"Красивые, двадцатилетние" - читать интересную книгу автора (Хласко Марек)

3. Сутенерство


Сутенерство — профессия необычайно трудная, тре­бующая высокого актерского мастерства, крепких нервов и умения быстро принимать решения. Кроме того, необходимо располагать широкой гаммой чувств: от крайней жестокости до поистине овечьей кротости. Однако даже уроки Рейнхардта, Казана[45] или Станиславского не помогут стать сутенером, если мы сами не овладеем ремеслом лицедея, проявив неза­урядную силу воли и настойчивость. Мне рассказыва­ли, что американский актер Берт Ланкастер заставлял своего слугу запирать его на много часов в комнате, где были только стул и зеркало; отпирать дверь он раз­решал не раньше указанного времени, даже если нач­нет, озверев от одиночества, колотить в нее кулаками. Не знаю, насколько правдива эта история, но пример заслуживает подражания.

Вопреки распространенному мнению и представ­лениям, вынесенным из книг и фильмов, отобрать профессиональную проститутку у другого сутенера труднее, чем заставить пойти на панель порядочную девушку. Всякую женщину можно превратить в про­ститутку, пустив в ход такие аргументы, как обещание помочь с получением музыкального или медицинско­го образования, купить загородный домик, создать ус­ловия для новой жизни, сулящей нравственное воз­рождение. А увести у сутенера проститутку сложно по двум причинам. Во-первых, девица любит своего пас­тыря и, ежедневно ложась с ним в постель, как бы мо­рально и физически очищается; во-вторых, нас могут «писануть» дружки вышеупомянутого пастыря, причем полиция пальцем не пошевелит, ибо все полицейские в мире куплены сутенерами и их питомицами.

И все же поразмышляем на эту тему. Предположим, мы увидели красивую проститутку. Она сидит в кабаке; мы смотрим на нее голодными глазами. В первый ве­чер мы ничего не говорим; выпиваем кружку пива и уходим. В дверях на минуту приостанавливаемся и бросаем на нее последний взгляд — на этот раз испол­ненный ненависти; мы уже открыли рот, собираясь что-то сказать, но внезапно поворачиваемся и уходим. Затем мы отправляемся к своей невесте и долго убеж­даем ее, что Шиллер лучше, чем Гете. Или наоборот; это не имеет решительно никакого значения.

На следующий день мы идем в кино на фильм с Хэмфри Богартом. Лучше всего на «Касабланку» — это жуткая пошлятина, но Боги там гениален и у него мож­но многому научиться. Особое внимание надо обра­тить на сцену, когда Ингрид Бергман, бывшая любовница Богарта, приходит к нему с просьбой помочь му­жу, которого вот-вот арестует гестапо; только Богарт может его спасти. Почему во всей Касабланке кроме Богарта некому спасти этого зануду, не знаю; но это и неважно.


Полночь. Богарт сидит и пьет виски из большого стакана; перед ним пепельница с кучей окурков. За стеной негр на­игрывает на пианино любимую мелодию Богарта и Берг­ман. Раздаются шаги, входит Ингрид Бергман. Приближа­ется к Богарту. На лице Богарта не дрогнул ни один мускул.


Б е р г м а н. Ты должен ему помочь. Этот человек бо­рется за самое благородное дело на свете.

Богарт. Извини. Кроме собственной персоны, меня никто не интересует.

Бергман. Если ты не поможешь, он здесь погибнет.

Б о г а р т. Я тоже здесь подохну. (Минутная пауза; за­тем добавляет успокаивающе.) Тут очень уютное кладбище.

Бергман. Послушай. Этого человека я встретила сов­сем еще молодой девушкой. Он мне объяснил, что в жизни всего прекрасней, а...

Богарт (перебивает ее). Когда я была молода, я встретила мужчину, который... и так далее, и тому подобное. Трогательная история. Я таких черт-те сколько слыхал.


Бергман вытаскивает пистолет. Богарт разражается сата­нинским хохотом. Но стакана с виски не отставляет.


Богарт. Стреляй. Ты только окажешь мне услугу.


Потрясающая сцена! Богарт говорит медленно, растягивая слова; лицо у него усталое, на губах кривая усмешка.

Как-то на вопрос журналистов, о чем он думает, когда на его лице появляется выражение усталости и покорности судьбе, Богарт ответил, что вообще никог­да ни о чем не думает, а выразительности добивается очень простым способом: надевает правый башмак на левую ногу и наоборот; естественно, что при этом ли­цо не может быть таким спокойным и безмятежным, как у Зютека Солнышко на картине под названием «Ут­ро нашей родины», где мы видим Отца и Учителя на фоне восходящего солнца; еще мы видим провода эле­ктропередачи, буровые вышки, самолеты и комбайны. Но не в том дело.

Самое важное — научиться вести диалог. В кино именно Богарт поставил все с ног на голову. До него ак­теры старались произносить свои реплики четко и глад­ко; Богарт в «Окаменевшем лесу» первый показал, как это правильно делать. Говорил он невнятно, глядя в сто­рону и запинаясь. Длинные фразы выпаливал скорого­воркой, короткие — растягивал до невозможности. Со­здавалось впечатление, что он подыскивает слова, что говорить ему мучительно трудно; казалось, у него каша во рту. Брандо, актер школы Казана, говорит точно так же: мучается, сбивается, но в нем нет правды Богарта. Возможно потому, что Брандо не хватает богартовской отрешенности и спокойствия. Все прочие — Ньюмен, Клифг, Дин — дети Богарта, и, по-видимому, не случай­но громкая слава пришла к нему через десять лет после смерти: за это время миллионы зрителей успели увидеть кучу его детей, ни один из которых не умел передать от­чаяние и холодную решимость так, как их отец.

Назавтра, посмотрев фильм и ни на минуту не за­бывая уроки Богарта, мы входим в кабак, где сидит наша единственная. Одеты мы плохо и неряшливо; нам было некогда подумать о себе; мы думали о ней. По той же причине мы плохо выбриты; у нас криво завязан галстук и под глазами круги — след бессонной ночи. И морщины на лице стали глубже, и руки слегка дрожат, когда мы, широко расставив ноги, стоим в дверях и за­куриваем сигарету; мы помним, как привлекателен че­ловек, который знает, что неуклюж, и ничего не может с собой поделать.

Подходим к ней.


M ы. Сколько?

Она. Сто.


Мы ошеломлены: при нашей бедности на эти день­ги можно прожить неделю. Постепенно ошеломление сменяется отчаянием: столько нам не наскрести. И вот уже мы смотрим на нее с ненавистью: ведь каждый мо­жет ее иметь; каждый, у кого есть такая сумма; а мы не можем. Потом эта ненависть обращается на нас самих: ведь нам уже за тридцать, у других в этом возрасте есть дома, машины и счет в банке, у нас же нет ничего. Мы проиграли жизнь; проиграли будущее; а теперь проиг­рали и эту ночь. И, погасив сигарету, мы уходим.


Она (вдогонку). Восемьдесят.


Мы резко оборачиваемся. На лице у нас уже нет ни ненависти, ни отчаяния — только холодное сознание очередной неудачи. Но через секунду мы вновь вспо­минаем обо всех этих юнцах, разъезжающих на «ягуа­рах», соблазняющих несовершеннолетних и скучаю­щих в Портофино. Мы смотрим на обтрепанные рука­ва своего плаща, и наши черты искажаются от гнева. M ы. Я не нуждаюсь в жалости.

Уходим. Отправляемся к невесте и сообщаем ей, что Шиллер лучше, чем автор «Фауста», или наоборот; это не имеет значения. На следующий день мы снова при­ходим в кабак и молча выкладываем требуемую сумму; потом идем с девицей наверх. Там, вытащив из кармана адресованное вымышленной особе письмо, говорим:


M ы. Если я завтра к тебе не приду, отправишь это письмо.

Она. Почему?

Мы. Я сегодня пришиб одного малого. Чтобы быть с тобой.


Диалог продолжается; мы рассказываем, что, пови­нуясь голосу сердца и поддавшись так называемому урагану страстей, но не располагая необходимыми средствами, двинули одного малого гантелью по голо­ве и таким способом добыли деньги — пошли ради нее на преступление. Затем вручаем ей образок, куплен­ный два часа назад у евреев; это — единственная остав­шаяся у нас память о детстве; мы просим — если не вернемся до завтра — переслать его нашей матери, по­скольку человек, совершивший убийство, недостоин носить образок или крестик.

Уильям Фолкнер когда-то на вопрос журналистов, какая профессия больше всего подходит пишущему человеку, ответил: для писателя ничего нет лучше, чем быть владельцем борделя. Мотивировка Фолкнера проста: вкусная жратва, добрые отношения с полици­ей, окрестная шпана уважает и величает «хозяином», утром не надо спешить на работу, а вечером — развле­кайся сколько влезет. Но в Европе на такую синекуру даже глупо рассчитывать. Сутенерство, впрочем, тоже неплохая профессия — если к этому виду деятельнос­ти отнестись разумно, как к временному занятию, поз­воляющему скопить нужную сумму, чтобы вместе с возлюбленной открыть где-нибудь маленькую гости­ницу и возродиться морально. Сутенеры, имеющие не­сколько женщин, с ними не спят, известно, что, пере­спав с проституткой, альфонс утрачивает над нею власть. Но о «нескольких» нам нечего и мечтать. Если же мы все-таки заведем одну, надо первым делом заста­вить ее поклясться, что некоторые виды услуг она сво­им клиентам оказывать не станет: должно быть нечто святое, причитающееся только нам. Пусть, например, никогда не снимает лифчика. Конечно, проблема эта весьма деликатная, и пусть каждый решает ее по-свое­му — я, в конце концов, писатель-моралист, а не док­тор Кинси[46]. Но без этого не обойтись; вы должны на­стаивать, чтобы ваша девушка сохранила что-то святое исключительно для вас; и хлестать ее по щекам; и при всяком удобном случае закатывать сцены ревности. Она будет счастлива; и вы тоже. Но когда она впервые принесет вам деньги, разорвите их и выбросьте в окно, под которым будет стоять ваш приятель; назавтра он склеит купюры, а в банке объяснит, что ребенок выта­щил у него из кармана бумажник и порвал все, что там было. Потом нужно попытаться покончить с собой; с этой целью мы берем бритву и пилим вены повыше локтя (ни в коем случае не на запястье!), где они защи­щены толстым слоем жира и мышц, о чем мы не подо­зреваем, поскольку действуем в состоянии аффекта. И так наша жизнь покатится среди роз и моря вина.