"Костер" - читать интересную книгу автора (Федин Константин Александрович)

Ветер задувает свечу и раздувает костер Старое изречение

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Уже пригревало, но Матвей по-прежнему шел в пиджаке. До Коржиков оставалось лесное урочище с деревней, прозванной Дегтярями. В местах этих исстари гнали деготь, с угольных куч в лесу далеко разносило дым и сажу, вся деревня чернела закопченными кровлями неприютных изб.

Пройдя околицу, Матвеи взглянул на Дегтяри, узнавая отвоеванную у леса под огороды и дворы протяженную полосу земли с одной улицей из конца в конец.

Новый дом лучился на ближнем краю порядка, обшитый свежим тесом, очень казистый, а рядом с ним низко ушла в грунт стародавняя избенка, такая темная, словно ее только что окунули в деготь.

Тут Матвей развел руками: перед избенкой стоял неподвижно человек, и в человеке этом нельзя было не признать дегтяря Евдокима. Он смотрел навстречу пришельцу из-под козырька старого, огромного картуза, плоское тело его было вставлено, будто в короб, в засмоленный драповый пиджак, без единой складки, с отвислыми ниже колен полами. Черные оборы обтягивали его худые икры, и только лапти светились новизною лыка, как янтарь. Совсем таким же видел его Матвей, в последний раз на завалинке этой самой избы много лет назад.

— Здорово, дядя Евдоким, — почтительно сказал Матвей, подходя, и снял кепку.

Евдоким тоже снял свой картуз. Еще не сплошь седую гриву его слегка перебрал ветер, он взял в щепотку клок бороды, прихватил волоски губами.

— Это кто ты будешь? Веригин, что ли?

— Он самый, дядя Евдоким, Здравствуй.

— А… Ну, здравствуй, малый.

Он вгляделся в лицо Матвея, потом взыскательно обследовал на нём всю одежду.

— Ишь как оформился, — сказал он и протянул руку с таким видом, будто не произошло ничего примечательного, а увидел он знакомца, которого видит изо дня в день. — К отцу, значит?

— К отцу.

Евдоким шагнул к завалинке.

— Примаялся, поди. Отдохни.

Они сели рядом. Матвей молчал, ожидая расспросов, сам думая — о чем спросить.

Из новых соседских ворот выскочили вперегонки двое мальчуганов, лет по семи, добежали до середины дороги, заметили Матвея, остановились, пошли тихоньким шагом, огибая Евдокимову избу дальше и дальше.

— Вот я вас! — вдруг сильно хлопнул картузом по коленям Евдоким.

Мальчики по-заячьи дали стрекача назад к воротам. Матвей засмеялся. Евдоким чуть приметно усмехнулся, сказал:

— Ты как подошел, я тебя враз угадал. Не иначе, думаю, веригинские кусанцы… зубы-то… В родимые, значит, края пожаловал. Гостем.

— Отпуск вышел.

— Понимаю. Посмотреть, как сеем, косим, харчей просим… С отцом-то давно не видались?

— Четыре года, как он в Москву приезжал, к доктору.

— Слыхали. Куда, сказывал, супротив нашего Дорогобужа Москва-то.

— Попространней, — улыбнулся Матвей.

— Я и говорю… У хозяина работаешь?

— У хозяина. Машину вожу.

— Сам-то не ходит? Хозяин-то.

— Не хуже нас с тобой.

— Важность, значит, не допускает. Понимаю… Слыхать, ты и Ныркова Тимофея к месту определил, где сам?

Матвей насупил брови.

— Тоже отец рассказал?

— Народ знает. Нынче Москва песни играет, а Дегтяри притопывают.

Евдоким постучал лаптями об землю, тонко улыбнулся Матвею.

— Во как у нас. Видал, шесты на избах? Как чуть чего — нам известно.

— Нырков против прежнего совсем другой, — сказал Матвей. — И бороду сбрил.

— У меня вон она, борода-то, — чего в ней укроешь? Какой есть. Злобу не сброишь… Обидели Тимофея коржицкие. Куда податься? В город. Город всех подберет.

— Нырков не в городе, он дачу сторожит.

— Все то же. Жалованье схватил — сейчас в булочную. Иль за щиблетами, как у тебя…

Евдоким подвинулся к Матвею. Матвей близко увидел его лицо, исчерченное крестами морщин, красноватые веки, подернутые слабой слезой.

— Объясни мне, малый. Чего это народ все в город да в город? Одни города, что ль, останутся, теперь, а?.. У кума моего девчонка. Отвез ее учиться. Выучилась. Он — за ней, хотел ее домой. Она ему — что, говорит, дура я далась, семилетку кончила — в колхоз ехать! С моим, говорит, середним образованием, где хочу — меня примут. Во как! И поди-ка, вышло по ее: в Дорогобуже на почте через окошко командовает… Не ради деревни народ учится.

— У тебя ведь сын был, ровесник мне, он где? — спросил Матвей.

Евдоким показал на ворота, откуда опять жадно зарились во все глаза мальчонки.

— Внучата мои, — ласково сказал он, — погодки Васильевы.

— А сам Василий?

— Техником в Смоленске, дома строит. Вот и себе какую хоромину срубил. Васильева изба-то. Прошедшим летом поставил. Сноха на нас со старухой глядеть не желает. По пятистенке знай похаживает, слушает, про что радива играет.

— Что же он тебе-то избу не поставит?

— Может, ты своему отцу приехал ставить? — сердито спросил Евдоким. — Тулуп сосновый он мне сколотит, как на погост провождать… Прислал на святки письмецо, — с Новым годом, пишет. Ему — новый, а кому старый… Смотри, в чем хожу!

Он опять, но уже невесело топнул ногами по тугой земле.

— Лапотки завидные, весеннего лыка, — с улыбкой одобрил Матвей.

Евдоким отвернулся, вздохнул.

— Вот и видать — деревней учен, городом переучен. Осенние лыки супротив весенних на десять дён носче… Да и не бывал я с осени в лесу. Внучат водил в орехи. По-стариковски.

Он поднял голову, взгляд его ярче блеснул слезой. Вздернутая кверху борода, совсем белая над кадыком, перисто зашевелилась, когда он пожевал губами, и стало видно, что у него почти нет зубов.

— А разве больше не гонишь дегтя? — спросил Матвей.

— Дался мне деготь! Сколько живу — чертом хожу. Пора, чай, отмыться.

Евдоким обернулся лицом к Матвею, щеки, виски, переносье сморщились у него от неожиданно задорной усмешки.

— На кой леший тебе деготь? Небось свою машину маслом смазываешь?.. И мы не плоше людей. Слышишь, за лесом трактор фукает? А телеги колхозные о трех колесах. Мазать-то нечего…

Подумав, он вымолвил самому себе: «Деготь!» — потом толкнул Матвея плечом и вдруг оживился.

— Дочь у меня в Калуге за слесарем. Хороший мужик. Бойкий до заработка — страсть! Домишко у него за Окой. Знаешь Калугу? Сейчас как через мост — выселки. Ну, при домишке огород. Корову держат… Так дочка обещает забрать меня с матерью к себе. От мужа, говорит, есть полное согласие. Хороший мужик, нероженый, а лучше сына, зять-то мой…

Матвей засмеялся.

— Выходит, тебе тоже неохота век вековать у себя в Дегтярях?

Евдоким глянул на него недоверчиво, но тотчас лицо его опять сморщилось, он рассмеялся частым, едва слышным кхеканьем, разинув пустой рот.

— Ты что же, малый, думал, хитрей молодых никого нету? Кхе-хе!

Они со смехом всматривались друг другу в глаза, довольные, что вполне высказались.

Помолчав и покашляв, Евдоким слегка привалился к Матвею, навел на свое лицо строгость, доверительно снизил голос:

— Чай-поди, самого тоже видал? В Москве-то?

— Видал. Когда еще на грузовом транспорте работал. С демонстрацией по Красной площади ехал, на трехтонке шар земной вез. С флагом. Ну, и близко вот так вот его видел.

— Как до Васильевых ворот? — показал Евдоким и, когда Матвей подтвердил, дважды покосился на ворота, прикидывая расстоянье.

— Ну как он?

— Что — как? — переспросил Матвей. — Помахал нам рукой, мы и поехали.

— Сами не помахали? Ему-то.

— Еще как!.. Я, конечно, дистанцию держал, за рулем сидел. В шару.

— В самом шару?

— Ага.

— А каким манером ты его из шара видал?

— Окошечко было. Не то я весь бы народ передавил. Разговор был серьезный, и Евдоким не торопился с вопросами, обдумывая, все ли сходится.

— Ну, а чтобы потолковать?.. Не приходилось?

— С кем это? — спросил Матвей, заглянув ему в пытливо сощуренные глаза.

— Ну про кого говорим! — вдруг нетерпеливо ответил Евдоким.

— Ишь чего захотел! — рассмеялся Матвей. Отворилась калитка, и оба они посмотрели назад.

Со двора, держась большой бородавчатой рукой за черную верею ворот, выглядывала старая женщина. Тяжелый подбородок, обросший пухом, оттягивал книзу ее челюсть, приоткрывая рот, и лицо ее казалось недоуменным.

— Вот, мать, — сказал Евдоким, — смотри, кто пожаловал. Не признаешь? Веригинский старшой.

— Поди-ка, — сказала женщина ровным басистым голосом, но не изменяя недоуменного выражения лица.

Так же как Евдоким, она изучила медленным взором одежду Матвея, посмотрела на чемоданчик, покачала головой и, отняв руку от вереи, сложила накрест под грудями крупные свои кисти.

— В сам деле ведь, никак — Матвей? — без всякого участия спросила она.

Веригин поднялся и, смутившись безразличием хозяйке, приветил ее:

— Здрасте, тетенька… как зовут — запамятовал.

— Москва память отшибет! — весело сказал Евдоким. — Ненилой зовут, по отечеству — как тебя.

— Извиняюсь, — поклонился ей Матвей. Она ответила ему поклоном.

— Из Москвы приехал сынок-то, — сказал Евдоким с оттенком гордости то ли за гостя, то ли за себя.

— Поди-ка, — повторила хозяйка.

— Чем будешь угощать-то, мать?

— Спасибо, я пойду. Вот только попить бы… — сказал Матвей и, подождав немного, добавил: — Водицы разрешите.

Ненила молча повернулась, ушла, калитка хлопнула за ней по столбу.

— Вот она какая… положение наше, — раздумчиво выговорил Евдоким и снова прихватил губами кончик бороды.

Матвей не понял его, но, находя, что промолчать неудобно и сказать нечего, согласился:

— Это конечно…

Ненила вынесла большой ковш воды. Принимая его из ее морщинистой, усыпанной бородавками руки, Матвей увидал свою руку с гладко натянутой по пястке кожей. Он перевел глаза на воду. Она была прозрачной. Ковш, наверно, заново вылудили совсем недавно, его дно серебристо светилось, и, когда Матвей начал пить, ему, как из зеркала, засмеялись из воды яркие глаза, и отражение лица его слегка качалось в ковше из стороны в сторону, пока вода, убывая, не успокоилась.

Внуки Евдокима решились наконец подойти ближе. Тараща глазенки, они наблюдали, как Матвей пьет, и Евдоким с Ненилой тоже внимательно смотрели, ничего не говоря.

Он чувствовал холод колодезной воды, покусывающей горло и начинавшей словно играть с кровью во всем теле, и с каждым глотком удовольствие его становилось больше. Он выпил, весь ковш и с улыбкой плеснул последней каплей воды в мальчуганов, которые уже ничуть не испугались шутки, а только отозвались застенчивым смешком.

— Спасибо, Ненила Ильинишна. Все нутро вздохнуло! — сказал он, продолжая улыбаться.

— Значит, понравилось… — разъясняюще проговорил Евдоким. — На здоровье.

Женщина пристально следила, как Матвей взялся за чемоданчик, поднял его с земли, обтер «низу ладонью. Вдруг она спросила:

— Ларец, поди, гостинцами набил?

— Деньгами, деньгами, мать! — вскрикнул Евдоким, рассмеялся и размазал пальцем быстро выступившие слезы. — Была бы догадка, а в Москве денег кадка!

— Иль бы чего продавать привез? — невозмутимо спросила Ненила.

— Монисты бабам! — внезапно переходя со смеха на укоризну, оборвал ее Евдоким. — Монисты в Москве тоже лопатами гребут…

Он поднялся, протянул Матвею руку. Точно заглаживая необходительность жены, он сказал с почтением:

— Илье Антонычу, придешь домой, кланяйся.

Матвей попрощался с ним и шутливым голосом еще раз поблагодарил хозяйку за воду.

Она поклонилась ему почти в пояс и ответила с прежним недоуменным выражением лица:

— Не взыщи, когда чего не так… Нету у нас квасу-то.

Матвей напоследок кивнул старикам и зашагал вдоль широкой, длинной улицы Дегтярей.

2

Шел он со странным ощущением, которого не было до встречи с Евдокимом и Ненилой. То ли его забеспокоила мысль о том, как же теперь живется в Коржиках отцу с семьей, то ли показалось, что напрасно он на прощанье опять сказал Нениле насчет воды.

«Ну да ведь и дура она», — подумал он, вспомнив вопрос ее — не привез ли он чего продавать. Но низкий поклон, с которым она попросила не взыскать за угощение, все повторялся его памятью.

Оба внука Евдокима перегнали Матвея и бежали впереди, смело оглядываясь на него, словно хотели похвастать: «А вот и не боимся!»

Он только было вздумал заговорить с ними, но они встретили других мальчиков, остановились с ними, пропустили Матвея и все вместе долго провожали его изумленными глазами.

На выходе дороги из деревни торчал длинный журавль без бадьи, наискось лежала упавшая одним торцом на землю водопойная колода. Коза, сладко зажмурившись, терлась о колоду раздутым белым боком. Давно, видно, никто не подходил к колодцу — вокруг плотно стелилась кудрявая мурава.

Прохлада недавно выпитой воды еще не совсем исчезла в теле Матвея, ему хотелось перестроить мысли на тот приятный лад, в каком они вертелись прежде, но все не получалось.

«Хорошо еще, что напился, — размышлял он. — Ненила, может, и добрая баба. Да все они, в Дегтярях, нескладные. Темный лес!..»

Все кругом казалось ему скупее, чем было ранним утром, когда он выпрыгнул из грузовика и почуял щедрые запахи земли. И смотрел он на все ленивее. Ничего, правда, не было привлекательного в топкой равнинке с болотной зеленью, в участке мелколесья, куда змеилась дорога, ни в самой дороге с промятинами сырых колей, ни в редких отдельных кустах ольхи по сторонам, ни даже в двух каких-то путниках, нечаянно замелькавших вдали между этих кустов.

Но в однообразии природы глаз, заметив живое существо, всегда следит за ним, и Матвей невольно всматривался в пешеходов, которые меняли свое движение то вправо, то влево по змейке дороги.

Оба они сначала почудились ему одинаковыми и ростом, и всей своей статью. Потом он заметил, что один был будто потяжелее другого. Дорога все петляла, и то какой-нибудь ближний куст к Матвею, то дальний заслонит от него идущих, и он все не может разглядеть — кто они, — как бывает во сне. Затем путь спрямился, и Матвей увидел, что встречные близко и что один из них строен и легок, как мальчик, а другой точно бы старше и припадает на одну ногу.

Матвей никогда бы не ответил, почему само собой так вышло, что он убавил, а потом сразу прибавил шагу и что в ту же секунду тот, старший, который прихрамывал, сильней заковылял ему навстречу, взмахнул руками, и он ясно услышал тонкий отцовский голос:

— Матвейка-а!

Он бросился к отцу беглым шагом, но, увидав, что тот тоже побежал, крикнул: «Не беги!» — и сам утишил бег свой, одернулся, хотел еще что-то сделать, чтобы все было достойно, но ничего не поспел.

Отец обнял Матвея, задев и сбросив наземь с головы его кепку, и Матвей, прижимая к себе его узковатую, часто дышащую грудь, услышал, как быстрым глубоким вздохом оборвалось у отца едва начатое неразборчивое слово.

Разняв руки и успокаиваясь, они степенно трижды поцеловались и отступили на шаг друг от друга. Илья Антоныч смотрел на сына маленькими, светлыми, счастливыми глазами родителя, любующегося первенцем, и Матвей, чувствуя, что в такую минуту положено быть во всей красе, достал из кармана расческу.

— Неужели — Антоша? — спросил он, переводя взгляд на мальчика.

— А кто ж еще?.. — сказал отец и тоже посмотрел на младшего. — Чего стоишь, Антон? Здоровайся. Да не видишь — поднять надо кепочку братнину!

Мальчик поднял и бережно, чуть издали, подал кепку. Матвей притянул его к себе, поцеловал в щеку.

— Повыше вас, пожалуй, выйдет ростом, папаня, — сказал он, впервые в жизни приглядываясь к брату.

— Да уж чуть не догнал! — ответил Илья с удовольствием и, как всегда при долгожданных встречах, заговорил как будто о другом, но в самом деле все о той же радости свидания:

— А я поутру прихожу во Всходы, шофер к сельпо подъезжает, — валяй, говорит, домой, к тебе сын приехал! Бреши, говорю! Чего ж, говорит, брехать, я его со станции до старых вырубок подбросил. А тут как раз нашу машину в Коржики отправляют. Я — в нее! Прибег домой, — где Матвей, спрашиваю. Мавра у печки стоит, на меня глаза таращит. Наврал, говорит, шофер. И я вроде опять думаю — не наврал ли? Да только тут соображаю — не мог, думаю, ты так скоро дойти. И говорю Антону: собирайся, пойдем встречать, — Матвею, говорю, со старых вырубок не иначе идти как Дегтярями.

Илья передохнул, и тогда Антоша решился вставить первые свои торопливые, в тон отцу, слова:

— Мама говорит — надень сапоги, а я говорю — босиком скорее. Рубашку стираную надел и — айда!

Он провел ладонями по пестрому выглаженному ситцу рубахи от груди к поясу и покосился на брата. Тот глядел на него с любопытством.

— Я первый, только мы с папаней вышли из леса, увидал… — начал было Антоша, но запнулся, все еще нетвердо чувствуя себя в обращении с Матвеем.

— Мавра-то обрадовалась, как я объявил, что ты приехал. Наврал, говорит, шофер, а сама, вижу, радуется. Ждали мы очень тебя. Да где, думали, теперь приехать! А ты — вот он! — сказал. Илья любовно.

— Как мама поживает? — спросил Матвей.

— Здорова, ей что?

— А твое-то здоровье?

— Дать боли волю — плохо. А пока на ногах — то подступит, то и отпустит.

— Лекарства я тебе привез.

— Вот спасибо… А Мавра уж очень обрадовалась. Угадал, говорит, Матвей, когда приехать: корову как раз вчера пригнали.

— Купили? — живо спросил Матвей.

— Вчерашний день Лидия из Черни пригнала. Нынче уж в стадо пошла.

— Из Черни? Что ж так далеко?

— В тамошнем районе цена посхоже оказалась. Я брата Степана письмом спрашивал, какие у них цены, а он и пишет — приезжай: обходчик, сосед Степанов по участку, в город переезжает, хозяйство свое ликвидировает. У него корова ярославка, первотелка. Я поехал. Заявился к обходчику, а ему в городе еще квартира не вышла, отложил продажу. Я думал — зря издержался на билет, знаешь сам, как ездить. Вернулся, а мне вдогонку Степан опять письмо: приезжай, квартира вышла обходчику, продает корову. Тьфу, думаю, черт, — дался я вам ездить взад-вперед! А корова хорошая, спина только вроде припадливая. Ну уж а мастью нарядная. Наша прежняя — куда!

— Сама черная, а ноги в белых чулках, — с восхищением и проворно сказал Антоша. — И голова, вся как есть, белая, а на глазах черные очки!

— Мавре как рассказал, — продолжал Илья, — так она не дает мне покою: отпиши да отпиши Степану — может, Лидия согласится пригнать. Ну, пошла ходить почта — туда, сюда. Согласилась Лидия пригнать. Подаришь, пишет, два поросеночка за хлопоты, пригоню. Да Степан, мол, тебе вольготу исхлопочет на железной дороге, чтобы доставили корову с порожняком задарма, до самого до Павлинова. У них это, у железных дорожников, вольготно — катай, куда хошь…

— Сколько дал-то? — спросил Матвей.

— Дорого дал. Две тыщи без сотни.

Матвей прикрыл горстью губы, потихоньку оттянул их, сказал:

— Переплатил вроде…

Илья ответил, помешкав и словно робковато:

— У нас к двум-то сотни две прибавишь. Да поди-ка поищи. Он опять немного помолчал, ожидая, не скажет ли чего Матвей.

Потом с пытливой и неуверенной улыбкой, слегка отворачивая в сторону лицо, спросил:

— Ты, чай, привез деньжонок, как обещал? Поддержать меня.

— Привез, сколько мог, — сказал Матвей.

Тогда улыбка отца из неуверенной сделалась доверчивее, но в голосе его появилось что-то просительное:

— Задолжал с покупкой этой, право, ей-богу. Отдать бы скорей, не подвести. Без скотины куда денешься?.. Пришлось занять.

Матвей сделал вид, что пропустил рассуждения отца мимо ушей.

Они уже вошли в перелесок.

Антоша держался справа от брата, неслышно перескакивая через наполненные водой выбоины босыми ногами, а отец шел по другую руку, так что гостю приходилась неразъезженная середина дороги, и он выступал широким, ровным шагом, точно хозяин. Он сам заметил, что отец, вроде Антоши, перескакивает через лужицы, и сказал:

— Что ж тебе, папаня, пристяжной прыгать? Иди на середину.

— Ничего, — бойко отозвался Илья, — мы народ нетяжелый, нам что пеньки, что кочки. А у тебя подошвы привыкли, поди, к асфальту.

Матвей увидел, как оба они повели глазами на его туфли, и взгляд отца напомнил ему Евдокима, а взгляд Антоши — Евдокимовых внучат.

— В Дегтярях Евдокима видел. Велел тебе кланяться, — сказал он.

Илья махнул рукой как на нестоящее дело.

— Не говорил тебе — в колхоз не собирается? — спросил он, посмеиваясь.

— Разве он не в колхозе?

— Какое! На весь сельсовет один такой остался — Евдоким. Как осень — записываться, как весна — раздумал.

— Да ведь он беден? — удивился Матвей.

— Мышей в избе не осталось. Ну, а все одно: упрется — не переломится. Карактер!

Илья приостановился, обдумывая — не молвить бы лишнего.

— Дал бы чемодан Антону, устал, чай, нести, — сказал он заботливо и вдруг решил кончить свою мысль так, как она пришла в голову: — Евдоким на детей рассчитывает — будет, мол, с сыновьями в покое жить. Да не всякий сын на старость печальник. Не больно детки ждут к себе…

Матвей только глянул вбок, поймал выжидательный, прицеленный на него глаз отца и громко спросил забежавшего вперед братишку:

— Как пойдем, Антоша?

— Сейчас за мной по стежке, прямо на новый выгон, — показал мальчик, сворачивая в мелкий частый осинник.

Двинулись гуськом по просеке, устланной с осени глянцем черных пятаков листвы. Ноги с чавканьем отжимали из-под мягкого настила воду, которая зеркальцами держалась в следах, пестрея отражениями солнечных пятен и бледно-зеленых стволиков осин.

Тут что есть мочи насвистывало и верещало множество разных пичужек, то перепархивая внутри жидких крон, то пулями простреливая узкую синюю полоску неба над головами. Весна обратила жизнь скудного клина мелколесья в звонкий, цветистый праздник, и незаметно Матвею опять стало хорошо на сердце, и недовольное чувство, что отец с первых слов начал клонить разговор к деньгам, прошло.

Они выбрались из леса на чистую низину, поросшую высокой уже травой. Поперек их пути тянулась глубокая канава с черной водой на дне и буграми вынутой торфяной земли. Матвей не узнал этого места, хотя отсюда уже начинались коржицкие угодья.

— Колхоз наш осушает, — сказал Илья. — Второй год, как стадо сюда гонять начали, а то ведь, помнишь, трясина была, не пролезть…

— Ну, давай, папаня, руку, — с веселой улыбкой сказал Матвей, когда все трое взошли на бугор и надо было прыгать через канаву.

— Не-ет, — также весело отмахнулся отец, — я еще резвый!

Антоша первым легко перескочил до самого гребня противоположной насыпи и побежал книзу по стежке.

За ним прыгнул Илья Антоныч. Но до бугра насыпи он не допрыгнул, сдвинул подошвой землю к краю, она посыпалась в канаву, он пополз, припал на колено и схватился руками за бугор.

Матвей перепрыгнул следом за ним, бросив чемодан далеко вперед, и крепко подхватил отца под локти.

— Маленько просчитался, — тихо и как будто виновато говорил отец, стараясь улыбаться и отряхиваясь. — Ничего! Не зачерпнул — и ладно!

— Ступай вперед, папаня, тут узко, — сказал Матвей и пропустил отца вперед по тропке, непонятно для себя испытывая перед ним неловкость.

Когда он увидел отца со спины — его лопатки, как у мальчика, уголками выпирающие на полинялом пиджаке, его тоненькие шейные мышцы с запавшей под затылок ямкой между ними, — у него защипало в горле, и он быстро повторил, чтобы отец вдруг не обернулся:

— Иди! иди! Я за тобой…

Только тут он понял, что отец состарился, что, наверно, он уже непоправимо болен и что вряд ли долго будет болеть. Первый раз в жизни Матвей почувствовал к нему острую жалость и впервые сказал про себя, что ведь папаня-то у него один на всем свете.

Пройдя несколько шагов в этих нечаянных мыслях и поборов совсем новое для него волнение, он спросил:

— Много ль ты, папаня, задолжал, с коровой-то?

— А четыре сотни аккурат! — мигом выкрикнул Илья тонким своим голосом и повернул к сыну дрожавшую голову.

— Иди, иди, — повторил Матвей, — мокро тут по сторонам. Он видел, как забеспокоил отца его вопрос, — Илья даже прихрамывать стал больше, и плечи передергивались у него, словно надо было расправить тесную одежду, пока наконец ему стало невтерпеж и он спросил вполоборота:

— А сколько ты мне, Матвей, привез?

Матвей долго шел молча, прикидывая, что же ответить.

— Полторы сотни, папаня, — проговорил он неторопливо.

Отец с такой быстротой повернулся назад, что Матвей чуть не наступил ему на ноги.

Они стояли плотно друг против друга, и перед Матвеем зажглись на один миг знакомые с детства белые точечки в глазах отца, но тотчас и погасли. Все лицо Ильи Антоныча неожиданно зарябилось жидкими морщинами, как у просливой старушки, и он выдохнул с болью:

— Ну хоть две сотни с половиной, сынок, а?..

3

Антон первым взбежал на крыльцо с криком:

— Пришли!

Перепрыгнув через порог горницы, остановился, восхищенно вытаращил глаза на мать, сказал вдруг тихо:

— Идет… — и замер с открытым ртом, не решившись назвать брата просто Матвеем, а по-другому не выходило.

Мать второпях отставила кочергу, прикрыла печь заслонкой, сдернула с плеча измятый рушник, наскоро вытерла руки. Лидия, сидевшая у стола, привскочила, сунулась лицом к зеркалу на стенке, стала быстро подбирать седоватые волосы с висков на затылок, под тяжелый, еще сплошь вороной узел.

Матвей с отцом помедлили перед избой. Она казалась Матвею низенькой, дряхлой рядом с той, которая жила в памяти. И ворота и двор — все точно сжалось. Не потому ли, что Матвей давно уж москвич и глаз привык к большим меркам?

Отец угадал, о чем он думает, проговорил с сожалением:

— Выпрело бревно. Изба выстывать стала.

— Век что ли, стоять? Дед еще рубил, — успел сказать Матвей, снимая почтительно кепку навстречу Мавре.

Потопывая по ступенькам каблуками новых башмаков, она сразу залила звонким своим голосом все вокруг:

— Только я в печи уголья загребла, а гость во двор!

Она с бега выпрямилась перед Матвеем, откинула стан назад, ответила на его поклон. Малость подождав и глядя будто с вопросом в радостной своей улыбке, сказала:

— Здравствуй, сынок. С приездом. Милости просим.

Тогда у Матвея начали открываться губы, пока не расцветился огнями весь рот и по щекам не поднялись до скул румянцы.

— Здравствуй, маманя.

Они поцеловались по обычаю, и Мавра повела рукой на крыльцо. Опять зазвенел ее голос, и хотя все, что она торопилась выложить, Матвей знал, ему было приятно еще раз послушать, как мачеха сперва усомнилась, что он приехал, как потом поверила и ожидала — вот-вот придет, и что уж смерть как ему рада.

В горнице, опять с поклоном, она показала на гостью:

— Лида Харитоновна, невестка наша, сродственница твоя по дяде по Степану.

Лидия подала Матвею Пальцы, сложенные желобком, и, когда он легонько дотронулся до них, потрясла кистью.

— Супруга дяденьки вашего, вам тетенька, — сказала она чванно и кончиком пальца утерла узкий, сухой рот.

Расселись не спеша. В избе было прибрано. Передний угол красовался новенькими цветными картинками, и только под самым потолком темнела единственная из дедовских икон — под стеклом и со свечным огарком, прилепленным к фольговому окладу. В стороне от картинок висела полка с книгами, — она пришлась как раз над головой Антона, когда он, как видно по привычке, занял место. Печное тепло пахло салом и чем-то паленым. Среднее окошко отворили, чтобы продувало, но воздух стоял неподвижно, солнце грело через занавеску не меньше, чем сквозь оба крайних затворенных окна. И жаркий свет, и печные запахи, и духота похожи были на праздничный день, каким всегда бывал он в родном Матвею доме.

Разговор пошел с расстановками о том, как Матвей доехал да как дошел. Лидия сказала, что ее багаж, с которым она прибыла, потяжелее весит Матвеева чемоданчика, на что Илья посмеялся:

— Твой багаж не нести было. Сам на своих четырех дошел.

— Дошел-дошел, а поди доведи-ка! — отвечала Лидия. — Я с твоей Чернавкой-то еще в вагоне намаялась. А. уж столько маянья в жизни не видала, как гнамши ее со станции. Все ноженьки сбила, все подошвы стоптала. Плечо и нынешний день зудит — намахалась хворостиной-то!

Она обиженно подобрала губы. Илья, застеснявшись, сказал в сторонку:

— Нешто взыщешь? Скотина. Сперва дай ей, коли ждешь от нее.

Все стали покашиваться на чемоданчик, едва Лидия заговорила о багаже, и Матвей решил — пора одаривать. Подвинув чемодан к столу, он принялся медленно выкладывать подношенья. Тут были платки головные — шелковый и набивной, кепка и шапка, мыло душистое, портсигар никелированный с папиросами, сода в пакетиках, а в пузырьках снадобья, и пенал ученический, и книжка с раскрашенным кораблем в парусах, и колбасы два круга, и две бутылки портвейна, и две печатки пряников, перед соблазном которых — по дороге, в Вязьме, — Матвей не устоял. Пока он все вынимал и разворачивал, мерещилось — богатствам не будет конца. А разобрали по рукам, кому что, расщупали да разглядели — каждому вроде чего-то не хватило. Но все благодарили, кланялись, душевно утешенные, что гость-обо всех подумал. Только отец, раз-другой щелкнув замочком портсигара, улыбнулся Матвею.

— Я ведь, сынок, давно уж не балуюсь.

Матвей опешил, хотел было оправдаться тем, что помнит, как гостем у него в Москве отец любил «подымить, но загладить промашку ему не дала Лидия.

Она помалкивала, когда раскладывались по столу подарки, и не дотронулась ни до чего, словно ждала, что ее тоже не обойдут подношеньем, а тут вздохнула сочувственно:

— Угодить думали батюшке, ан невпопад!

— Ничего, — сказал Илья, — будет чем угостить табакуров.

— Что ж угощать? Все одно что передаривать дареное. Матвей Ильич не про то, чай, думали, купимши эту папиросницу.

— А что худого передарить? — сказала Мавра, быстро глянув на Матвея. — Вот позволит сынок, я и поделюсь с тобой, невестушка дорогая.

Она легким взмахом разостлала перед Лидией бумажный платок.

— Прими не погнушайся, Лида Харитоновна, на споминанье о родне. Спасибо тебе, что потрудилась, пригнала нашу Чернавушку!

Лидия потрогала платок, не торопясь сложила его по сгибам, отодвинула от себя.

— Спасибо, голубушка, только принять мне обновы никак нельзя, — опустила она глазки. — Сынок тебе всего-то что два платочка привез. Не рассчитал, видать, что попадет домой в самый маврин день, на именины.

Она сощурилась на Матвея с хитрецою и тотчас снова потупила взгляд.

Матвей встал. Всегда рдеющее его широкое лицо стало потухать, и голос немножко дрогнул, когда он с укором посмотрел на отца:

— Что ж мне ничего не сказал? И Антон ни гугу. За столько лет, как я дома не был…

— За столько лет и вспоминать забудешь, — не утерпела вставить Лидия.

Матвей шагнул к мачехе с поклоном:

— Извиняюсь, маманя. Не учел…

Но Лидия снова вмешалась:

— Уж зараз еще с праздником с одним проздравьте. Мамаше с батюшкой вашим нынче двадцать пять годиков супружества, серебряная свадьба!

— Брось ты, сделай милость, — махнул на нее Илья.

— А что брось? Не я выдумала, от молодухи твоей знаю. Такое ваше счастье, что за два праздника одним пирогом гостей отпотчиваете. У нас в городе кажную серебряную свадьбу справляют, а уж кто до золотой доживет, так гульба на целую неделю.

— Ну, мы деревенские. У нас как выйдет, так и ладно, — со смешком отговорился Илья.

Матвей все стоял против мачехи, будто дожидаясь, чем кончится у отца с невесткой препирательство и надо ли поздравлять со свадьбой либо только по случаю именин. Глядя на Мавру, он начал считать в уме, сколько же ей лет, и выходило то сорок три, то под сорок, а с виду словно бы куда меньше — чуть не тридцать! Так искрились из-под бровей ее глаза, обегавшие Матвея с ног до головы, такой задор играл у нее по смуглому лицу. И вдруг она отвесила на всю избу:

— А ты, сынок, постарел!

Он нерешительно провел пятерней по своим кудрям, но сейчас же осанился, проговорил:

— Одна только ты и молодеешь.

Хотел добавить — «маманя», но не добавил, а сказав — «с ангелом тебя», круто повернулся назад, к отцу, и поздравил его с именинницей. Потом взглянул опять на Мавру, еще раз поклонился.

— С исполненьем серебряной свадьбы. Много ль тебе, маманя, годков было, когда с нашим батюшкой венчалась?

— Да уж не знай. Двадцать-то было.

«Ага, — весело подумал Матвей, — вот они все сорок пять и набежали!»

Но Мавра не заметила лукавства. Живо и просто говорила она, и стены точно подпевали ее голосу.

— Про меня давно калякали, что, мол, в девках засиделась. И правда. Сватов-то к одним богатым засылают. А какой богач родитель мой был, с нами, с восьмерыми детями, — народ знал по всей волости. Одних девок в дому, со мной считать, пятеро было.

Сватов я не дождалась, а пришел сам жених. Больной, после раненья-то. Ну, быль короче сказки, — посватался ко мне Илья Антоныч. Тут как раз апрель месяц кончается. Я его торопить: гляди, смеюсь, Илья, в мае жениться — век маяться. А он мне — не стращай, говорит, с пустым горшком не останемся. Сама, мол, знаешь: Мавры — зеленые щи. Смотри, говорит, кругом щавель пошел в рост. Вот мы с тобой, говорит, в маврин день и обвенчаемся. Так оно и вышло.

Муж охотно слушал ее рассказ и поддакивал, исподволь качая наклоненной головой. Она засмеялась.

— Вправду ведь, похлебали мы зеленых щей на первых порах. Победовали. А потом — ничего. Ты, сынок, забыл, чай, как я тебя кисличку щипать посылала? — спросила она Матвея.

Отозвались оба сына. Матвей со смехом, меньшой — довольным голоском:

— Я вчерась нащипал маме полную кошелку!

Тонкий голосок этот перечеркнул разговор, хотя Лидия поспела ввернуть словечко о щавельной похлебке, которой-де, хочешь не хочешь, придется гостям нынче отведать.

Зачин отрадной встречи был выполнен, хозяйка заглянула в печь, потом взялась убирать подарки. Каждый вспомнил свои обязанности: поднялся и вышел в сени отец, начал пристраивать на полочку новую книгу Антон, выравнивая по корешкам старых.

— Антоша матери во всем помощник, — говорила Мавра, с уверенной легкостью двигаясь по горнице. — И уж такой порядливый! Покажи, Антоша, какие у тебя книжки чистые.

— В книжках я не черкаю, — сказал он, смело глядя на брата, — я все в мозгах запоминаю.

Матвей подошел к полке. Лидия ревниво присматривала, как он залистал страницы.

— Что это вы, Матвей Ильич, ничего про свою двоюродную сестрицу не спросите? — вздохнула она. — Тонечка, дочка моя, чуть «только постарше Антона, а уж какая тоже отличница! Всегда у ней прибрано-убрано, и уж так все устройчиво! Посмотришь на нее — награда божия! Мы со Степан Антонычем все думаем свозить бы Тонечку в Москву, за ее успешности. Как вы своим мнением думаете?

— Привозите. Познакомимся… Только вот с квартиркой у меня плоховато, — широко улыбнулся Матвей и начал разглядывать на стене фотографии.

В рамочке из крашеной соломки висел снимок Николая в новой форме младшего лейтенанта авиации. Лицо его было круглым и взгляд полон неизмеримого достоинства. Вокруг веером размещались новые и старые карточки. Знакомый Матвею с детства царский солдат, стоявший во фрунт, выцвел, и хорошо виднелись одни острые колючки глаз, кокарда на бескозырке и черный кушак, — это был портрет папани времен японской войны. Побледнел и другой отцовский портрет, снятый в госпитале, но тут ясны были все отметки мировой войны — жеваная шинель нараспашку, заломленная на затылок папаха, пара костылей под мышками и длинное лицо со впалыми щеками.

— Вот она, моя Тонечка, — пальцем указала Лидия, вплотную становясь к Матвею. — Худенькая тут очень. Прошедший год, как корью переболела, на фотокарточку снимали. А нынче прямо все удивляются, красавица стала. На четыре кила поправилась.

Мавра, хлопотавшая у шестка, вдруг оторвалась, протянула Антону лепешку, строго наказала:

— На-ка, съешь горячий калабушек. Да сбегай поди в стадо, узнай у дяди Прокопа, пришлась, мол, Чернавка ай нет? Стадо должно на водопой приттить. Скажи, мама, мол, спрашивает.

Она чуточку дотронулась до плеча Антона, когда он бросился к двери, отрывая зубами кусок лепешки.

— А это дяденька ваш, — показывала Лидия. — Его у нас по отечеству зовут. Как вот в точности такую фотокарточку в газетке пропечатали, так и пошло — Антоныч. Тридцать годиков отслужил на железной дороге. Вся Тула про него услыхала. А в Черни и меня по нему уважать стали. Кого ни встречу, здоровкаются.

Вошел отец — спросить о чем-то хозяйку. Лидия сразу оборотилась и к нему и к Матвею:

— Папаня ваш, как гостил у нас по коровьему делу, своими глазами газетку видал. Расскажи, Илья, расскажи сынку.

— Да вижу, ты сама все сказала.

— Одно — сама, другое — кто со стороны. Мы с Матвей Ильичом впервижды разговариваем. Еще подумают — я хвастаюсь.

— Ну, разве кому придет на ум! — взмахнул рукою Илья.

Матвей с улыбкой постукал ногтем по соседней со Степаном фотографии.

— А это вы сами будете?

— Узнали? — вздохнула Лидия и слегка отвела голову вбок. — Только очень я получилась задумавшись.

— Полное с вами сходство, — шире раздвинул улыбку Матвей и потом, уже серьезно взглянув на отца, постучал по братниной рамочке.

— Осанистый вышел из Николки командир.

Отец сказал уважительно:

— А как же!.. Налетал, в письме пишет, километров… Никак, право, не упомню, сколько тыщ налетал он километров!

— Мельоны! — поправила Мавра.

Илья даже притопнул с досады — болтай, мол.

— Одним словом, отец — рядовая пехота, а сыны — соколы, — договорил он с лаской. — Ты ведь у меня не плоше летчика удался… Приди-ка минутой ко мне — кой-что плотничаю на дворе. Посоветуемся.

Как только он ушел, Лидия с умилением посмотрела на фотографию Николая.

— До чего братец ваш, Матвей Ильич, на дядю похож, на Степана Антоныча, страсть!

— Ты ж его в глаза не видала, Николая нашего, а говоришь, — попрекнула Мавра.

— Сличи-ка сама. Ну, прямо вылитый!

— Отца-матери, что ль, у него не было?

— Дяденька ему тоже родной. Ну, а сложеньем крепче твоего Ильи будет, Степан-то мой.

— А ты что, мерила?

— Я не в обиду, невестушка, я к слову, — податливо ответила Лидия, одергивая на себе щипками кофточку. — Душно очень в избе. Пойти посидеть на воле, вздохнуть немножечко.

Мавра прислушалась к ее шагам по крыльцу, натуго захлопнула дверь, ударила ладонями по бедрам:

— Силушек моих нету!

Грузно опустилась на лавку.

— Сутки, как она у нас, а словно бы я с ней неделю в темной яме просидела. Не смотрели бы глазыньки! Вчерась день целый охала да врала и нынче с самого утра врет. Вгрызется в чего, и грызет, и грызет. Куды, говорит, ихние железные дорожники чище живут, чем в деревне. И все — одно, у нас в городе, у нас в городе! А сама со Степаном в будке живет, — Илья-то повидал житье ихнее, хуже, говорит, конуры, будка-то. Тоньку-то, пигалицу свою, держат у сродственников, в Черни. Из будки, вишь, больно далеко ей до школы. Барышней, говорит, будет. Это Тонька-то, слыхал?! И выхваляется, выхваляется, стыда нет! Ведь старуха, а зенками так и дергает, кверху-вниз, кверху-вниз! Вздохнет и сейчас дернет. Про нас чего не скажем, так она нос в сторону и опять про себя да, про Тоньку. Ох, не знай!

— Плюнь ты на нее, маманя, — участливо сказал Матвей.

— Ой, плюнула бы, сыночек, да ведь она, чай, гостьюшка!

— Ну, потерпи. Небось долго не загостится.

— Терплю, милый, через силу терплю, сам видишь. Да хошь бы она зенкам своим покой дала! А то как ты ступил в горницу, так она и на тебя — дёрг!

— Щура! — усмехнулся Матвей.

— Вот уж что правда, то правда! Щура и есть. Все нутро у меня кипит. А как спомнится — Чернавку-то кто пригнал? Тут самый страх и возьмет. Чую, сынок, дойдет с ней до расчету — добром бы кончить…

— Я пойду, маманя, может, чем помочь отцу, — сказал Матвей, снимая пиджак и отыскивая, куда повесить.

— Давай, давай, я за пологом место найду. И кепочку давай, и чемоданчик приберу куда, чтобы ты знал.

Она взяла пиджак, готовая вновь с легкостью приняться за свои хлопоты, но остановилась, и руки накрест опустились у ней сами собою. Матвей, нагнув голову, затягивал поясную пряжку на глубоко подобранном животе и все никак не попадал шпилькой в прокол ремня. Нависшие кудри тряслись над его лбом.

— Лопнешь, смотри, — пошутила Мавра и тут же воскликнула с любованьем: — Эка я пригожего вынянчила мужичугу, право! Но удовольствие не удержалось на ее лице, — озабоченно-быстро она заговорила:

— Дай бог, Антоша пошел бы в тебя. Сколько годов еще прождешь? Покуда с отцом с матерью, все ничего. И корова, не сглазить, опять есть. А то намучились мы без молочного, только и знай — проси да плати. Отца за службу его уважают. Позволенье дадено в стадо гонять корову-то. И с кормами, глядишь, помощь какая будет.

Она неожиданно толкнула Матвея распрямленными пальцами в грудь и, точно увещая не таить правду, тихо и жалобно спросила:

— Плох стал папаня-то, а?

— Ничего. Скрипит да едет, — не посмотрев на Мавру, ответил он.

— Ступай пособи ему. А я обед соберу. Проголодался, чай? В стадо уж не пойду. Пристала больно Чернавка с дороги. В ранишний удой почти что не доилась. Пускай нагуливается…

Матвей не дослушал. Пройдя сенями в клеть, он огляделся. Уже по-летнему постлана была старая железная кровать. Давнишние связки кудели свисали со стен. По темным углам грудились кадки, ведра, корчаги. Из двери тянуло прохладными сладкими токами хлевов. Во дворе слабо визжала пила, и нет-нет мерный ее визг перекрывало залихватское, едва не грозное кукареку.

По крыльцу прошлепали босые ноги Антона. Высокий голосок долетел до горницы:

— Дядя Прокоп велел сказать, Чернавка к стаду пришлась! Очень много пила, велел сказать.

И громко откликнулась Мавра:

— Слава богу! Это она с устали… На-ка, съешь еще калабушек до обеда-то.

4

Когда Матвей выглянул из-под повети на двор, отец сидел на чурбаке, опираясь локтями на раздвинутые торчащие колени. Тяжелые кисти рук опущены были низко, спина округлилась дугой, но голову держал он вскинутой и нацеленно рассматривал что-то в небе. Матвей шагнул и тоже поглядел из-под застрехи кровли вверх.

В синеве расписывал широкие круги ястреб, изредка исчезая в блеске света и потом вновь появляясь, внезапно зачернев и будто остановив полет в одной точке.

Илья заметил сына, дал ему немного полюбоваться подоблачным охотником, разогнулся.

— Пожалуй, больше Николая налетал километров, — сказал он. — Кружит и кружит.

— И без бензину, — улыбнулся Матвей.

— Бензин его в перьях ходит, — качнул отец головой на кур, копавшихся в мураве.

Но, видно, ему было не до шуток. Он обтер рукавом потный лоб, поднял с земли ножовку, позвал Матвея взглянуть, какую делает работу.

Против прежней коровы Чернавка оказалась куда крупнее, — ей было трудновато повернуться в хлеву, да и для дойки он стал тесен, приходилось его раздвинуть. Илья мудрил, как бы поменьше израсходовать досок — переставить одну стенку, нарастить другую. Но тронул земляную обвалку, и под нею заклубилась пылью труха. Давно запасенных и береженых досок на замену гнилых было в обрез. Илья жался, заставляя сына мерить давно перемеренное, но в конце концов должен был уступить Матвею, который напомнил нехитрую мудрость, что, мол, дешево построил — дорого починил. Решили пустить в дело весь запас и работы не откладывать.

Матвей успел надеть отцовские ношеные штаны и старательно уложить свои разглаженные коричневые брюки в чемоданчик, когда Антон созвал всех обедать. Именинный стол Мавра объявила на вечерянье, но и к обеду подала заздравную малую чарку. Поели сытно и молчаливо. Одна только Лидия приговаривала, на какой манер лучше бы готовить лапшу или картошник, но ела много и с удовольствием все, что подавалось.

Отец прилег после обеда отдохнуть, Матвей вышел на солнышко. Вновь наедине с собою, он мог осмотреться. Он долго простоял под поветью. Годами оседавшая пыль и сумрак затеняли собой кое-как приваленный к стенкам и рассохам старый обиход — дровни, бороны, снятые тележные колеса. На ржавом гвозде, вколоченном в рассоху, висело обротье. Не тот ли это недоуздок, которым, бывало, лихо подергивал Матвей, отправляясь верхом на смирной гнедой кобыле с ребятами купать лошадей? Он попробовал на ощупь повод: ремень точно одеревенел, и, казалось, согни его — он переломится, как сухой прут. Все здесь отслужило прежнюю службу, и лишь у отворенных ворот, выводивших на зады, серебристо блеснули налощенные копкой земли лопасти двух заступов.

Земля на задах была обработана — вспахан лапик под картоху, перекопан огород, и по чистым грядам узнавались прилежные руки Мавры. Одинокий вяз в конце участка высился по-старому жилистый, по-весеннему молодой. Соседние огороды виднелись через плетень тоже ухоженные, прихорошенные и почти все безлюдные: колхоз еще не обсеялся, народ был в поле.

Матвей сел под вязом, вытянув по земле ноги, спиной к стволу. Не только он, в ребячьи годы, излазил с Николаем все суки этого дерева, но и отец говорил не раз про себя, как он с братишкой Степаном прятался от деда в непроглядной гуще вязовой листвы, и про самого деда, который вспоминал о том же — притаишься, мол, на вершинке, а мать снизу кричит: «Погоди, слезешь — я тебе покажу!» Так и прозывалось это убежище озорников «Погоди-слезешь!».

Прячется ли теперь Антоша от матери? — думал Матвеи. — Навряд. Больно она его нежит, а он, пожалуй, и не озорничает вовсе. Но ведь не тихоней же растет? Как будто — нет. Глазенки, что фары, — вот-вот зажгутся, прыснут веригинским огоньком. Смышлен! Пойдет, наверно, в братьев. Может, и Николая перегонит а уж Матвея — наверно. Впрочем, кто знает? Матвей зарока не давал весь век зваться шофером. Будет механиком, обзаведется машиной, поди-ка — перегони его тогда! Далеко еще Антону до Матвея! Надо подрасти, попасть в Москву. А попадешь — там скоро не побежишь. Не Коржики! Тут Антон — парнишка хоть куда! Но очутись где-нибудь посереди дороги, на Садовой, когда Матвей несется на «кадиллаке», сигналя трехголосо, — умрет, постреленок, от страха. А посади его рядом с Матвеем в «кадиллак» — вот диву дастся!.. Известно, в деревне тоже можно далеко пойти. Если уж в этакую глухомань, как Дегтяри, пришел трактор… Да! Что же это отец не завел радио? Некультурно получается. Скупится папаня. Вот и дай ему две сотни с половиной. Дать — дашь, а отдачи подождешь. В кузнецах ходил — был тоже прижимист… Чудно все-таки: живет по-старому, зовется по-старому, а уж больше не кузнец. Это Веригин-то!.. Может, только чудится так? Впрямь ли живет он по-старому? Службой дышит! Все равно что шофер. В кармане, поди, профсоюзный билет. Не позабыть спросить, как нынче папаня насчет крестьянства полагает. Один двор остался. Да неужто это веригинский двор? Взглянешь на поветь — что там крестьянского? Рухлядь, да лом, да воробьи… Вон как они стреляют — из-под повети на вяз, с вяза назад, под поветь. У них-то все по-старому. Шумят, чирикают. То ли ссорятся, то ли радуются. Самая пора. Пора хлопот, сердитых драк за счастье. Хорошо! Хорошо подраться за счастье. На вольной воле, в расцвете весны, в теплом духе развернувшихся листьев, пряной земли…

Что-то вдруг помешало Матвею. Наверно, неудобно привалился он головой к дереву.

— А? Кто? — забормотал он, вырываясь из сладкого сна.

Отец стоял над ним, положив ему на плечо руку.

— Вздремнул? Боюсь, не застудился бы. Земля покуда холодна.

Матвей вскочил, молча пошел впереди отца, словно винясь, что заставил себя ждать. Они прихватили заступы, и Матвей начал копать яму для углового стояка под новые стенки хлева. Он работал неторопливо, но на солнышко не оглядывался, рукам висеть не давал и не пускал отца делать тяжелую работу, хотя тот норовил себя показать. Оба припомнили, как спорилось у них дело, когда работали вместе, и все заладилось теперь снова, будто они никогда не разлучались.

Уже перед закатом прибежал к ним Антон с криком:

— Стадо дядя Прокоп гонит!

И они, всадив топоры в бревно, стали раскатывать засученные рукава.

Мавра с Лидией уже стояли за воротами. Прибитая недавним дождем дорога не пылила, улица ясно проглядывалась вдаль, скот виден был весь, и коровы легко узнавались — чья которого двора. Антон с матерью первые разглядели Чернавку — она шла чуть сбоку от стада, вдоль того порядка домов, в котором, почти на краю деревни, стояла веригинская изба. Антон готов был припуститься навстречу стаду, но мать не велела ему отходить от ворот.

Приближаясь, стадо понемногу редело, все больше слышалось мычанье скота, у своих дворов звавшего хозяек, если где не успели отворить калитку.

Чернавка остановилась, не дойдя до дома, косясь то на отставшую от нее корову, то на пару шедших впереди. Лидия стала ее кликать, но Мавра тотчас отстранила невестку и сама взялась голосисто подзывать:

— Чернавк, Чернавк!

Прокоп, для видимости поторапливая свой невозмутимый пастушечий шаг, строгонько прикрикнул на Чернавку. Она пошла. Уже в три голоса зазывали ее во двор обе женщины с Антоном, но она мерно выступала в своих белых чулках мимо настежь открытых ворот, не собираясь остановиться. Илья забежал ей наперерез, взмахнул раскинутыми руками. Она обогнала его, продолжая идти и глядя прямо перед собой лаковыми глазами в очках.

— Примани ее, примани куском! — кричал Прокоп Мавре.

— Беги скорей неси хлебушка, — кричала мать Антону, кидаясь за коровой и опять улестливо призывая: — Чернав, Чернав!

Матвей тоже двинулся на помощь, зашел спереди, стал в линию с отступавшим перед рогами отцом.

Лидия перехватила у Антона на бегу ломоть хлеба, бросилась вперед. Мавра хотела взять у ней хлеб, но Лидия стала отламывать кусок себе.

— Отдай хозяйке, хозяйке отдай! — с сердцем крикнул на нее Илья.

Мавра вырвала ломоть из рук невестки.

— Хороша хозяйка! Спохватилась! — во весь голос откликнулась Лидия. — Меня сразу признала б, а ты покланяйся ей, покланяйся!

Легкой, но уже скорой трусцой Прокоп нагнал корову. Он потряс у ней перед носом коротким своим кнутовищем, спокойно потянул за самую кривулину могучего рога в сторону. Чуть заворачивая, она сделала шага два и стала.

— Потчуй ее, потчуй да мани, — велел Мавре пастух, увидев, как Чернавка раздула ноздри и шумно дыхнула на хлеб. Повернувшись к мужикам, он сказал веско: — Справная животина, Илья Антоныч. Все при ней. Ляжка маленько бедна. А так — куда! Во всем стаде нарядней нету.

Он перевел глаз на Матвея, подмигнул ему с добродушной улыбкой.

— Дворычку прибыл?.. Слыхал от братишки от твово…

Матвей уже давно улыбался ему, изумленный до пясточки знакомым видом коржицкого старожила. Коричневое худое лицо его, словно окованное потемневшей медью, удлинялось бороденкой, похожей на скрученный жгутиком клок газеты — черный волос, как строчки, перевивался с белым. Даже парусиновый вроде халата армячишко, знаменитый тем, что Прокоп его не клал, а ставил, и он стоял, растопырив твердые рукава, — даже этот армячишко по-прежнему колоколом окружал поджарое тело старика.

— Гроши, чай, отцу привез, — еще раз мигнул он.

Матвей смеялся, жал его зачерствелую руку с таким чувством, точно встреча была если не самой любовной, то самой веселой из всех. И он повторил привечанье Прокопа, как оно им сказалось, слово в слово:

— Здравствуй тебе, добрый человек!

Они вошли во двор следом за хозяйкой, голос которой звучал теперь уверенно: Чернавка охотно тянулась за кусочками, пожевывая и мотая головой.

Под поветью опять вспыхнул перекор с невесткой. Пока Мавра наскоро взбалтывала мешалкой пойло и обмывала вымя, Лидия следила за каждым ее движеньем. Она стояла поодаль — руки за спину, одну ногу вперед, чуточек поводя носком туда-сюда. Было в ней что-то от надсмотрщика, придирчиво выжидающего у работника какого-нибудь промаха.

Мавра, ополоснув и смазав маслом руки, сказала, не глядя на невестку:

— Шла бы ты, Лида Харитоновна, в избу. Устанешь стоямши.

Не поспела Лидия выговорить закипевшего в ответ слова, как Прокоп, в голос хозяйке, прибавил:

— Лишний глаз дойке не помога.

— Это ктой-то тут лишний! Я — родня. А ты кто?

— А я никто, — легко ответил Прокоп. — Пастух скотину не сглазит.

— А я что? Пригнала, не сглазила, а сейчас сглажу?

— А коль и не сглазишь, нешто глазеть в подойник можно?

Матвей стал между пастухом и Лидией, совсем по-кавалерски предложил:

— Не пойдемте, Лидия Харитоновна, до горенки? Переодеться, может… к вечере.

Она стихла, от неожиданности зажмурилась, потом раскрыла на него глаза.

— Во чтой-то буду я переодеваться? Из дома вышла — ватник на плечи накинула да в сумку хлеба горбушку сунула. Истрепала на себе все как есть. Чумичкой пришла. Юбку никак вон не отчищу. А только и слышу что одни поношенья… Да кабы знать, рази я…

Она громко всхлипнула.

— Неужли Степан Антоныч когда пустил бы меня…

— Так как же, — растерялся Матвей, — может… все-таки в горницу?

— Дороги, что ль, не найду? — с досадой отмахнулась она и пошла прочь, в слезах дергая плечами.

Уход ее смутил не одного Матвея, но и хозяина, зато успокоил Мавру.

— Напустила на себя! — тихонько сказала она вслед невестке и быстро пристроилась с подойником к Чернавке.

Прокоп решил взглянуть, как Илья переделывает стойло, и Матвей пошел вместе с ними.

Прислушиваясь к разговору отца с пастухом, он глядел издали на Мавру. Лицо ее хорошо прочертилось в ровном вечернем свете. Притушенное теневой стороной, оно было мягким, сосредоточенным в своем спокойствии и очень шло к ее работе, которая тем краше Матвею казалась, чем дольше он смотрел. Руки ее в дойке двигались без перебивок, сменяя друг друга играючи-плавно.

— Слышь, Матвей! Прокоп говорит, уклон к стоку маловат, — сказал отец, — грунта поболе снять придется.

— Снимем, — ответил Матвей.

— А у кормушки, говорит, глинобитный оставить. Пол-то. Слышь?

— Слышу.

До него, правда, доходило все, о чем толковал Прокоп. Но слышалось ему не одно гуторенье стариков. Слабые, разрозненные звуки деревенского вечера рождались и таяли вдалеке, а рядом, как ход часов, били в подойник короткие струйки молока. Первым их ударам пустой подойник отзывался металлически звонко, потом донце перестало звенеть, но удары еще постукивали по нему резко, а затем начали бить глухо, все больше снижая звук в наполнявшем посуду и пенившемся молоке.

— Тпруся! — тихо погрозила Мавра Чернавке, лягнувшей по подойнику, и приподняла его с земли осторожным усилием.

— Матвей! — позвал отец. — Дверь-то, говорит Прокоп, близко получается. Холодновато не было бы.

Матвей промычал что-то, уже вовсе не вникая в разговор, испытывая одно только чувство слитности с этим вечерним часом, поднявшим из сонной детской памяти лучшее, что она хоронила. «Тут бы и надо жить, — думалось ему. — Нигде больше, как у нас в Коржиках».

Мавра кончила доить. Все подошли к ней.

— Вымя-то мягко ль после дойки? — спросил Прокоп.

— Знамо, мягко, — будто вскользь, но деловито ответила она и прежде чем обвязать рединкой подойник, выждала, пока все заглянули — намного ли он не полон.

— Процежу, отведаете парного, — пообещала она и приветливо досказала: — Приходи сейчас, дядя Прокоп, повечёришь с нами.

Хорошо смекая, на какое вечерянье он зван, Прокоп повеселел и, когда хозяйка ушла, с удовольствием хлопнул ладонью корову по ляжке.

— Лучшенных кровей ярослава! Отродья этакого только на хверме на колхозной увидаешь. Остхризами лучшили породу. Удоем, почитай, два раза больше простой ярославки.

Матвей просиял своею улыбкой.

— Ты вроде зоотехником заделался?

— Я, брат, не вроде. Я нынче куда ученей супротив прежнего! — важно дернул головой Прокоп, и легонько присвистнул, и тут же засмеялся с обоими Веригиными вместе.

5

И вот с наступленьем темноты все собрались в избе на вечерю. Началась она беседой при свете настенной лампы, которую долго налаживал хозяин, сощипывая с фитиля нагар. К столу не подходили, пока Мавра не собрала ужин, — присели кто где, чисто одетые, медлительные.

Рассчитывая залучить себе в союзники старшего брата, Антон пожаловался, что отец не дает ему пострелять из двустволки. Старое ружье висело под самым потолком, над фотографиями, — его увидел и признал Матвей сразу поутру, как переступил порог горницы, но лишь теперь охотничий разговор пришелся ко времени. Отец давно перестал ходить на охоту, однако на вопрос сына — балуется ли еще этой забавой, уклончиво сказал, что ходит редко.

— Мазать стал? — улыбнулся Матвей. Отец ответил со скрытой гордостью:

— Не случалось.

— Мастер спорта! — похвалил Матвей.

— Где нам!.. В мастерах, поди, твой хозяин ходит… Пуляет еще по тарелочкам, а?

— Нынче весной кто выехал на тягу, — а он — на стрельбище. Опять первым вышел… с хвоста! — мигнул Матвей, и все заулыбались.

— Тарелки-то дома легче бьются, — сказал Прокоп.

Мавра приостановилась с мисками в руках.

— Никак я, сыночек, твоему хозяину фамилье не запомню. Совсем быдто обыкновенно, а начну споминать — не дается!

— А ты подумай о дяде Прокопе и вспомнишь.

— Ну?.. Ужли Прокопов?

— Пастухов, а не Прокопов!

— Вот ведь дура, право! — со смехом воскликнула Мавра.

— Живет-то как хозяин твой? — спросил Прокоп.

— Крепко.

— Слыхал. А с чего?

— С театров.

— С двух ай боле?

— Какое! Может, с сотни целой.

— Ездит, значит?

— Сидит.

— А когда ж поспевает?

— Сидит, пишет для представлений. Напишет, тетрадками сошьют ему, что написал, рассылают по театрам. Во все концы. А там пошло. Афиши клеют, по радио объявляют — приходите, пожалуйста, смотреть, дается пиеса, такая там разэтакая, и как называется, чтобы знали.

— А он?

— Он — считай денежки.

— За тетрадки?

— Ему с билета причитается. Купил ты, к примеру, билет в театр — ему с билета процент.

Прокопу понравился рассказ. Некоторое время, скосив взгляд к плечу, он прислушивался к своим соображениям.

— С кажного билета? — спросил он, засомневавшись в мыслимости подобного дела, и, когда Матвей подтвердил, сказал не громко: — С выработки, стало. Сколько народу заманит, столько получай.

Но оставалось что-то незаконченное в любопытном рассказе. Он спросил:

— Неурожай тоже быват?

— Не без того. Сыграют представленье раз-другой, а потом в театр никого не загонишь. Сборов нету.

— Высеял, значит, а собрать не пришлось, — уяснил Прокоп, но все-таки решил доспрошать до конца: — А хозяин?

— Ему что? Он обратно пишет, — уверенно ответил Матвей, довольный общим интересом к своему превосходному знанию театральной жизни — А то еще так было. Это когда я только работать у него начал. Одну его пиесу совсем приготовили, а вышла закавыка. Порядок такой есть — перед тем как запустить представленье, требуется дать ему прогон. Словом, чтобы не вдруг его казать, а сперва просмотреть — как и что.

— Инспекция вроде как, — солидно вставил Илья.

— Ну, что ли, как у нас, шоферов: прошла машина техосмотр — валяй, можно гонять… Назначили пиесе прогон. Днем было. Я стою в переулке, позади театра, дожидаю. Выходит его жена, садится в машину, молчит. Потом сам идет. Красный и губы надул. То всегда рядом со мной садится, а тут открыл, заднюю дверцу к жене. Слышу, дрюпнулся и всего одно слово — завалили! Всю дорогу домой — молчок… Провалилось сказал представленье.

Прокоп с веселой живостью оглядел всех вокруг.

— Не все коту масленица, — одобрил он и, отвечая, видно, чему-то очень забавному, почти про себя закончил: — С каждого билета, хе-хе!

Тороватый рассказ Матвея о своем довольно загадочном хозяине потешил стариков, рассмешил ничего не понявшего Антона, а потом и мать, которая не прекращала уставлять посудой и снедью праздничный стол. Замерцавшая бутылочка посереди блюд способствовала тому, что приятная беседа не затянулась, и все дружно разместились вокруг стола.

Никто не подал виду, что заметил полное неучастие в разговоре Лидии. Ей не пришлось пересаживаться — она как уселась в самом куту, под картинками, так и сидела, поводя одной только бровью да слегка вздымая уложенные на грудь руки. Молчать ей было трудно, она крепилась, и неподвижность ее испугала посаженного рядом Антона — он поначалу тоже смирненько переплел на животе руки.

Был соблюден обычай — поздравили водочкой именинницу, привставая, величая ее по батюшке, а затем молча взялись закусывать холодным, разложенным по тарелкам. Лидия только чуть-чуть пригубила из своего стаканчика, и хозяин, начавший разливать по второму, шутливо укорил ее, что она не поздравствовала как следует хозяйку с ангелом.

— Очень для меня спиртное вино вредно, — серьезно ответила Лидия и, разомкнув губы, уже не могла остановиться. — А еще место хочу оставить, за молодых чтобы выпить. За счастье за ваше, деверь дорогой, с супругой, чтобы справить вам свадьбу золотую богаче серебряной, — сказала она врастяжечку, как причитанье. — А я, извиняюсь, пить никак не могу, потому завтра с зорькой самая пора мне собираться домой.

— Да чтой-то ты задумала, невестушка! — всплеснула руками Мавра, стараясь за удивлением спрятать свою радость.

Тут выручил ее Прокоп. Ему было все равно, уедет или не уедет веригийская невестка, но он разинул рот от неожиданности, что сидит в гостях у молодых. А так как стаканчик уже сделал свое дело и к тому же Прокоп твердо знал, как вести себя на свадьбах, то он и хватил пастушьим голосом — «горько!». Его сперва никто не поддержал, он опомнился и стал заглаживать свою торопливость сравненьем прошлого с настоящим. Выходило, что до революции справляли серебряные и золотые свадьбы больше лавочники да разве еще попы — у них-то вволю было и серебра и золота! Но насчет лавочников не могла согласиться Лидия. Поспорив, она сама принялась выкликать — «горько», так что Матвей и обрадованный шумом Антон не удержались, стали ей вторить, а с ними затрубил опять и веселый Прокоп, точно рогом.

— Что ж, Илья Антоныч, нам, чай, не впервой! — не то спросила мужа, не то решила за него Мавра.

Они встали, поцеловались. Она хотела сказать мужу спасибо на всем, что он ей дал за жизнь хорошего, но загорячилась, растроганно-спеша выговорила:

— А плохого не видала, вот как перед истинным!

К ней тянулись чокнуться. Она одним духом выпила стопку и, вытирая глаза, отошла к печке.

С минуты этой как-то все начали поторапливаться и с едою и с разговором. Чинность нарушилась разногласием между Прокопом и хозяином. Пастух предложил, в уваженье к обычаю, обмыть Чернавке копыта, на что Илья сказал, что положено пить за гостей, а копыта обмывать новокупке — за этим надо идти к тому, у кого корова куплена. Прокоп совсем не прочь был выпить за гостей (сам ведь сидел в гостях), но не уступал и копыт. «До продавца далеко, — возражал он, — а покупатель за столом».

Чтобы не давать огоньку загаснуть, капнула маслица Лидия:

— Ведь как было дело? Рассчитался Степан Антоныч за Чернаву, по доверию братца, копеечка в копеечку. Заговорил о литках. А хозяин, который продал-то, приятель моему Степану, и слышать не хочет: «Кто, говорит, купил, тот, говорит, со мной и литки выпьет». — «Да-ть покупатель — он в Коржиках», — говорит мой-то. «А мне, говорит, все одно, где он. Ты, говорит, мне только деньги передал, за это литки не пьются». Так и отбоярился, не выставил ни пол-литра.

— А я про что? — воскликнул Прокоп. — Рази можно без литков? Спрыснем новокупку, а ты, голуба, отвезешь поклон прежнему хозяину, скажешь, выпили, дескать, Веригины за его здравие, благодарствуют, дескать, за продажу. В хорошие, скажешь, руки скотина попала. Чтобы он не раскаялся, что продал. Она новым хозяевам ко двору и придется.

Мавра как услышала, к чему ведет Прокоп, сразу взяла его сторону. Чтобы корова пришлась ко двору — да не пропустить стаканчика? Какой может быть разговор! Но Лидия отозвалась по-другому.

— Чегой-то ради буду я развозить поклоны, — остро глянула она на Прокопа. — Мне со Степан Антонычем за все за наши труды, за старанье наше, не то что почета, спасиба по-людски не сказали.

— Ой, милая! — с горечью и укором вздохнула Мавра.

— Зачем зря говорить, — сказал Илья. — Степан мне брат, по нему и ты, Лида Харитоновна, нам родня. Мы с хозяйкой обоих вас почитаем и желаем выпить раньше всего за твое здоровье. Благодарствуй за услугу, что просьбу нашу большую выполнила со Степаном. Приедешь домой, низкий передавай поклон. А мы в долгу не останемся.

Лидия во время речи не шелохнулась, а когда Илья протянул к ней свой стаканчик, поднялась ответила на поклон и медленно развернула свободную руку, остановив ее так, точно вот-вот подарила бы словечком, да уж ладно, мол, лучше промолчать пропустить глазки.

Кто за кого пил от души, кто за кого для виду, но хозяйка выставила новую бутылку, а хозяин, потеряв глазомер, щедро окропил вином скатерть. Для Матвея, как хорошего шофера, выпивка была не в привычку. Чтоб угостить Антона, он откупорил привезенный в подарок портвейн и пристроился к братишке.

Хозяин с Прокопом настоящими выпивохами не были по болезни. Перед ужином Илья принял ложечку соды, и пастух попросил его поделиться снадобьем.

— Мы с Ильей Антонычем, — объяснил он, — одной бригады. — Он — ох, и я с ним — ох-ох! Сам-то я ничего, в силе, а нутро у меня крутит дюже.

Но болезни болезнями, а взявшись пить, они друг другу уступать не хотели. После здравицы за Лидию пир достиг черты, с которой идти ему было либо вширь, либо на спад, как половодью, поднявшемуся до красной отметины на мерке — либо дальше в разлив, либо назад, на межень. У Ильи отлегло было от сердца, когда перестали говорить о корове. Он все побаивался, не зашел бы спор о цене. Если решат, что дал много, стало быть, у него мошна толста, не считает он денежек, а скажут — купил дешево, значит, по цене и скотина, дороже не стоит. Но едва отпустили его клещи этих опасений, как Мавра подала жареное, приговаривая:

— Откушайте, гости дорогие. Живот крепше, так на сердце легше! — и чуть не звонче Прокопа возгласила, что уж теперь, под поросятинку, самый раз обмыть Чернавушке копыта.

— Одно к одному! Приплела поросятину! — буркнул Илья.

Но слово сказалось, не выпить он не мог, и пить нельзя было в полмеры. Лидия попросила себе портвейна, Матвей налил. Отхлебнув и облизываясь, она сказала с умилением:

— Вернусь домой, доложу братцу твоему, Илья Антоныч, про все как есть. Уж как, скажу, хорошо потчевали в гостях! За три праздника враз!

— Насчитала! И за один праздник не выпила, а хочешь на трех сидеть… — обиделся Илья.

— Отчего не выпить, когда что по вкусу? Вот за доброе здоровье племянничка! Спасибо вам, Матвей Ильич, на угощении, за сладкое винцо спасибо. Кабы не дареная ваша бутылочка, нечем было бы и полакомиться!

Она чокнулась с Матвеем, умеючи выцедила до дна стаканчик, зажмурилась и потом встряхнулась всем телом, словно ее пробрал холод.

— Так бы и не отрывалась! — сказала она, в то время как все глядели на нее, выжидая, что дальше.

И тут она осмелела. Выбрав и подцепив на вилку кусок жареного, она заиграла прыткими глазами, всех озирая, каждому показывая, что знает себе цену и уверена, что лицом эка уж смазлива!

— А закусить можно своей поросятинкой, — спела она, расплываясь в улыбке.

— Отчегой-то твоей? — словно не дыша, спросила Мавра. — У себя дома ты, что ль?

— Дома не дома, а поросеночек зажарен мой.

— С какой стати он твой, когда он из моей печки вынутый? — повторила хозяйка.

— Про печку не говорю. Твоя была, твоя останется. А поросяти изволь откушать мово собственного. На здоровьице. Мы не жадные!

Лидия медленно развернула руки и покивала Мавре с издевчивым радушием.

Мавра оглянулась на мужа, ища то ли заступничества от обиды, то ли согласия на отпор обидчице. Но он, будто окостенев, смотрел в свою тарелку, и только скулы острее выпятились на худом, помутневшем его лице.

— Ты что, Лида Харитоновна, вздумала изгаляться над нами? — вызывающе спросила Мавра.

— На что это мне изгаляться? Правда глаза колет. Муженек-то твой помалкивает. Да и ты знаешь, о каком деле разговор. Посулили двух поросят за пригон Чернавки, а пригнала, заглянула в свиной хлев — матку сосет всего один. Накануне, как мне прийти, было два, да под вечер одного зарезали, опалили, паленый дух еще не выдохся — нос-то не обманет! Я к Илье Антонычу: как же, говорю, это выходит? Обещал двух, а оставил всего только…

— Постой трещать, — вдруг осадил Илья. — Я тебе объяснял иль нет? Собрать денег на корову надо было? Пошел просить взаймы. А кто даст в долг за спасибо? Одному уступи поросенка, другой требует пару. Пришлось отдать. А всего опоросу было пять штук.

— Пара-то моя оставалась! Троих отдал, пара моя! — крикнула Лидия.

— Так я разве отказываюсь? Одного забирай сейчас, а другого — с нового опороса.

— Лови ветер в поле! Только бы выпроводить меня со двора, а там до тебя не докликаешься. Полжизни ушло, покуда Степан из тебя долг выколачивал после раздела. Накланялись за кровное свое-то имение!

С неожиданным смехом вскрикнул Прокоп:

— Да как ты, мать, за один раз пару поросят унести хочешь? В мешок, что ль, обоих сунешь?

— Мое дело, как унесу. А твое — скот пасти да лапти плести! Командир нашелся!

— Это ты тут раскомандовалась, стыда у тебя нету! — звонко вступилась Мавра.

Но едва вылетело у хозяйки слово о стыде, как на нее обрушила свой ответный перезвон Лидия, попрекая, что это у ней, у Мавры, стыда нет, ни совести. И потом взялись перебивать женщин Прокоп с Ильею, и уже никто ничего не хотел слушать, а нес только свое. Голоса подымались выше, выше, и видно было, как от грозного пристукиванья кулаков да ладоней по столешнице вздрагивали недоеденные куски холодного в миске и рябью подергивался в бутылке портвейн.

Матвей сидел бледный.

Когда, в начале ужина, еще говорилось трезво, ему стало скучновато после своего успеха рассказчика. В мерклом свете лампы лица казались одинаково усталыми. Здравицы звучали лениво. У одного Антоши звездились пылким огоньком глаза, выжидавшие, наполнят ли ему чем-нибудь стаканчик. Выпив с Антоном и любуясь его оживлением, Матвей сам почувствовал удовольствие и начал с интересом вникать в разговор. Он вспомнил, о чем ему с глазу на глаз наговорила о Лидии мачеха. Получалось как по писаному: пока не захмелели, толковали намеками, а едва затуманило хмеле разум — все, что скрывалось за подковыками, вылезло наружу. Ссора сделалась явной. Матвей, которого только было начали забавлять крикливые перекоры, нежданно испугался шума, как в поножовщине пугается сторонний человек, поняв, что, не разойми он драчунов, они перережут друг другу горло. Антон прижался к нему, и он накрепко обнял его.

Спорщики, не переставая кричать, все больше путались в своих доводах, запутывались в чужих. Мавра срамила Лидию тем, что она расчуфырилась, как барыня, и обзывала ее задерихой. Илья твердил, что договаривался с братом и перед одним братом в ответе. Лидия поспевала и напасть и огрызнуться. Напомнила опять, будто при разделе братьев Илья оттягал у Степана целиком всю отцову ковригу и расселся хозяином, а ведь как был полудворком, так и остался. Илья требовал ответить — коли он полудворок, то чего ж Степан в жизни не платил ни податей, ни налогов, ежели считает полдвора своим? Прокоп клялся, что был свидетелем полюбовного раздела братьев, а чтоб на веригинском дворе висели какие долги — никогда не слыхал и слыхом. Лидия снова начинала выкрикивать о своих набойках, которые она как есть все сбила, и вопрошала, не ей ли теперь вместо Ильи выкладывать за чаевые, уплаченные Степаном в поезде кондуктору с бригадой за даровой провоз коровы?

— Тебе лишь бы поболе рубликов вымозжить из нас, жила! — бранилась Мавра.

— Молчи ты, артачка, нету на тебе креста! — отмахивалась от нее Лидия и опять наскакивала на хозяина, кричала, что недаром Степан всегда ей говорил — захотела, дескать, от кузнеца угольев! Вот она и видит, чего стоят посулы деверя любезного, Ильи Антоныча, как с него получать долги.

Прокоп умаялся от раздора, вздумал помочь примирению.

— И что вы межа себе зассорились? — качал он горестно головой. — Бросьте, добрые люди, розниться. Поладить пора по-хорошему.

Но чтоб услышали его, надо было всех перекричать, а мирная речь от крика делалась злобной.

— Все прибедняешься, гундишь казанской сиротой, — тараторила без передышки Лидия. — А чего плакаться-то? Кабы беден был, одним духом не отвалил бы две тыщи за корову. Не мать сыру-землю пашешь. В лавке служишь.

— А что мне с того, что в лавке? Долги за меня сельпо не заплатит.

— Кто в лавке работает, у того карман не пустует!

Илья вдруг толкнул стол, поднялся. Оттого что голова его осветилась под лампой ярче, виден стал забелевший взгляд с остановленными на Лидии горячими бисеринами зрачков. Он покусывал нижнюю губу. Пальцы упиравшихся в столешницу кулаков дергались, натягивая сборки прихваченной скатерти.

Стало внезапно тихо, и слова его, выпущенные через зубы, были тоже тихи:

— Ты что, вором меня обзываешь?

— Никак я тебя не обзывала, — осекшись, ответила Лидия, — с чего ты взял?

Она принялась отрывисто оглаживать, обирать на груди кофточку, точно стряхивая с себя все, чем могли бы ее упрекнуть, и показывая, что она чиста и невинна.

— Хочешь, чтоб я накрал да тебе отдал, — по-прежнему сквозь зубы выговорил Илья.

— Мне все одно, где ты возьмешь. Я за свое страдаю. Быстро вскочила Мавра:

— Ах, тебе все одно?!

Она подбоченилась — локти вперед, голову к одному плечу и кверху брови. Наверно, такой вывернутой казалась ей противница, и для полноты сходства она еще и прижмурилась, свысока рассматривая невестку. Но та тотчас передразнила ее, уткнув в бока руки и, как танцорка, резкой вздержкой распрямив стан.

— Не на пугливую напала, голубушка, — сказала она без спеха.

— Такую, как ты, знамо, не напугаешь. Ославить двор наш задумала, щура!

— Бранью права не будешь, — нарочно сощурилась Лидия.

Мавра отшвырнула ногой табуретку, с угрозой нагнулась над столом.

— Ворами нас выставляешь?

Тогда вскочила Лидия.

— Ты что меня весь день хулишь да виноватишь? Моя разве вина, что Илья твой обманщик?

— Ой, нехорошо! Ой, срамота! — вздыхая, тронул ее локоть засуетившийся Прокоп.

Она наотмашь толкнула его руку.

— У себя дома, что ль, размахалась? — крикнула Мавра.

Лидия, стараясь выбраться к ней из своего угла, попробовала отстранить Антона, прижавшегося к брату.

— Ребенка мово толкать? — проголосила Мавра и потянулась рукою к Лидии, которая вмиг перехватила и начала выкручивать ее пальцы.

— Ты драться? Ты драться? — будто наперегонки бормотали, едва не задыхаясь, обе невестки.

Прокоп торопливо вытянул из-под боровшихся над столом рук бутылку с портвейном, переставил ее подальше.

Антон вырвался из объятий Матвея, кинулся к матери, оцепил ее кольцом своих трепещущих ручонок.

— Мама, не надо! Маманя моя! Мама!

Пронзительный его голосок встряхнул отца, окоченело стоявшего, пока женщины бранились.

Он ступил одним крепким шагом к Мавре и, снизу подцепив ее запястье, рывком высвободил женину руку из хватких пальцев Лидии. Глаз он не спускал с нее, оттесняя от стола и загораживая собою жену с сыном.

В тот момент, как он разнимал драчух, поднялся Матвей. Все время молчавший, он и тут, стоя вплотную перед Лидией, как будто не собирался ничего сказать. Только уже не оставалось на его лице следа красок, и губы стали меловыми, и по всему лбу белым песком высветился пот. У Лидии еще ходили руки, не терпелось дать им волю, и хоть страшновато было лезть в задор против (не в сравненье со стариками) крепыша Матвея, она все-таки попробовала отпихнуть его на место. Но он взял ее повыше локтя одной рукой, слегка качнул к столу, потом к стенке и аккуратно посадил в угол, в котором началась и протекала для нее бурная вечеря.

Она воскликнула в самом искреннем изумлении:

— Стало, и ты заодно со всей шайкой?

Но он, продолжая недвижимо стоять, раскрыл наконец рот. В том неохотно-вежливом спокойствии, с каким рассерженный московский милиционер говорит с провинившимся шофером, он сказал:

— Давайте, тетенька, не будем! Довольно вы подпортили компанию. Кончать пора, вот что.

— Бьют… бью-ут! — вдруг завопила Лидия и, так же вдруг оборвав истошный вопль, спрятала в ладони лицо и расплакалась. Не опуская рук, она медленно встала. Матвей дал дорогу, и никто не мешал ей, когда она пошла горницей к двери. Шагнув в сени, она остановилась и — словно не было никаких слез — отрезала:

— Чтоб вам от коровы столько удоя, сколько я от вас добра видала!

Слышно было, как она протопала в клеть и грохнулась на отведенную ей железную кровать.

— Типун тебе на язык, злыдня! — погрозила Мавра, наскоро приглаживая волосы себе и тут же гладя по голове Антона. — И на дите наскакивает, бесстыдница…

Вновь расселись все по своим местам, то поругивая Лидию, то успокаивая друг друга. Одно могло утишить жестокое волнение — хмельная чарочка. Да и жареное стояло почти нетронуто. Разлили, выпили, стали молча жевать, больше и больше входя во вкус. Мир благодатно опустился над хлебом-солью, избяное тепло окутало всех тихою лаской, спиртной жарок живее побежал по жилкам.

Прокоп, хвативший серьезного ерша из водочки с портвейном, причмокивая, радостно заговорил:

— А то еще есть така водка, зовут ее кашинской. В Кашине, значит, городе фабрикуется. Так, говорят, самый что ни есть нехрещеный пьянчуга не выпьет без упаси господи!

Развеселились, начали обсуждать, не полезнее ли для здоровья самогон и не так ли надо смотреть на это дело, что хотя оно Советской властью правильно запрещается, однако для крестьянского двора много экономнее. Прокоп возразил:

— Так оно так, да ведь и для такого дела тоже трудолюбие требуется.

Чтобы прийти к единомыслию, попросили хозяйку раскупорить другую подарочную бутылочку. Мавра пожелала узнать, как смотрит на этот счет Матвей. Он смотрел хорошо: для того, мол, и привез, чтобы пили. Раскупорили, выпили.

И вот, протерев усы, Илья одарил мягким взором жену и сказал искательно:

— А разве мы с тобой не отдали бы Степану второго порося, кабы у нас была пара!

— Да кабы не именины, так и была бы, — вздохнула Мавра.

— Может, прикупить одного? — погодя спросил Илья. — Оно правда, Степанова баба стерьва. Да ведь тоже невольная — муж спросит… Рассчитаться бы вчистую, и черт с ней!

— А купишь-то на что? — сердито отозвалась Мавра.

Илья кашлянул, ради соблюдения приличия помолчал.

— Матвей обещал малость деньжонок, — сказал, покосившись на сына. — Матвей, а?

— А как обещал, — ответил сын, подумав.

— Вот спасибо, сынок! — воскликнула Мавра, даже и не взглянув на него, а с улыбкой всем телом потянувшись к мужу. — Купи, отдай Лидке, пускай подавится! — беззлобно досказала она.

— Уж вот хорошо, как хорошо, милые мои! — пьяненько лопотал и, как регент, водил руками над столом Прокоп.

Каждый к этой минуте обмяк, посоловел и все медленнее жевал, ленивее брался за стаканчик. Антон задремал, неловко привалившись к матери. И Матвей решил, что пора говорить отцу с матерью спасибо.

Мавра дала ему овчинный тулуп, он взвалил его на плечо, вышел на двор.

Было звездно и холодило от охваченной заморозком земли. Вспомнилось прощанье на крыльце с братом Николаем перед уходом в армию и потом — слова его о том, что, может быть, им обоим доведется послужить когда-нибудь вместе. «Может, и доведется», — думал Матвей, глядя в усыпанное, холодными огнями неуловимое глазом небо.

Он пошел на сеновал, взобрался по скрипучей лестнице, нащупал ногами, где еще оставалось не скормленное прежней корове сено, и лег, свернувшись под овчиной калачиком, — память повторила ему это словечко мачехи, которым она отвечала ему и Миколке в детстве, если они жаловались на холод: «А вы свернитесь калачиком, и потеплеет».

Весь день поплыл в голове кругами, и внезапно круги застыли, остановленные одной мыслью. Эта мысль была изумлением, что минул всего только один день, как Матвей приехал домой. Да полно! Неужели один день? С тех пор как Матвей сошел с грузовика у вырубок и, за околицей Дегтярей, обнялся с отцом и братишкой Антоном, а теперь свернулся калачиком под овчиной, — неужели один день? Да ведь это добрые полжизни — полжизни несчетных, друг на друга похожих дней, которые успели притомить полное тягот и любви сердце!

И правда, сердце неспокойно, жарко билось, и Матвей засыпал тяжело, как от угара.

6

Пошла другая неделя, как Веригины отправили восвояси невестку, усадив ее на попутный грузовик вместе с парой поросят, завязанных в мешки.

Лидия Харитоновна последние дни гощенья не только притихла, но даже попросила хозяев извинить ее, что сильно разнервничалась. Так и сказала: очень сильно разнервничалась. Антону она подарила ледецец длиной в два пальца, наполовину в бумажке, обрисованной винтиком синей ленты. Мальчику смерть хотелось пососать леденец, но он положил его на книжную полку, чтобы все видели. Нельзя было, в самом деле, не показать полной холодности к тетке, которую он невзлюбил.

Перед ее отъездом в семье зашла речь об ученье Антона. Он окончил начальную школу, предстояло перевести его в семилетку и, стало быть, устроить где-нибудь в городе, лучше бы, конечно, у родных. Лидия сразу же предвосхитила угрозу. С самым готовным участием она заохала, что рада бы взять Антошу к себе, да ведь в железнодорожной будке его не поселишь, а какая теснота в комнатенке на городской квартире — Илья Антоныч удостоверился сам.

Премудрость Лидии вполне оценил Матвей. Он, правда помалкивал, думая, как бы своим отказом, не обидеть отца, но все-таки отказать бы ему. Когда отец, размечтавшись, сказал, что ничего бы не могло быть прекраснее, если бы Антон с осени начал учиться в Москве, испуганно вступилась Мавра:

— Куды это, в Москву? Антошу? Да его никогда в жизни и не увидишь!

Матвей подумал, что теперь можно бы согласиться: все равно мать не отпустит своего любимца. Но взглянул на Антона осекся: у парнишки загорелись глаза, едва он услыхал о Москве. Тогда Матвей твердо решил отказать и, уже без колебаний, свалить все на свою жену — она, мол, и его самого через порог дома не пустит, не то что с Антоном.

— Кабы своя квартира, — сказал он. — А то я у жены в это вопросе никакой роли не имею. Куда денешься? Тебе, папаня, меня в Москве и переночевать не пришлось. В смысле жилплощади меня жена только что с кашей не ест.

— Да что же она у тебя така несогласна? — удивилась Мавра.

— Уж какие сами, такие и сани! — прибауткой отделался Матвей.

К разговору о его жене отец вернулся после отъезда Лидии, и случилось это наедине, в той задушевной беседе, о которой не раз вспоминал Матвей, возвращаясь мыслью к своей побывке в Коржиках.

Беседа происходила в воскресенье, тихим днем, на сельском погосте. Веригиным в этот год из-за болезни Ильи Антоныча не привелось всей семьей побывать на кладбище в прошедшую родительскую — ходили только Мавра с Антоном. Отец предложил Матвею пойти вдвоем на могилу деда, и они отправились.

Как только показалась на взлобке белая колокольня, Матвей ясно увидел себя парнем восемнадцати лет, в своей первой городской коломёнковой паре, купленной с отцом в Вязьме. Он тогда впервые испытал удовольствие покрасоваться собою и тогда же узнал еще небывалое чувство — когда полюбится краса другая и словно позабудется своя.

Все случилось вот в этом же перелеске, что и теперь тянулся прямо к небу статными березами, точно строем свежепобеленных столбов. Издавна знакомая Матвею девочка ближней к селу деревушки встретилась на выходе с погоста и нежданно обернулась в его глазах пригожей, крепкой, будто спелое яблоко, красавицей. Уже сменились плачи на родительских могилах песнями, разгоряченными вином. Отходил короткий час за упокой, наступал час долгий за радость. Парни и девушки разбрелись по лесу. Пошли парою и Матвей с Агашей, все дальше уходя от прочих пар, все ближе идучи друг с другом — лес-то теснит! И где же еще примериться душой к душе, где свыкнуться, им, если не в солнечном лесу весенним днем?

Из лесу вышли они, взявшись за руки, но по дороге, на людях держались с чинным отступом друг от друга, заложив руки за спину. Матвей проводил Агашу до ее деревушки, и с этого дня запала в его сердце одна песня и больше не пелась никакая. Только становилась песня все тоскливее. Весенний день отблистал сияньем и померкнул: решившись спросить Агашу, пойдет ли она за него замуж, Матвей услышал признание, что у нее — жених в Ярцеве и скоро быть свадьбе. Он уже знал это по слухам, но страшился и не хотел поверить.

Тем кончилось их расстанное свиданье, — он убежал, не простившись, бродил то по лесу, то по берегу речки и просидел до ночи у пруда над заводью, где с детства любил просиживать часами за уженьем;

— Сломанная моя жизнь, — сказал он себе той ночью, как часто и, пожалуй, чересчур скоропалительно говорится в восемнадцать лет.

Старшие так и решили, разузнав подоплеку Матвеева гореванья, — на молодом, дескать, заживет скоро! Мавра даже посмеялась:

— Чтой-то нынче, сынок, у тебя пара и в праздник на гвозде висит?

— Успеет еще сноситься! — невесело ответил Матвей.

Он мучился своим разочарованием долго и, может быть, поэтому так и ушел холостым в армию.

Теперь, проходя с отцом опушкою перелеска, он нахмурился, перестал разговаривать. Илья Антоныч догадался, каким воспоминаньем затенилось лицо сына, и не мешал его молчанию.

На могиле Веригина-деда все еще приметной оставалась забота о ней недавно навестивших погост Мавры с Антоном: палый лист с насыпи убран, два уже засохших пучка кукушкиных слезок положены на поперечину кованого креста. Это был единственный железный крест среди небрежно рассеянных деревянных, и склепал его когда-то из пруткового железа Илья Антоныч, переклепывал позже Матвей. Нынче ржавчина на кресте из красной стала желтой, а на пересечках побурела, но крест был стоек, и, когда Матвей с силой нажал на его концы, заклепки не подались.

— Еще постоит, если покрасить, — сказал он по-хозяйски.

Отец тоже опробовал все три поперечины.

— Который год собираюсь выкрасить, — отвечал он. — Да разживешься с зимы олифой, а весна пришла — рамы надо освежить оконные, либо в избе гнилу половицу сменишь иль еще чего. Глядишь, извел всю краску. Мертвый-то погодит, а живым не терпится.

Они уселись на насыпи и опять помолчали, следя за воробьями, стайкой перелетавшими с места на место: кое-где еще виднелась раздавленная скорлупа яиц, которые крошат в родительскую на могилах для «птичек божьих». И вдруг Матвей повторил отцовское слово:

— Живым не терпится.

Илья Антоныч искоса глянул на него: о чем бы это он?

Не про птичек же божьих. Но разгадки ждать не пришлось. Неподвижный и будто нарочно безрадушный, сын спросил:

— Не слыхал ничего про Агашу?

— Это про которую? — притворился непонявшим отец. Матвей не ответил. Оставалось говорить начистоту.

— А-а, — словно надоумливаясь, протянул Илья Антоныч. — Агаша-то? Она в нашем колхозе.

— Вернулась? — встрепенулся Матвей.

— Давно уж. По учету работает. Учетчицей в бухгалтерии.

— С мужем?

— С мальчонкой со своим. Не ужилась с мужем. Пил, говорили, много.

Матвей стихнул. Отец решился спросить, не вздумал ли он повидаться с Агашей, но не получил ответа и, повременив, сказал:

— О жизни, вижу, раздумываешь.

— Чего о ней раздумывать? — с неожиданной досадой проворчал Матвей. — Силком не возьмешь. Старое ворочать — только-горя наживать.

Отец не перечил, что прежнего не вернешь, но тогда надо, мол, не менять хорошего на плохое.

— А ты вон бросил первую жену, ушел к новой. Та плачет, а эта на тебе верхом скачет.

— Не все одно тебе, папаня, с первой я живу или еще с которой? — обиженно сказал Матвей, но усмехнулся и тотчас, заглаживая щедрой улыбкой свою досаду, повернул голову к отцу.

— У нас начнешь выбирать — давай квартиру. Нет квартиры — подождешь, когда тебя выберут. И рожа — завидная невеста, если при ней угол. О приданом забыли спрашивать. Было бы где койку поставить.

— В приданое и на деревне хату не схватишь, — возразил отец. — В зятья к кому вползти — это милости просим! Жених нынче дорогой, а бездомный. Крыша ему самая приманка.

— На деревне, выходит, у меня бы давно пацаны бегали. Пара, а то и тройка, — сказал сын.

— Чего ж не перебираешься к нам?

Матвей засмеялся, положил руку на колено старика, легонько и игриво похлопал ею, точно бы хотел назвать отца шутником. Но опять сменилась улыбка угрюмостью, и он заговорил тихо:

— От первой я не ушел бы. Да с парнем ее не было сладу, головорез. Пробовал я с ним добром. Еще хуже. Парню пятнадцати лет не было, а сколько раз из милиции его выручал, из-под ареста. Выслать собирались — на поруки его взял. Он обратно хулиганит. А мать его жалеет. Пальцем не тронь! Ну, либо он, либо я. Выжил он меня из дому.

Матвей остановился, задумавшись. Отец чуял, что ему надо выговориться, может быть впервые, и не шелохнулся.

А жена была хорошая. Плакала, когда я ушел, это верно. Да и я жалел ее. Чуть было не вернулся. Пришел раз к ней, а парень меня на смех поднял. Плюнул я. Ну, а потом… Сколько не ходи нечетом! Переженился… В общем и целом не жалею, папаня. Живем ладно. Одно меня задевает, — ни за что детей не хочет!

— Отчего это против женского она порядку? — не вытерпев, укорил отец.

— Что, говорит, я с ним делать буду, со своим дитем роженым, если опять война? Сама-то она натерпелась, пока стала на ноги, разряд свой получила на фабрике. Мать у нее вдова солдатская, беженкой была, все добро в войну потеряла. Привезла ее малолетней девчонкой, мыкалась, мыкалась, померла. Ну, и пошло: кто девчонку ради милости к себе пустит, то в детдом она попадет. В семи городах жила, нагоревалась… Я ее убеждал насчет ребенка-то. Слышать не хочет. Я, говорит, глаза до дна выплакала из-за проклятущей войны. Да чтобы по моему хотению, говорит, еще свой ребенок слезами изошел, никогда, говорит, этого не будет. И я с ней вроде заодно начал думать… А ребятишек люблю, — кончил Матвей, и лаской затеплился его взгляд, вдруг оторванный от земли и остановившийся где-то поодаль, в молодой зелени кладбищенских берез и кленов.

Илья Антоныч под конец рассказа забеспокоился, начал подергиваться, выщипывать сухие травинки «из насыпи, крутить их в пальцах.

— Давно бы пора внуков мне, — со вздохом сказал он.

Наклоняясь к сыну, подбадривающе толкнул его локтем. — Больше слушай ее! Сноху-то мою. Чай, твой верх!

Матвей поймал припрятанное за усами насмешливое движение отцовых губ, но удержал просившуюся в ответ улыбку.

— Зачем тебе внуков? У тебя меньшой сынок наместо внучка.

Отец поднялся, взял с насыпи свою помятую кепку, отряхнул ее резким ударом по ноге.

— О детях будет заботно… случае чего, — начал и не досказал он, сам себя перебивая новым шумным вздохом. — Ну, прощайся с дедом. Пускай дожидает другого повиданья с нами… А крест я покрашу.

Он потянул Матвея за рукав, показывая, чтобы тот шел вперед. Пройдя немного следом, обернулся на могилу, приподнял над теменем кепку, махнул кистью накрест перед самым лицом, опять попал в ногу с сыном и покашлял, — тут, дескать, не отстаю.

Уже остался позади взлобок с погостом и миновали березовый перелесок, когда Илья Антоныч, с заметной осторожностью в голосе, спросил:

— А что, может, жена на фабрике у себя чего узнала? Опасение какое есть в Москве насчет войны-то, а? Говорят чего?

— Кто как.

— От хозяина своего не слыхал?

— Спросил его раз по дороге, в машине. Говорит: тучи ходят.

И замолчал сначала. Проехали, наверно, километр — сам меня спрашивает: а почему вы думаете, что я больше вашего знаю? Газеты, говорит, одни читаем, радио у нас тоже одно.

— Мнения своего не выдал?

— Только про тучи. А прольются, говорит, либо нет, поди узнай у бабушки.

— Скрытный! — неодобрительно вставил отец.

— Другой раз разговор вел с попутчиком с одним, тоже в машине. Тот, говорит, что с германцем замиренье подписано, стало быть, надежу терять никак нельзя. А мой ему: ты что, поручиться хочешь за фашистов или как? Ну, тот сразу в кусты.

— То-то и оно! — почти торжествующе сказал отец. — Помнишь, в Москву привозил ты Тимофея Ныркова за чем-то по дачному хозяйству? Он со мной разболтался. Погоди, толкует, немец теперь оправился, локти раздвигать начал. Мы у него на очереди. Как это на очереди, спросил я. А так, что не любит он нас за колхозы, говорит Нырков. Я ему — мало что не любит! Кулаки тоже колхозников не дюже обожали. Вот-вот, думали, проглотят. Да подавились. Тут мне Нырков тихонько, на ухо: поперхнулись, говорит. А немец и не закашляется.

Матвей остановился, вскинул брови:

— Так и сказал?

— Самым этим словом.

— Посадить его мало! — выговорил Матвей, едва приоткрыв губы, и с места широко зашагал, так что чуть впереди его остановившийся отец почти побежал вдогонку.

— Я к чему это, — торопясь, продолжал он. — С Нырковым я сроду не ладил. И тут он опять со мной заспорил, кто кого дальше видит, я или он. Только я тогда подумал — не от своего ума это он. Нос-то у него проученный, вынюхал, поди! У кого бы, думаю? Не у Пастухова ли вашего чего подслушал? У хозяина, а?

— Говорю тебе, хозяин воли, языку зазря не даст. Не из таковских. А Нырков — сволочь, — сердито сказал Матвей.

— Зачем же ты его на место определил? — вдруг с хитрецой спросил отец.

— Да с дуру-ума пожалел. Пошел как-то в забегаловку пива выпить. Нырков от стола к столу ходит, ждет, когда кто кусочек даст. Узнал меня, принялся жалиться. А нам как раз требовался сторож на дачу. Я его и привез хозяину. Земляк, мол…

— Порадел, выходит, человеку. А он отца твоего, когда заспорили, дураком обозвал. Ногу, спрашивает меня, с большевиками держишь? И засмеялся, вроде бы шутит. Погоди, говорит, вернусь в Коржики!

— Вы, чай, заждались! — усмехнулся Матвей.

— Сам знаешь! Он и у кромешников наших в подлюгах числился. Кого-кого, а его в колхозе добром никто не спомянет…

Илья Антоныч видел, что с лица Матвея не сходила озабоченность, но не мог угадать, какой разговор растревожил сына больше. Самого его не так занимало Матвеево сердечное счастье, как та доля, которая могла поджидать и старших сынов, и Антона с Маврой, случись война. И едва выступила на вид из порядка коржицких изб веригинская крыша, он будто спохватился и быстро выложил недоговоренное:

— Я свои две войны сработал. Нынче уж и бабы позабывали, сколько нашего брата домой не вернулось. Да и кто счет вел? Что в Маньчжурии, что в Галиции народу осталось — страсть. Как мухи, люди сыпались. Неужто опять к тому придем?.. Мне что! Как ни доживать. А вам идти обоим, с Николаем. Не досталось бы деткам работа пожарче, чем отцу. Четыре года, как Нырков поцапался со мной в Москве…

— Что ты про него заладил, — перебил Матвей нетерпеливо. — Трепло он!

— Верно. Не о нем я. Мы и сами умом не оскудели. Немец нынче не то что локти раздвинул, а вон сколько государств в охапку сгреб. Войдет во вкус — не остановишь.

— Постой, — тихо сказал Матвей, одергиваясь и всем своим видом показывая, что хочет кончить раздражавший его, чем-то неприятный разговор. — Наше дело — свою жизнь обстраивать. А врагов наших дело — нам мешать. Пока, вражье отродье есть, будут и помехи. Не верно разве говорю?

Из ворот дома показался Антон, увидел отца с братом, побежал к ним, выбивая босыми ногами короткие вспышки дорожной пыли. Не выждав ответа отца, Матвей заспешил:

— А надо будет остановить — остановим. Хоть немца, хоть кого еще. Николай, поди, сказывал тебе, что такое есть Красная Армия? Я могу подтвердить. А ты отвоевался при царе. И хочешь сравнивать. Теперь не те цевки у нас, папаня, — вдруг с задором договорил он и, нагнувшись, неожиданно прянул навстречу Антону, который с разбегу влетел к нему в распахнутые руки. Матвей охватил, прижал братишку к себе, оторвал от земли и закрутился с ним, так что отец едва поспел увернуться от мелькнувших в воздухе пыльных мальчишечьих пяток.

— Легше ты, силован! — вскрикнул Илья не от испуга за себя или за Антона, но обрадовавшись ловкости Матвея и любви братьев друг к другу, внезапно показавшей себя в удальской шутке.

Матвей взвалил болтавшего ногами Антона себе на плечо, и так, все втроем, наотмашь распахнув калитку, они вошли во двор, посмеиваясь, покрикивая, и Мавра встретила их тоже смехом.

— Эка! Отправились на поминки, воротились что со свадьбы!

С этим чувством легкости прошел и обед. Подбеленные щи хлебались дружнее, картошка солилась словно круче обычного, и отодвинулись, задремали беспокойные мысли. Говорили, как всегда за столом, мало, но обо всем очень весело, даже о покойнике дедушке Антоне — царство ему небесное, хороший был человек, право! И краску ему на крест Илья обещал поставить посветлее и попрочнее, чтобы надольше.

7

Матвею никто не мешал, когда он сел на крыльцо, медленно посматривая вокруг и не примечая, на что глядел. Доживал он дома последние дни. Хлев был достроен, мелкая работенка, в которой нашлась нужда пособить отцу и хозяйке, тоже кончилась. Что можно было наладить, наладилось, вошло в колею. Эту колею и рассматривал он, подолгу не отрывая глаз от какого-нибудь уголка полуденно-солнечного двора.

Тех забот, которыми жил отец, жила деревня, у Матвея не было. Отягчать себя ими он не собирался. Занявшись латаньем дыр отцова хозяйства, он мало кого повидал на деревне. С юных лет памятные сверстники поразъехались, кто постарше — давно обзавелись семьями, с головой окунулись в недосуги. Почти ни с кем не разговорился он сам на сам, а если доводилось покалякать, сейчас же обступят незнакомые и сведут всё к расспросам о том, как живется в столице.

Не раз случалось с ним — вдруг беспричинно сожмется сердце, как бывало в детстве, и все кругом станет мило, и опять, опять придет на ум, что тут твой дом и никуда тебе от него не уйти. Вот рано утром наперегонки завинтились печные дымы над избами; вот нечаянно долетели с далекого поля трескучие выхлопы мотора, будто целая орава ребят начала щелкать орехи; вот на бельевую веревку опустилась сорока и закачалась, поднимая и вздергивая долгоперый хвост, и просокотала в ответ орехам свое горластое трра-та-та-та. И сжалось сердце: мой дом, мой дом!

Дом этот менялся и переменился с той поры, как Матвей его оставил. Он видел перемены не только в молодежи — о переменах не забывали сказать и коржицкие старики. Поворчат, поворчат да прибавят: оно конечно, народ нынче грамотный — без книжек ни одной хаты не осталось. А то обзовут весь колхоз нерадельщиной, расхают за бесхозяйственность, но хватятся, что свои семьи тоже в колхозе, и опять доскажут: оно конечно, при нынешних машинах, да ежели бы еще правильный глаз за скотиной, да порядок с кормами — куда бы против прежнего! Матвей под веселую руку сказал отцу, что подходящее новое название Коржикам будет не иначе как «Оно конечно». И они вместе посмеялись.

Легко было примечать перемены, но незвано-непрошено Матвею лезло в глаза, как отстали Коржики от его жизни в городе, и к радости свидания с родным гнездом прибавлялось чувство превосходства и удовольствия, что сам он ушел далеко вперед. Иногда ему хотелось увести за собой и весь отцовский дом. Но он ясно понимал, что это ему не под силу, что если бы надо-было взять к себе хотя бы только папаню, то и это можно сделать единственно за счет своего завоеванного благополучия. Тогда он видел, что этого благополучия самому еще вовсе недостаточно, и ему-уже хотелось другого: не затягивать свою побывку в отчем доме (пусть как угодно будет он мил), а скорее покинуть Коржики и вернуться в Москву.

Накануне отъезда Матвей с Антоном пошли на пруд удить рыбу. Это были июньские ранние зори. Сквозь береговые заросли ветелок и ольхи пробивалась на водную гладь медно-алая россыпь восхода. Рыболовы выбрали мысок, покрытый молодой, по-весеннему нежесткой осокой. Между мыском и берегом стояла еще чистая от кувшинок заводь, как бы запертая с открытой стороны длинным островком, делившим пруд надвое. Тихий угол пруда Матвей хорошо помнил, да и Антон со своими товарищами знал, что это изысканный притон линей, с весны заходивших сюда нершиться.

Опрокинули на землю ржавую консервную банку с червями, нарытыми Антоном с вечера, выбрали из лоснящегося красно-сизого клубка самых жирных, самых темных, наживили крючки, поплевали на них для-ради удачи, закинули. Выломали ольховые рогатки, подоткнули ими удилища, сели, обняли руками коленки, замерли.

Каждому пришлось по паре удочек, и заброшены они были, как раздвинутая пятерня без большого пальца. Клева не было. Поплавки будто вмерзли в недвижимую, отливающую металлом поверхность воды. Солнце поднималось и переплавляло свою медь в серебро. Глаза обоих братьев держали первое время поплавки, как ружейную мушку, на прицеле, потом стали отрываться от них, сперва на короткий миг, дальше — дольше. Клева все не было.

Вдали, у береговой кромки острова, вынырнула черноголовая птичка, приподнялась над водой, вех лопнула крыльями, отряхнулась, сунулась легкими плавками туда-сюда, точно что-то потеряла, и вновь нырнула, показав острый хвостик. Ярко-светлые круги побежали по воде шире, шире, и первый, медленно теряя яркость, докатился до поплавков и чуточку качнул их.

— Курочка, — с восторгом шепнул Антон, оборачиваясь к брату, и губы побелели у него от волненья.

До сих пор они оба молчали. Матвей испытывал выдержку у мальчика, а у того и язык присох к гортани — так он был поглощен чудесным таинством выжидания клева, только изредка осторожно перекидывая удочку.

— Отгадай, где вынырнет, — сказал Матвей.

— Уйдет! — с видом знатока ответил Антон.

И правда, курочка канула под воду и больше уже не показывалась, уплыв, наверно, за островок. С этого пошел неспешный охотничий разговор, — все равно ведь клева не было, хоть тресни!

Диву даться, как испокон веков старшие охотники расписывают младшим богатства былых добыч и уловов, будь даже былинам без году неделя, а рассказчикам — далеко до Баяна или до вралей. По Матвею выходило, что, когда он начал охотоваться, держалось на островке, что ни год, три-четыре выводка кряковых уток, а ныркам никто не знал и счета. То же и с рыбой. На этой самой заводи налавливал он, еще перед самым призывом в армию, за какие-нибудь полчаса линьков на целую сковороду.

— Подумаешь, сковороду! — совсем неуважительно заметил Антон.

— А ты, поди, ни одного за всю жизнь не вытянул, — поддразнил Матвей.

— Еще как вытянул! — скрывая обиду, гордо возразил брат и долго потом смотрел, не мигая, на проклятые поплавки, пока не набежала слеза и не отлегло от сердца.

— Правда, мне мама говорила, — спросил он, — что ты один раз щуку поймал с меня ростом?

— Давно она говорила?

— Еще когда я был маленький.

— Ну, невелика, значит, была щука, — засмеялся Матвей.

Антон глянул на него недоверчиво и опять немного обиженно.

— Щук я ловил много, — с расстановочкой заговорил Матвей, — и про них никто не рассказывает. А про одну щуку, было дело, рассказывали по всем избам. Это про которую ты спросил. Только как раз эту щуку я и не поймал.

— Не поймал? — прошептал Антон, изумившись.

— Она ушла.

— Самая большая?

— Самая она. Такая большая, каких никто в пруду нашем не видывал… А было так. Поставил я, во-он там, повыше за островом, большой норот. Норот новый, крепкий, сплел его папаня — мастер был он плести норота.

— Когда еще кузнецом был, да?

— Да, тогда. Кузнецы народ ловкий на все руки. Я ведь тоже, кузнец, — улыбнулся Матвей (и ему ответил улыбкой Антон: тоже, дескать, ловкий, а щуку-то как же упустил, ну?).

— Поставил норот с лодки, вечером, по всем правилам. Донный конец шеста воткнул больше чем на полметра — дно там илистое, а верхний оставил чуток повыше кувшинок, чтобы с виду торчок был незаметный. Утром подъехал взглянуть — что попалось. Сразу мне в глаза кинулось, будто шест не так прямо стоит, как я воткнул. Ухватил, начал вытаскивать — тащится тоже будет легче, чем ожидал. Ну, думаю, достался улов кому другому! Воткнут шест наспех! Да нет. Только норот горбом своим показывается из-под воды, вижу, сетка волнуется. Есть кое-что, думаю. И не успел это подумать — ка-ак мою лодчонку под самое днище норотом бах! Насилу я устоял, не перекувырнулся вместе с лодкой — так она подо мной заплясала. Шест я все-таки удержал. Подхватил и норот за обручье. Тяну кверху, а вытянуть никак не дается. Вода бурлит, суденышко мое хлебнуло водицы, огрузнело, ходуном ходит с боку на бок. Понатужился наконец, дернул вверх изо всей силы, вышел норот из воды, почти весь, а выворотить его в лодку не могу — тяжесть, беда! Смотрю — ба-атюшки, что это?!

Из воронки наружу мутный такой хвостище торчит, в две мужичьих ладони, и то об лодку, то по воде — хлясть, хлясть! Аж борта гудят, словно кадушка. Гляжу — на дне норота этаким чептом ворочается щучина, как сажа черная, только ржа по ней полосами — страх! Мордой зеленой уткнулась в один конец, под самую воронку, а с конца напротив, из встречной воронки — хвост: не уместился зверь весь целиком в нороте. Присел я маленько, выпустил шест, обеими руками ухватился за обручья, а сам стараюсь вес свой на другой борт перевалить, чтобы не кувырнуться. Понемногу начал норот валиться, горбом на борт, но еще висит над водой. Осталось, может, перехватить обручья еще разок повыше. Хотел я привстать. И тут спину мою окатило холодом: сеть-то на донце норота в дырьях! А щучья морда — у самой большой дыры! Только я шевельнулся, как норот опрокинулся на меня в лодку и сам я — под ним!.. И вот, милок мой, в ту самую секундочку, как я повалился, точно резанула меня по глазам рыбья черная туша, да слышу вдруг — бултых! Только я ее и видел… Хвостом хлобыстнула по воде, да брызги разлетелись во все стороны на солнышке…

Матвей провел ладонью по лбу. Досказывая, он поднялся с земли. Воспоминание было излюблено им, и, глядя на пруд, он заново пересмотрел все приключение в мелочах, которые, наверное, давно считал забытыми. О слушателе же нельзя сказать, что он был неблагодарным. Он был упоен необыкновенной былью, душою всей и всем воображеньем переживал околдовавший его рассказ и лишь водил блестящими глазами с братнина лица туда, за островок, где разыгралось событие, и опять на брата.

— А дырья-то откуда? Норот ведь новый, — спросил он после молчаливых размышлений.

— Щука изодрала ячею вдрызг. Перепилила.

— Что же она раньше не ушла через воронку? Хвост-то торчал на воле.

— То-то что хвостом наперед она не плавает.

— Ну, а другие какие рыбы с ней в нороте были?

— За ними, чай, полезла! Полон норот линями набился. Половина вывалилась в дырья, половина… Да пес с ним, с другим уловом, — оборвал себя Матвей и неожиданно, как маленький, признался: — Чуть тогда я не заплакал! — Сказал это, нахмурился, с небрежным равнодушием пробормотал: — Дан мокрый я был насквозь.

— Ну… а как же… — собирался еще о чем-то спросить Антон, но задумался, прилег на траву, подложил руки под голову. Казалось, его возбуждение проходило, он немного осовел, стал часто мигать, точно его клонило в дрему. Но немного погодя, все так же лежа на спине и с закрытыми глазами, отчетливо выговорил:

— Может, она в пруду до нынче живет?

— Наверно, живет, раз ее с тех пор не поймали, — ответил Матвей. — Только она теперь уже не с тебя ростом, а, поди, с меня.

Антон остро взглянул на него: кажется, брат был вполне серьезен. Мальчик подумал и засмеялся.

— Такие, как ты, одни сомы бывают!

Он ждал, что услышит ответный смех, но Матвей вдруг погрозил ему и начал тыкать пальцем на воду. На крайней Антоновой удочке поплавок сильно вело в сторону, потом книзу, и он быстро исчез, пустив вокруг легко побежавшие по воде кольца. Со всех ног бросился Антон к удилищу, ловко подсек и выкинул на берег доброго окуня.

Матвей со вспыхнувшим любопытством следил, как уверенно снимает мальчуган с крючка рыбу, заглотившую жадно и глубоко приманку; как он спокойно вытаскивает из кармана и одним верным взмахом распускает смотанный кукан; как, бросив окуня плавать на кукане, снова закидывает удочку и проверяет другую. Рыболов был расчетливый, точный, владеющий собою и в то же время страстный. «Веригин!» — одобрительно и с любовью подумал о братишке Матвей.

Не так уж часто происходит этот вожделенный в охоте перелом, когда, после томительного выжидания, клев вдруг обрушивается горячкой своих требований к находчивости и мастерству ловца. Терпение стократ вознаграждено. В заводь зашла стайка прожорливых окуней. Тут не до сказок, не до разговоров — успевай поворачиваться. Охотники сбиваются со счета — сколько вытянуто из воды и наспех брошено в траву рыбешек. Видят только свои поплавки. Не смотрят друг на друга. Не насаживают с каждым забросом нового червяка — довольно оборвыша, едва ль не хорош и голый крючок! Дорога ведь минута! Прошла она — миновала лихорадка, спал жар, реже и реже сверкают в воздухе лески. Можно вновь похитрее насадить червячка, можно и поплевать на него, есть время присесть на корточки и поправить скособоченную рогатку под удилищем.

И, наконец, Антон победителем выступает по дороге домой. В руке его полный кукан окуней, на плече удилища. Остатки червей высыпаны в пруд на приваду, пустая консервная банка валяется в траве на берегу. Все выполнено по закону обычая, и счастьем удачи сыто гордое мальчишеское сердце.

Матвей любовался братом. Это было приобретение, отрадное своей нечаянностью и ставшее дорогим. Оно запало в душу, и хотелось унести его с собой, сберечь на всю жизнь. Думая, кто тронул когда-нибудь с такою нежностью все чувства, как этот мальчик, Матвей не мог еще раз не вспомнить о Николае. Почти повторяя давнишний разговор с ним, он спросил — уж не ученым ли хочет сделаться Антон?

— А как же! — не задумываясь, ответил рыболов. — Раз буду учиться, значит, буду ученым.

Тогда Матвей сказал:

— Кончай семилетку. А захочешь учиться дальше, возьму к себе в Москву.

Антон остановился. Удилища поползли с его плеча. Он не думал удержать их, они свалились на дорогу. Горящими глазами он смотрел на брата.

— Слово? — спросил он со строгой краткостью школьника.

— Слово! — так же строго сказал Матвей и подал руку. — Беги вперед. Пускай мама варит уху. Да помоги ей чистить окуней!

Антон живо нагнулся собрать удочки, но ловкость изменила ему и чем больше он старался их спарить, тем упрямее они распяливались крестом. Брат взял на себя доставку удочек домой, и мальчик освобожденно кинулся бежать, размахивая тяжелым куканом. Но, отбежав недалеко, придержал свой полет, обернулся, крикнул:

— Смотри! Я запомню! — и побежал еще прытче…

Деревня была на виду. Матвей неторопливо шел по безлюдной дороге. Истово грело уже высокое солнце, но казалось, и в слабых токах пахучего ветра, и в распевах жаворонка над открытым полем слышится не совсем ушедшее утро — тот свежий, счастливый час, которым одарили Матвея Коржики в канун расставанья.

Дорога делает последний изгиб перед тем, как влиться в деревенскую улицу, и в стороне от изгиба, на склоне бугра, Матвей видит кузницу. Он замедляет шаг, потом мгновение стоит на месте и вот решительно сворачивает; поднимается по склону.

Обнятая бурьяном, кузница кажется наполовину провалившейся в землю. Кусты отцветшей черемухи дотянулись до крыши. Елка вымахала выше трубы, разложив свои лапы по кровле. Дверь накрест заколочена длинными бурыми тесинами. Откуда взялись кусты, откуда елка? Занесло с ветром, посеялось, принялось, как принимается, живет жизнь даже на голых скалах.

Матвей раздвигает сухое былье, перемешанное с молодой крапивой, отыскивает щель между створом двери и косяком, заглядывает внутрь. Из угла солнечный луч бьет через рассевшиеся пазы бревен, режет лезвием земляной пол. Мусор ворохом высится перед горном. Под шатром горна куча щебня, на ней два-три прокопченных цельных кирпича.

Плохо видно место, где стояла наковальня. Матвей выискивает другую щелку в двери, но, когда припадает к ней глазом, видит словно чудом подвешенный в воздухе, вырванный из тьмы солнцем, серебристый круг паутины.

Не на что смотреть, да ведь и незачем смотреть на доживающую век развалину. Скоро, очень скоро ее покроет земля. Матвей отходит от кузницы, почти сбегает вниз, на дорогу, и вот длинный, ровный порядок улицы открывается его взгляду.

Женщина в темном платье идет навстречу. Частый шаг ее скор, она спешит. Но, приближаясь, будто сбивается с ноги. Можно разглядеть ее лицо. Оно бледно и как будто чересчур узко, обведенное платком. Странно, что в жаркий день на женщине такой плотный, наверно зимний, платок. Она все больше медлит. Видны ее глаза — круглые, светлые, немного выпяченные из черных окружий ресниц. Они одни живут, а впалые щеки, губы стынут в холоде одинаковой желтизны. Лоб, скулы, подбородок туго обтянуты краями платка, и треугольник лица напоминает убранных к отпеванию покойниц. Матвей отводит взгляд, когда женщина вот-вот должна сравняться с ним. Что ему до встречных прохожих?

— Никак, Веригин? — слышит он негромкий, но полный и певучий голос.

Они останавливаются в одно время.

— Не признаёте? — с печально-счастливой улыбкой спрашивает женщина.

Тогда, точно от огня, сплавляются в один слиток ее голос, глаза, освещенный улыбкой рот, и он видит Агашу. Он видит ее не той, которая неуверенно протягивает ему руку и ждет, как он ответит. С огнем узнаванья опять вспыхивает в памяти солнечный лес, и пылающий красками юный облик, и первое нескончаемое рукопожатье.

— А рыбу оставили в пруду? — кивает на удочки Агаша.

Матвей все, не может выговорить ни слова. Он быстро выпускает ее руку из своей. Рука, которую он сжимал давно-давно в лесу, была другой.

Агаша понимает, почему ему трудно говорить. Счастье мелькнуло и пропало на ее лице вместе с улыбкой. Остались боль и печаль. И Агаша принимается говорить сразу за Матвея и за себя, чтобы только не тянуть молчанья. Да, она знала, что он приехал. Да, она дожидалась, что он захочет повидаться. А он не подал о себе ни голоса, ни знака. Прислал бы сказать братишку или кого еще. Рассказал бы, как живет. Слухи были — не очень задалась судьба-то, а?

— Почему такое? Очень даже задалась, — останавливает ее Матвей.

Она смолкает, и ему становится не по себе, что первые слова его сказались жестоко.

— Что это вы так укутались? — спрашивает он.

Она отвечает обрывисто, коротко, что болит лицо, лицевые нервы, что это давно. Они стоят близко друг к другу, и она все время смотрит прямо ему в лицо, но тут опускает глаза.

— А моя жизнь не задалась. Из-за мужа. С тех пор и хвораю. Он переступает с ноги на ногу, говорит тихо:

— Лечиться надо.

— Лечусь.

Они молчат. Потом она поднимает глаза и вдруг стесненным голосом медленно выговаривает:

— Красивый вы.

Он отворачивает голову.

— Так, может, повидаемся? — спрашивает она.

— Я завтра уезжаю, — не глядя на нее, говорит он и спустя секунду слышит ее вздох.

— Все, стало быть?

Он насилу удерживает себя, чтобы не крикнуть, резко взглядывает на нее, хватает как попало ее руку, жмет и — уже сорвавшись с места — выталкивает на ходу свое прощальное слово:

— Ну… будь здорова!

«Только бы не бежать! Только бы не бежать, как тогда!» — думает он, отмахивая улицей что ни на есть широкий шаг.

Влетев во двор, он швыряет под поветью удочки наземь, идет огородом к вязу и, привалившись к стволу, ждет, когда отшумит в висках кровь.

Зачем понадобилось смотреть заброшенную кузницу? Не пойди он туда, не встретил бы Агашу. Не встреть ее, не мучился бы сравненьями, какой она была, какой стала. Ведь и сам он был когда-то не тот, что теперь. Может быть, он остался бы с Агашей в деревне или увез бы ее с собой, если бы она оставалась прежней? Но ничего не остается таким, каким было. Все другое.

Впервые с настойчивой силой ясности задал себе Матвей вопрос о переменах в жизни и впервые так ясно ответил на него. И когда нашел ответ, с болью думая о прежней Агаше, воображение повторило ту минуту восхода, когда он следил с Антоном на пруду за курочкой, исчезнувшей бесследно. Так было и с Агашей: ранним утром нежданно вынырнула она перед его глазами, всплеснула солнечными брызгами, да и канула в воду навсегда. Ушло на дно счастье, затянулось илом — нечего его искать! Пришла пора другим счастьем жить, другим и дорожить…

Этот последний день перед отъездом Матвей был молчалив. Не отозвался даже Мавре, сердобольно заметившей его грусть. «Жалко небось уезжать из деревни-то?»

Не скажешь ведь, что и жалко и не жалко. Не признаешься, что уже чувствуешь себя не столько дома, сколько в гостях. Иной правдой можно обидеть, и лучше держать ее при себе.

Не мог Матвей нанести обиды и своему папане, робко попросившему добавить все-таки сотенку к тем деньгам, которые получил взаймы от сына и уже истратил на поросенка, — долг за корову не переставал мучить Илью Антоныча больше всего. Матвей обещал с первых двух получек присылать по полсотни и сам был рад своему великодушию, увидав засиявшее от радости лицо папани.

Но обещанью суждено было остаться обещаньем. И что удивительно, — не только Матвей, но и батюшка Илья Антоныч — оба они позабыли думать о несдержанном слове.

Впрочем, удивляться нечему, потому что вскоре наступило время, когда из памяти стали исчезать куда более важные намерения, чем исполнение однажды данных обещаний выручить деньжонками.

Зато не забывал Матвей недолгих мгновений прощанья с родной семьей.

Утро сеяло мжичкой. Колхозный грузовик, отправлявшийся на станцию и по великой просьбе Ильи Антоныча завернувший в Коржики за попутчиком, стоял перед веригинским домом, словно только что из-под мойки. Мешок картошки, подаренный от доброты родительской, лежал в кузове, покрытый рогожей. Полегчавший чемоданчик был сунут в кабину. Заведенный мотор ворчал.

Антон, обхватив шею Матвея, висел на нем, то горячо прижимаясь, то заглядывая ему в глаза. Что-то он шептал на ухо брату, чего не могли понять ни мать, ни отец, и что-то ответил ему шепотом Матвей, согласно кивая.

Мавра потянула мальчика к себе ласково-ревниво:

— Да ладно уж, отцепись!

Матвей вскакивает в кабину и сверху бросает взгляд на мачеху, на отца. Мавра стоит вплотную к сыну, держа большую, рабочую свою руку на его плече. В глазах ее — спокойствие, счастье, в застывшей улыбке — далекая от всякой тревоги грусть. Илья Антоныч быстро мигает. Голова его, с каждым коротеньким поклоном, вздрагивает.

И, наконец, последний взгляд на Антона, встречный разящий ответ во всю ширь раскрытых, жарких мальчишеских глаз и трепетанье высоко поднятой тонкой руки.

Все это — сквозь частый ситник теплого дождика, почти как во сне. Машина уже рванулась, шофер спешит. Шоферы всегда спешат — Матвей это отлично знает.