"Крушение богов" - читать интересную книгу автора (Жданов Лев Григорьевич)

Глава 5 РАЗГРОМ СИРАПЕУМА

Страстная наступила.

Полдень. Земля накалена, обжигает ногу через толстые подошвы сандалий. Воздух огнем вливается в грудь. От земли пышет жаром; кажется, будто даже гарью несет из глубины раскаленных песков, желтой пеленою одевающих забытые просторы, где некогда стоял величайший город мира, Фивы стовратные. Здесь и там островки зелени, рощи, заросли кактусов, перистые вершины пальм веселят глаз среди разрушения, смерти и безлюдья, какое открывается человеку, попавшему сюда случайно.

Две с половиною тысячи лет назад возник на берегах Нила священный город Фивы, где возвышались огромные храмы. Входные пилоны, портики, колоннады этих храмов поражали своим величием, стройностью, и Гомер, певец Иллиона, назвал этот город Фивами «Стовратными». Кроме жрецов, женщины-жрицы в храме Аммона, или Амуна, бога солнца, царя богов, свершали таинственные обряды. Явились из Сирии воинственные пастухи-завоеватели, пастыри-цари, и покорили север Египта.

Но здесь, на юге, царила туземная династия.

Прошло 500 лет. Фиванские фараоны сплотили народ, изгнали пришельцев, и Фивы получили необычайный блеск и силу как главный город всей страны. Так было около тысячи лет. Около семи веков до христианской эры ассирийцы покорили царство фиванское… потом — ушли. Явились в 330 году до рождества Христа Птоломеи. Центром Египта стала Александрия. Фивы угасали. Два туземных фараона, Гармахис и Аноту, подняли египтян против Птоломеев. Но печально кончилось восстание. Стройные македонские когорты легко разметали неустойчивые, плохо вооруженные отряды туземцев, египетских, нубийских и эфиопских ополчений. В 83 году до христианской эры погибло навсегда царство Фив Стовратных. Жилища — разрушены, храмы — ограблены, опустошены. Только ненарушимая крепость и мощь каменных сооружений помешала победителям сровнять с землею и эти величественные остатки седой старины.

Женщины и мужчины помоложе — были уведены в плен. Старики и дряхлые люди остались доживать век в старом, тихо дряхлеющем, полном развалин городе. Не напрасно сказал Фтамэзис, что города и царства, как люди, имеют свой жизненный предел.

Но сама природа докончила разрушение, начатое людьми. В 27 году до Р. Х. — страшное землетрясение поколебало скалы и недра Ливии, выбросило из первозданного русла царственный поток нильских вод… Не устояли перед этим ударом и храмы Стовратных Фив. Рухнули крыши, своды и стены. Как тростник под ветром, шатались колонны, вытерпевшие натиск тысячелетий. Осыпались капители. Трескались столбы, роняя половину своего роста, а то и совсем повергаясь на землю с шумом, с каким, наверное, падали в сказочные времена сторукие Гиганты, воюющие с Небом.

И совершенно опустелыми долго стояли развалины города. Но вот народилось христианство. В Александрии тесно стало тем особенно ярым поклонникам новой веры, которые хотели видеть в лицо своего «бессмертного, бестелесного бога», есть, сидеть и спать с ним рядом. В пустыню ушли тысячи, десятки тысяч людей. Основав скиты, там «спасали» душу, изнуряя тело.

Огромным кладбищем стояли развалины Фив. И сюда пришли заживо хоронить себя люди, сбитые с толку нелепыми баснями новых проповедников об отречении от мира. Кроме зверей и птиц, которые раньше селились в развалинах храмов, — теперь и люди стали ютиться между грудою камней. Где части храмов еще уцелели, там с помощью обломков отшельники сооружали новые, христианские церкви. Созданы были целые скиты. Особенно людный и обширный монастырь во имя святого Фивамония, сереющий своими жилищами среди древних гробниц Жимэ, Города мертвых, стал центром Фиваиды, как называют теперь эти места. И много других монастырей и скитов поменьше разбросано вокруг этой главной обители.

В полдневный зной мертво все кругом. Только один Химэпсий-столпник стоит под отвесными лучами, которые как будто бессильны над этим почернелым от лучей и непогод телом, напоминающим скелет, обтянутый дубленою кожею. Вытянув кверху левую руку, уж больше пяти лет на этом месте стоит человек. Ему еще нет 50 лет, но нельзя определить возраста по лицу, напоминающему облик свежей мумии, только что освобожденной от своих тысячелетних пелен.

Кроме куска кожи, висящего спереди, на нем нет ничего; только на веревке из верблюжьего волоса, заменяющей пояс, прикреплена грубая глиняная кружка. Ею, раз в день наклоняясь к сосуду, стоящему рядом, черпает и пьет воду Химэпсий; пьет медленно, долго, маленькими глотками, чтобы запастись на целый день воспоминанием о чудной влаге, освежающей иссохшее небо, десны, язык, уже побурелый и отверделый с годами. В эту же кружку кладут ему братья зерна маиса, немного пшена… И больше половины он рассыпает птицам, сам по зернышку, время от времени пропуская в пересохшее горло, которое ясно обрисовано под натянутой, истончалой кожей на шее.

И этот полутруп выносит в своем безумном напряжении, год за годом, полуденный зной, ночной холод и опасную росу Африки… и живет, призывая смерть, которая, по его мнению, даст ему жизнь вечную, блаженную в надземных чертогах его воображаемого бога. И никто не придет сказать безумцу, что очень жесток его бог, если позволяет хотя бы единой из тварей своих терпеть такие муки!

Нет! Никто не смущает спокойствия изувера… и стоит он… пока мертвым не упадет на почву, загрязненную его иссохшими извержениями.

Но вот солнце стало склоняться к далеким очертаниям Ливийских гор. Жар свалил. Со всех сторон тянутся к реке иноки с амфорами и всякими сосудами. Набрав воды, молчальники немедленно удаляются к себе в кельи, похожие больше на пещеры, вырытые в горе. Самое большее, что они постоят, послушают, о чем толкуют братья, не давшие обета вечного молчания. А эти братья хорошо пользуются своим языком.

Перебрав по косточкам все грехи, какие, лучше любого сыщика, подмечают друг у друга отшельники, они начинают бесконечные споры о вере. И не о том, как лучше надо жить всякому разумному, доброму человеку, а о том, какие догматы более правильны и скорее ведут к спасению в жизни вечной…

Постепенно разгораются страсти, сдерживаемые годами, обостренные долгим, томительным воздержанием. Женщины и близко не смеют подходить к скитам. А однополая любовь считается страшнейшим грехом, за который грозит побитие камнями… И с великой осторожностью, редко позволяют себе преступить запрет более юные, еще не истощившие плоть анахореты. Зато зависть, злоба, обостренное чувство гордыни, спеси монашеской подогревает кровь сильнее вина и любви.

Быстро закипают словесные битвы. Спорят о том, какое естество у Христа? Чисто божественное или наполовину человеческое?.. Или человеческое, но духом Божиим преисполненное?.. О том, вечно ли пребывает дух Божий в виде голубином, как писано, что он летал над водами до творения мира? И таким же явился при крещении Иисуса? Или он — слит с отцом и только по мере надобности принимает свой птичий вид?.. О том, понесла ли дева Мария от Господа и от духа его естественным путем, как и родила своего божественного сына? Или зачатие свершилось иначе, чрез преполнение всего ее существа семенем Божиим; а только выносила она плод во чреве своем? И осталась ли она девою после рождения сына, как была до этого?

Много еще таких же важных, спасительных для души христианина вопросов обсуждают иноки. Иногда говорят о своих искушениях, о появлении бесов-соблазнителей в виде не только отроков и девушек, но и птиц, зверей, с принадлежностями женскими. Особенно часто больное воображение рисует этим аскетам, насилующим свое тело, — что бес является в виде свиньи и насильно овладевает ими. А потом с ликующим смехом — исчезает.

Изможденные такими видениями, а часто и сами изнуряющие себя самоосквернением, иноки обо всем, что их интересует, говорят с одинаковым жаром. Часто эти богословские и житейские споры оканчиваются жестокими побоищами. А после — старцы, игемоны накладывают тяжелые эпитимьи на согрешивших братий.

Как раз на такую схватку засмотрелся здоровый, упитанный клирик, верхом на муле, отправленный патриархом с посланием в Фиваиду.

Боец по натуре, посланец, апостол патриарха остановил мула, любуясь картиной, и только одобрительно покрякивал порою.

— Ха… здорово! А этот… как ловко… в глаз! Хо… хо! Кувшином по голове. Вот это так удар! И кувшин разбил, и дядя с ног долой. Даже кровь. Это бы уже не надо!

И, приняв решение, апостол слез с мула, привязал его к кусту, оттащил упавшего к воде и стал обмывать кровь, приводить в чувство сраженного бойца.

Появление чужого поразило иноков. Они забыли вражду, сгрудились вокруг, засыпали вопросами апостола из Александрии.

— Кто? Откуда? Куда? Зачем?..

— К вашему авве. А там и по другим скитам и обителям. Где найду авву?

— Да вот идет. Сказали ему, видно, что у нас тут несогласие малое вышло. Бежит.

Правда, юркий, еще не старый, жиловатый нубиец-настоятель почти бегом появился на берегу.

— Опять драка? Всех смирять стану… своею рукою! Идолы каменные, не иноки благочестивые. Кого убили? Из-за чего бой? Это кто еще здесь с вами?

Вопросы сыпались как град, глаза бегали во все стороны, пронизывая каждого насквозь.

— Никого, авва, не убили. И боя не было. Так, поспорили немного о божественном. Толковали от Писания. А брат Лампсакий споткнулся, о камешек головою стукнулся. Ничего боле!.. А чужой инок, от патриарха присланный, тебя спрашивал. Писанийце есть, говорит.

Теперь настала очередь аввы смутиться.

— От блаженнейшего отца патриарха всея южныя церкви? Чем такую милость заслужил? Или — за что в немилость попал? Не знаю, что гласит послание святейшего отца.

— А вот чти, честной отец!

И апостол Феофила подал послание, завернутое в кусок полотна.

Довольно медленно прочел короткое послание авва, не особенно грамотный по-латыни, как тогда писали официальные бумаги не только в Римской Западной, но и в Восточной Ромэйской империи и во всех провинциях, подвластных императорам Востока и Запада.

Подумав, прочел еще раз и сказал долговязому парню, стоявшему с двухведерной амфорой на плече.

— Беги скорее, сзывай всех. Живо!

Парень побежал. Вода плескалась, обдавала его на ходу, и это освежало бегущего.

Через короткое время гулко пронесся среди развалин раскатистый звон тяжелой, большой бронзовой доски, в которую парень ударял особым билом. Это служило призывным знаком вместо колокола позднейших дней.

Далеко разлетались звуки, эхом повторяемые в развалинах, перебрасываемые через широкую гладь мутных нильских вод, лениво и мощно струящихся среди низких зеленеющих берегов.

Часа через два несколько тысяч людей уже собралось у жилища игемона Кифы.

Выйдя на крыльцо своего домика, он громко начал читать послание Феофила:

— «Брату во Христе, игемону Фивамонской обители, аббуна Кифе и всем иным настоятелем Фиваидской пустыни. Во имя отца, и сына, и духа святого, привет. Немедля всем послушникам, простым и рясофорным инокам, не минуя пустынствующих, кроме замурованных, — идти в Александрию, дабы в первый день пасхи Христовой быть на соборе, созываемом для решения неотложных вопросов по устроению церкви и жития иноческого.

Феофил, смиренный патриарх Александрии».

Как только послание было оглашено, гонец взял свиток, сел на своего мула и поехал оповещать другие, более дальние обители. Но долго еще неслись ему вслед возбужденные голоса тысячной толпы потных, полуодетых, покрытых грязью и болячками отшельников, обсуждавших такое неожиданное и повелительное приглашение в шумную, далекую Александрию.

Почти в то же самое время, сжимая длинными ногами бока сытого небольшого ослика, почти задевая пятками за выбоины пути, Хесп, прислужник Фтамэзиса, достиг развалин обширного древнейшего храма Осириса в древнем Абуде-Абидосе. Город этот, Некрополис, или Град мертвых, стоял очень недалеко от Фив и служил усыпальницей для знатнейших египтян и для тех членов царского дома, которые не могли быть помещены в пирамидах. Здесь же стоял ряд великолепных саркофагов, больше 60, образуя длинную улицу. В саркофагах покоились бальзамированные туши быков-Аписов, которые умирали до истечения 25 лет своей жизни. Если Апис жил дольше 25 лет, его убивали с великими почестями и обрядами, так как свыше этого срока дух Осириса не оставался в старом быке, а переходил в новорожденного теленка. Тушу быка, убитого за истечением предельного срока, не бальзамировали, как тех, вовремя павших скотов, которые покоились в саркофагах.

Выпустив кровь, мертвого Аписа погружали в священный источник, вода которого была насыщена известью. Туша покрывалась толстою корою, принимая вид изваянной из мела, и так хранилась в особом помещении, в Пантеоне мертвых «божественных» быков.

Как и Фивы, после разгрома и землетрясения, — Абидос теперь стоял необозримым, мертвым городом, полным призрачных теней прошлого и грандиозных развалин. Подобно Фивам, в этих развалинах копошились, стремясь к загробному блаженству, изуверы и больные духом люди, только не христиане, а язычники, исповедующие не единого, непонятного бога семитов, а бесконечный ряд богов, таких же разнообразных, то устрашающих, то прекрасных на вид, как многогранна и прекрасна сама великая творческая Природа. И все грани, все силы Природы в отдельности олицетворяли собою эти веселые или гибельные боги… Нут — Небо. Кэба — Земля… Осирис — Солнце родящее, дарующее жизнь… Сет, его брат, — зной солнечный, убивающий, все иссушающий… Бает, богиня сладострастия с головою кошки. Изида, сестра и жена Осириса, любовь возвышенная… Ра, бог света, мирового разума и мысли… И много еще богов. Всем им тут раньше стояли храмы, курились алтари, приносились жертвы… И теперь — камни и песок кругом… Но сюда стеклись тысячи аскетов-самоистязателей гораздо раньше, чем христиане последовали примеру язычников. И сотни тысяч паломников в течение года являлись сюда, одаряли иноков языческой пустыни, приносили жертвы, творили молитвы и уходили, облегченные, домой. Людям хотелось обмана, и фанатичные пустынножители, не потерявшие сметки, свойственной торговым народам этой земли, помогали желающим быть обманутыми…

По дороге иногда язычники заглядывали к аскетам-христианам, а христианские богомольцы с любопытством знакомились, как живут, молятся, истязают себя поклонники идолов, исповедующие ложную, гибельную для души веру.

И никакой разницы не было между отшельниками этих двух пустынножительств: Абидосом и Фивами… Так, что иногда у простецов являлись сомнения: не могут ли язычники тоже спастись, если они так усердно, порою сильнее, чем христиане, истязают свою плоть для спасения души?

Но, конечно, иереи быстро успокаивали сомневающихся:

— Диаволу молятся паганы со всем усердием. И примет он их со всею жаркою любовью в самую геенну огненную! А христиан — ждут прохладные кущи райских садов, яства неиссякающие, девы, не вянущие никогда.

Прохлада, еда и любовь! Что еще нужно для темной толпы, для рабочего скота, прикованного цепями насилия к знойным пескам Египта? И росли ряды христиан, на радость пастырям церкви Господней.

Хесп слез с осла у входа в развалины храма Осириса, где за уцелевшими рядами мощных колонн, образующих пилоны храма, еще темнел полузасыпанный обломками огромный саркофаг, украшенный художественными горельефами. В этом саркофаге, как гласили древние иероглифы-надписи, покоился сам великий Осирис, в его земном виде, как он был убит братом Каином, Сэтом. И в щелях развалин, в уцелевших нишах и приделах храмов ютились сотни отшельников, больше египтян и нубийцев из Абиссинии. Было немного греков и иудеев, но очень мало сравнительно с первыми.

И в других остатках огромных дворцов, в раскрытых мавзолеях и взломанных саркофагах, как ящерицы, ютились еще тысячи людей…

Разыскав старшего жреца, который был главою этой дикой общины, Хесп передал ему приказ Фтамэзиса: всем до одного явиться немедленно в Александрию для праздника великого! Старый Апис умер и погребен. Теперь найден новый Апис. 40 дней его питали лучшим молоком с примесью таинственных настоев. И при появлении новой луны он будет показан народу, новый бог, и водворен в своем жилище, в Сирапеуме. А всем, пришедшим на торжество, кроме богатых даров, готовится роскошное угощение. Разрешается вино, мясо и всякие лакомые куски в день воцарения нового Аписа.

Бурные крики радости, дикие завывания, выражая высший восторг этих первобытных людей, — покрыли речь Хеспа. И сотни провожающих оставили его лишь тогда, когда он на своем ослике добрался до следующих развалин, где снова объявил приглашение верховного жреца обитателям мрачных и темных щелей, каменных навесов, которые служат жилищем не одному десятку тысяч людей в печальных остатках отжившего Абидоса, Мертвого города усопших жрецов, царей-фараонов и быков.

Страстная суббота — день печали, покаяния для христиан, населяющих Александрию.

Днем ликованья и радости явился он в этом году для поклонников Сираписа. Новый божественный Апис был показан народу на заре, после долгих, торжественных обрядов.

Раскрылся адитон. Сверху лился свет на крепкого, почти двухмесячного бычка, черная шерсть которого отливала стальным блеском: так он был вычищен, умащен и упитан. Треугольное белое пятно на лбу —~ символ жизни, резко выделяясь, как будто сияло собственным светом. Ниже подгрудка четко белела серповидная отметина, символ луны, а на передних ногах, совсем над копытами, белели два кольца, символ вечности. Кроме света, падающего сверху, бычок был еще ярко озарен лучами мощных ламп с рефлекторами, скрытых от толпы за пилонами адитона. И под этими потоками света, на фоне золотых завес, спадающих со сводов, бычок казался каким-то сказочным явлением. Его отметины сразу бросались в глаза. Правда, толпа не знала, что много часов потратил особый жрец, подправляя природные, неясные белые пятна на черной шкуре бычка… Кой-где пришлось вырвать лишние белые волосы или перекрасить их в черный цвет. В других местах — удалены черные кустики волос. И все «божественные» знаки, теперь математически-правильные, находятся на определенных местах.

Овеянный волнами кадильного дыма, стоит бычок. Помахивает хвостом с белой кисточкой на конце и не удивляется, что все люди вокруг упали перед ним ниц, подымая руки над головою и голося что-то. Не удивляется, что жрецы с женскими лицами убрали его гирляндами душистых цветов, перевитых пахучими травами. Он уж привык за 40 дней своей жизни ко всему этому. Фимиам и цветы пахнут слишком сильно, правда. Он морщится, фыркает, мотая слегка головою… Но запах вкусной травки, вплетенной в гирлянды, привлек его внимание. Изогнувшись, он вырвал кустик и жует его. Клики радости раздались в адитоне, переливаясь, перекатываясь по храму:

— Ест Апис! Добрая примета. Мирный будет год!

Сочно жуя кустик травы, бычок почувствовал позыв и тут же, в адитоне, в святая святых храма отдал природе свой ежедневный долг.

Еще большее ликование прокатилось по храму:

— Дары свои роняет священный Апис при первом явлении народу! Будет богатый, урожайный год!

Сотни рук потянулись к адитону. Прислужники золотою лопатою собрали дар Аписа, и верующие, окунув пальцы в теплую массу, благоговейно выводили знак креста у себя на лбу, чтобы уберечься от смерти и хвори в этом году. Ведь крест — символ загробной жизни в Египте уже из давних времен…

Идет пышное служение. Десятки жрецов произносят молитвы. Кружатся сирийские танцовщицы, посвященные храму. Звучит стройная песнь, уносится через купол высоко к небесам молитва О-Сирису-Апису:

О-Сирис! Зрящий бог, все видящий, мир созидающий, всех согревающий! О-Сирис-Апис! Бык наш небесный. Отец, Мать нашу, Землю оплодотворяющий! Даруй нам радости, мир и покой! Даруй нам хлеб наш насущный! Счастье пошли твоим верным рабам!.. Алли-элуй!..

— Алли-элуй! — подхватили все, кто был в храме.

Большой фаллос, знак чадородия, лежит в адитоне на особом алтаре. Светильники разноцветные кругом…

Вьется дым ладана. Из серебра художественно отлит фаллос. А рядом, на алтаре лежит небольшое изображение фаллоса из золота. Этот талисман на золотом шнуре вешают Апису на шею. Колокольчик устроен в широкой части талисмана и так гармонично позванивает он при каждом движении головы бога-бычка, что Апис старается чаще трясти головою, вызывая приятный звон.

Снова зазвучали могучие, сладкие голоса хора, нежа слух, трепетом наполняя сердца. Несется новая строфа того же, хвалебного гимна:

О-Сирис-Апис! пылающий бык наш небесный, озирающий землю-корову, ей семя дающий, чтобы плоды нам рождала она, тобою покрытая вечно! Солнцу мы славу поем, тебя почитаем! Гель-аллия!

— Гель-аллия! — тысячегласным, громовым эхом отдается в стенах храма.

Звучат мольбы. Льется в широкие каменные желоба дымящаяся кровь быков, приносимых в жертву своему же, более счастливому собрату… И не умолкают ликования народа.

Ночью, во время таинственных игр Аписа в садах Сирапеума — это жертвенное мясо, вино и вкусный, теплый хлеб будут раздаваться всем верным.

Явился в пышном одеянии Фтамэзис, поддерживаемый двумя иерофантами. Он звучным голосом прочел краткую молитву Сирапису. Толпа смолкла.

— Слушайте, верные дети наших бессмертных богов. Радость великая у нас сегодня. Всемогущий бог найден и будет хранить свой Египет от бед. Но и мы сами должны оберегать себя и нашу землю. А чужие, пришлые люди, что ни год, все больше теснят нас. Как это было во дни жестоких поработителей — Гиксов. Будьте готовы. Не один десяток тысяч христианских иноков переполняет свои капища, улицы и площади Александрии. Мне боги открыли, что злое дело задумали христиане со своим главным жрецом, Феофилом. Боголюбец — означает это имя. Но мы хорошо знаем, что сребролюбец, блудолюбец он, а не жрец какого ни на есть бога. Только у злых духов могут быть такие иерофанты. Будьте же осторожны. Не затевайте ссор с изуверами-анахоретами Фиваиды… если бы даже вас вызывали! Не спорьте о вере с темными, слепыми, жалкими людьми, которых пресвитеры дурачат, отуманивая их сознание. Но будьте на все готовы. При малейшей тревоге зазвучат трубы храма. Загудят большие барабаны, которые гремят лишь во дни великих, тайных праздников, в ночи Сираписа и Баст-Афродиты. Я велю ударить в бронзовые доски, висящие на медных цепях под куполом храма. Тогда все спешите сюда, на защиту святыни. Оружие получите здесь. Навалим камней к воротам в стенах, окружающих святыню. Не дадим ее на поругание.

— Не дадим! — пронеслось по храму. Из тысячи грудей вылетел один мощный клик.

— И нельзя дать. Помните великое пророчество. Падет храм — падет Александрия. Песком занесет ваши очаги, как песком заносит столпы храмов в Фивах, в Абуде, в Танисе. Погибнете вы и дети ваши. Разверзнется земля, поглотит жилища и дворцы. Хлынет море, зальет поля и пашни, унесет скот и хлеб в море. С неба упадет огонь, пожрет то, что останется еще на земле. И голая пустыня расстелется вместо богатого города, красы мира… где мириады людей находят хлеб и счастье! Так не дадим же упасть О-Сирису-Апису… и повлечь за собою все и всех в пропасть забвения!

— Не дадим! Веди… веди нас! Говори, что делать, великий жрец, — опять прокатился гром голосов.

— Пока выжидать и быть наготове. Я уж сказал. И если будете покорны и готовы на борьбу — вы победите. И сказал мне бог: «Уйдут враги из земли Амона и Сираписа… Сорвется крест, поднятый на Голгофе… и в мире будет Египет проводить дни и годы!» Я сказал. Да будет!

— Да будет! — подхватили голоса жрецов, певцов храма.

— Да будет! — загремело в стенах храма, вырываясь на простор из этих могучих, обширных каменных стен.

Фтамэзис кончил. Оживление его угасло. Но он не принял снова укрепляющей воды… Не надо часто потрясать старое тело.

В полудреме сидит он, слушает, как очередные гимны поет сладкий хор жрецов-кастратов, славя плодородие Сираписа, мощный фаллос его.

И женщины приносят девочек-малюток, подают их жрецам, а те дают детям коснуться священного символа, висящего, звенящего на шее у Аписа. Радостно получают матери девочек обратно, слизывают с лица все дурное языком. Довольны матери: счастливы в замужестве и чадородны будут их дочери. А дети необходимы в рабочей семье. Это — бесплатные пособники в тяжелом повседневном труде и заботе…

Ликий и еще второй молодой жрец увели под руки Фтамэзиса. А служба еще долго тянулась в верхнем, светлом отделении Сирапеума…

— Слушай, Ликий, что я скажу тебе, — устало говорит, почти шепотом Фтамаэзис юному любимцу своему. — Пощады нам ждать от предателя Феофила нельзя. Он сумел даже здесь, в нашей святыне окружить нас своими соглядатаями. Да, да, не возмущайся, бедный мальчик! Я это верно знаю. Он сам сказал.

— Сам… сказал… тебе?.. Так… так, надо сейчас же уничтожить… запытать… по жилам растянуть предателя, отец!

— Надо раньше узнать его. Ты постарайся… Притворись, что ты хочешь для патриарха подкупить тех из наших, кто тебе покажется послабее духом. Словом, ты умен и предан. Постарайся… А уж казни и пытки? Я их придумал давно. Две ночи не спал — и думал!

Холодом потянуло по спине у Ликия от звука голоса Фтамэзиса. Но он сумел овладеть собою и почтительно сказал, с дрожью в голосе, со слезами на ресницах:

— Чем заплачу за доверие, за все милости отца моего?

— Люби и будь предан, как до сих пор. Старая душа устает от людской злобы и предательства. Чтобы не тянуло в небытие, надо кому-нибудь верить… кого-нибудь любить. Слушай дальше. Завалы, камень, бревна у ворот — готовы уже. Но стены невысоки. Враг легко ворвется. Только самый храм — наша лучшая защита. Стены крепки. Двери надежны. Огнем, кипятком, стрелами и каменьями встретим врагов. Их будет больше. Оружие у них лучше… но… им, думаю, нет охоты умирать. Им — хорошо живется. А наши бедняки — египтяне, нубийцы… наши аскеты? Они в огонь пойдут, как на пир! В этом наша сила. Врагам — труднее взять, чем нам защитить. Только измена может им помочь… Но мы примем меры! Ты мне поможешь, Ликий.

— До смерти готов служить отцу, аббуне моему…

— Знаю, верю. Слушай! Если уж все погибнет… Надо умереть так, чтобы содрогнулся даже враг. Его надо ужалить смертельно, в минуту собственной гибели. В адитоне — главные сокровища. Феофил это знает. Туда он направит главный удар. А там, за стеной, у которой стоит Сирапис, огромный запас греческого огня… особой силы. Вход туда — незаметен, камень надо сдвинуть в стене. Я покажу тебе. И, когда я скажу, — ты пойдешь… и зажжешь! Погибнет храм, вся лучшая часть его… Погибнем мы… и враги погибнут с нами! Готов ли ты на это, сын мой?

— Сто… тысячу раз готов, святой отец… Такое счастье — погибнуть за веру…

— Да, большая радость… если нельзя победить. Хоть погибнуть без стыда! Но… о чем ты задумался?

— Так, ни о чем, аббуна. Жаль все же сокровищ. Их еще много осталось. Неужели нельзя было вывезть всего?

— Нет, Ликий. Я не уверен, что злодею не донесли, куда мы отправили те вьюки. И оголить адитон нельзя. И кому оставлять все это? Если падет Сирапеум… ни одного храма нашего не останется в империи Вселенской. Пусть же все гибнет с нами.

— Пусть гибнет. Ты прав, аббуна! Но вот еще у меня вопрос. Отчего они так уверены в своем успехе? И почему у них так много удачи всегда и везде? Неужели крест распятого, который Константин видел в небе? И эта надпись: «Сим победишь!» — «Touto nike», — это чудо им помогло тогда и теперь помогает?

— Вздор, сын мой… Не бывает никаких чудес! Ты должен это сам знать! Христианство — религия нищих и рабов. В войске язычника Константина было много христиан. Много их было и во вражеском войске. И хитрый эллин с его жрецами пустил эту сказку. Он объявил, что победа несет за собою торжество креста! И во вражеском стане тоже была рассеяна эта весть. И беззаветно сражались легионы Константина, состоявшие почти сплошь из христиан. Слабо защищались христиане в войске противника августа. Целыми отрядами переходили они на сторону Константина. Крест — победил? Нет, хитрость кесаря! Но он сдержал слово. Иисус из Назарета заменил весь Олимп древних богов в империи Вселенской. А здесь пока — еще не так много христиан. Столько же, сколько наших. Иудеи — осторожный народ, мешаться не станут. Вот почему я надеюсь еще на победу… или хотя бы на такой мир, который нам позволит еще пожить не под сапогом лицемера Феофила.

— Да будет! Что делать мне теперь, аббуна?

— Я усну. А ты — вот ключ. Пойди осмотри то, что сложено в тайнике, за статуей бога. Потом — придешь. Я скажу. Ступай.

Короткая передышка была у Феофила между дневными, бесконечными службами и всенощным пасхальным бдением, которое должно скоро начаться. Но крепок, вынослив патриарх. Отпустив чесальщика, который привел ему в порядок волосы, бороду, подвил, взбил все, чтобы пышнее лежали завитки волос, патриарх призвал старого привратника, много лет живущего при Феофиле.

— Что прикажешь, владыко? — совершая метание, спросил старик.

— Мальчик, внук твой, который утонул вчера и вынут из воды нынче. Он у тебя в дому?

— Лежит мой Ксанфий, владыко. Хоронить на второй день станем.

— Иди сюда… ближе. Нагнись… слушай!

И на ухо что-то внушительно зашептал преданному слуге Феофил.

Сперва ужас пробежал по лицу старика. Но скоро он овладел собою, внимательно слушая властный шепот.

— Понял? Возвеличится имя Господне… и ты будешь орудием святой воли его. Понял? Готов ли на дело святое?

— Готов, владыко! Верю, что простится мне, если я не по правилу поступаю.

— Благословляю и отпускаю все грехи тебе старые и впредь, какие сотворишь. Вот, дарю тебе малый крест мой с мощами. Одень на себя как знамение силы Господней. Иди… торопись. Нынче же ночью должно быть сделано!..

— Все исполню.

Снова отдав земной поклон, ушел старик и вернулся сейчас же.

— Там… жрец дьявольский… из капища главного. Пустить ли?

— Пусти скорее.

Встревоженный Феофил поспешно двинулся навстречу Фтамэзису. Его озадачило неожиданное появление жреца. Что это? Сдача добровольная и полная?.. Или — новую хитрость придумал египтянин?

— Привет… привет почтенному Фтамэзису! — отвечая на приветствие гостя, любезно проговорил хозяин. — Что привело тебя… почти днем… когда люди могут видеть?..

— А что же таиться? Мы — видим игру друг друга. А до остальных — какое нам дело? Разве не мы держим в руках судьбу мириады людей, живущих в городе? Я пришел в последний раз спросить. Что же это? Ты обещал… клялся. Ну, скажем, ты сам себя можешь, как верховный жрец, освободить от клятвы… Если еще веришь в нее? Если веришь во что-нибудь… кроме своего ума?

— Фтамэзис!..

— Феофил! Сними покров Изиды с лица своего. Я вижу лицо это… и содрогаюсь! Ты не жалеешь никого и ничего, только бы достичь цели. 50 тысяч твоих людей, не считая легионов префекта, пойдут против такого же числа почитателей нашего бога. Сколько крови… сколько бед! И — ты дерзаешь на это… Помысли, Феофил…

— О чем мне думать, Фтамэзис? Моя ли тут воля? Приказы кесаря. Я не мог уговорить префекта, чтоб он повременил подольше… но я еще надеюсь. Он обещал помедлить до после пасхи. Ты напрасно меня коришь. И прежде времени. Поверь. Но все-таки скажу как друг. Эти изуверы фиваидские. Они прознали насчет декрета. Их, анафем, столько набралось. Целая бесовская рать! Не 50, а гляди, и до 70 тысяч наберется. Но я смирю их. Не бойся!

— Я никогда не боялся умереть, христианин. Это у вас там есть враги и друзья в загробном мире. А я верю в правосудие Анубиса, нашего судьи мертвых. Я честно исполнял, что мне велит моя вера, мои боги… Я жил без боязни… и без боязни готов был умереть даже юным, а не только теперь, когда две человеческих жизни ношу на своих ослабелых плечах. Вместо одной — взять три капли из этого флакона… Ты знаешь: всему конец!

— Однако ты пьешь только по капле… поддерживаешь огонек в своей пощербленной лампаде? — с затаенной усмешкой указал первосвященник на флакон с «живой водою», висящий на груди у верховного жреца

— Это делаю не я, Фтамэзис, сын рыбака Гилы, ребенком попавший в храм Сираписа. Этого требует совет жрецов храма, которым нужен мой опыт, моя мудрость, седою пылью осевшая на моих волосах, дрожью рук исходящая из моего тела, уставшего от долгих скитаний по земному, пыльному, тяжелому пути… Что еще скажешь мне, более юный, но не менее меня искушенный, первый слуга твоего бога и владыка Египта?

— Это самое и скажу. Ты же видишь: победа за нами. Ты же проник во всю глубину познаний древнего Египта. Ты изучал мудрость Платона и Аристотеля. Иудейские книги и наш завет. Я знаю, они тебе знакомы не хуже, чем мне самому… Зачем же упорствуешь? Власть и могущество перед тобою. Мы вместе, соединясь, соберем огромную силу, тьмы народа. Все, что дышит на земле от реки Инда до Столпов Геркулеса, — сотни народов и племен пойдут за нами. Власть, богатство мира — наше! Рим и Бизанция — станут служить нам. И ради этого — тебе остается сделать пустяк: омыться водою крещения; ароматную и теплую приготовим для старого тела и осенишь себя крестом, — тем же знаком, какой носит твой Анубис на руке. Подумай.

— Феофил, ты читал твое Евангелие? Смеешься? Не смейся. Одну картину из него ты… или совсем по забыл… или помнишь очень хорошо! Когда дух возмущения поднял изнуренного, умирающего от голода вашего Иисуса и сказал: «Мир отдам тебе во власть. Поклонись мне!» И услышал ответ: «Мимо иди ты, чье имя гордыня!» Не думаешь ли ты, что я — слабее того назареянина, вашего «бога»… мнимого сына Божия?..

— Да ведь я знаю!.. И ты не отопрешься: вы — морочите народ! Ради благ мирских…

— А… вы что делаете, Феофил?..

— Мы?.. Мы учим добру и всепрощению…

— Я скоро увижу, так ли это! — подымаясь и призывая своего проводника, проговорил жрец. — Слова хорошие у вас. А дела — и того лучше! Я твердо знаю, владыки душ и тел людских, ваши дела когда-нибудь научат людей, что им надо сделать, чтобы добиться счастья на земле!..

— Бунт? Ты говоришь о бунте против власти? Ха-ха! Это не скоро будет. Я — не увижу этого. А что увидят внуки… мне все равно. Прощай! Живи спокойно. Ты сам скоро увидишь, как я держу свое обещание…

До самого выхода из покоя проводил хозяин жреца как почетнейшего гостя.

Когда старца подняли и сажали в пышные носилки, прокаженная, видимо, уже дряхлая старуха, с лицом, скрытым под темным покрывалом, — постукивая издали клюкою о металлическую, широкую кружку, чтобы люди не подходили к ней, — эта пария издалека тянула свою кружку и неразборчиво гнусавила что-то, моля о подаянии. Спутник Фтамэзиса швырнул ей целый кератий.

Монета покатилась, утонула в лужице, и старуха кинулась, стала жадно рыться, искать щедрую подачку.

Когда носилки скрылись, старуха сразу выпрямилась, быстро прошла во двор и постучала в боковую дверь жилища патриарха.

…Феофил уже на ходу выслушал доклад Ликия и задумался на несколько мгновений.

— Ну, ясно! В капище огня поджигать не надо. Оно нам нужно. Храм во имя святого Аркадия, покровителя юного Августа, я решил там создать. Оттуда надо убрать все, что служит для первого поджога: серу, селитру и все! А в книгохранилище? Там оставь как есть. Пусть будет наготове. Я подумаю! Где ключ от двери… от тайного входа, о котором ты говоришь? Дай!

— Я… я, владыко, не мог еще его принести. Когда ваши будут у самого храма… Я принесу тебе… отдам!

— Вот что!.. Ты, значит, явно решил перейти к нам? В добрый час. Я рад. И двойная награда ждет тебя за такой подвиг. Иди!.. Мне пора во храм.

Торжественно идет пасхальная служба в старом соборном храме, где стоят гробницы первых епископов Александрии, Дамасия и Петра. Здесь же схоронено и несколько патриархов Египетского диоцеза.

Живой духовный повелитель, патриарх Феофил, в богатом, но еще темном облачении, сидит, как на престоле, на своем высоком патриаршем месте, следит за ходом обрядов.

Чтобы разноплеменные молящиеся могли понять заветы Христа, четыре протодиакона, с могучими, необъятными голосами, на четырех языках — еврейском, греческом, латинском и сирийском, — один за другим читают очередное Евангелие, силою своих октав заставляя колебаться языки пламени в лампадах и у восковых столпообразных свечей, пылающих кругом. Поет молитвы искусно подобранный хор, где мощь басов и баритонов гармонично сливается с детскими дискантами, альтами, со сладкими, но сильными, совсем женскими контральто и сопрано кастратов-певцов. Время от времени эти звуки, как отрадное дуновение ветерка, проносятся в спертом воздухе собора, где дышать нельзя от жары и духоты.

Медленно тянется служение, и, несмотря на всю его театральную пышность, красоту, — усталь овладевает молящимися. Много часов уже изнемогают люди, особенно набожные старухи и молодые женщины, забравшиеся сюда до начала службы, чтобы занять места получше, поближе туда, где оставлено свободное пространство для почетных богомольцев, для властей и самых богатых горожан. Теперь нельзя уж выбраться отсюда, пока не двинется, не пойдет вся стена живая, весь народ, набившийся сюда.

И многие спят стоя, сжатые соседями до того, что тронуться нельзя; многие и сознания лишаются, лицо синеет. Тогда их подымают над головами и передают к выходу, где они на воздухе понемногу приходят в себя. Иные, не имея сил удержаться, тут же совершают свои отправления, заражая воздух смрадом… И тогда, как верблюда в игольные уши, их выпирают, протискивают через толпу вон, наружу. А там, под градом насмешек, укоров и толчков, они скрываются во тьме безлунной ночи…

Вокруг церкви — такая же давка, особенно ближе ко входам. Десятки тысяч пришлых людей, анахореты из Нитрии, из Фиваиды — впереди всех. Колышется море голов и тел на всем пространстве вокруг собора, переплескивая за церковную ограду, разливаясь широко-широко. Очень и здесь тесно, но не так смертельно душно, как в соборе. В тихом воздухе огненными мотыльками колыхаются огоньки свечей в руках у молящихся.

Наконец, загудели металлические голоса, говорящие о том, что наступила полночь. «Воскрес» сын Божий, умерший и погребенный.

Епископы, пресвитеры, патриарх, клир и хоры, все в сверкающих белых парчовых облачениях, ослепляя толпу великолепием и пышностью, озаряемые светом факелов, восковых светильников, фонарей на древке, вышли из собора, чтобы обнести вокруг плащаницу с изображением Иисуса как доказательство, что он воскрес.

И вместе с клиром десятки тысяч голосов затянули если не стройно, то громкозвучно, пасхальную песню:

Христос воскресе из мертвых смертью — смерть попрал и сущим во гробах жизнь даровал!

Не успела пышная процессия обойти и половины пути, из темноты улиц, как бы откликаясь на гимн воскресения и жизни, прозвучали мольбы о помощи, неистовые крики:

— Спасите… помогите… Убивают. На помощь!

Процессия дрогнула. В окружающей толпе загудели голоса:

— Что такое? Кого?.. Где убивают?.. За что?.. Пойдем… узнаем…

Кой-кто помоложе посмелее отделился от черного материка толпы, кинулся туда, откуда неслись вопли. Но крики уже раздались ближе… совсем близко.

Патриарх, как только заметил смятение, кинул приказ — и шествие, не останавливаясь, двинулось дальше с плащаницей; громче зазвучали голоса клира. Но скоро отчаянные вопли властно врезались в ликующие-напевы воскресения, говоря о гибели и смерти.

Человек пятнадцать женщин, мужчин, в оборванной одежде, окровавленных, вынырнули из ночной полутьмы, ворвались в круг ликования и света, дико вопя:

— Спасите!.. убивают!.. Режут!..

За ними показалось больше ста разъяренных, остервенелых отшельников, грузчиков, кожевников, мясников, колбасников с ножами, здоровых, опьянелых и от вина, и от крови, которая оставляла след на земле, где пробежали избитые люди.

Пожилой, видимо, зажиточный эллин, как можно было судить по остаткам плаща и хитона, бежавший впереди избитых людей, прорвался к Феофилу, упал к его ногам, охватил их с мольбою, марая светлые ризы и сандалии патриарха кровью, текущею из раны на голове.

— Блаженнейший господин… Спаси, защити! Звери… напали… уби…

Он не договорил, упал, обессиленный потерею крови, ужасом этой минуты.

Брезгливо отстранил иерей ногою голову старика, из которой кровь уже текла слабо, медленно, — отступил, видя перед собою поднятые руки других беглецов, упавших тоже перед ним на колени с мольбою о помощи. Преследующие, сгрудясь, сбившись в беспорядочную кучу, как бы сразу очнувшись, быстро крестились на плащаницу, бормоча тот же гимн торжества жизни над смертью. В левой руке у каждого были дубины, камни, ножи, которыми они избивали несчастных.

— Что случилось? Отчего возникла драка?.. Говори! — обратился Феофил к здоровяку-отшельнику, нумидийцу, который вел за собой остальных.

— Не было драки… Мы шли мирно… Они напали сразу!.. — торопливо заговорила женщина, прижимающая к груди мальчика лет четырех, лицо которого тоже было покрыто кровью.

— Молчи. Я его спрашиваю!.. Отвечай, сын мой. Что случилось?

— А вот что случилось… Сам посмотри.

Отшельник раздвинул толпу своих спутников. Вперед выступил привратник при патриаршем доме, держа на руках тело внука, обнаженное, носящее следы каких-то уколов или порезов ножом на груди, на спине, повсюду.

— Вот, святейший владыко… Внук пропал у меня. А нынче мы нашли его близ Сирапеума… Видишь… Кровь взята у него… язычниками… для ихних бесовских жертвоприношений и чар. Я сказал добрым людям, кто погубил моего Ксанфия. Мы встретили язычников… стали проклинать их! Они смеялись. Мы не выдержали. Месть за моего мальчика! Око за око, гласит Писание! Пусть ее сын заплатит за моего внука. Пусть!..

— Все они должны поплатиться за свое идольское мучительство над христианами! Гибель поганым!

Снова поднялись руки, сверкнули ножи.

— Помилуй! Защити! Клевета! Мы не проливали крови. Нет у нас такого закона!

— Спаси невинного ребенка моего! Кровью твоего Спасителя заклинаю! — обезумев, молила мать, охватывая колени Феофила.

— Постой… не мешай! — оттолкнул ее патриарх. — Я скажу…

Нападающие остановились. Тысячная толпа кругом замерла, ожидая, что скажет глава церкви.

Громко, внятно прозвучал надо всеми голос вождя духовного:

— Не знаю… для нынешнего праздника, может, и не нужна язычникам кровь невинной жертвы. Быть может, правду говорит эта женщина. Нет у них в законе повелений для человеческих жертв… поскольку этот закон открыт для народа. Но вот что я сам слышал от верховного жреца Сирапеума. Есть у них тайная жертва… нужна жрецам кровь невинная для их чар. Чарами теми слепят они очи, туманят души людям… привлекают их на поклонение идолам! Вот, кладу я руку на изображение Господа моего, ныне воскресшего, в истине слов моих. И пусть он так же пошлет мне спасение, как правду я сказал. Вы, несчастные, отойдите. Не мешайте нам! Да свершится воля Божия.

Феофил умолк. От напряжения силы покинули его, волнение сломило этого неукротимого человека. Поспешно открыл он заветный флакон, висящий на груди, каплей чудотворной влаги оросил язык — и сразу ожил, воскрес на глазах у всех, а не так, как его «спаситель», нарисованный на белоснежной плащанице, украшенной по краям золотыми шнурами и жемчугом.

Еще не смолкли последние слова патриарха, как яростные крики толпы слились в какой-то протяжный вой.

— Гибель людоедам! Смерть язычникам! Бей их!

Лежа на земле, втянув голову в плечи, закрыв ее руками, омертвелые, лежали избитые люди, видя, что гибель неизбежна. Ждать им пришлось не долго. Процессия тронулась вперед, а их схватили сотни рук… бросили в водоворот людской толпы… и через две-три минуты куски тел остались на земле, а озверелая толпа кинулась по улицам с громкими криками:

— К Брухиону! В квартал язычников! К Сирапеуму! Там наших режут на куски, заживо… Разрушим идольское капище! С землею сровняем его!

И потоками кинулись люди… Фиваидские изуверы-отшельники — впереди. А Феофил в светлых, сверкающих ризах, только кой-где пурпурных от брызнувшей крови, заканчивал шествие с плащаницей вокруг храма «Бога любви и милосердия», сын которого, по словам иереев, принесен в жертву отцом за грехи темных людей.

Под неудержимым натиском стотысячной толпы христиан, предводимых фиваидскими пустынниками, — египетские аскеты из Абидоса, окруженные двадцатитысячной толпой язычников, отбиваясь, как могли, отступили постепенно, сперва из садов к наружным дворам храма, окруженным высокими стенами. Но христиане лились, валились лавиною, перекидывались через стены, влезая, вместо лестниц, друг на друга.

И только когда язычники укрылись во внутренних дворах, с очень высокими, крепостными стенами, с тяжелыми воротами, с бойницами и заняли места у этих бойниц, сталкивая нападающих, обливая их кипятком, бросая в гущу врагов большие глиняные горшки с пылающим греческим огнем, — тогда только могли передохнуть преследуемые.

А христиане, оставив под стенами груды тел ошпаренных, обожженных, ушибленных камнями, падающими сверху, — отошли подальше и стали совещаться: как быть теперь?

Падающие с высоты глиняные сосуды с горючим составом разлетались на куски, и эти черепки, наполненные ярко пылающим, дымным огнем, багровым светом озаряли все кругом.

— Близко утро! — крикнул один из коноводов, плотный нубиец-отшельник, бывший и вблизи христианского собора вожаком озверелой толпы. — Тесным кольцом надо оцепить капище и дворы его. Чтобы ни один язычник не мог улизнуть. А я и другие братья пойдем просить помощи у патриарха, у наместника. Воины все почти христиане. Они явятся с машинами, с камнеметами. В мгновение ока мы ворвемся туда. И уж тогда не будет никому пощады!

— А сколько там золота, серебра, шелков! Сколько припасов у проклятых! — злобно прозвучали кругом голоса.

— Мы голодаем, а язычники блаженствуют! Теперь сквитаемся за все!

— Работу отбивают, проклятые! Им чары помогают! Они — искуснее нас! А мы дохнем с голоду! Вон всех мастеров-язычников из Александрии!

— И менял… И торговцев… Всех долой!

Говор, гам и отдельные выклики неслись со всех сторон. Спящие в гнездах птицы в испуге метались над деревьями сада, кидались, слепые во тьме, во все стороны, налетали на догорающие языки греческого огня и падали с опаленными крыльями. Запах жареного мяса наполнял воздух.

Дети и подростки, набежавшие с толпою, обитатели площадей и улиц, живущие дома впроголодь, набросились на даровое угощение, с кожей срывая опаленные перья, пожирая полусырое мясо дроздов и других птиц, которые днем так весело оглашали трелями заросли старого, векового парка.

Совы, покружившись над гудящим парком Сирапеума, замахали быстрее крыльями и потянули далеко, на восток, к дельте Нила…

Низко висел еще багровый солнечный диск над дельтою Нила, когда наместник, во главе сильного отряда, с катапультами, с одной небольшой баллистою, подъехал к главным воротам огромного первого внутреннего двора, где, за вторым внутренним двором, темнели стены Сирапеума и окружающих его храмовых построек.

На шум и говор подходящего отряда ожила стена с бойницами, окружающая двор. Служители храма, жрецы, отшельники из развалин Абидоса, самые молодые и сильные, с секирами, копьями, с большими горшками, в которых тлели фитили, появились на гребне стен.

— Что угодно высокочтимому наместнику кесаря-августа, блаженнейшего Феодосия, в такую раннюю поpy? — крикнул со стены пожилой жрец, один из главных в Сирапеуме.

— Немедленно открой ворота. Я должен огласить приказ божественного августа, императора Феодосия. Ваш верховный жрец, Фтамэзис, обязан немедленно выслушать и исполнить все, что велит его блаженство кесарь.

— Ты знаешь, высокочтимый стратиг, бешеная толпа врагов, отшельников фиваидских и черни городской, осаждает храм. В городе убито много наших… Сюда, в Сирапеум, кинулся каждый, кому угрожает насилие черни и безумных монахов. За тобой, за твоими легионерами ворвутся тысячи убийц. Ворот мы не откроем и никого не пустим, пока ты не велишь толпам разойтись… пока их не разгонишь. А сейчас прошу мне сказать, о чем говорит декрет кесаря. Мы исполним это.

— Вы нарушаете все декреты! Торжественно в своем капище творите обряды, приносите жертвы. А это давно запрещено!

— Там, в Ромэйском царстве, где очень мало людей, чтущих древних богов, я знаю, там это запрещено. Но здесь? Иудеи, их не больше 200 тысяч. Они строят свои храмы, молятся в них. А нас — вдвое больше! Неужели мы не смеем?

— Да. Конец вашим нечестивым сборищам! Этот храм будет отдан под христианскую церковь. И вы даже в своих жилищах не смеете поклоняться идолам. Такова воля кесаря, равная воле самого Бога.

— Тогда нам не о чем говорить. Только силой войдешь ты в священные пределы Сирапеума. Говорю тебе, стратиг, не мои слова. Так решил весь синклит наших старейшин и жрецов, служителей всемогущего Сираписа. Смертью и гибелью грозят нам приказы милостивейшего августа. Так мы умрем в борьбе, сражаясь, а не позорно, на крестах и в пытке, как умер ваш мнимый бог. Я сказал…

Жрец скрылся. Погрозив рукою, пробормотав проклятие, отъехал префект, дав знак начальнику Александрийского гарнизона, клиссурарху Клитию.

По команде Клития зазвучали рожки и трубы, засвистали флейты сигнал наступления. Тронулся с места осадный таран на тяжелых колесах, который только что медленно докатился до ворот, влекомый двумя десятками быков. Подняв над головою тяжелые щиты, македонским строем двинулся к воротам и к стене первый отряд воинов.

Загудела тетива катапульты. Заскрипели снасти баллисты. Первые дротики и камни, выпущенные из этих машин, просвистали в воздухе над стеною, не задев никого…

Древний воинственный клич пронесся по рядам защитников. Тучей оттуда понеслись стрелы из длинных луков, старинного оружия этой земли, опасного не меньше, чем дротик метательной машины и камень баллисты. Целые гранитные глыбы посыпались на воинов Клития, подошедших к самой стене под прикрытием щитов. Щиты и каски дробились вместе с черепами. Люди падали.

Глиняные сосуды с пылающим греческим огнем остановили наступление новых колонн, падая сверху, разбиваясь в гуще людей, обжигая их до самых костей языками дымного пламени, которое нельзя было утушить ни водою, ничем! Только толстый слой песка или земли гасил это пламя.

Первый приступ оказался неудачен. Стенобитный таран, защищенный со всех сторон тройною кожаной обшивкою, успел подкатиться к воротам и раз пять уже ударил по ним, но и он был подожжен потоками греческого огня, и его пришлось скорее оттащить, чтобы громоздкая, дорого стоящая машина не сгорела дотла со всеми, кто в ней сидел.

К вечеру клонится день.

Почти все силы стянул префект к Сирапеуму. Только одну когорту направил к Академии, где, во имя приказов императорских, нельзя ничего громить. Даже вход народу не разрешен в сады и здания, принадлежащие Музею, чтобы спокойно протекали занятия наставников и учеников, собранных здесь отовсюду.

Несмотря на это, как только долетел в Академию слух о грозном взрыве бунта, о бесчинствах черни и пустынножителей, вся Академия взволновалась. Дым и зарево пожаров, охвативших в Брухионе жилища богатых и даже менее зажиточных язычников, заразили тревогою академиков.

— Темная, опьянелая, разъяренная толпа, она в руках отшельников-христиан. А эти изуверы… они давно кричат, что надо уничтожить наш мирный приют науки и мысли свободной. Они кинутся сюда, в Академию.

Так решили более опытные, пожилые наставники, давно знакомые с тем, что называется бунтом в Александрии. Сколько прекрасных зданий, редких произведений искусства разрушено в такие минуты.

Молодежь не могла помириться с мыслью о подобном варварстве. Раздавались голоса:

— Этого не должно… не может случиться! Мы же видели, как целая когорта пришла на защиту Академии. Мы сами, наконец… у нас есть оружие! Мы сумеем…

— Что? Погибнуть, потонуть в море народного бунта, когда тысячи, десятки тысяч ворвутся к нам? А все сокровища Музея, книгохранилище его погибнет, как три века назад, когда Юлий Цезарь взял город и отдал его на разграбление своим солдатам… Этого ждать нельзя! Теперь же надо вынести из книгохранилища все самое редкое, ценное, древние списки, рукописи, папирусы и пергаменты, которых нельзя найти больше нигде в мире. Нет уже второй библиотеки из Пергама, которую Август подарил Клеопатре взамен первой, сожженной Цезарем в Александрии… За дело, друзья!

И сотни людей, как муравьи, потянулись в просторные залы, где хранилась вся мудрость тогдашнего мира.

Каждый знал уже, какие папирусы, свитки и таблицы особенно нужны, ценны и незаменимы. Грудами уносили свою святыню академики. Прятали в погребах, у себя в жилищах, зарывали в садах, обернув свитки просмоленным холстом, приготовленным для парусов.

В полдень, в зной, и тогда не прекратилась работа. Но очень немного успели спрятать академики, когда первые толпы фиваидских монахов, за которыми валили толпы христианской черни, ворвались в пределы Академии и прямо кинулись к Библиотеке. Вел их сам Аполлинарий, сын непримиримого врага языческой науки и мысли, епископа лаодикейского, с определенной целью взятый Феофилом в Александрию.

Напрасно турмарх, начальник отряда, посланного для охраны Академии, пытался уговорить, даже силою разогнать ворвавшихся людей.

— Ты что же? Пришел сюда своих убивать? — задал властно вопрос Аполлинарий. — Мы не станем разрушать здесь ничего. Только сожжем дьявольские писания языческие, чтобы ярче воссиял свет христианской веры.

Турмарх не решился на самом деле пустить в ход оружие против своих же единоверцев.

— Ну что ж… Хорошо… Я не трону вас, пока вы не коснетесь здесь никого из живущих. Строжайшими декретами августов обеспечена неприкосновенность Академии и всех, кто в ней. А книги… рукописи?.. Что же, жгите их, если уж так нужно для прославления Господа нашего. Я не грамматик, не богослов. Не очень разбираюсь в этом…

И дикая расправа началась.

Огромными кострами сваливались самые редкие и дорогие сочинения, древние папирусы, таблицы. Все, что не успели унести и спрятать перед этим академики. Ярко пылали высокие костры. И вместе с дымом на многие века, а то и навсегда улетели в пространство величайшие творения ума человеческого, что было создано напряжением воли и духа гениальнейших людей в течение нескольких тысячелетий… Все ярче пылали костры! А на пустеющее книгохранилище, на сады и здания Академии, на всю Александрию, на целый мир спускался тяжелый ночной мрак…

Перед утром — рассеяться должен мрак этой ночи. Но долго останется тяготеть над миром мрак, который пополз и опутал все человечество на целые века из опустелых стен Александрийской библиотеки.

Пыхтя и ворча, испуская проклятия, спешил к месту пожарища Феон. Гипатия едва поспевала за отцом, умоляя остановиться. Но он только кидал ей нетерпеливо:

— Оставь, не мешай! Уйди… не ходи за мной! Тебе не надо! Подумай, какая глупость! Какой туман нашел на меня. Забыть… забыть… не взять прежде всего древнейшего списка творений Демокрита и Фалеса?! Все брал… всякую дрянь… А это — забыл… там, в углу… в дальнем покое, что смотрит на запад окнами… Может быть эти звери еще не успели? Я посмотрю. Может быть, спасу… Ведь после этого жить не стоит… если сожжены бесценные списки!

И, не слушая молений дочери, толстяк добрался до здания хранилища. Здесь кипел целый ад. Костры высоко пылали. Аскеты Фиваиды, в звериных шкурах, в колючих верблюжьих власяницах, а то и голые, с поясом на бедрах, таскали охапками свою добычу, кидали в пламя, ликуя, пели гимны и прыгали от радости вокруг костров, выкликая:

— Да сгибнет эллинская мудрость лукавая… создание сатанинского ума! Да просияет свет веры истинной! Да воскреснет Бог и расточатся враги его!

Вне себя, с растрепанными седыми волосами, пробежал Феон в покой, где были дорогие ему свитки. Покой уже ограблен, пуст. Так и застыл ученый в горе и отчаянии. Гипатии с трудом удалось вывести отца из здания.

— Пропало… все пропало! — шептал толстяк побелевшими губами. Слезы катились из добрых, как у вола, очей.

Оба уже были у выхода из ограды книгохранилища, когда приземистый, хромоногий аскет, полунагой, покрытый корою грязи, замахнулся дубинкой на Феона и закричал:

— Язычник! Ты зачем здесь? Чары сеешь! Так погибни, толстая свиная туша! Ступай в ад!

— Стой! Что делаешь? — зазвенел, обрываясь, голос Гипатии. Ухватясь обеими руками, она отвела руку аскета с дубиной, повисла на ней, повторяя:

— Что ты делаешь?.. Стой! Отца своего убиваешь. На отца поднимаешь руку…

— Отца? Моего? — переспросил изумленный аскет. — Что ты путаешь, девчонка? Мой отец — старик… он доживает век в селении близ Таниса. А с этим я… с врагом моего Христа!

И он сделал движение освободить руку с дубинкой.

— А этот старик что тебе сделал, подумай! Что сделал он твоему Богу?

— Распял его!

— Да совсем не он… Мы — эллины! А там были римляне. Пилат дал приказ. Иудеи исполнили его… А мой отец… он чистокровный эллин. И чтит истинное божество.

— Слышишь, брат Агатон? Они же нашей веры… — вмешался молодой, красивый аскет с истощенным лицом. — Зачем огорчать такое дивное создание Божие, как эта гречанка? Пусть идут.

— Ну, нет… я вижу, это разодетые язычники! Нет на них благодати! В ад я отправлю и эту тушу и его колдунью-дочку. Меня она не очарует, как успела тебя, брат Гервасий.

И изувер сильно рванул дубинку. Но на помощь девушке пришел Гервасий. Пока те боролись, Гипатия почти силой увела оцепенелого Феона. Когда они уже достигли ворот, им навстречу прошел отряд воинов, посланных на помощь турмарху, который не мог справиться с разбушевавшейся толпою, после разгрома Библиотеки ринувшейся грабить другие помещения и склады Академии.

Начальник отряда велел двум легионерам проводить до жилища Феона с дочерью.

Когда после нескольких неудачных приступов воинам префекта удалось пробить, сорвать с петель главные ворота Сирапеума, за ними оказалась новая преграда: целый высокий завал из огромных стволов и камней. И везде за сбитыми воротами оказывались такие же завалы, насыпи, из-за которых осажденные осыпали нападающих стрелами, камнями и заливали потоками греческого огня. Но сопротивление слабело постепенно, а натиск увеличивался каждую минуту.

— Через час или полтора звери ворвутся во все дворы. Будут у стен храма! — донесли жрецы Фтамэзису, который сидел, закрыв глаза, как будто дремал, не слыша, что творится кругом. Как рыдают испуганные матери, прижимая к себе детей… как молятся старики, как богохульствуют трусы и проклинают нерешительные, прибежавшие сюда, в стены храма, вместо того, чтобы отражать врага.

Раскрыв глаза, старец кивнул головой.

— Хорошо. Что написано в книге судеб, то должно свершиться! Ступайте, старайтесь успокоить народ. Лучше умереть без страха и тревоги. Так много легче. Идите.

Жрецы отошли. Остался один Ликий.

— Теперь время! Ступай и ты. Исполни, как сказано. Здесь раздуй пламя… а потом там, в книгохранилище!.. Сокровища, увезенные к Абидосу… возьмешь их себе, если враг не узнал еще, что мы их там укрыли. И разделишь с теми, кто уцелеет сегодня. Много будет горя, слез… сирот и жалких, беспомощных жен, стариков. Придет гибель на город. Зараза поразит и тех, кто разбит, и тех, кто ликует. Приди тогда на помощь нашим. Я все сказал. Бери! Сверши!

Из-за пояса старец достал большой ключ, отдал его Ликию. Тот, поцеловав почти прозрачную руку, принял из нее ключ и быстро ушел.

За статуей Сираписа, нажав на бронзовое украшение стены, он увидел, как большой камень повернулся на оси, пропустил его в небольшой покой и снова стал на место. Из этого покоя витая лестница вела во второе помещение, где Ликий нашел сотни пудов заготовленного греческого огня необыкновенно большой взрывчатой силы. Запалы, в виде кувшинов с серою, селитрою и нефтью, стояли повсюду наготове, снабженные короткими фитилями.

Ликий быстро вытянул все фитили, высыпал серу и селитру через отверстие, заменяющее окно, во внутренний двор, куда выходил этот покой.

Спустившись затем вниз снова, он пошел по коридору, знакомому еще раньше жрецу. Он вел к выходу за оградой храма; выход был замаскирован снаружи небольшим саркофагом, каменная крышка которого подымалась довольно легко.

И этим путем вышел из храма Ликий.

Отдав ключи от тайного прохода турмарху легиона и описав подробно, как можно проникнуть в самое святилище храма, Ликий пошел искать Феофила. Ему сказали, что патриарх знает о близком падении Сирапеума и со всем собором идет сюда, чтобы видеть конец сражения.

Когда жрец в своей повязке проходил мимо христианских воинов, они сурово осматривали его, посылая вслед кастрату тяжелые, солдатские шуточки:

— Эй ты… бабья рожа, мужская кожа! Ночь еще не настала. Рано вышел на заработки. Попозднее к нам приходи!..

— Как тебя зовут, жрец диавола? Он… она… или оно?.. Колбасу ел давно?..

И громкий хохот провожал Ликия. Но тот, не обращая внимания, спешил найти Феофила, чтобы под его охраной видеть гибель своих врагов, жрецов Сирапеума. Вот вдали уже слышно пение клира. Быстрее зашагал Ликий. Ему дорогу сразу заступил аскет Агатон, злившийся на себя за то, что упустил язычника, толстяка Феона.

— Ты что? Ты куда? — хватая сразу за грудь жреца одною рукой, стал трясти его здоровый изувер. — Бежать хочешь, собака? Не убежишь! Вот тебе!

Дубинка свистнула и опустилась на плечо Ликию, который успел отклонить голову. Переломленная рука сразу повисла.

Дико закричал Ликий:

— Не смей… не убивай!.. Я — ваш!.. Я иду к патриарху… Он звал меня! Я сам открыл…

— К патриарху? Колдовать? Врешь… не пущу! — снова подымая дубину, кинул злобно Агатон. Дубинка взлетела. Но Ликий с бешеным усилием рванулся, кинулся навстречу подходящему со всем духовенством Феофилу.

— Заступись, спаси!.. — прозвучал дикий, протяжный вопль жреца.

Феофил слышал крики, узнал бегущего. Но шел молча, благословляя на все стороны народ, толпящийся по его пути.

Агатон догнал. Дубинка опустилась опять на плечо. Ликий упал. Толпа, видя, что жрец убегает от монаха, накинулась. Замелькали руки. И скоро комок чего-то похожего на груду кровавого мяса остался лежать на мостовой. А шествие с патриархом медленно подвигалось к воротам Сирапеума, где шла последняя схватка между защитниками и нападающими.

Проходя мимо кровавой груды мяса, Феофил подумал: «Так лучше! Он мне теперь ни на что больше не нужен, этот предатель!»

И, благословляя народ, прошел мимо.

Если бы сама смерть явилась в адитоне из-за огромной статуи Сираписа — не так бы устрашились жрецы, как при виде легионеров турмарха, попарно, одни за другими, щиты вперед, мечи наготове, — выходящих оттуда без конца. Все, кто был в адитоне, кинулись во храм, в гущу народа, от которого, казалось, раздавались самые стены, так теснились там люди. По головам бежали жрецы к выходам. Проваливались, подымались снова на плечи людям и бежали.

Дрогнула людская лавина. Обернулись к выходам люди, покатились сплошным потоком, разделяясь на ручьи обезумевших живых существ у каждого выхода. Сильные, более ловкие, по примеру жрецов, взбирались на плечи другим и бежали по головам, по живой массе, как по кочковатой дороге, ныряя и подымаясь снова. Задавленные насмерть в давке, особенно у выходов, люди продолжали стоять и плыли с толпой, пока их не выносила живая волна обезумевших людей наружу. Тут живые разбегались, а мертвые падали у выходов, накопляясь все больше и больше, целой кучей, через которую пробегали новые толпы, давя ногами теплые тела, еще содрогавшиеся в последнем издыхании. Но скоро и во дворе набралось столько людей, что в два ряда, один над другим, рвались люди к воротам. Перелезали через стену… падали под ноги осаждающим, тут же наносящим смертельные удары смертельно напуганным людям.

А из всех, раскрытых теперь, ворот, навстречу бегущим, рубя направо и налево, прорезались в живой сплошной громаде тел легионеры турмарха.

В адитоне остался сам турмарх с десятком легионеров.

— Разбежались, крысы поганые! Ну, да не уйдут от своего, — кинул начальник своим спутникам. — Вот один старик остался. Сидит и смотрит. Какой бесстрашный. Ну, вставай, Фтамэзис! Идем к патриарху. Он приказал. Слышишь?

Турмарх, видя, что старец не встает, грубо потянул его за руку.

Покачнувшись, тело жреца упало ничком со своего высокого трона на плиты адитона. Лицо, бледное перед этим, сразу посинело, стало быстро чернеть.

— Мертв! Хотел бы я знать: от страху или… нет… вот! Скорей уходите!

С ужасом указал турмарх на раскрытый флакон, висящий постоянно на груди у жреца. Жидкость из флакона разлилась, и вокруг распространился приятный, легкий аромат. От него голова сразу закружилась у турмарха и у спутников его. Они бросились из адитона туда, в храм. Но последний, задержавшийся у входа, пока пробегали другие, упал, как пораженный молнией. Лицо его стало быстро синеть и чернеть…

Когда Феофил подошел к воротам Сирапеума, воины гнали и секли бегущих в паническом ужасе людей. Турмарх, бледный, с посинелыми губами, едва мог ему сказать, что было в адитоне, и ушел, поддерживаемый двумя своими спутниками. Живая вода была и водою смерти в большом количестве. Феофил это знал… и крепче нажал пробку флакона, висящего на груди, память Фтамэзиса.

Вдруг глухие удары раздались в той стороне, где стояло книгохранилище Сираписа. Аполлинарий, получив указания от Феофила, нашел запасы горючего, поджег их. И теперь с громким шумом лопались бронзовые, плотно закупоренные, запаянные, большие сосуды с нефтью, накаляясь в огне пылающей серы, смешанной с селитрой и другими горючими веществами.

Всю ночь горела библиотека Сираписа, и только к полудню другого дня начало угасать пламя, когда не стало для него пищи. Пергамская библиотека, заменившая первую, Александрийскую, погибла вся, дотла.

А Феофил в это время, приказав очистить от трупов проход в храм, вытащить тела из храма, вошел туда со своим клиром. Окропил святой водою стены и приказал служить первый молебен, благодарственный, за одержанную над врагами победу в стенах прежнего капища, которое отныне приняло имя храма св. Аркадия.

Немедленно был отправлен в Константинополь гонец к августу Аркадию с этой благою вестью.

Еще гнали и секли, кололи, топтали конями воины безоружных людей. А в храме звучал широкий напев. Клир пел: «Спаси, Господи, люди твоя!»

И Феофил, стоя на возвышении, предназначенном для Фтамэзиса, сказал первое поучение верным в этом бывшем капище:

— «Бог — есть любовь!» — до конца долгой жизни повторял апостол Иоанн Патмосский. И в этот день мы видим, как правдиво слово апостола. Бог возлюбил детей своих. Он нас соединил в одно великой, братской любовью. И, как воск под лучами солнца, растаяла сила вражеская. Рассеяна тьма неверия. Свет истины воссияет над великой и могучей Александрией, первым городом мира. Так возлюбим же друг друга еще больше! Возлюбим и врагов наших побежденных. Заставим их познать веру истинную, спасем от огня вечного. А теперь возблагодарим Господа и попросим его даровать мир и радость народу своему!

Он умолк. Грянул хор победную песнь, хвалу богородице, которая, кроме прочих своих свойств, могла помогать и боевой резне.

«Взбранной воеводе победительная!» — гремел клир. И колыхались хоругви: иконы в золотых окладах, принесенные сюда, отражали огонь светильников и восковых факелов, еще не успевших догореть в храме, из которого ушли одни люди и куда пришли другие толпы с мольбою к неведомым, несуществующим богам.

Крепко, спокойно уснул в эту ночь Феофил. Но перед самым утром ему снился тяжелый, странный сон.

Громада Сирапеума стояла рядом с суровыми очертаниями холма Голгофы. И он, Феофил, кинул факел в стены языческого храма. Запылали стены, стали валиться колоннады, падали статуи, как белые призраки, со своих подножий…

Ликовал во сне владыка. Это — боги Олимпа валились в огонь. И очертания эллинского Олимпа выявились вдали. Там боги, охваченные пламенем неземным, тоже падали, растворялись, как пар, разносились, как дым. Обернулся Феофил к холму Голгофы, поднял руки к темному кресту, который четко выделялся на голой вершине в синеве небес. Радостно молился Феофил. Но он увидел, что пылающие обломки Сирапеума падают, покрывают огненными пятнами бока Голгофы. Задымился, запылал крест на вершине холма. Из глубины Голгофы тоже стало пробиваться пламя, как из боков огнедышащего Везувия…

И все больше росло пламя. Ручьями разливался огонь по холму. Голгофа задымилась… заколебалась, стала оседать. Рухнула вершина с обгорелым крестом! И весь холм рассыпался, как рассыпается известковая глыба, брошенная в пламя плавильной печи.

Тяжело дыша, весь в поту, проснулся Феофил. Заря глядела в окно. После минутного размышления он зашептал:

— Ну, что же? Если даже вещий сон? Если Голгофе придет черед, как он пришел теперь Олимпу?.. Это будет не при мне! И не при детях моих. Сны — пустое…

Разбудив красивую диакониссу, Агнию, которая в эту ночь разделяла с ним ложе, он ей сказал ласково:

— Не спится, сестра… Жажда томит!.. Налей… дай кубок вина… И спой мне что-нибудь… только не церковное… Печальное что-нибудь… Приятный у тебя голос, моя маленькая птичка!..