"Красивые, двадцатилетние" - читать интересную книгу автора (Хласко Марек)

4. Тихая гавань


Попав в беду, не надейтесь, что кто-нибудь вам помо­жет. Я сам обращался за помощью к польским органи­зациям дважды в жизни: первый раз, когда был в Изра­иле и, не имея разрешения на работу, подыхал с голо­ду; второй раз — в аналогичной ситуации. Оба раза мне отказывали; хотя, должен признаться, вежливо. Ес­ли у нас ничего не получится с психлечебницей — в смысле тихой гавани — и с сутенерством — в смысле добывания денег для последующего морального воз­рождения и сочинения романа о весне чувств молодой женщины, — всегда можно отыскать прибежище, име­нуемое тюрьмой.

В мюнхенскую тюрьму попасть неплохо, особенно если хочешь послушать родную речь, столь необходи­мую для пишущего человека: каждый третий заклю­ченный — поляк. В Мюнхене наши соплеменники ве­дут весьма немудреный образ жизни: спят на вокзале, а днем собираются в большом магазине в центре горо­да, где скидываются на бутылку водки «Пушкин» (ее рекламируют как напиток для крепких парней: на эти­кетке изображены двое с рюмками; рядом сидит, бла­госклонно на них взирая, медведь). Затем эти господа снова отправляются на вокзал, чтоб немного поспать; там их арестовывают и сажают на восемь дней за бро­дяжничество. В тюрьме они отмываются, что недо­ступно на свободе по очень простой причине: у них нет ни жилья, ни документов. Несколько лет назад в Мюнхене существовала гостиница «Бункер», где мож­но было переночевать за одну марку; такой возможно­сти больше нет. На вокзале ночуют также итальянцы —

незадавшиеся сутенеры и брачные аферисты; поэтому в мюнхенской тюрьме можно услышать три языка: не­мецкий, польский и итальянский.

Кормят, правда, в Мюнхене паршиво. Не верьте фильмам, герои которых бегают по камере; в тюрьме нужно побольше лежать, потому что от лишних дви­жений усиливается чувство голода. И самое сквер­ное — там не разрешают писать; ты тщательно все об­думываешь: эпизод за эпизодом, диалог за диалогом — а записать ничего нельзя; тюремными правилами за­прещено трудиться для заработка.

Как бы того ни хотелось педагогам и кинорежиссе­рам, тюремные надзиратели не любят послушных и ус­лужливых заключенных; им по душе «трудные ребята»: наглецы и пройдохи. Если твой срок подходит к концу, а у тебя нет ни гроша и хочется еще посидеть за решет­кой, чтоб собраться с мыслями, рекомендуется прибег­нуть к нехитрому способу: ты сбрасываешь со стены распятие и вызываешь надзирателя; за глумление над религиозной святыней тебе влепляют еще шесть дней: Бавария, где одерживал свои первые победы Адольф Гитлер, — край католический.

Упаси тебя Бог от дурацкой идеи попроситься в тю­ремный лазарет: там нельзя курить и чертовски скучно. Но если ты и вправду неважно себя чувствуешь и не прочь пару дней полежать, скажись больным. Однако в воскресенье утром, припася немного хлеба из больнич­ного пайка, заяви, что хочешь пойти на молебен; во вре­мя службы может представиться случай махнуться с ре­бятами из камеры: ветчину или хлеб выменять на сига­реты у фраеров, которые не курят, но имеют право два раза в месяц покупать табак Товарообмен лучше всего производить, когда выносят святые дары. В тюрьме за­прещено читать «Джерри Коттона», но в лазарете бро­шюрок с Джерри Коттоном навалом; меняться нужно во время чтения Евангелия. Когда священник произносит:

— По этой причине я и призвал вас, чтобы увидеть­ся и поговорить с вами, ибо за надежду Израилеву об­ложен я этими узами... — ты должен прошептать через голову надзирателя:

— Есть Джерри Коттон. Про то, как он накрыл Дже­ка Бульдога и скосил его из кольта «кобра»...

Тогда тебе в ответ прошипят:

— Катись куда подальше со своим Бульдогом. Нам нужна часть, где он шворит малайку.

Тогда ты им:

— Ту, которая путалась с Джеком Алмазом?

А они тебе:

— Нет. Которая путалась с братьями Райан из Сан-Франциско...

А священник:

— Будучи же несогласны между собою, они уходи­ли, когда Павел сказал следующие слова: хорошо Дух Святый сказал отцам нашим через пророка Исайю...

Главное, говорить синхронно с пастырем. Тюрем­ная церковь, правда, радиофицирована, но больные сидят отдельно, да еще рядом торчат надзиратели. Че­рез пару воскресений приобретаешь такую сноровку, что за время молебна мог бы успеть поведать соседям всю историю Майка Хаммера и никто б тебя не засту­кал. Полезно иметь представление о Библии или, по крайней мере, о Новом Завете, чтобы примерно знать, когда священник патетически возвысит голос; вот тог­да и действуй.

Сроки небольшие и неизбежно кончаются; непре­менно нужно позаботиться, чтобы было куда подать­ся, особенно когда худо с башлями. Пересекаешь гра­ницу, и начинай все сначала. Но вот в Париже ввязы­ваться в истории не стоит — это единственный город, где можно разжиться деньгой, но и нарваться на не­приятности нетрудно; а кто не получал в морду от французского полицейского, тот вообще не знает, что такое быть битым. Если окажешься в тюрьме в Яффе, тоже особо не ерепенься; тебя так измолотят, что во­лей-неволей поверишь: с израильтянами ничего не случится и они свои проблемы решат. В Палермо, ког­да тебя приведут в участок и снимут с шеи образок, преклони колено и поцелуй его; за это тебя угостят сигаретой, а будешь себя хорошо вести — даже пива на допросе предложат выпить. И вообще, будь паинь­кой, но стой на своем.

Ну а коли уж сидишь в камере с другими безвинно пострадавшими, не впадай в отчаяние и не лей слезы, потому что никто твоих актерских способностей не оценит, хотя владение драматическим искусством в прибежищах такого рода — штука крайне полезная. Принимай участие в беседах сокамерников, но не вы­пендривайся. Ни в коем случае не сетуй на несправед­ливость наказания; не забывай, что за всю историю су­ществования тюрем на свете никто никогда не считал себя виновным. Не встревай в чужие разговоры, даже если сочтешь, что кто-то из собеседников несет околе­сицу. Когда я сидел в Штадельхайме, двое невинных несколько месяцев вели бесконечный спор: куда пой­ти после освобождения, то есть в каком кабаке можно быстрей и дешевле всего надраться. Проблема была нелегкая: из тюрьмы в Штадельхайме выпускают в пять утра; все заведения в эту пору закрыты.

Один предлагал прямо из тюряги отправиться в Швабинг и там безотлагательно приступить к делу. Другой настаивал на Центральном вокзале; идти туда чуть подольше, зато спиртное дешевле и можно боль­ше выпить; да и дальнейшая судьба известна: мюнхен­ские полицейские начинают razzia[47] именно с Цент­рального вокзала, и их сразу заметут.

Первый — видимо, более подкованный, — однако, не сдавался и твердил, что идти надо прямо в Швабинг. Наконец дискутанты пришли к компромиссу: решено было отправиться на рынок и в тамошней большой пивной, названия которой я уже не помню, сразу за­няться делом. Продумано было все до мельчайших по­дробностей: выпустят их в пять, первый трамвай они поймают в пять пятнадцать, дорога займет полчаса, а оставшиеся пятнадцать минут — пивная открывалась в шесть — они скрасят беседой. В ближайшее воскресе­нье я поинтересовался у этих господ, почему их не ос­вободили; оказалось, что им сидеть еще шесть лет.

В тюрьме соблюдается некая иерархия обсуждае­мых тем — по степени их важности. Тема номер один, естественно, — невиновность заключенного и пе­чальная ошибка органов правосудия. Тема номер два — подлость и коварство женщин; затем спорт, пе­реломные жизненные моменты и воспоминания вре­мен войны; глупость нынешнего канцлера или прези­дента; проблема существования Бога и сетования на плохую кормежку; последнее перемещается на второе место — то есть опережает тему женского коварст­ва—в пятницу, когда на обед приносят кусочек рыбы с какой-то мерзкой размазней. В субботу жратва уже нормальная, и первоначальная иерархия восстанав­ливается.

Благодатная тема — воспоминания о пребывании в других тюрьмах. Немцы, как правило, сходятся на том, что самая приятная тюрьма в ФРГ — штутгартская. Она тебе и современная, и радиофицированная, и водо­провод имеется; вдобавок — что составляет предмет особой гордости — тюрьма в Штутгарте снабжена ра­дарной системой сигнализации, и своими силами на свободу оттуда не выбраться. Итальянцы реже прихо­дят к общему мнению, поскольку сицилийцы недо­любливают северян; но, похоже, тюрьма в Палермо не из худших; в американских тюрьмах лучше всего кор­мят, однако опытные зеки привередничают — говорят, там режим чересчур строгий.

Сидя в камере, будь компанейским, но не пытайся верховодить и ни в коем случае не становись «душой общества» — только вызовешь зависть сокамерников, от природы нелюдимых и немногословных. Помень­ше трепись о себе; помни: все эти взломщики и суте­неры тоже попали в тюрьму по ошибке и желают всласть поговорить о своих обидах. Хорошо, если ты видел много фильмов и можешь изображать отдель­ные сцены в лицах. Если у тебя хорошая память, гони «Унесенных ветром», «Мост Ватерлоо» и «Касабланку»; гангстерские фильмы и детективы лучше в репертуар не включать, больно уж они все идиотские, кроме раз­ве что «Асфальтовых джунглей», — и упаси тебя Бог от «Рифифи». Не забывай, что снять правдивый шпионский или полицейский фильм практически невоз­можно: настоящий шпион должен быть неразличим в толпе, а с каким-нибудь Гэри Купером или Шоном Коннери ничего такого не получится. Ограничься бы­товыми драмами и приключенческими лентами; зеки любят Эдди Константина; его фильмы «показывать» легче всего, поскольку один от другого мало чем отли­чается.

Если хочешь блеснуть эрудицией и начитаннос­тью, рассказывай про Микки Спиллейна. Немецким за­ключенным он мало известен, и на этой ниве ты по­жнешь славу. Но остерегайся компилирования; если тебя поймают, лишишься доверия сокамерников и ни­когда не получишь чинарика.

В тюрьме в Штадельхайме есть отделение, которое заключенные называют «Porsche Abteilung». Там сидят генеральные директора и президенты разных банков и концернов, отбывающие наказание за то, что были накрыты полицией за рулем в нетрезвом виде в обще­стве блядей. «Порше», как мы знаем, очень популярный спортивный автомобиль; отсюда и название отделе­ния. Ребята из «Porsche Abteilung» держатся особняком и важничают; другие заключенные — бедняки — нена­видят их и осыпают насмешками. В тюрьме ты должен забыть, что «Бог всегда на стороне сильных батальо­нов»: богатый человек никогда и нигде тебе не помо­жет — по его мнению, милостыня развращает; помни, что эту фразу сочинили не бедные люди. Если тебе за­хочется съездить по морде кому-нибудь из «Porsche Abteilung», чтобы завоевать симпатию товарищей по несчастью и угодить на три дня в карцер, повтори луч­ше обращенные к Богу слова шведского короля: «Господи, если Ты не хочешь нам помочь, хотя бы посмот­ри, как мы, шведы, умеем драться».

Когда тебя сажают в карцер, ты отдаешь свою обыч­ную робу и вместо нее напяливаешь красную, чтобы выделяться на прогулке и чтоб другие заключенные к тебе не подходили. Но можешь не волноваться; если ты хорошо себя зарекомендовал, твои сокамерники затеют драку, надзиратели кинутся их разнимать, а кто-нибудь под шумок сунет тебе пачку махорки; если ее обнаружат по возвращении в карцер, скажешь, что нашел во дворе. Три дня — срок недолгий; но не взду­май, чтобы скоротать время, заниматься онанизмом — только расклеишься. Размышляй о своей книге: спо­койно, сцена за сценой, обдумывай ее и рассказывай себе от начала до конца, а потом начинай все сначала. Такой совет мне дал Игорь Неверли; лучше советов я не получал. Сидя в карцере, не думай о жене и вообще о женщинах; вспоминай пейзажи детства; лягушек, кото­рым ты вспарывал животы бритвой; неплохо припом­нить, как ты свистнул у своей бабушки золотое обру­чальное кольцо, когда старушка лежала на катафалке, а ты сказал родным, что хочешь побыть с дорогой по­койницей наедине, и заменил золото высшей пробы томпаком. Не пой — устанешь, а чрезмерная усталость не позволит заснуть. Старайся вообразить, что ты пре­бываешь в бесконечности, вне времени и пространст­ва; старайся не обращать внимания на бой часов. По­мни о том, что Шатов сказал Ставрогину: «Мы два су­щества и сошлись в беспредельности... в последний раз в мире».

Думать лучше не о сегодняшнем дне и не о завтраш­нем, а о делах давно минувших; о чем-нибудь приятном, вызывающем добрую улыбку и легкую грусть. Я, например, вспоминал вторжение сталинских орлов в тысяча девятьсот сорок пятом году; я тогда жил в Чен­стохове, на улице Собеского, восемьдесят четыре. Пришли русские; была разбита цистерна со спиртом, и потом люди лежали в грязи и лизали истоптанный снег, пропитанный спиртом. Но это все вещи общеиз­вестные; такое бывает во время любой войны и в лю­бом городе. Интересно другое: мимо наших окон рус­ские шли две недели — дорога вела в Варшаву, — но про Варшаву никто не упоминал. Время от времени кто-нибудь, зайдя в дом, чтобы попросить кипятку, спрашивал: «Где дорога на Берлин?»; расстояние солда­та не интересовало; позади у него остались Украина, Уральские горы и горы Кавказа; златоглавая Москва и каменный Ленинград; а теперь он шел в Берлин, даже не спрашивая, сколько до него километров, — ему важ­но было знать направление.

Русские шли много ночей и дней, распевая про ге­роя Чапаева, который гулял по Уралу; по ночам они на­силовали женщин, и те, что держали за руки мужа сво­ей жертвы, говорили ему удивленно и благодушно: «Ты чего беспокоишься? Разочек женку выебем, и все дела». А те, которые шли по улице, пели про Чапаева и про то, как первого мая они получили письмо от матери, где она спрашивала, не убит ли еще ее сын. У них было много хороших песен: о том, что их ярость благород­ная вскипает, как волна; о том, чтобы матери не грусти­ли и пожелали им доброго пути; и о том, что они пьют за Родину, за Сталина, выпьют и снова нальют. Сейчас я знаю, что понять русских очень помогают песни; их убогие книжки и глупые газеты врут; но в песнях, зовущих к победе, — правда; и еще они отражают силу на­рода; любого солдата можно победить — только не русского.

Они укладывались спать на снегу в подворотне на­шего дома и мгновенно засыпали; утром, проснув­шись, отряхивались, как вылезшие из воды собаки, ва­рили свою кашу со свиным салом и отправлялись в путь на Берлин. Они брали наши часы и наши обру­чальные кольца; брали наших женщин, но отказыва­лись от нашего гостеприимства и нашего крова. По­мню, как во дворе насиловали женщину, а потом одна из соседок, желая избежать подобной участи, подошла к застегивающему ширинку сержанту и, протянув ему рюмку водки, сказала по-русски: «Ваше здоровье, ко­мандир». Сержант взял у нее бутылку и шваркнул об стену; и тогда я понял, что нет презрения страшней, чем презрение русского человека. Солдаты растопта­ли осколки и пошли догонять своих, с песней про Ча­паева идущих на Берлин.

А потом боевые части прошли и появились войска НКВД, и мы все побежали смотреть, как будут расстре­ливать семьи власовцев в соседнем доме. Энкаведешники въехали во двор на «виллисе», и сержант, не вы­ключая мотора и не вылезая из машины, крикнул: «Вы­ходите!», и те вышли; их поставили к стенке, и сержант прошил всех автоматной очередью; потом они уехали, даже не проверив, не спрятался ли кто в подвале дома; мы же, кинувшись туда, чтобы чем-нибудь поживиться, увидели, что никто и не пытался прятаться; все лежали мертвые, припорошенные снегом. Так что, когда си­дишь в карцере, думай об этом и помни, что если они когда-нибудь придут и сюда, убегать бессмысленно —

от них не убежишь. Как и от судьбы. Не радуйся, что у тебя паспорт беженца и тебе разрешено жить в Швей­царии, Франции или Италии; в конце концов ты так или иначе останешься один; но прежде в одиночестве пройдешь весь долгий путь, и никто никогда не пове­рит, будто тебе есть что сказать. Хотя, пожалуй, в кар­цере об этом лучше не думать; об этом можно думать в камере, среди людей, которые еще верят, что через шесть лет отправятся в ту же самую пивную и будут пить то же самое пиво; и не смейся над их верой. Быть может, она святая.