"Новый русский бестиарий" - читать интересную книгу автора (Боссарт Алла)Ундина из Нижнего ТагилаКогда журнал, где Женя Волынкин работал редактором отдела поэзии, загнулся окончательно, на Женю очень кстати свалилась незаурядная халтура. Его автор, Артур Маколин, предложил вместе писать тексты для службы “Секс по телефону”. Артур темнил, но Женя-то знал, и все знали, что у Маколина в этом “Сексе” работает жена. Платили хорошо, десять баксов – тыща знаков. Вдвоем они выколачивали по сотне в неделю, да и работа ерундовая для человека с пером и воображением. Женя как раз опять развелся, жил один с приблудным псом Барсиком, питался пельменями, ботинки имел крепкие типа “говнодавы”, галстуков не носил, так что тратить особо не на что. Любил, правда, выпить. Ну, так ему и хватало. А тут лето. Время отпусков. Проснувшись утром в гулкой знойной квартире, Женя тоскливо послушал, как поскуливает и стучит когтями терпеливый Барсик, отметил гамачок паутины в углу, пыльное окно, косо задрапированное дырявым пледом, передернулся от раскисших в стакане окурков, перевел взгляд на заляпанный пол, потом – на собственные ноги в затхлых носках… Прошел в ванную – из заплеванного зеркала на него смотрела опухшая щетинистая рожа с глазами, как говорится, кролика. Ужас, подумал Женя Волынкин. Убожество и ужас. Человек с пером и воображением не должен так опускаться. Есть два пути. Даже три. Сделать ремонт. Отпадает за громоздкостью и нечеловеческим напряжением моральных сил. Позвать Нонку, пусть приберется. Но просить об услуге первую и самую человекообразную из жен показалось вдруг непристойным. Ну что, в самом деле… Ни-ни, отпадает. Оставался третий путь спасения души. Уехать на хрен из этой помойки. Вот Барсика к Нонке пристроить на время как раз можно. И свалить куда-нибудь подальше: “Секс” они загрузили на месяц вперед, не меньше, тем более – мертвый сезон. Но вот куда? Ладно, ладно. Пока – немедленно за пивом. Оставив самозабвенного Барсика носиться по двору, Женя сбегал на уголок, затарился и первую бутылку жадно высосал прямо на лавочке. Постепенно отпускало, оттягивало. Вышел сосед, Ленька Хератин, по-домашнему: в пальто явно наголо и вьетнамках. Как есть, японский городовой. Закурили. – Слышь, Жека, – прохрипел Ленька, косясь на звонкую сумку у Волынкиных ног, – хорошо бы ща на бережку-то ушицы б наварить, да раков, да под пивко… А? Женя молча протянул товарищу непочатую бутылку. Хератин радостно сковырнул об лавку крышечку и громко, натруженно забулькал. – А, Жек? – утерся самурай. – У нас в деревне речка чи-истая, рыбы – во! Раки во такие, с кошку ростом, охренеешь. – Это где ж у тебя деревня-то, Хератин? – скептически не поверил Женя. – Что-то не слыхали. – А под Тагилом! – неожиданно похвастал Ленька. – Под каким еще Тагилом? – Под каким… Под Нижним. Не слыхал? – Слыхал, почему, – усмехнулся Волынкин. – Заводы там и шахты. Месторождения. Передохла твоя рыба, а раки небось мутировали в звероящеров, жрут всякую падаль… – Сам ты мудировал, – парировал Хератин. – Деревня у нас в верховьях, сплошная экология. Теща там. – Теща? Да ты сроду женат-то не был. Хератин сплюнул. – Дурак ты. Был я женат, тебе и не снилось. Давно, конечно. Лет двадцать назад. Утопла жена. Поехали к теще раз, вот как сейчас, жара была. Пошли на речку, ногу свело у ней – и привет горячий. Утянуло – так и не нашли! – с непонятной гордостью объявил монтер. - С тех пор вот выпиваю для забвения. Дома Женя заглянул в энциклопедический словарь, с помощью которого ориентировался обычно в бескрайнем море жизни и информации. “Нижний Тагил, – прочитал. – Г. (с 1917) в Свердловской обл. на р. Тагил. Ж.-д. уз. 419 т. ж. (1985). Центр черной металлургии и маш-ния (Нижнетагильский металлургич. комб-т, “Уралвагонзавод”). З-ды: пластмасс и др. Добыча медной руды. Пед. ин-т, 2 т-ра. Музеи: краеведч., изобразит. иск-в. Осн. в 1725. Орд. Труд. Кр. Знамени (1971)”. Хорошего, конечно, мало. Надежду внушал один лишь пед. ин-т, но летом и студенток, пожалуй, не доищешься. И что за река такая - Тагил? Врет небось Хератин про раков и вообще. Жена какая-то, утопленница… Однако мерзость запустения на собственной жилплощади была столь унизительна для человека с пером и воображением, так уязвляла душу, что Волынкин вдруг решился. А ведь это поступок, подумал он. Ведь вот не каждый так – раз, и рванет на Урал! Верховья реки Тагил, таежная деревня, отроги старых гор, окно в Азию… Да не остаться ли там вообще? Нести грамоту и культуру темному племени охотников и рыболовов, вывести ихнее юношество на дорогу цивилизации… Волынкин пошарил в холодильнике и нашел две вареные картофелины в мундире. Потряс над стаканом вчерашнюю бутылку, насчитал девять прозрачных капель, что нехотя упали в грязный стакан. Слил туда же остальные опивки, разбавил холодным чаем, выпил и закусил. “Вот жизнь! – начертал фломастером на газете. – Ночь так близка… На посох опершися, через хребет вот-вот уж перевалит, и мне пора к верховиям Тагила. Ты ждешь, Хератин с харей посиневшей?.. Ну, где твоя ладья? – Увязла в речке Стикс (притоке Чусовой), в объятьях ила. – Ну, так давай, упремся оба-двое, в весло мореное и боевое, и вырвем челн твой тягостный из тины, и пусть сожрут нас раки и ундины!” …Ехали сперва поездом “Уральские самоцветы” (Москва-Свердловск). Долго ехали, суток двое. Ну, не меньше тридцати или даже сорока часов. На подъездах к Перми забрезжили белые ночи и вообще все смешалось. На платформах днем и ночью, и правда, как обещал Хератин, продавали раков – с укропом и картошкой. Не помня себя, сошли в путаницу крупного и грязного ж.д. уз. Нижний Тагил, жестяным голосом кричащего с сероватого неба неразборчивые вести; пересидели остаток светлой ночи на парапете памятника непропорциональному металлургу возле автобусной остановки. На грани мутного рассвета, не отличимого от ночи, погрузились в первый автобус, доехали до села под дерзким названием Льзя. Там Хератин сбегал к деревянной церкви на пыльной площади и привел лошадь, впряженную в телегу с сенной трухой на дне. Телега гружена была флягами. “Молоко везешь?” – кивнул на фляги любезный Хератин. Возчик, сонный губошлеп с заметным налетом придурковатости, отвечал охотно: “Возил дак, не довез, в суботею на Троице дядька Митрич не принял дак, велел ворочаться, таперича уж и покисло дак, считай… А куды девать? А ну дак и хер с им!” – неожиданно бедово заключил парень и вытянул вожжой свою кобылу: “Чаво стала, блядь дохлявая!” Дохлявая блядь довезла их вместе с прокисшим молоком до маленькой речки Туриянки, одного из мелких рукавов Тагила, куда возница с помощью пассажиров вылил все четыре фляги. Белая муть унеслась вниз по течению, а Волынкин с Хератиным выпутали из камышей дырявую лодочку и переправились на другой бережок. А там уж пешком часа за два дошагали до деревни Верхние Брошки, откуда через холм рукой было подать до совсем крохотной деревушки Малые Хиты в предгорьях Уральского хребта. Там-то и жила неведомая теща и несла свои опасные воды быстрая и холодная Стыня, кишащая у берегов раками, щуками и сомами подкоряжными, на глубине же полная водоворотов и гибельных омутов. Теща, древняя старуха, вырезанная как бы из коры векового дуба, Леню, ясное дело, не узнала. “Мать! – орал он ей в огромное дупло уха. – Я Ленька, зять твой! Дуськин муж! Напрягись, мать, Дуську-то помнишь свою?” – “И-и, парнёк, какой те Дуськи… В водяницах Дуська нонеча гулят, пляски пляшет, на Купалу к омуту хто-нихто не бегти, зашшекочет, утянет, заиграт, парнёк, эва чо схотел…” …Раков, Ленька сказал, лучше всего ловить ночью на фонарь. На кошку дохлую тоже неплохо, да где ее взять-то. Отоспавшись остаток дня на мышьем сеновале, непонятным светлым ночным часом товарищи спустились к речке. Хератин сгрузил рюкзак с нижнетагильским пивом, ловко запалил костерок. Туман, словно молоко в воде, низко слоился над Божьим миром, потрескивали в бледном огне сучья; изумительную благодать испытывал поэт в блоке с душевным рабочим классом в этой чистой, напоенной сырыми луговыми и речными запахами ночи… Река, небо, бережок сливались в общем дымном свете, и две прекрасные девицы в длинных рубахах, выйдя к костру из туманных вод, ничуть не удивили мужчин, присев рядышком на травку. Ленька уже много раков натаскал, опуская в илистую сыворотку электрический китайский фонарик, запеленутый в полиэтиленовый пакет. Черная масса шевелилась и тихо скрежетала в ведре. Одна из девиц откинула от лица мокрую прядь и обняла голой рукой ловца за шею. – Что, Ленечка, узнаешь меня, морда бухая? – и поцеловала, оттянув ворот свитера, под кадык. – Дуська! – не удивился, но малость встревожился монтер. – Слышь, Жек, а ты не верил! Дуська моя, утопшая. – Дуська на базаре семечками торгует… – нежно рассмеялась девица и подала Жене свободную ладошку. – Лилия, ундина шестого разряда. - Она искоса метнула на него лукавый взгляд. – А это Вероника, ученица. Вторая девушка застенчиво улыбнулась и склонила голову Жене на плечо. – Айда купаться, рыбачок? – Не, девки, – сухо отвечал за Волынкина Хератин. – Знаем мы, как с вами купаться. Хорош православные души губить. А вот, к примеру сказать, может, раков хочете? Ща варить станем. Ундины легко согласились. Пока раки варились, Дуська все ныла, что совсем мужиков не стало, местные их знают и нипочем купаться и щекотаться не хочут, а приезжих вот уж лет десять, как не бывало. Потом выпила и повеселела. Затянула песню “Ах вернисаж, ах вернисаж…”, раскраснелась, обозвала Хератина старым козлом и, допив свое пиво, мертво уснула. Вероника же маялась. Была она некрасивая, нос розовой картофелинкой, глазки припухшие, волосики реденькие и вдобавок – заячья губа. Раков жадно и шумно высасывала, объясняя с набитым ртом: “Оголодали на хер с энтих водорослей!” Доевши, стала норовить впиться измазюканным ртом Женьке в губы; поэт уклонялся. “Ну и пошел на хер”, – в своей манере среагировала Вероника и попросила папиросочку. “А где ж ваши хвосты?” – удивился вдруг Женя, обратив внимание на толстые и большие ноги Вероники. “Во, дурак! – заржала та. – Сказано ж тебе, ёпть, “ундины”! Какие тебе хвосты, это у русалок, да и то не всегда. А ундины – бабы как есть, без разницы!” Между тем разгоралась небывалая заря. На косых сиреневых, потом розовых и прозрачно-красных крылах полетела от леса по небу, наливаясь вишневым соком, лопаясь от спелости и рассыпая по мокрой траве бриллиантовые огни. Дуська-Лилия спала, раскинувшись в волнах янтарных волос. Развратная улыбка играла на ее губах, спелых, как заря, тень ресниц трепетала на нежной щеке, тонкие ноздри тихонько посвистывали. Белая рука лежала на сердце, точно Дуська давала клятву. Свободная рубаха обтекала многочисленные холмики, впадинки и извилинки. Увлеченный ландшафтом ее длинного тела, Женька не заметил, как скрылась Вероника и уполз спать в стог на лугу Хератин. Поэт пальцем погладил ундину по бровям, отчего глаза ее открылись, уколов Волынкина холодными синеватыми зрачками. – Ох и надоело мне, дядя, в омуте кувыркаться, – неожиданно заявила Дуська совершенно трезво, как и не дрыхла. – Отсырела за двадцать-то лет, как не знаю что. На сушу податься хочу, с людями пожить, скукота ж собачья! – А вам… это… – затруднился с формулировкой поэт. – Вам что же, разве можно с людьми-то, вне среды? – Все нам можно, – зевнула ундина. – Расписку пишешь в отдел кадров – и вперед. Многие так живут. Старость, правда, на берегу быстро жарит, помереть можно. В рассоле-то мы ж бессмертные. – В каком рассоле? – не понял Волынкин. Дуська хмыкнула. – Промеж себя зовем дрянь эту – рассол. – Воду, что ли? – Но. – И что ж, не жалко тебе твоей молодости? – Женя вновь жадно окинул сочную плоть, что вовсю наливалась и жгла сквозь пронизанное солнцем полотно. – А чего жалиться? Скучаю я тута, спасу нет… – Ундина вдруг обняла Женю за шею и притянула к своему лицу. Долго, долго тянулся поцелуй, Женя Волынкин уж и дышать перестал, как бы весь всосанный воронкой Дуськиного рта, свежего и прохладного, хотя и отдающего слегка тиной. – А с другой стороны, – продолжала, как ни в чем не бывало, – надоест мне с тобой – дак ворочусь, моя воля. Поэт Волынкин с легким беспокойством отметил это “с тобой”. Но возражать не стал. Нравилась ему Лилия, она же Дуська, аж живот сводило. Ну, долго ли, коротко ли, завершили мужики мужской свой отдых. Накануне же отъезда состоялся меж ними мужской разговор, в ходе которого Волынкин по-мужски признался Лене Хератину, что полюбил его бывшую супругу Евдокию и, если Хератин как мужчина не возражает, хотел бы забрать ее в Москву с целью сожительства, а возможно, и законного брака. – А мне-то не один хер? – охотно согласился мужчина Хератин, разливая. – У меня, сам знаешь, с этим делом полное и окончательное замыкание. Полшестого, как говорится… Ты гляди только, Волынкин, не играйся с ей шибко: как бы она тебя не того… В ванне бы не утопила по семейному делу! – и заржал, дурень. …После Германии, где Волынкины проводили медовый месяц (Лилечка мать похоронила, и довольно удачно, потому что в огороде, где зарыли старуху по ее собственному последнему желанию, аккурат под горохом, обнаружилось залегание чистой малахитовой жилы), молодая жена впала в мрачность и отчуждение. Напялит немецкое белье и шляется по замызганной квартире с бутылкой пива “Гиннес”, отдавая ему явное предпочтение. Супружескими обязанностями манкировала беззастенчиво, как падла. Цинично требовала евроремонта. “Что с тобой, Дуся?” – пугливо спрашивал поэт, ловя ее ускользающие ляжки. “Дуся на базаре семечками торгует”, – надменничала Лилия и шла курить на балкон. “Оделась бы, люди смотрят!” – звал Евгений. “Было бы во что – оделась, сукин ты сын”, – парировала бесстыжая и распускала свои волосы до колен, высоко и распутно задирая локти. Женя пытался советоваться с Хератиным как с имевшим опыт совместной, хотя и недолгой жизни с объектом. “Вмажь по соплям”, – рекомендовал недалекий монтер, и, кто знает, возможно, был прав. Евгений, однако, советом пренебрегал и шел за консультацией к своему утонченному другу и соавтору Артуру Маколину, чья Валентина упоенно визжала на весь микрорайон всякую ночь напролет. Артур скреб рог и нес ахинею насчет разности культурных потенциалов. Между тем Лилия стремительно седела. На круглой сияющей шее залегла глубокая складка. Подглазья… верхняя губа… пупок… Да что там лукавить – старость расставляла ундине силки на всем пути следования… Раз ночью Евдокия закинула Евгению ногу на бедро и жарко шепнула: “Слышь, Волынкин, давай, что ль, а?” Тому уж и не больно хотелось, отвык, да и былая тактильная упругость в прильнувшем в теле, считай, осела вся, как в скисшем тесте… Однако, пока верхи рассусоливали, низы, чего с ними давно не бывало, вдруг ни с того ни с сего и захотели, и смогли, и хищно запульсировали, набухли и вытянулись во весь рост, как караул у Мавзолея Ленина. По завершении, отдуваясь, как жаба, Дуся поделилась неожиданной информацией: “Слышь, Волынкин, а бабы на дворе сказывали, ты по матери – еврей, право слово?” – “Ну, еврей, – удивился Женя, – а что, кто-то против?” – “Ты даешь, Волынкин! Чего ж молчал-то?” В общем, план Лилии Женю даже не то чтобы потряс, а вызвал неприятные сомнения в ее психическом здоровье, подорванном отчасти возрастом, отчасти же – резкой сменой среды обитания. Поскольку разлетелась Дуська буквально в Европу. Долгий изнурительный месяц после ночного этого десанта Лилия в прямом и переносном смысле не слезала с супруга, вместе со спермой выкачивая из него согласие подать на ПМЖ в Германию на правах потомка жертв еврейского населения во искупление вины нацизма перед многострадальным, хотя и богоизбранным народом. Ни в какую Неметчину русский поэт Евгений Волынкин ехать не собирался, не хотел и, наконец, не желал, и даже слышать об этом не мог без содрогания всей памяти сердца и нервной системы. Тем более что жертвой себя никак не ощущал. Еврейская мама родилась в 1946 году вообще в Вильнюсе, в семье малозаметного, но дальновидного портного, который вовремя купил себе в отдалении от исторических преобразований хуторок и умер там своей смертью в возрасте девяноста восьми лет, получив Медаль Независимости из рук самой госпожи Прунскене. А ундина Евдокия угасала, суд да дело, на глазах. Уж и соседи стали Жене пенять: ты чего ж, Волынкин, писатель ты хренов, жену совсем заморил? Пушкин ты, блин, или Лермонтов Михаил Юрьевич? Где у тебя совесть – вывез из экологически чистого оазиса в районе малахитовых отрогов, огневушку, можно сказать, поскакушку – и что мы видим? Хиреет баба, чахнет и сохнет, как ивушка неплакучая, а ты как трескал с мужиками, так и трескаешь, а жена вот-вот помрет. Даже Валька Баттерфляй снарядила своего Артура: соскобли, мол, ему граммов пять-семь рогового вещества, пусть попьет женщина для общего укрепления и регенерации на клеточном уровне. Волынкин понимал, что агитацию в семейных ячейках жильцов и ближайших собутыльников проводит сама Евдокия, она же Лилия и, прямо скажем, Дуська. Однако совесть русского интеллигента, отягощенная еврейским генокодом, мучила его, как французского летчика Экзюпери, который раз и навсегда врезал человечеству по почкам доктриной, что ты, мол, в ответе за того, кого, идиот этакий, приручил. И кончен бал. Малахитовые деньги, между тем, подошли к концу. “Секс по телефону” прикрыли. Артур со своей Валентиной взял да и свинтил в Англию, где у Маколина, худо-бедно, оставался родовой замок в графстве Саутгемптон. И Дуська вообще взбесилась. А тут еще Амплитуда Кузина, близкая женщина офицера в отставке Никиты Голубя, привела к Волынкиным по-соседски одного психотерапевта, доктора Шварца. И этот Шварц всего за тридцать баксов нашел у Евдокии аллергический полиневрит на фоне лимфотоксикоза, который лечат только в одном санатории на берегу Рейна, где сочетание горного воздуха, горячих источников и озер, обогащенных подземными ключами, не говоря уже о дубовых рощах вперемешку с реликтовой сосной, образует уникальный микроклимат… Не хочу вас пугать, но речь идет (как мужчина мужчине) о жизни – или, поймите меня правильно, медленном и, будем откровенны, мучительном угасании… В общежитии беженцев на окраине какой-то микроскопической деревни с длиннейшим названием, что на земле Рейнланд-Пфальц, куда Волынкиных распределили на жительство, вышел скандал. Ванной разрешалось пользоваться раз в день и ровно пятнадцать минут. Толстая немка из иммиграционной службы долго выговаривала “фрау Фолинкин” через переводчика, что тут ей “найн Вольга”, тут орднунг, будьте любезны! Немецкий доктор никаких болезней у фрау Фолинкин не нашел, за исключением естественного в ее возрасте климакса, и на санаторное лечение по фашистской страховке направить отказался. В этот знаменательный день Женя Волынкин, поэт в тисках эмиграции, назвал свою опухшую от слез и варикоза жену коровой уральской и старой дурой, дал ей (слегка) по шее и посетовал, что двадцать лет назад ее вместе с потрохами и гребаным лимфотоксикозом в одном флаконе не сожрали раки. Потом фашисты выдали им пособие, вручили билеты на автобус, и через два месяца фрау Лили завела обычай посиживать в шезлонге на терраске хорошенького пансиона в излучине Рейна, в окружении волнистых холмов, вдыхать аромат цветущей жимолости и тосковать по любимой родине Малые Хиты на берегу речки Стыни, так как фашистского пособия не хватало даже на ящик пива “Гиннес” в неделю, а денег за проданную в Москве квартиру жидяра Волынкин не давал. Раз, проснувшись от яркого света луны, бившего струей молока в открытое окно спальни, Евдокия услыхала далекое и сладкое пение. И неудержимо потянуло иссохшую на чужбине душу на влажные, словно струи арфы, нежные голоса… В одной рубашке скользнула Дуся через лужайку, вдоль залитых луной спящих стен пансиона, перевалила через холмик, спустилась в лощину; задыхаясь от волнения и держась за сердце, быстрым шагом миновала рощу, где дубы отбрасывали четкие тени на светлую траву… И вышла к реке. На песчаном берегу босые златокудрые девы в таких же, как у Евдокии, ночных сорочках красиво маршировали под популярную в сороковые, роковые для мировой интеллигенции годы песню. Какое-то время Дуся вслушивалась в незнакомую мелодию, укладывала острый возбуждающий ритм на мягкое русское ухо, тихо подпевала, что оказалось так же легко, как пристроить фашистский марш к свежим и бодрым словам гимна советских авиаторов (а не наоборот, как принято думать). И, не в силах более сдерживать энтузиазма, врубилась в каре и подхватила с восторгом: “Лили Марлен!” Девы ласково оглядели новенькую, расчесали ей седые космы золотыми гребнями, отчего те засияли прежним янтарем и медом, набросили на шею венок из дубовых листьев, осоки и лилий и, заливаясь неудержимым смехом, повлекли к искрящейся лунной дорожке, что пролегла поперек глади многократно воспетой реки Рейн в переводах Василия Жуковского и других просветителей. Через пару лет ундина Лилия выписала в Рейнланд-Пфальцскую заводь ученицу Веронику из Малых Хитов. Та защекотала себе хорошенького югенда из младонацистов и дослужилась до штурмбанфюрера. Сама Лилия в мужчинах разочаровалась и полюбила плавать к сельским верховьям Рейна, где в одиночестве выходила на безлюдные пастбища и выданным ей наряду с прочим инвентарем личным золотым гребнем расчесывала бороды старым козлам. Поэт Евгений Волынкин помыкался-помыкался, пока не вышли квартирные деньги, да и потратил остатки на автобус до Москвы. Там попросился к Никите Голубю стеречь дачу на Оке. Оборудовал для жизни баньку, рядом выкопал садок, прорыл канаву до реки. И завел, вообразите, рачью ферму. Имеет мечту селекционировать русского пресноводного омара. Вот нация! Правду говорят: ты их в дверь, а они – в окно! Ну, ничто не берет, чисто тараканы. |
|
|