"Королёв" - читать интересную книгу автора (Чертанов Максим)Часть 1 КРАСНАЯ ПЛАНЕТАЯ видел пред собою вот что: пустую комнату. Комната была довольно большая, почти квадратная, стены до половины выкрашены краской, выше — побелены. Лампы горят. Несколько шкафчиков — металлических и деревянных. Два стола, на них вороха бумаг: на одном — аккуратными стопочками, с другого вот-вот обрушатся. Лампы, как я уже сказал, горели, окна мне с моей позиции не было видно, и я не мог понять, день сейчас или ночь. В комнату вошел мужчина — молодой крепыш, темноглазый, с симпатичным лицом; сел за один из столов, ключиком отпер верхний ящик, лишние бумаги сгреб, оставил на поверхности одну лишь папку. Немного посидел в задумчивости, улыбаясь своим каким-то мыслям. Страха я не чувствовал: знал уже, что он меня не замечает. Он очинил карандаш, затем другой. Погрыз кончик карандаша. Затем, склонившись, выдвинул нижний ящик стола, и я увидел там странные предметы, назначенья которых не мог понять. Предметов было много, так много, что всех и не упомнишь: так, например, были там отрезки каких-то грязно-розовых трубок, кажется сделанных из резины, на срезе которых металлически поблескивало что-то заключенное внутрь трубки; красиво сплетенные косички из металлических проволок, похожих на те, что употребляются для целей электричества; имелись также маленькие аккуратные кусочки пробки, одна сторона которых была гладкой, а из другой высовывалось — чуть-чуть, буквально на несколько миллиметров, — остренькое стальное жальце. Я никогда прежде подобных предметов не видел, и никто не рассказывал мне о них. Потом дверь отворилась, и вошел еще один мужчина, еще моложе первого и более худощавый, с кудрявыми светлыми волосами на голове, и они поговорили немного меж собой о чем-то им обоим хорошо известном, мне же малопонятном: — Ну, что скарлатина-то у ней? Прошла? — Угу… А ты чего хмурый такой? Опять с Танькой поругался? — Пошла она… А потом в дверь постучали, и она отворилась снова. На пороге стоял третий мужчина, и я, хотя мне и не было видно, по его позе сразу почувствовал, что за ним стоит — там, снаружи, — еще кто-то и подталкивает его в спину. Ему сказали войти и сесть на стул, он вошел и сел, и я увидел, что он похож довольно сильно — насколько вообще люди могут быть похожи друг на друга — на одного из хозяев комнаты, того, коренастого, с темными веселыми глазами. Хозяева, наверное, тоже это сходство заметили, и оно их развеселило, во всяком случае, светловолосый сказал вновь пришедшему очень дружелюбно и с улыбкой, осветившей лицо: — Королев Сергей Павлович… Вы знаете, за что вас арестовали? (Тот справа налево помотал головой и ничего не ответил.) Вас арестовали за антисоветскую деятельность… Понятно? Тот опять помотал головой, словно не умел говорить, и я заметил, как он сглатывает слюну. Тогда светловолосый встал и вдруг подошел решительным шагом прямо ко мне, но я не успел хорошенько испугаться: он взял с низкого шкафчика графин с водою, налил воды в стакан и вернулся к столу, протягивая стакан тому человеку, которого привели, буду называть его для краткости просто К. — Водички хотите, Сергей Палыч? — спросил светловолосый. — Ох и жара, сроду в Москве такой жары не было… В камерах-то небось вообще пекло… Дружелюбная рука его со стаканом подвинулась еще ближе к К. и тот, чуть помедлив, принял стакан; все дальнейшее произошло с такой молниеносной быстротой, что я не успел уследить, какие движения каким предшествовали и что являлось чему причиною, а увидел уже результат: разбросанные по полу осколки стакана и лежащего средь них с окровавленным лицом К. — Давай, сука, подымайся, — сказал коренастый и пнул лежащее тело ногой. Но светловолосый вздохнул и, хмурясь, качнул головою: — Доктора зови… Пришел человек в белом халате — доктор, надо полагать. Они подняли К. под мышки и взгромоздили на стул, как вещь, и доктор оттянул ему веко и заглянул в глаз, а затем взял его руку за запястье и несколько мгновений держал в своей руке. К. шевельнулся и застонал, пытаясь высвободить свою руку; доктор послушно отпустил ее. — Ничего страшного, — сказал доктор. — Сотрясение мозга? — спросил коренастый. — Говорю: ничего… — Можно продолжать? — Ну, а почему не продолжать? — доктор уныло пожал плечами. — Продолжайте… Доктор ушел, а трое оставшихся в комнате стали продолжать свое занятие: коренастый и светловолосый задавали разные вопросы, а К. на них отвечал или не отвечал и время от времени снова оказывался на полу. и лицо его постепенно теряло сходство с лицом коренастого и вообще с человеческим лицом, а все больше напоминало кусок мяса, какой я видел в витрине магазина; при этом я никак не мог уловить закономерности, то есть не мог понять, в результате ответов или же, напротив, молчания К. падал на пол: иногда они били его, если он молчал, а иногда — если говорил, и я предположил, что говорил он не то или не совсем то, чего бы им хотелось от него услышать. — Не знаешь, значит? Голоса их были разного тембра: голос светловолосого я бы определил как «матовый», а коренастого — как «бархатистый»; оба, впрочем, были довольно приятны на слух. — Не знаю. Какой голос был у К.? Я этого почти не помню: после первого удара в лицо он уже не мог говорить тем голосом, что прежде. — Ну и мразь же ты!.. Удар — и К. падает, заливаясь кровью. — Сергей Палыч, дорогой вы мой! Ну зачем вы себя мучаете? Ну вот же черным по белому написано, что вы — вредитель. Вы поймите, вы — уже вредитель, это уже доказано следствием, понимаете? А ваше признание — вещь формальная. Вы полагаете, что, упираясь, вы делаете себе лучше? Поверьте мне, все как раз наоборот. Не помогая следствию, вы, прежде всего, не помогаете себе. Неужели вам не ясно? Подпишите, и дело с концом… К. молчит — и снова валится на пол… Те двое, по-видимому, от этих занятий очень устали: после того как в очередной раз К. оказался лежащим на полу, светловолосый попрощался с коренастым и ушел; коренастый же на сей раз не стал взгромождать тело К. на стул, а, наоборот, ногою отпихнул стул подальше. — Встать, — скомандовал он. К., шатаясь, попытался подняться, но не смог и опять рухнул на пол. Но коренастый не торопился поднимать его. — Ученый, вроде должен быть головастый, — произнес он раздумчиво, — а головка-то сла-абенькая… Ну и что мне с тобой делать, дружок? (К. не знал этого и не мог ничего посоветовать коренастому.) Значит, так: будешь стоять у меня на конвейере, пока не подпишешь показаний. Понял? — Что такое конвейер? — спросил К. Я тоже этого не знал и был рад, что К. задал такой вопрос, ведь я-то не мог его задать при всем желании. — Конвейер, — с радостною по-детски улыбкой отвечал коренастый, — это значит, что ты будешь стоять, а мы будем сменяться. — Как… как это? Коренастый чуть помедлил с ответом. Он выдвинул нижний ящик своего стола и внимательно рассматривал загадочные предметы, содержавшиеся там. На губах его по-прежнему блуждала улыбка. Рука его потянулась было к одной из трубок, но потом он покачал головой, словно сам себе отвечая на какой-то вопрос, и со вздохом захлопнул ящик. — Мы будем тут круглосуточно, — терпеливо разъяснил он. — А ты будешь — стоять. Спать не будешь. Сутки не будешь спать, трое суток не будешь спать. Ты знаешь, что это такое — стоять на ногах и не спать? Это, дорогой мой вредитель, похуже всякого битья… Так что я бы на твоем месте не упорствовал и подписал. — Спать… сон… — пробормотал К., — я видел сон… Он, кажется, уже начинал заговариваться; устремленный в потолок взгляд его — из вспухших щелок, что образовались на месте, где прежде были глаза, — был совершенно отсутствующий, бессмысленный. — Какой сон? — с внезапным любопытством спросил коренастый. — Марс, я был на Марсе… — К. шепелявил, говорить разбитым ртом ему было трудно, это понимал даже я. — Там… — Ты у меня сейчас увидишь Марс, — обещал коренастый. — Ты у меня много чего увидишь… А ну, встать!!! Он обогнул стол, налил из графина воды в новый стакан и плеснул К. в лицо, а остатки воды вылил в горшок с геранью, стоявший на шкафчике в углу. Вода, блаженство, и даже К. наконец поднялся на ноги — о, как милосерден был коренастый человек, плеснувший в него водою… — Встал? Вот так и будешь стоять. Захочу — месяц стоять будешь. Ты у меня чертей красных и зеленых будешь видеть, сучья падла… …Юбилейные торжества! Я ужасно взволнован, растерян, испуган, горд — трудно выразить, что за чувства обуревают меня… Но по порядку: вчера ко мне — Но почему я?! — Как это почему? — удивился он. — Ведь не кто иной, как твой покойный — Ах, да, конечно, — сказал я, волнуясь еще сильнее. — Да, я отлично помню, как он рассказывал мне о том, что… Да, они непременно прилетят, я так надеюсь на это… — Вот и хорошо. Приведи же в порядок свои воспоминания, друг мой. Мой друг ушел, а я — я последовал его совету. Это оказалось гораздо трудней, чем я предполагал: если в детстве я, не прилагая никаких усилий, помнил рассказы амоалоа так хорошо, как если бы сам принимал участие в его злоключениях, то теперь, по прошествии длительного времени, мелкие детали стерлись, краски поблекли; мне нужно сознательно оживить воспоминания, а это больно, и потому — простите мне, дорогие мои слушатели, мое косноязычие и сбивчивость мою… Все дело в том, что мы, марсиане, не умеем передвигаться. Это я, разумеется, объясняю для вас, дорогие земляне, если вдруг случится так, что вы все же прилетите к нам, дабы принять участие в праздновании юбилея вашего великого — простите за плохой каламбур — земляка. С вашей точки зрения, мы больше похожи на растения, чем на животных, и даже, может быть, скорей на микроорганизмы, чем на растения. И однако же, будучи существами любознательными, мы с незапамятных времен мечтали о полетах к дальним планетам и даже звездам. Нам было ясно, что своими собственными силами мы никогда не сможем нашу мечту осуществить, ибо, кроме неспособности перемещать свои тела, имеется еще одна причина (о ней будет сказано в свой черед), которая отрезает нам самостоятельный путь в космос; таким образом, оставалось лишь надеяться на то, что обитатели какой-нибудь другой планеты, более приспособленные к подобным действиям, первыми посетят нас, подружатся с нами и, взяв нас на свои космические корабли, позволят нам путешествовать. И наконец такая планета нашлась! Как мы узнали, спросите вы меня, как же мы, домоседы, ни с кем не общающиеся, узнали о том, что вы вот-вот будете готовы выйти в космос? Все очень просто: я сказал, что мы не можем перемещать свои материальные тела, но не упомянул о том, что мы обладаем способностью, отсутствующей у вас способностью, для которой в ваших языках не существует адекватного термина, — способностью во мгновение ока переносить на близкие или дальние расстояния наши сознания, наши индивидуальные ментальные сущности, наши, если хотите, души (да-да, не нужно удивляться: среди нас немало атеистов, но большинство, как и у вас, истово верует в Творца, создавшего Вселенную со всем разнообразием ее обитателей). Кстати сказать, именно так мы, обреченные на физическую неподвижность, навещаем друг друга, общаемся меж собою и принимаем участие в массовых празднествах. Мысль пронизывает любые пространства, любые расстояния, для мысли невозможного нет; парсеки, световые года, черные дыры, красные карлики — ничто не может послужить для нас препятствием; находясь дома, мы — во всяком случае, наиболее выдающиеся индивидуумы, к каковым относился и мой амоалоа Льян, — можем незримо присутствовать рядом с вами, видеть ваши действия, воспринимать ваши чувства и отчасти понимать ваши мысли; вы довольно неточно называете такую способность телепатией. (Почему бы в таком случае нам не удовлетвориться этими ментальными путешествиями и для чего нужно стремиться к настоящим полетам, спросите вы меня; а я вас в ответ спрошу: разве для вас видеть по телевизору передачу об Амазонке и самим плыть в лодке по ее течению — одно и то же?) Итак, нам было известно, что с древности на Земле многие люди, подобно нам, мечтали о полетах к иным планетам, но мечты эти очень долго не соответствовали уровню развития ваших знаний; когда же до нас дошел сигнал о том, что некто Ц., похоже, в своих изысканиях близок к тому, чтобы мечта о космических крыльях наконец сделалась реальностью, восторгу нашему, как и любви нашей к вам, не было предела. Невозможно описать наше волнение, наши страхи — вдруг у вас ничего не получится? И тогда руководством нашей планеты было принято решение отправить на Землю — отправить, разумеется, не телесно, а духовно — нескольких наблюдателей, которые могли бы постоянно держать нас в курсе дела, а в случае неблагоприятного развития событий, быть может, даже предпринять попытку вмешаться в их ход, ведь при крайних обстоятельствах и ценою гигантских усилий мы, марсиане, можем на краткий миг превратить нашу способность телепатического восприятия в ее активную форму, то есть в телепатическое воздействие, тем самым оказывая влияние на мысли и поступки какого-либо живого, обладающего психикой существа… Мы, марсиане, думаем быстро, и слово у нас не расходится с делом: не прошло и десяти земных лет, как наши наблюдатели стали регулярно отправляться на Землю. Не следует думать, однако, что это было так легко. Желающих-то нашлось хоть отбавляй (природная любознательность марсиан такова, что может перебороть даже два других наших главных качества: трусость и леность), но, к сожалению, лишь немногие из нас обладают достаточно устойчивой психикой, чтобы выдержать пребывание на чужой планете дольше одних марсианских суток; и лишь немногие из этих немногих в достаточной мере наделены способностью к эмпатии (то есть умению хотя бы приблизительно понять ощущения и переживания существ, чья жизнь столь отлична от нашей), без чего работа наблюдателя попросту не имеет смысла. Был проведен тщательный отбор, и мой амоалоа Льян Мьююю XIV оказался в числе тех, кто выдержал конкурс. Он был тогда очень молод; впечатлительный и робкий, как все марсиане, он был переполнен счастьем и в то же время изнывал от страха перед неведомым; то смеясь, то горько рыдая, прощался он с близкими; и вот наконец настал тот час, когда душа его в стремительном полете покинула Марс — покинула навсегда, ибо там, на далекой планете, при исполнении служебных обязанностей (что за сухие, отвратительные слова!), Льян трагически погиб. Он не был первым; он прошел длительное и серьезное обучение в школе наблюдателей; благодаря сведениям, что сообщили другие, жизненный уклад Земли был уже не так темен для него, и ему не приходилось, подобно нашим пионерам, своим умом мучительно докапываться до смысла столь чуждых и сложных понятий, как «кровь», «стол», «стул», «рука», «нога», «женщина» или «понедельник»; однако обширный и тонкий мир человеческих дел и взаимоотношений, в который Льян вступил в качестве наблюдателя, он должен был осваивать сам. Ему вменялось в конкретную обязанность вести наблюдение за Сергеем Королевым (чей очередной юбилей мы нынче готовимся отпраздновать со всей возможной любовью и грустью, что неотделима от любви); сцена же в комнате с крашеными стенами, где два человека что-то непонятное совершали над третьим, с разбитым лицом лежавшим на полу, была едва ли не первой сценою из жизни людей вообще и Сергея Королева в частности, сценой, которую Льян, чья подвижная душа на тот день вселилась в росшую на шкафчике герань, наблюдал на Земле, наблюдал с недоумением и тоской, затмевавшей даже любопытство исследователя, ибо благодаря своей высокоразвитой эмпатии Льян, еще ничего толком не понимая, уже почувствовал, что те двое делают плохое дело; и в голову ему (вы понимаете, разумеется, что у Льяна не было никакой головы, а я просто стараюсь повсюду употреблять привычные для вас выражения, как буду поступать и в дальнейшем, ибо, начни я — как пытались делать некоторые мои соотечественники из числа проживающих на Земле нелегально — объяснять, что такое, к примеру, «укбар», «тлен», «пхенц», «гогры» или «взглягу», мы не управимся и к следующему юбилею) даже начала закрадываться крамольная мысль о том, что, возможно, наши восторженно-идеалистические представления о жителях Земли как о прекраснейших существах во Вселенной, так страстно стремящихся обрести крылья, свободолюбивых и добрых, не в полной мере соответствуют действительности… (Идея, как я уже заметил, крамольная, и лично я, как и подавляющее большинство здравомыслящих марсиан, согласиться с нею — при всем почтении к амоалоа Льяну — никак не могу.) Я сам себе противоречу, упрекнете вы меня: если он не вернулся — откуда мне знать о его взглядах, как мог он рассказывать мне о том, что видел? Однако это очень просто: разумеется, Льян передавал информацию телепатическим методом (и что это был бы за разведчик, подумайте сами, если б он не передавал информации; таким же образом, кстати, мы получаем возможность знакомиться с вашей литературой и музыкой), а параллельно с официальными телепатическими отчетами, в положенные сроки отправляемыми им куда следует, он ежевечерне слал своим близким подробные рассказы, полные живых и красочных (а чаще — ужасных) подробностей. Для нас, не нуждающихся в письменности, прибегающих к устной речи лишь на массовых торжествах, а к вербализованному обмену мыслями только тогда, когда мы хотим (признаюсь, это бывает нередко) скрыть свои подлинные чувства, рассказы эти надолго сохранили свежесть непосредственного восприятия, не обедненного, не замутненного словами; и, когда я смотрю сейчас, как на песчаном ветру колеблется и трепещет, простирая усики к солнцу, опустевшее, лишенное души, мертвое, зеленое тело Льяна, душа его оживает в моей душе, слова его звучат во мне, моя память полна его воспоминаниями, а в моем сердце бьется его страх. В такую минуту я — это он, он — это я; а посему я — заурядный, ничем не замечательный марсианин — устраняюсь, передавая нить дальнейшего повествования самому наблюдателю, и если буду вмешиваться в рассказ Льяна впредь, то лишь посредством сухих и кратких авторских ремарок. …Вода, что выплеснул в горшок коренастый, мгновенно впиталась в землю, освежая и насыщая блаженством корни герани; К. с трудом поднялся на ноги. К. тупо глядел на коренастого. Он дышал хрипло, с присвистом. Мне казалось, что он не понимает, чего от него хотят. Не мог понять этого и я: суть того, что происходило между К. и его мучителями, по-прежнему была для меня окутана облаком тайны; все это было похоже на некий сложный и загадочный ритуальный процесс — процесс, один из участников которого — по лености или недостатку ума — никак не усвоит свою роль. — Ну, как наши дела? — с выражением заботливости на лице осведомился светловолосый. Он только что — поутру — пришел в кабинет, сменив своего коренастого товарища, и, усевшись за стол, энергично звенел ложечкой в стакане, куда была налита на сей раз не вода, а какая-то другая жидкость, прекрасного темно-янтарного цвета, но удивительно неприятно пахнущая, как все, что пьют и едят люди. Он был чисто выбрит, оживлен, свеж, взор ясный; по контрасту с ним К. выглядел уродливо, не человек, а карикатура на человека. — Стоим? Молчим?.. Конечно, — заметил светловолосый, не дождавшись от К. никакого ответа, — тут у нас скучновато. Не повеселишься. — И опять позвенел ложечкой в стакане. — То ли дело у вас на работе, Сергей Палыч. Небось веселились, когда ракеты разбивали вдребезги, когда самолет сожгли… — На такой бред, — надсадно прохрипел К., — я ничего отвечать не могу. Слова эти, очевидно, оскорбили светловолосого, приятный голос его вдруг сорвался на крик, почти такой же надсадный, как у К.: — Издеваешься, тварь?! При этом крике К. вздрогнул всем телом и заслонил лицо руками; бесполезность этого жеста понимал уже и я, понимал даже то, что и сам К. понимал это, его движение было инстинктивным, как у измученного животного. Но светловолосый поленился ударить. — Думаете, нам нужны ваши показания? — спросил он уже спокойно, насмешливо. — Да у нас этих показаний — читать не перечитать… Ну же, Сергей Палыч, постарайтесь рассуждать логично, вы же ученый… Отрицать очевидные вещи — глупо… Ну же, прошу вас… Чайку не хотите? К. сделал невольное глотательное движение, и я вдруг почувствовал, как распухло его горло: все нежные ткани, которым надлежит питаться водой, стали сухими и жесткими, точно наждачная бумага, Вот-вот — и порвутся… Но он опять ничего не ответил — не верил, что ему дадут пить. А напрасно, быть может, не верил: светловолосый поставил стакан на стол и чуть подтолкнул его в сторону К. — Дадите показания, — сказал светловолосый, — и можете пить сколько угодно. Хоть целый чайник, хоть ведро. — А я не даю показаний? — удивился К. Я тоже удивился: ведь К вовсе не молчал гордо все это время, как может показаться из моего рассказа, нет, он преимущественно только и делал что отвечал на вопросы, он даже, по-моему, охотно отвечал, ибо стоять и говорить живому существу все же чуть-чуть легче, чем просто стоять на превратившихся в бревна, болью налитых ногах, да вот беда — не знал правильных ответов, а когда следователи (ибо я уже знал, как называются двое, что сменялись, поддерживая бесперебойное функционирование конвейера, хотя не понимал еще, в чем заключается суть их работы — по-видимому, они были чем-то вроде педагогов, раз добивались от К., точно от нерадивого школьника, правильных ответов на свои вопросы, но зачем же, зачем же с такою суровостью?) объясняли ему, что его ответы неверны, огорчался так, что некоторое время ничего сказать не мог, а лишь качал опущенной головой. — Я не могу назвать показаниями тот детский лепет, что мы от вас слышим, — сказал светловолосый. — Ладно, давайте пока оставим ракету. Может, о другом у нас с вами легче пойдет… Ну, какая тема вам приятней? Не знаете? (К. не знал.) Опять я за вас должен думать? Ну хорошо, хорошо… Давайте для начала поговорим о подпольной организации, в которой… — О чем вы? — О ГИРДе, о гидре вашей контрреволюционной, о чем еще?! — раздуваясь от праведного гнева, отчего его красивое лицо стало безобразно, закричал светловолосый. — Научно-исследовательскую группу вы называете подпольной организацией? Я задрожал от страха: вопросом на вопрос отвечать здесь явно не полагалось. Но кары почему-то не последовало, светловолосый остыл так же мгновенно, как и разгорячился — уж не притворством ли был его гнев? — и одернул К. очень спокойно: — Ты дурачка-то из себя не строй. Вопросы здесь задаю я… Каковы были цели ГИРДы? — Группа изучения ракетного движения, — пробормотал К. — Читать я и сам умею, — беззлобно заметил светловолосый. — Я вас спрашиваю, каковы были истинные цели вашей группы. К. молчал, время от времени судорожно сглатывая; черные, опухшие его веки закрывались; казалось, он собирается с мыслями. Потом он что-то (мне абсолютно непонятное) стал отвечать — очень осторожно, будто ступая на тонкий лед: — Популяризация проблемы ракетного движения, лекционная деятельность, лабораторная работа и так далее… Основной же частью нашей деятельности были опыты по созданию и применению реактивных приборов… Принцип реактивного движения может быть положен в основу создания новых видов вооружений, которые должны способствовать укреплению… Наивно думать, будто он так вот легко, так вот гладенько и бойко эти длинные фразы выговорил: запекшиеся губы с трудом раскрывались, распухший, шерстяной язык с трудом, давясь, выталкивал слова — «популяриза…», «созда…», «укрепле…» (и я, корнями герани познавший уже, что такое вода, теперь ощущал и это шерстяное горло, и металлический вкус крови, и кричал беззвучно от боли в ногах; а ведь физическая боль и душевная тоска, ощущаемые мною, подслушанные мною, украденные мною у К., были — я отлично сознавал это — лишь бледным отражением, лишь тысячною долей той боли и тоски, что испытывал он!), — и светловолосый был вынужден, в свою очередь, напрягать изо всех сил свой острый слух и острый ум, чтобы разобрать это беспомощное бормотанье. — …которые должны повысить обороноспосо… Я тогда еще не понимал, о чем речь: марсиане, к стыду своему, не знают, что такое оружие. — Лжете, — лениво заметил светловолосый, — не занимались вы там обороноспособностью, вы и в Реактивном институте этим заниматься не хотели, саботировали, ставили палки в колеса… Ну, так чем же? — Мы работали над созданием ракетоплана, первого советского ракетоплана… Нашей целью… перспективной целью были полеты… Космические полеты… — Куда, например? — поинтересовался светловолосый. — В Америку? — На Луну, например… Или на Марс… При этих словах все мои листья и душа моя затрепетали от жалости, любви и восторга — о, наконец-то, наконец-то К. нашел нужный, правильный ответ; теперь светловолосый — ведь он же человек, существо, стремящееся к небу! — поймет, что понапрасну мучил К., и ужасное недоразумение, меж ними происходившее, наконец развеется! Однако светловолосый только вздохнул: Марс, очевидно, мало интересовал его. Он выдвинул нижний ящик стола, где покоились непонятные вещи — резиновые трубы с металлом внутри, пробки с булавочными жалами, — но почему-то не притронулся к ним, а сделал вид, что смотрит в свои бумаги. — И что ж вам дома-то не сидится, — укорил он, — что ж вам в родной-то стране не живется — или мало дела у нас тут? На Марс, ишь ты… Интонация, с которой произносился этот упрек, свидетельствовала о том, что светловолосый не испытывает гнева, а лишь легкую досаду на своего ученика. — Ну ладно, ладно… Ракетоплан они построить хотели… Отчего ж не построили-то? Денег вам не давали, обижали вас? Помните, как сами-то расшифровывали вашу ГИРДу? К. смолчал, по-видимому не помня, и тогда светловолосый, как делал это нередко, ответил сам за него: — Группа Инженеров, Работающих Даром… Нет, я понимаю — юмор, да — Нет-нет, — сказал поспешно К. (я с удивлением почувствовал, что он говорит неправду — зачем?!), — все было в общем и целом нормально Почему не построили… Начнем с того, что… В первое время я хотел установить реактивный двигатель Цандера на планер Черановского — это летательный аппарат без крыльев и фюзеляжа, дающий значительную экономию в весе и уменьшение силы лобового сопротивления в сравнении с обычными конструкциями… Ах, я ровным счетом ничегошеньки в этом не понимал.[3] — …Но позже выяснилось, что я ошибался, так как эта конструкция не позволяет… К. сделался почти словоохотлив: как я понял, он рад был, что строгий экзаменатор наконец-то поставил перед ним вопрос, ответ на который он знал хотя бы в самых общих чертах. Светловолосый эту словоохотливость оценил: еще дальше от себя толкнул стакан с янтарной жидкостью. Теперь стакан был на самом краешке стола, малая часть его хрустального донышка даже нависала над полом. Но К. не решался потянуться к этому стакану, хотя вся душа его рвалась к нему, все его ощущения были сосредоточены на одном этом предмете; только рука чуть дернулась, но тотчас повисла опять. Мы, марсиане, не изобретательны: мне никогда бы не пришло в голову, что инструментом адской муки могут стать такие простые предметы: стул, стол. стакан. — Ошибались, значит. — Ошибался. Планер Черановского для этой цели не подходил… — Вот и славно, — сказал светловолосый и вынул из стакана ложечку, обтерев ее о лист бумаги, — хоть в чем-то вы не пытаетесь мне возражать… Ужасный вы спорщик, Сергей Палыч, как только ваши коллеги с вами ладили… Значит, этот ваш, как его, Черановский пытался вам подсунуть негодную конструкцию… Вредитель, так? К. сделал какое-то слабое движение головой, которое светловолосый предпочел истолковать как утвердительное. — Да вы берите, пейте чаек, — сказал, улыбаясь, светловолосый, — это я вам налил. Если до этой минуты во мне все сжималось от гнева и жалости, то теперь я так обрадовался, что едва не соскочил со своего шкафчика — то-то изумился бы светловолосый, если б чахлая герань вдруг пустилась прыгать по комнате вместе с горшком! — но радость моя была преждевременна… Едва К. неловкими, опухшими пальцами попытался взять стакан, как последовал молниеносный, как у кобры, выпад — и вот уже осколки вновь рассыпаются по полу, а К… К. — лежит… Я трясся и плакал; я не мог больше на это смотреть; мне требовалась хотя бы небольшая передышка; я ушел. Отчего я не вмешался, отчего своею мысленной силой не сосредоточился на светловолосом, отчего не умолял его не избивать больше К., не приказал дать К. — пусть не стакан, но хоть ложку, хоть каплю воды? Боже, боже, если б мы и вправду были так могущественны, как пишут о нас земляне в своих прекрасных фантастических книгах! Я был обязан беречь свои силы: усилие, которое потребовалось бы от меня для выполнения самого малого ментального воздействия на столь чуждую и сложную психическую систему, как человек, было бы столь огромно, что одно-два, максимум — три таких усилия полностью исчерпали бы мои жизненные ресурсы; вмешавшись в жизнь К. в этот момент, я бы таким образом лишил его надежды на помощь впоследствии, когда, быть может, моя помощь понадобится ему куда больше, ведь крестный путь его, возможно, лишь только начинался. Я не знал, когда наступит критический момент, не знал, что мне предстоит сделать на этом пути: мостом ли выгнуться в последний миг над пенящейся водою, змеей ли свернуться, чтоб нанести занесшему нож злодею смертельный удар, принудить ли чью-то руку написать на листке бумаги «Не возражаю»; я знал только, что жизнь людей полна опасностей (которые, надо заметить, они преимущественно сами себе создают); знал, что я должен ждать, ждать и быть начеку, ждать и быть готовым в любую минуту принять единственно верное решение, ждать и помнить о том, что, растратив свою ментальную силу, впоследствии я уже не был бы способен ни на что, даже на передачу информации своим собратьям; душе моей навсегда был бы отрезан путь к возвращению домой, и самое лучшее, на что я после этого мог надеяться, — догнивать свой век вместе с этой бессловесной геранью. В нашем обществе жизнь каждого, даже самого маленького и незначительного марсианина является наивысшей ценностью; героическая гибель — не для нас, приносить себя в жертву у нас не принято; я был обязан беречь себя; на самый худой конец, если не суждено К. завершить свою крылатую работу, рано или поздно найдется другой житель Земли, который сделает это… Я должен был быть рациональным, умеренным и трезвым, как подобает марсианину, должен был не натворить глупостей. Но, боже, я не думал, что это окажется так тяжело.[4] Допрос продолжался уже без свидетеля, герань на шкафчике лишилась души: наблюдатель должен был попасть и в другие места, дабы владеть максимально полной информацией о происходящих событиях. Он видел — теперь будучи мшистой фиалкой, — как пожилая женщина пришла в разоренный дом, где ее ждала молодая; он слышал, как они разговаривали, и, хотя имени К. не называлось, понимал, что говорят о нем; и, не зная значенья слов «жена» и «мать», чувствовал и понимал главное — любовь, страх, отчаяние, любовь. — Когда ты по телефону сказала «его больше нет», я подумала — умер… И мне тоже захотелось не жить… Но, слава богу… — Теперь он все равно что умер. — Ты с ума сошла, Ксана, сама не знаешь, что говоришь. Арестован, но жив — значит, будем бороться… Это же ошибка, недоразумение. Ну, что ты сидишь как каменная? Нужно что-то делать… — Как Наташа? — спросила молодая женщина. Глаза ее вдруг стали огромными, наполнились прозрачной водою, капля воды потекла по щеке. — Хорошо… Хорошо кушает, вообще все хорошо… — Теперь и другая не сдержалась — всхлипнула. — Вчера поймала сачком кузнечика, спрашивает: «Бабушка, что мне с ним делать?» Не знаю, говорю. А она: «Пойду отпущу его, только подальше от кошки…» — Хорошо, что мы… Если б она вчера была дома — я бы… Мария Николаевна, я сейчас оденусь и пойду на Лубянку… — Нет, тебе нельзя. Не хочу накаркать, но… Ах, не слушай меня, Ксана. А все-таки ты лучше не высовывайся, пережди. Хлопотать буду я. Напишу письмо Сталину. — Все пишут, Клейменов тоже, говорят, писал. — Ну, Клейменов — это Клейменов, я всегда говорила, что… А Сережа… — Вы вправду так думаете?.. — Сережа чай не допил… Ведь это его чашка? — Откуда вы знаете? — Почувствовала. А ты? Разве ты не всегда знаешь такое? — Я не хочу, чтобы Наташку забрали… — Молчи, молчи! Не говори. И еще много разного слышали и видели в тот день наши бессловесные, милые зеленые собратья — о добрые земляне, какое счастье, что вы так их любите: вьющийся плющ на стене в кабинете главврача Боткинской больницы, куда вошла молодая женщина, ершистый кактус на зарешеченном подоконнике почтамта, где в очередь к окошечку стояла старшая… — Борис Абрамович, мне уволиться? (Едва трепещущие усики плюща ловят обрывки — нет, не мыслей даже, просто картинок: черноглазый мальчик и девочка с золотою косой стоят на крыше двухэтажного домика с уютной надписью «Морг»; что-то в этой картинке не так — ах да, мальчик стоит на руках, вверх ногами, круглые щеки и крепкая шея налились кровью от усердия, стоит на самом краю — сейчас свалится… «Сережа, хватит, хватит! Сейчас же встань на ноги!» — «А ты меня поцелуешь?») — Глупостей не говори, Ксения. (Другой дом, в том же городке у моря: сирень, май, ночь, окно распахнуто, девочка и мальчик сидят на подоконнике, болтают ногами. «Ксана, что там за шум?!» — «Ничего, ничего, мама, это просто кошка». — «Так скажи своей кошке, чтобы шел домой, а не то я его водой оболью». — «Вот Сережа Королев: делать ласточку готов он хоть каждую минуту, и, подобно парашюту, через стол его несет. Он летает, как пилот; я б желала поскорее ему крылья приобресть, чтоб летать он мог быстрее в дом, где цифры шесть и шесть». — «Глупо, глупо: и вовсе я не…») — Но партком… («Ты выйдешь за меня?» — «Лучше умереть».) — Я сегодня же сам с ними поговорю. Просто поговорю, тихонечко так. Авось пронесет. («Ты выйдешь за меня?!» — «Конечно».) — Спасибо. (Еще один домик — опять у моря; небо — октябрьское, холодное, серое; танцульки, картишки, женский смех; патефон льет бесконечные танго; молодой муж, с самого утра уже насупленный, скучающий, мрачный, один торчит на обрыве, из винтовки — глупо, ах, как глупо, вечно ему дарили винтовки, ружья, все по камушкам, ни в одну живую тварь никогда не попал он — пуляет по камням…) — Спасибо, спасибо… — пробормотал главврач, за дужку раскручивая очки. — За что спасибо-то? Сегодня ваш муж, завтра — моя жена или я. — Борис Абрамович, я знаете о ком сейчас подумала? О Клейменове, директоре Сережиного института… К его жене так никто и не пришел. И я, конечно. Ведь Клейменов — он… Они с Сергеем были как кошка с собакой. Сергей прямо трясся от злости, как заговорит о нем. И я — Я не знаю, Ксюша. — Это что такое? — Вы же видите: телеграмма товарищу Сталину. Я и письмо отправила, но телеграмма быстрее… Мой сын ни в чем не… (Белая кипень вишен, сумерки, суббота, самовар… «И тогда Чингачгук — Большой Змей сказал Ункасу…» — «А что, мама, пирога больше нет?») — Извините, мы таких не принимаем. («Сережа, это опасное, страшное дело. Вот я листала журнальчик твой — черные рамки в каждом номере…» — «Ерунда, мама. И с лошади можно упасть и разбиться насмерть, и пешеходу может кирпич свалиться на голову, а в журналах почему-то пишут только о летчиках, как будто…») — Но почему?! Я же все написала правильно: Москва, Кремль… («Умоляю о спасении единственного сына, молодого талантливого специалиста, ракетчика и летчика… Принять неотложные меры для расследования дела… Сын мой недавно ранен, с сотрясением мозга… Он при исполнении служебных обязанностей ранен… При исполнении… При исполне…») — Женщина, не задерживайте очередь! У всех телеграммы. — Хорошо, если вы настаиваете, я приму. Хотя лучше бы вам… — Что? («Мама, я тебе писал, что у меня прохудились башмаки и я чиню их проволокой. Теперь это уже не актуально: грузчиком маленько поработал и купил».) — Нет, ничего. Дело ваше. А потом тополя смотрели, как они идут по улице: обе женщины держались очень прямо, особенно старшая, которая верила в справедливость, но что-то внутри уже начало подтачивать их, как древесный червь, и уже проступала на их лицах незримая печать — «зачумлена». И красивая их одежда казалась уже поношенной и с чужого плеча. Если поначалу мне думалось, что роли между двумя следователями распределены строго и закреплены намертво — светловолосый подобрее, коренастый, похожий на К., — более жесток, то в дальнейшем я обнаружил, что это не так: тот и другой могли в зависимости от какой-то, мне пока неясной прихоти обращаться во мгновение ока из одной ипостаси в другую и обратно, в зеркально точном отображении повторяя интонации и жесты друг друга, как если б они составляли две половинки одного чудного двуглавого существа; вот и сейчас коренастый, которого я ошибочно считал злым, заговорил с К. таким образом, словно тот был ближайшим и любимейшим его другом. — Утречко доброе, — сказал коренастый, — ах, погода-то нынче какая — загляденье… Глядишь в окошко — и душа радуется… Люди все, что по улице идут, веселые… Совесть у них чиста, вот и веселые. Не завидно вам, Сергей Палыч, дорогуша? Мне и то завидно… В отпуск я поехать хотел — к морю, с женой и дочкой… Вы-то со своими у моря отдыхали, знаю… А моя супруга моря отродясь не видала… К. молчал; я уловил — неясно, слабо, ибо чтение человечьих мыслей было еще весьма затруднительно для меня, — как в мозгу его, в закрытых его глазах проносятся и тают незнакомые мне, но прекрасные образы: ночная зелень, громадная синева, над которой реют белые, беспокойные птицы; но почему воспоминанье это не смягчило души К., почему вызывало в К. одну лишь тоску? — Дочка слабенькая у меня — недавно перенесла скарлатину… А у вашей как со здоровьем? Дети — хрупкие существа… Вот нынче и должны были ехать. А теперь начальство не пускает — из-за вас… Путевки в санаторий пропадают… Ах, Сергей Палыч, Сергей Палыч, я ведь так и озлиться на вас могу. — Я не понимаю, чего вы от меня добива… — Сами подумайте: хорошо разве, чтоб моя жена, дочка моя страдали из-за вас? А если, не дай бог, с вашими что случи… Ноги К. — чудовищные тумбы, налитые свинцом, — в очередной раз подогнулись, и он тяжело рухнул. Коренастый подошел к нему и очень терпеливо помог подняться, даже пыль с плеча отряхнул. — Вот так, так хорошо… Валяться не нужно, друг мой, нужно стоять… Лучше, говорят, умереть стоя, чем жить лежа — так? Не смешно? Уж и пошутить нельзя? — И, меняя тон: — Вы признаете себя виновным? — В чем? Виновным — в чем? — В чем? — задумчиво переспросил, словно не понимая, коренастый. — В преступлениях, обозначенных в статье пятьдесят восьмой Уголовного кодекса Российской Федерации, пункты семь и одиннадцать… Расшифровать по пунктикам? — И, возведя взор свой к потолку, забормотал — длинное, длинное, непонятное, как стихи: — Пункт седьмой: подрыв государственной промышленности, транспорта, торговли, денежного обращения или кредитной системы, а равно кооперации, совершенный в контрреволюционных целях путем соответствующего использования государственных учреждений и предприятий, а равно как противодействие их нормальной деятельности, а равно каковое использование государственных учреждений и предприятий или противодействие их деятельности, совершаемое в интересах бывших собственников или заинтересованных капиталистических организаций… Пункт одиннадцатый: всякого рода организационная деятельность, направленная к подготовке и совершению предусмотренных в настоящей главе преступлений, а равно участие в организации, образованной для подготовки или совершения преступлений, предусмотренных таковой главой… Оба пункта влекут за собой высшую меру социальной защиты — расстрел или объявление врагом трудящихся с конфискацией имущества и с лишением гражданства союзной республики и тем самым гражданства Союза ССР и изгнанием из пределов Союза ССР навсегда, с допущением, при смягчающих обстоятельствах, понижения до лишения свободы на срок не ниже трех лет, с конфискацией всего или части имущества… Длинное, длинное, косноязычное, угловатое, тяжелое, страшное, непонятное (особенно пугали меня почему-то «каковые», «таковые» и «равно как») — и все же главное я уловил: вина! Вот оно, слово, вмиг расставившее все по своим местам! (Следователи, кажется, произносили его и в первый день, но тогда я, ошеломленный, ничего еще не соображал.) Вина, виновность! Они — вовсе не педагоги, их миссия — не обучение, а кара; К. совершил нечто дурное, возможно, преступил некий закон или обычай, и этот ужасный ритуал, что над ним проделывают, должен, по-видимому, послужить к его исправлению… К. — плохой человек; страдания его — заслуженны; а если так — имеем ли мы моральное право ему сочувствовать, можем ли принять от такого человека помощь? С другой стороны, должны ли мы безоговорочно признавать законы и уложения чужой нам цивилизации, с каким бы почтением мы к ней ни относились? Нет, с облегчением подумал я, не должны; но дело даже не в этом: помимо воли своей я знал уже, что никогда — что бы злого ни совершил К., какие темные бездны его души предо мною б ни открылись — я, ощущавший его боль, впитавший в себя его ужас, отвернуться от него не смогу… — Опять молчит, — сказал коренастый так, словно обращался не к К., а к кому-то другому, присутствовавшему в кабинете (уж не к герани ли?!), — и все-то он молчит… Должно, устал, сердешный… А я его — пробочкой, пробочкой подбодрю… И тогда я узнал употребленье предметов, что лежали в нижнем ящике стола, — и резиновых трубок, заключавших в себе металл, и стальных жалец, что торчали из кусков пробки; и, когда я узнал это, листья герани скорчились и засохли, чтоб не расправиться никогда больше. Когда врач ушел, коренастый не стал поднимать К. с пола — считал, должно быть, что тому полезно будет спокойно полежать на этом, рвотой и кровью забрызганном, полу, или же сам утомился так сильно, что не хотел шевелиться. — И выродок же ты, — сказал коренастый очень тихо, устало, — какой же ты выродок… И как только вас таких Земля[5] носит… «Выродок» — я уже более-менее понимал, что это такое; «выродок» — чужой, чуждый, тот, что не похож на остальных; у землян это считалось чем-то очень дурным, и это вселяло в меня глубокую грусть, ведь если бы они каким-то чудом сейчас обнаружили мое существование, я, без сомнения, также был бы сочтен выродком и тварью; но, быть может, я поторопился с выводами, быть может, я слишком многого не понимал? С растрескавшихся губ К. срывались какие-то хриплые звуки; он дышал так громко, что слышно было, наверное, даже в коридоре. Коренастый с глубокой печалью покачал головой. — Нельзя так, — проговорил он, — нет, ну так же нельзя… Ведь вы же вроде бы человек… А вести себя не хотите по-человечески, разговаривать по-человечески не хотите, вон, поглядели б на себя — и облик-то человечий совсем потеряли, какая-то туша мясная, глядеть противно, ей-богу… Мне, чужаку, конечно, трудно судить о том, кто из них двоих больше был похож на человека и как вообще должен выглядеть человек, однако не стоит думать, что для марсианина все люди кажутся на одно лицо; я отлично помнил внешнее сходство между коренастым и К., бросившееся в глаза сразу, как только К. впервые ввели в кабинет; теперь сходства не было и в помине, и я не знал, что об этом думать: да, действительно, если за образец взять портреты на стенах и в книгах, то, пожалуй, коренастый был прав и на человека не походил именно К., а коренастый в таком случае был — человеком? А коренастый, обогнув стал и приблизившись к К., отчего тот конвульсивно дернулся всем телом и закрыл лицо руками, присел подле него на корточки и продолжал говорить очень мягко, едва ли не умолять: — Нельзя, нельзя… Сергей Палыч… Ну давайте же, в конце концов, оставим формальности и побеседуем как люди… Я ж помочь хочу вам… К. слабо застонал — это был жалобный стон, будто детский, и было странно слышать, как столь слабый звук исходит из этого сильного, крепкого тела.[6] — Ну, не желаете на вопросы мои отвечать, так, может, сами что спросить хотите? А? Да ты лежи, лежи… Спрашивай, дружок, не бойся, спрашивай — не укушу. — Я бы хотел знать… — прошептал К., — я хотел бы… Из-за кого я здесь? Ах, как же это сразу не пришло мне в голову! Ну разумеется, К. не один виноват в своем преступлении; существует и другой человек, что вовлек его в это, человек, который по справедливости должен разделить с ним кару! И мне так же страстно, как самому К., захотелось узнать, кто этот страшный человек; и я с изумлением ощутил, как в моем сердце начинает закипать странное, до сих пор неведомое мне чувство… как мне хочется найти этого человека… найти и увидеть… найти и объяснить ему, внушить ему… быть может, он не знает о том, как К. мучается из-за него… убедить его прийти и заступиться… но нет, не только… заставить его заплатить за то, что он… нет, я не понимаю, не могу понять, такому чувству в нашем языке нет названия… — Во-он оно что, — протянул насмешливо коренастый, — вот что вас интересует… Из-за кого! Он спрашивает — из-за кого… Ну, друг мой, ежели вам так непременно хочется на кого-нибудь другого ответственность за свои преступления свалить, можете считать, что… да хоть из-за Циолковского! О, теперь я знал, что мне нужно делать: я обратился мыслью к отчетам, что составили другие наши наблюдатели, работавшие на Земле раньше меня, и мгновенно яркие картины стали разворачиваться в моем мозгу, и я как будто бы сам увидел… — …Наука, молодой человек, движется, конечно же, от известного к неизвестному, но это не гладкий путь; это — скачок, внезапность… от швейной иголки — к швейной машине, от телеги — к автомобилю… И точно так же от аэроплана к ракете, которая полетит к звездам… — Слушайте, Константин Эдуардович, вы что — серьезно верите, что человек может полететь на Марс? Что живое существо сможет передвигаться за пределами атмосферы? — А вы? Что-то знакомое: душистая янтарная жидкость плещется в прозрачных стаканах, но она — не орудие пытки, а просто знак человечьего гостеприимства; узкие подоконнички в геранях, на дубовом столике кружевная скатерть, в углу — черное чудище, забыл его имя, чудище белозубое, из которого люди, ударяя его по зубам, извлекают необычайно прекрасные звуки; от большущей печки, изукрашенной рисунками, — тепло… Вещи, вещи, вещи, ах, как люди любят окружать себя вещами, сколько чудных, непонятных вещей, металлических и стеклянных! Тепло, тепло от печи, жарко даже — а старый-престарый, дряхлый-предряхлый человек кутает ноги пушистым пледом, всклокоченная седая голова тонет в подушках, к уху приставлена еще какая-то нелепая жестяная штуковина, похожая на громадную улитку; К., черноглазый, круглолицый, насупленный, совсем еще молодой, но изо всех сил старающийся казаться таким же старым, как хозяин дома, сидит на стуле с гнутыми ножками, с круглой спинкой, вольготно сидит, раскачивает ногой — этот стул не опасен, и старый человек не опасен, и не опасен в тонком стакане чай. — Ну, об этом я не думал, — сказал К., — у нас куда более скромные цели. (Вправду ли — не думал? Нам было уже известно о том, что люди — о, тут вы ничем от нас не отличаетесь! — иной раз лукавят.) Когда вы пишете о том, что… — Пишу! Написать-то можно что угодно. Бумага все стерпит. Помните, что Сикорский говорит: изобрести самолет — пустяк, построить его — уже кое-что, а вот заставить его летать — настоящее дело… Я ведь чистой воды теоретик, главная ценность моих работ в их вычислениях и в тех выводах, которые я из этого делаю. Но руками что-нибудь — это, знаете ли, не мое… Руки-крюки, я и в молодости-то ничего не умел, а уж сейчас… Вот оно, мое единственное техническое достижение… — Старик на мгновение отнял от уха жестяную улитку. — Без нее я глух как пень… А вам много чего понадобится: помещения, деньги… Где вы собираетесь строить ракету? А испытывать — где? Для испытания реактивного двигателя стенд специальный нужен — это вы понимаете? К. вспыхнул, обидевшись, и стало сразу видно, как округлы его щеки — совсем еще мальчишка. — Есть полигон. Мы на нем вот-вот будем самолет новый пробовать. Приезжайте поглядите, я вам устрою пропуск. И стенд — будет. — Приезжайте! — Лицо старика исказилось таким страхом, будто К. его собирался ударить. — Приезжайте! Ехать куда-то… Москва. Чужой город… Гостиницы… Клопы там небось… Не знаешь, как питаться, на чем спать… Я к этим подушкам привык… Что вы, что вы, юноша… Ах, да что стенд, стенд не главное… Главное — люди, что будут мыслить едино с вами… — И люди есть. Специалисты… — Люди! Специалисты! Воображаю себе, какие там у вас специалисты… — Старик вскинул сухонькие ручки кверху — одеяло сползло, свалилось на пол. — Спасибо, спасибо, я сам… Послушайте, вы Цандера-то хоть знаете?! — Даже не слыхал о таком. — И «Полеты на другие миры» не читали? К. довольно равнодушно пожал плечами: — Каюсь — не читал. — Не читал Цандера! — старик опять воздел руки к небу. — Он не знает Цандера! Не знает Цандера и собирается строить реактивный двигатель! Цандер — это… Нет-нет. Вам не я нужен. Я вам совершенно не нужен. Вам нужен Цандер. Да-да. Вот с Цандером вы — полетите. На Марс полетите, это уж я вас уверяю. К. усмехнулся: — А вы? — Нет уж, благодарю, — хмыкнул старик и поглубже закутался в одеяло. — Увольте… Да и для чего мне лететь на Марс? Я и так могу быть там в любой миг, когда захочу. Ведь мысль не знает границ, не признает препятствий. Для мысли невозможного — нет… Плохо понимая людей, мы совершаем ошибки, но мы не идиоты: я сообразил уже, что ни о какой вине в строгом смысле этого слова применительно к покойному ныне старику ученому речь идти не могла: следователь — ах, веселый человек! — просто пошутил… И все же… Ах, почему, почему мне не поручили наблюдать за милым стариком — ему-то не пришлось проходить через конвейер! Ну, пусть даже за К., но не теперь, а в его прежние, юные годы, когда воздух, которым ему приходилось дышать, был не так редок, не так черен, годы, о которых столь подробно мои товарищи рассказывали мне, годы, когда в любой момент, если ему захочется, он мог напиться воды, когда он знал только один смысл слова «конвейер»! (Может ли живое существо пройти конвейер и после этого думать о ракетах и мечтать о звездах? И что за сила должна быть у этого существа, если оно способно на такое? Великая раса — да? Но — конвейер, его-то кто придумал? Они же? Нет, я по-прежнему ничего в людях не понимаю.) Вины старика нет — и все же… Может, лучше бы было для К. вовсе никогда не читать его книг? И пусть бы не было никаких ракет, пусть бы люди копошились и тихо умирали на своей Земле, а мы росли и тихо гнили на своем Марсе; стоит ли ракета всего этого — выбитых с кровью зубов, переломанных челюстей, черного, распухшего горла, слез женщин, к которым никто не приходит?[7] Нет, конечно, я не говорю, что ему следовало совсем отказаться от неба, ползать вместе с другими — ему, рожденному летать… Строил бы по-прежнему самолеты, парил на планерах… Но ему нужны были крылья большего размаха… — Давайте-ка поподробней о Цандере… о господине Цандере потолкуем. — Почему же о «господине»… — пробормотал К., но так тихо, что следователь не услышал. — Кто был инициатором создания ГИРД — вы или он? Он первый заговорил об этом? — Мы были одинаково в этом заинтересованы… И не только мы… — Ну да, ну да: иностранные разведки тоже… Марсианская, например, подумал я. Но как они могут знать об этом?! Нет, должно быть. тут имелось в виду нечто другое… — Много молодых инженеров… — Ай, бросьте, — сказал коренастый добродушно-грубо и даже руками замахал — и внезапно спросил совсем другим тоном, деловито и резко, точно желая застигнуть К. врасплох: — Цандер — немец? Или еврей? — Немец… Да, немец. Конечно немец. Обрусевший прибалтийский немец. А что? — Немец — стало быть, немецкий шпион. Так? Он вас завербовал, да? Завербовал? Я мучительно пытался разобраться в услышанном. Смысл слова «завербовал» мне не был ясен. Но — «шпион»! О, я знал, что это такое. Шпион, он же разведчик, — тот, кто незаметно проникает на другую планету, высматривает, вынюхивает, подслушивает, собирает информацию. Готов признать, что я был шпионом, хотя и без дурных намерений. Но как можно быть шпионом в своем собственном мире?.. Ни-че-го не понимаю. …Ц., о котором они толкуют, — шпион! Чужой на этой планете, чужой, не такой, как они! Мой коллега, быть может, замаскированный соотечественник! Да может ли такое быть?! Никогда мы, наблюдатели, не пытались разместить наши души в телах мыслящих землян — как из этических соображений (прежде всего), так и по причинам биологической несовместимости. Однако чем черт не шутит… Но каким образом мои товарищи, мои предшественники могли упустить из виду столь важное и интересное обстоятельство? Халатность? Невнимательность? Я снова должен обратиться мыслью к их отчетам… впрочем, я уже чувствую, что земные выражения «прочитать», «просмотреть» или «пролистать» становятся привычней для меня. — День добрый… Товарищ Цандер здесь живет? Ничего подобного никто из нас прежде не видел: длинный темный коридор, увешанный какими-то жуткими цинковыми лоханями, а по обеим сторонам этого коридора — двери, двери, двери, и из дверей, как черви из земляных пор, высовываются головы. — Марсианин-то?.. (Мы онемели от восторженного изумления.) Люсь, а Люсь! — А?! — Тут это… за Цандером пришли. — За Цандером! Вы из домкома?! Это мы, мы вам писали! Ну, слава богу, наконец-то… Просто жизни никакой нет от Цандера этого… Развел тут… Дерьмом, я извиняюсь, воняет — чуете? Да нет, вы нюхайте, нюхайте хорошенько… (Прекрасный запах, запах жизни, мы решительно не могли взять в толк, чем они недовольны.) А дети у него — голые! Нет, вы представляете? Голые бегают… А знаете, как зовут этих детей, отродье это чертово?! Одну — Астра, а другого — Меркурий! Как собак! Рехнуться можно! Меркурий! — Люсь, ну, ты уж… Это ж детишки… — Чертово отродье и есть, выродки, все в папашу… Растрепанных голов на вытянутых шеях все прибавлялось, отчего извилистый и темный коридор сделался похож на гидру, какие, говорят, водились у нас на Марсе в доисторические времена; гам стоял такой, что слов невозможно разобрать; глуха и слепа была лишь одна дверь, в самом углу, но под напором голосов робко приотворилась и она, и в образовавшуюся щелку выглянула тощая женщина в стеганом халате. — Товарищи… товарищи, бога ради… — лепетала она. — Пожалуйста, проходите… Мы ничего не… Я все объясню… Фридрих ставит опыты, научные опыты! — Опыты в лаболаториях ставят! — В ла-бо-ра-ториях. — проговорила женщина очень тихо, но упрямо. — Я и говорю: в раболаториях, а не в коммунальной квартире! — Разберемся, — обронил небрежно К. В ту пору он еще не носил кожаного пальто, но что-то, видать, было в лице его, манерах и голосе такое, что соседи поверили: разберется — и поспешили попрятаться в свои норы. А он вслед за женщиной вошел в комнатку, где так чудесно пахло, и с ним незримо вошли мы. Увы, увы, люди над нами подшутили — в этой комнатке не оказалось никаких марсиан. — Да вы садитесь, — сказала женщина, — присаживайтесь… Но мы-то уже расселись на подоконнике; а К. огляделся в поисках предмета, на который ему можно было бы опуститься, не нашел и остался стоять посреди комнаты, вертя в руках шляпу. — А запашок-то и вправду… — пробурчал он. — Соседи… — Опыты, это все опыты, — поспешно отвечала женщина. — Это, понимаете ли, Фридрих испытывал возможность использования фекалий… В комнатке стоял жуткий холод, К. поежился. — Зачем? — Ну как же! — Женщина удивлена была тем, что К. не понял ее сразу. — Мы готовимся… то есть Фридрих готовится к полету на Марс… Полет будет длительным… Все должно приносить пользу — замкнутый цикл, понимаете?! — Ну да, да, конечно… — К. деликатно прикрывал свой нос шляпой. — Конечно… — Фекалии будут употреблены для удобрения растений. — Ах, растений, — с видимым облегчением произнес К. — Да, разумеется; а вы что подумали?! В ракете будет много растений, очень много, целые оранжереи: и для питания космолетчиков, и для производства атмосферы… Фридрих относится к растениям с огромной любовью, он их называет «нашими зелеными братьями»… Да и как не любить их? Кроткие, добрые существа… Это так мило с их стороны: поглощать углекислоту и выделять кислород, чтобы люди могли жить! О, как затрепетали мы, как задрожали всеми листочками и стебельками, услыхав столь чудесные слова; и как же, в свою очередь, мило, как деликатно со стороны людей завершать свой жизненный путь именно таким образом, который позволяет удобрять почву и давать жизнь растениям! — Вы посмотрите, посмотрите! — Женщина схватила К. за руку и потащила к окну так энергично, что мы невольно отпрянули. — Вот они, милые, вы гляньте, как хорошо растут, им так нравится подкормка… …А если люди так любят наших бессловесных земных собратьев, разве смогут они не проявить доброты и любви к нам, марсианам, разве они, когда научатся пересекать космические дали, откажут нам в нашей нехитрой просьбе — взять нас в глубины космоса с собою, сделать нас своими товарищами в их увлекательных, труднейших путешествиях к иным галактикам?.. — Морковь, например… Обратите внимание, они растут в древесном угле… Мы считаем… Фридрих считает, что в межпланетный корабль, то есть в ракету, нужно будет взять растения для питания, но сажать их лучше не в землю, а в древесный уголь, так как он легче земли. — А вот это что? — Это Фридрих очищал мочу, чтобы потом пить в полете. — А, — сказал К. после крошечной паузы. — Разумно. — Вот видите! — обрадовалась женщина. — Однако ж в коммунальной квартире… — Да-да, вы правы, это ужасно. Соседи — темные, невежественные люди! — не понимают и пишут на нас жалобы, мы уж устали отбиваться… Господи, скорей бы Фридрих закончил ракету и мы улетели! При этих ее словах толстенный ком тряпья, в беспорядке сваленного на узкой железной кровати, шевельнулся и издал слабый стон; К вздрогнул и поглядел в сторону кровати с ужасом. — Сил моих больше нет… Отсталые, темные люди, они не понимают, что такое наука… К. сделал над собою усилие, чтобы не смотреть на страшную кровать. — Так вы всей семьей намереваетесь лететь на Марс? — Разумеется. А как же иначе. Фридрих, дети и я… — А дети голые — почему? Или соседи клевещут? — Господи, неужто вы думаете, что в ракете позволительно обременять себя всякими тряпками! — Женщина сделала слабое движение, будто собираясь сбросить с худых плеч замызганный халатик, но поймала на себе оторопелый взор К. и передумала. — Лишний вес… каждый килограмм — да что там, каждый грамм имеет значение! — А как насчет специального костюма? — деловито поинтересовался К. — Наподобие водолазного скафандра, а? Для выходов в безатмосферное пространство? — Верно, — сказала женщина, не сводя с К. лихорадочно сверкающих глаз, — да, это верно… Я вижу, вы интеллигентный человек… До вас в домкоме служили такие, знаете… Хотите, я вам покажу нашу ракету?! — Ракету, — слабеющим голосом произнес К., — ракету… Так она у вас здесь? Тут ком тряпья вновь застонал и забился, весь извиваясь, будто живой; К. прижал шляпу к груди и отступил в угол комнаты. Однако женщина не обращала на ком никакого внимания. Она огляделась, вытащила из-под стола какую-то продолговатую, гнутую, всю почерневшую от копоти металлическую штуковину и сунула ее прямо в лицо К. — Вот она… То есть это, разумеется, не совсем ракета… Это ее сердце — ракетный двигатель… — Похоже на паяльную лампу, — осторожно сказал К. — Ну, вообще-то это и есть паяльная лампа… Ведь тут важен принцип… Фридрих создал жидкостный ракетный двигатель… Горючим служит бензин, а окислителем — сжатый воздух… К. покусал нижнюю губу. Зубы у него были не очень белые, но ровные, крепкие. Хмурясь он смотрел на лампу, потом взял ее в руки. Он расстегнул пальто, будто ему стало жарко, а шляпу не глядя уронил на пол. Он, кажется, уже не замечал никаких запахов. В глазах его постепенно разгорались такие же сумасшедшие искорки, как у женщины. — Я не из домкома, — сказал он, — я… Мне бы хотелось увидеть Фридриха Артуровича… Он скоро будет? — Так он тут. — Где? — Летит на Марс, — безмятежно отвечала женщина. Она бросила взгляд на стенные часы и вдруг сильно хлопнула себя ладонью по щеке. — Боже, я заговорилась с вами и… Фридрих, Фридрих! Время вышло. Вылезай. Одеяла и тряпки одна за другою, как листья с кочана капусты, начали отваливаться; по прошествии некоторого времени из них показались огненно-рыжая шевелюра и худое, белое, покрытое испариной лицо в рыжих же усах и остроконечной бородке; рот на этом лице открывался и закрывался безмолвно, точно у рыбы. — Мы учимся задерживать дыхание, — сказала женщина, — ведь в ракете будет ограниченный запас кислорода… Как ты, дорогой? — В-великолепно, — ответил рыжий человек, стуча зубами. Он завозился, сделал усилие, чтобы скинуть с себя последний плед, и сел в постели. Руки его заметались, зашарили в складках тряпок и одеял. К. ошалело смотрел на него. Рыжий извлекал из своих покровов тоненькие сверкающие палочки, одну за другой, смотрел на них и затем передавал женщине, а та тоже смотрела на палочки и записывала что-то в клеенчатую тетрадь, а затем, сильно встряхнув палочкою, откладывала ее в сторону. К. переступил с ноги на ногу и кашлянул. Рыжий тотчас отозвался страшным приступом кашля, будто ждал сигнала; он кашлял так сильно, что сотрясалась не только кровать, но вся комнатка. Женщина, оставив свою тетрадку, села на край кровати и приложила ладонь ко лбу мужа, но тут же отдернула ее, будто обжегшись. — Опыты… — проговорила она грустно, — это тоже опыты… Фридрих сильно простудился, но даже это… Он не стал ничего принимать, чтоб сбить температуру… Все для науки… — Опыты? Уж не по теплопередаче ли? — спросил К. Рыжий человек наконец прокашлялся и протянул К. руку — белую, как корень, с длинными тонкими пальцами. — Вы угадали совершенно верно… коллега? Вы ученый? Физик? — Инженер-конструктор, — сказал К. так сухо, будто слово «ученый» ему было неприятно, — планерист, летчик я. — Ну так вы должны понимать: та сторона ракеты, что обращена к солнцу, будет резко нагреваться, а та, что в тени, так же сильно охлаждаться… Это очень важно… Когда я полечу на Марс… К. продолжал, кусая губу, вертеть в руках паяльную лампу; от слов рыжего о Марсе он отмахнулся, как от докучной мухи. — Жидкостные двигатели… А если у вас… у нас будет помещение? — спросил он. — Лаборатория, оборудование, сотрудники? Что тогда? Современной марсианской наукой установлено, что в действительности все происходило несколько иначе. Разговоров, что приведены выше, на самом деле никогда не было. К. не ездил к Циолковскому в Калугу — собирался, да так и не собрался, — а впервые встретились они несколькими годами позже, в Москве, куда старика все-таки привезли на празднование его собственного юбилея, привезли едва ли не насильно, сгребя в кучку вместе с подушкой и одеялом. И с Цандером К. познакомился вовсе не в коммунальной квартире последнего, а в более официальной обстановке, сейчас не припомню точно — то ли на улице Никольской, в конторе с чудным названием Осоавиахим, то ли в одном из корпусов ЦАГИ на Вознесенской. Да, этих бесед не было; их кто-то придумал — мой ли амоалоа Льян, другие ли наши наблюдатели, люди ли, сам ли К., всегда, как подобает крылатому существу, отличавшийся высокоразвитой фантазией, — кто-то выдумал их, а стало быть… стало быть, они все-таки состоялись, ведь для мысли (увы — не только для правдивой и не только для разумной) невозможного нет?.. Мы, марсиане, не столь склонны проводить резкую грань между возможным и сущим, как это делаете вы, земляне. Вот и все, что я хотел сказать; вновь передаю слово Льяну. — Но Цандер умер… — тихо сказал К. — Вот и замечательно, — сказал коренастый с воодушевлением, — ей-богу, так гораздо лучше для него и для вас. Признайтесь, что он вас завербовал: ему вы зла уже не причините, а свое положение облегчите. — Никто меня никуда не вербовал… — Некоторые ваши знакомые утверждают, что вы называли его своим учителем. В чем же это? В подрывной деятельности? — Как инженер (К., я заметил, почему-то не любил применительно к себе слова «ученый») — да, наверное, он был моим учителем… Уровень его математических знаний, его умение провести теоретический анализ… (Коренастый душераздирающе зевал.) В те годы он был единственным, кто мог возглавить работу по созданию ракетных двигателей… Да и сейчас… — Эх, Сергей Палыч… — Определенно коренастый был сегодня добр, и я благодарил его мысленно за эту доброту. — Вы же до знакомства с ним были честным человеком… Трудились, как говорится, на благо нашей Родины… Самолеты строили, эти, как их, планера — ну, полезное же дело… Летали, как полагается, — низе#769;нько… А Цандер вас уговорил заниматься вредными делишками, народные деньги разбазаривать… Таки сбил он вас с панталыку, а? Марс, Марс… Как такая чушь в голову-то взбрести может? И вправду: как случилось, что К., еще несколько лет тому назад ни о каком Марсе не помышлявший, заболел этим волшебным, мучительным недугом? Официозной марсианской наукой исписаны толстенные тома (разумеется, способ, каким мы фиксируем наши мысли, не имеет ничего общего с человечьей письменностью, но мы, наблюдатели, работающие на Земле, уже отчасти привыкли думать и выражаться как люди) о том, как-де еще в глубоком детстве, слушая сказку о ковре-самолете, что рассказывала ему мать, К. проникся мечтою о полетах к звездам, и вся его дальнейшая жизнь представляла собой одну прямую линию, устремленную к ним. Однако нам, наблюдателям-практикам, столько времени проведшим в непосредственной близости к К., представляется, что все было не совсем так: по-настоящему К. начал думать о Марсе лишь в тот счастливый год, когда в Москве чудом пересеклись пути нескольких энтузиастов и была создана (ах, как же люди любят образовывать всякие союзы и называть их длинными и неудобоваримыми именами) та самая Группа Инженеров, Работающих Даром, о которой коренастый его расспрашивал… — Ишь ты, — сказал человек в фартуке и с метлой в руках. — Ишь ты, поди ж ты… И что ж вы тут делать-то будете, в сарае энтом поганом? Мы не очень хорошо понимали человека с метлой: по-видимому, он изъяснялся на диалекте, которому нас в школе наблюдателей не обучали. Но рыжий Ц. понимал его прекрасно. — Мы из Осоавиахима… мы будем готовить экспедицию на Марс, — объяснил он, приветливо улыбаясь человеку с метлой. — Ишь ты! — опять сказал человек с метлой. — И чтой-то вас туда потянуло?! — Это чрезвычайно… Вы поймите, ведь в первую очередь необходимо… я сейчас вам все… — Пойдемте, Фридрих Артурович, — сказал К. и легонько подтолкнул Ц. в спину. И они — пятнадцать юных и не очень юных мужчин (надо думать, это и были они самые: Инженеры, желающие Работать Даром) — гуськом спустились по истертой железной лестнице и вошли в распахнутую, на одной петле болтавшуюся дверь. Человек в фартуке, опираясь на свою метлу, довольно долго таращился им вослед, покачивая головой и бормоча «ишь ты» и «поди ж ты». Наконец он энергично замахал метлою. А те, что вошли, тоже стояли долго, оглядывая закопченные, голые стены, не то ужасаясь, не то обмирая от восторга. Потом кто-то из них сказал: — Потолки хороши… — Стены толстые — любой запуск выдержат. — Мусору-то, мусору… Почти весь следующий месяц Инженеры махали метлами. Потом, когда весь мусор был изничтожен, они начали заниматься своими чудными, загадочными занятиями: чертили бумажное, клепали стальное, плавили железное. Руки их были черные, пальцы сбитые, с поломанными ногтями. Зарплату им не платили. Инструмент таскали из дому, покупали на свои деньги. Когда для опыта понадобилось серебро — собирали по всей родне и знакомым серебряные ложечки. И опять — чертили на чертежных досках, писали на пишущих машинках, считали на счетных линейках, клепали, стучали, плавили, ходили А что же Марс? О Марсе говорили много. Рыжий Ц. постоянно твердил о нем. Другие слушали Ц. и соглашались или спорили с ним. Только К. никогда о Марсе не говорил и даже хмурился, когда говорили другие. Сам он все больше говорил в ту пору про скучное: расчеты, сверла, оптимальный диаметр, требуется квалифицированная пишмашинистка, фюзеляж, хвостовое оперение, балласт, аэродинамика, кислота, порох, продовольственные карточки, кульманы, циркули, паяльники, перегородки, дисциплина, принять, уволить, к чер-р-товой матери всех и вся, давление, клапаны, редукция, калька, гвозди, керосин. Но он был счастлив, я это хорошо видел. Конвейер, представлявшийся мне чем-то несокрушимым, незыблемым, как стена, и бесконечным, как орбита, оказывается, иногда по какой-то причине давал сбои: однажды, вернувшись из опустелого дома, где жена К. поливала своими слезами мшистую фиалку, в пыточный кабинет, я не застал там никого. Я вновь видел перед собой пустую, спокойную комнату: стены до половины выкрашены краской, выше — побелены, несколько шкафчиков — металлических и деревянных, два стола, на них вороха бумаг: на одном — аккуратными стопочками, с другого вот-вот обрушатся; и грязь на полу — замыта. Я был один довольно долго. Я не знал, что мне делать: мне было известно, в каком месте (называется — камера) находится К., но я не мог попасть туда, ибо там, среди темных лиц и избитых тел, не было ни травинки. (Позднее я научился проникать в подобные места, но тогда еще слишком слабо ориентировался в многообразии земных форм жизни.) Меня охватил безумный страх: что, если К. оставят там навсегда и я упустил возможность для вмешательства?! Наконец пришел коренастый. Он был не в духе: пил воду, вздыхал, зевал, морщился, тер таза кулаком. Затем он подошел к одному из шкафчиков, металлическому, закрытому на ключ, и, отперев его, достал оттуда картонную папку грязно-серого цвета. Тесемочки сбоку у папки были завязаны бантом. Коренастый плюхнулся на стул, держа папку в руках. Теперь я разглядел, что папка была не вся серая: одна из ее поверхностей была покрыта коричневыми пятнами. Коренастый тоже заметил это; он послюнил палец и с недовольным видом потрогал пятно. Реагируя на воду, в глубине бурого цвета стал мутно проступать — красный, и я понял, откуда взялись пятна: кровь имеет обыкновение разбрызгиваться в воздухе. Земляне считают свою планету зеленой и голубой. Это отчасти верно: она покрыта водой и лесами. Вероятно, именно такой — нежно-бирюзовой — она будет представляться взору, когда люди и марсиане смогут глядеть на нее с орбитальной высоты. Марс вы в своих книгах называете планетой красной. Не знаю, возможно. Я понятия не имею, как выглядит из космоса моя родина: полет, перенесший мое сознание из одного мира в другой, был слишком стремителен, слишком краток. Но для меня красной планетой стала Земля, мир цвета человеческой крови. Жена Ц., как мы уже поняли, была не из тех, кто может предать и бросить. Но Ц. сам нередко забывал о ее существовании и даже о существовании безумно любимых им Астры и Меркурия, и тогда с наступлением ночи другие Инженеры насильно надевали на него теплые одежды и отправляли домой, а он прятался от них в подворотнях и тайно, как шпион, прокрадывался обратно, чтобы Работать Даром еще и по ночам, а утром бессовестно делал вид, будто пришел только что; а когда все Инженеры толпою шли обедать, Ц. старался от этого скучного ритуала увильнуть или брал самую дешевую, самую гадкую и скудную еду, и тогда Инженеры потихоньку, как шпионы, сговорились и стали покупать ему еду на свои деньги, а Работающие Даром девушки, которых к тому времени было уже немало, приносили из дому завернутые в бумагу булочки, котлетки и пирожки и прятали их — тайком, как шпионы, — в ящики его рабочего стола, и он, находя эти чудные предметы, дивился и говорил: — Ой! Иногда, правда, котлетки и пирожки до него успевали съесть мыши. Он на них не обижался. Мышей он обожал. Он мечтал взять мышей с собою на Марс. Короче говоря, прочитав отчеты моих товарищей, я так и не понял, кого же на Земле принято считать шпионами и что они делают плохого, и перестал думать об этом. Но я все равно не бросил чтение. Чудная жизнь Инженеров заворожила меня… Как-то раз, когда Инженеры, по своему обыкновению, поздно вечером Работали Даром, к ним в подвал пришли сердитые люди с бумажками — Отгул отрабатываю, — говорили они. Их ругали и наказывали, а одного молоденького Инженера даже исключили из рядов какой-то Что такое ракета и почему она может летать в космосе, а, к примеру, планер не может? Ей-богу, если б мы, марсиане, понимали это, мы бы сами ее построили. Я знал лишь только, что Ц. взялся сделать из паяльной лампы Кроме того, нужно было придумать, как заставить ракету оторваться от земли: для этого нужно было учинить маленький направленный взрыв, который ее с надлежащею силой выпихнет в воздух, а затем в стратосферу; и они все время спорили о том, какое вещество, жидкое или твердое, а если жидкое, то какое именно, легче будет при этом взрыве укротить, дабы ракета стартовала вертикально вверх, а ни в коем разе не в окно соседнего жилого дома. (Изрядно забегая вперед, скажу, что этот спор не закончился и тогда, когда Инженеры, наконец-то научившиеся стучать кулаком в инстанциях и доказывать свою полезность и правоту, уже работали не даром, а их Группа при помощи одного могущественного Маршала, слившись с другою подобной Группой из города Ленинграда, превратилась в целый большущий Институт.) Ну, и еще всякие попутные мелочи: автоматические приборы, которыми ракета должна управляться, дабы летать не где попало, а по заданной траектории, и прочее, прочее, прочее. Так что, хоть они и работали сутками напролет, до настоящей ракеты было еще очень далеко. Будучи математической моделью, ракета летала как птичка, но при попытке воплотить ее в железе тотчас разваливалась на куски. — К чер-р-ртовой матери… — серый от усталости, бормотал К. и загибал пальцы: — Позавчера — течь газа, вчера — трещина в бензобаке, сегодня — штуцера потекли… Этак мы и за пять лет не управимся… — Нет-нет, — испуганно проговорил Ц., — пять лет — это очень долго… Я могу не успеть… (Он был не так молод, как другие, и слабого здоровья.) Нет-нет, о пяти годах не может быть и речи… М-да… Я вчера… Сережа, помните, мы как-то говорили о специальном костюме для экспедиции на Марс? По типу водолазного костюма? Я нынче ночью сделал эскиз — посмотрите… — Ф-фридрих Артурович… — прошипел К. и обвел гневным взглядом своих товарищей. (Чтобы Ц. не работал по ночам, а спал, К. издал специальный приказ о том, что Инженер, уходящий с работы последним, обязан забрать Ц. с собой, довести до дому и сдать на руки жене; нередко этим последним бывал сам К.) — Фридрих Артурович, я, кажется, просил вас… — Посмотрите, посмотрите… (К. беспомощно воздел глаза к небу, но эскиз взял.) Сережа, я еще сделал эскиз оранжереи… Не сердитесь — просто мне не спалось… И маленькую смету… Мне кажется, что на Марсе семена картофеля… К., покорно принимая от Ц. все бумажки, спросил его: — Почему все-таки — Марс? Почему именно Марс? Ведь Луна гораздо ближе… И все переглянулись: ведь К. и о Луне-то никогда не говорил, он вообще избегал разговоров о космосе. — На Луне нет жизни, — отвечал Ц., — во всяком случае, жизни сознательной… — Вы хотите именно с сознательной жизнью встретиться? С марсианами? — усмехнулся К. — А вы разве — нет?.. Только представить себе, что они… Какие они? Как вы думаете? Похожи они на нас? К. молчал довольно долго. Потом он сказал: — Не знаю. Я об этом никогда не думал. Ах, как бы мне хотелось написать, что он был не вполне искренен, что в лице его какая-нибудь черточка неуловимо дрогнула при этих словах, что в глубине души он грезил о нас! Но этого не было. Да, Марс уже тогда светил ему путеводною звездой, но только в его любопытстве и честолюбии Инженера, в его стремлении взлететь как можно выше, обретя крылья подходящего размаха. О тех, что могли ждать — и ждали — его там, он и вправду не задумывался. У него было полно иных забот. — Фридрих Артурович, сделайте мне личное одолжение! — произнес он с интонацией нежной мольбы, какой никогда я не слышал от него. — Пожалуйста, поезжайте в Кисловодск, в санаторий… Путевку достанем… Хоть ненадолго, а? — Избавиться от меня хотите, — сказал Ц. с улыбкой. — Вот именно, — сказал К. и тоже улыбнулся, довольно рассеянно впрочем, ибо уже думал о другом: — Надо еще раз проверить циркуляцию воды при работе помпы… Откуда ему было знать, что он никогда больше не увидит Ц.? «Дорогая Астра, я живу спокойно в санатории. Здесь опять выпал снег… Еще нигде нет цветов… Звери в парке курзала все живы. 4 медведя балуются, 7 красивых павлинов…» Ц. любил не только мышей, а всех зверей, даже червяков и лягушек. Когда пришла телеграмма, К. заплакал. Телеграмма выпала на пол из его рук: слишком велика была тяжесть, чтоб удержать ее.[8] Они починили свой конвейер. — Отойди от стены! Отойди, тварь троцкистская! С Тухачевским встречался? Молчишь! Встать, я сказал! Повторяю вопрос! С Тухачевским встречался? Отвечай! К. слабо кивнул головой: каждое слово давалось ему с невероятным трудом. Всякий знает, что подобный кивок у землян означает положительный ответ, подтверждение, согласие. Светловолосый, задавая свой вопрос, смотрел прямо на К. и не мог не видеть его жеста, но почему-то притворился, будто не понимает. Это постоянное лукавство в мелочах не переставало удивлять меня: мы, марсиане, если уж лжем — так по-крупному. — Не слышу ответа. — Встречался… — охриплым шепотом, похожим на шелест сухой травы, проговорил К. — Разуме… (дыхание его сбилось) …разумеется, встречался… Вам об этом прекрасно изве… известно… Я уже сжался в ожидании удара: почти каждый раз, когда К. в ответ на вопросы следователей о каком-либо обстоятельстве говорил, что это обстоятельство им и без него известно, его били; не знаю, как он сам не замечал этой причинно-следственной связи. Возможно, коренастый и намеревался сделать это опять — от меня не укрылось его легкое движение, — но ему помешала вдруг разразившаяся громким треском черная штука (телефон), при помощи которой люди, подобно нам, общаются друг с другом на расстоянии, с той лишь разницей, что нам для этого механические приборы не нужны. Коренастый снял трубку и приложил ее к уху; там, на другом конце провода, ему что-то говорили, и, по мере того как он слушал, лицо его болезненно искажалось. Я был в отчаянии: эта гримаса явно ничего хорошего К. не сулила. Но я, похоже, ошибся: что-то кратко ответив и нажав на рычаг, коренастый даже не взглянул на К. и не сделал ему замечания. (К. снова прижался спиною к стене, что ему категорически воспрещалось делать.) Он был чем-то сильно озабочен. Трубку он не клал на ее место, а держал в руке. Потом он сам принялся куда-то звонить. Я понял из его переговоров, что ему необходимо отлучиться. В кабинет вошел человек в форменной одежде (человек в такой же точно одежде обычно выводил К. в туалет и приводил обратно, но это был какой-то другой, которого я прежде не видел: насколько я разбираюсь в человеческих возрастах, он мог быть отцом К.) и остался, стоя у дверей, стеречь К., а коренастый запер свои папки в металлический шкафчик и, по-прежнему не обращая на К. внимания, торопливо ушел. Тогда человек в форме сказал К.: — От стенки отойди, а? Почему-то К. не послушался. Человек в форме широко зевнул, прикрыв рот ладонью. — Ладно, — сказал он, — стой где стоишь… (К. со стоном опустился на корточки.) — Ну, ты совсем обнаглел… Вам, диверсантам, палец дай — всю руку отхватите… Ну, ты это… — Пить… — прохрипел К., — пить… Человек в форме вздохнул. — Дайте воды напиться, — пробормотал он, — а то так есть хочется, что переночевать негде… — Он подошел к высокому шкафу и, приподнявшись на цыпочки (он был маленького роста), снял оттуда графин с водой и налил ее в стакан — полный стакан, до самых краев полный! — На, пей, зараза… Смотри не подавись… И тогда я во второй раз увидел в глазах К. прозрачные капли воды — слезы. Прежде я считал, что люди плачут, когда им делают что-то плохое, а К. не плакал, когда его избивали резиновой трубкой с металлом внутри, не плакал, когда в его тело вонзались стальные шильца — тогда он стонал от боли, но не плакал, так почему же теперь? Он выпил воду, и человек в форме налил ему еще. Он отдал К. почти всю воду, что оставалась в графине, лишь малую ее толику плеснув в горшок с увядшей геранью. Оказывается, люди плачут от тех же самых чувств, что и мы. — День добрый, — сказал светловолосый, входя в кабинет. (За несколько секунд до этого, услышав приближающиеся по коридору шаги, человек в форме сурово приказал К. встать и отойти от стены, и на сей раз К. подчинился.) — Что тут у нас? — Порядок, товарищ младший лейтенант. (Если это — младший, то каковы ж у них старшие? Об этом я боялся даже подумать.) — Это хорошо, что порядок… Можете идти… Эй, а водичка куда девалась? — Виноват, товарищ младший лейтенант. Цветок полил. Засыхает совсем цветочек-то. — Выкинуть бы эту дрянь… — проворчал светловолосый. Я был в отчаянии: другого убежища, внутри которого моя душа могла вытерпеть достаточно долгое время, в кабинете не имелось. Но светловолосый не отдал приказания уничтожить герань, он, кажется, тут же и позабыл о ней. Отпустив человека в форме, он ключом отпер металлический шкаф, достал папку, которую спрятал туда его товарищ (цели этих постоянных исчезновений и появлений папки я так никогда и не смог понять), и на время углубился в изучение содержащихся в ней листов бумаги. — Отлично, — сказал он наконец. — превосходно… (Все-таки роль доброго следователя была светловолосому привычней или, быть может, больше соответствовала его природному характеру.) Связь с Тухачевским, стало быть, не отрицаете… Будем надеяться, что и дальше у нас все хорошо пойдет… Вы уж постарайтесь не огорчать нас сегодня — у Б. (он назвал своего коллегу по имени, а имена их были — Б. и Ш.) и без вас неприятности, дочку в больницу свезли, как бы не пневмония, а то и похуже что — температурит, бредит… У вашей-то дочурки, кажется, все слава богу… А? Вы что-то сказали? Нет? Слава богу, говорю, что Наташа ваша здорова… Конечно, домашний уход… В детдомах-то… нет, у нас в детдомах, конечно, все самое лучшее, все, но… все-таки материнская забота… а вот если у кого и отец и мать в лагерях… ну, и бабушка тоже — тогда, конечно… Ничего этого я толком не понял. Что такое «детдом»? Что такое «лагеря»? Эти явления не были мне известны. В мозгу К. при этих словах светловолосого замельтешили какие-то хаотические картинки, но я на сумел их как следует разобрать, видел только: много, много, очень много людей; много, много, много маленьких людей (детенышей)… Что все это значило? — Я — Да я понял, понял, что встречались! — расхохотался светловолосый. — Послушайте, Сергей Палыч… Да вы присядьте… Ну же, ну! Можете сесть на стул. (К. не двинулся с места.) Не бойтесь, не бойтесь… Я же вижу, что вы устали. Неверными, мелкими шажками, будто ноги его были скованы железом, К. приблизился к стулу, дрожащие руки его ухватились за спинку. Он попытался сесть, но не смог, упал. Нет, светловолосый ничего ему не сделал. Просто координация движений изменила ему. Он лежал на полу, скорчившись, подтянув колени к подбородку — так, я знал, в утробе матери покоится детеныш. Светловолосый встал и очень медленно пошел к нему. К. даже не прикрыл руками лицо, он всякий раз это делал, когда к нему приближались, но сейчас, по-видимому, у него даже на это движенье не осталось сил. Некоторое время светловолосый, широко расставив свои крепкие, здоровые ноги, покачиваясь, заложив руки в карманы, сверху вниз смотрел на него. Потом добродушно усмехнулся. — Ну, полежите, — сказал он, — полежите, ежели вам так больше нравится… (Воистину сегодня у К. был счастливый день.) Что вы можете сказать о Туxaчевском? — Не знаю, — прошептал К. — Я общался с ним очень мало, только непосредственно по службе… — Это естественно, — сказал светловолосый, — раз, будучи замом наркома, он курировал авиацию и новые разработки… А портсигар он вам за что подарил? Серебряный портсигарчик, а? За преданную и верную службу? — Это было постановление Осоавиахима… За оборонную работу… — Портсигар?! — Да нет же — знак почетный… К нему — именной портсигар… — Хороший подарок, — сказал светловолосый. — Кстати, закурить не хотите? — Глаза К. расширились от удивления, и я лишь сейчас ощутил, как — не столь мучительно, как жажда, но очень остро — его все эти часы и дни терзало еще какое-то, абсолютно непонятное мне, физиологическое желание. — Пожалуйста… К., собравшись с силами, смог взгромоздить свое непослушное тело на стул; светловолосый протянул ему зажженную, приятно пахнущую палочку — сигарету. К. жадно затянулся дымом. О да, сегодня все точно сговорились ласкать и баловать его — отчего же страх его никак не проходил? Много, много, много детей в одной комнате — что в этом так его пугало? — Да, щедрый был человек, — сказал светловолосый, — к друзьям своим щедрый и сам пожить любил — Что? — Ужасно, говорю, что на такой высокий пост смог проникнуть изменник и шпион. Вы со мной не согласны? — Согласен, — сказал К. Я наверняка знал, что К. лжет; почуял это и светловолосый — иногда люди бывают почти так же восприимчивы к тайным мыслям друг друга, как и мы. — А я думаю, — сказал светловолосый, — что вы придерживаетесь иного мнения… Тухачевский был вашим главным покровителем, институт целый под вас создал… И взгляды на обороноспособность страны у вас были одинаковые: навредить, как можно больше навредить. Конница — вот что решит исход будущей войны! А вы с вашими техническими фокусами сознательно гробили народные деньги… Ладно, товарищ Ворошилов вовремя с гадюшником вашим разобрался. Конница, доблестная конница товарища Буденного… Степь, эх, ветер, гривы развеваются… Шашки — наголо… Вот бы мне туда сейчас — а не с вами лясы разводить… А вот теперь мне показалось, что светловолосый, восхваляя доблестную конницу, несколько — Так какие шпионские задания вы получали от Тухачевского? — Никаких я от него заданий не получал… — Все в благородство играете — глупо, глупо! Он — негодяй, черная душонка — всех ваших друзей и вас втянул в преступление — а вы… Пожалуй, это уже было кое-что. И, заранее обжигаясь ненавистью, я захотел узнать о человеке, чье имя услыхал сегодня впервые (ибо, не являясь ученым, он не входил в сферу наших интересов), чуть побольше — хотя бы какой-нибудь поймать обрывок, что позволит мне судить о цвете его души… — …Подождите, Михаил Николаевич! Постойте! (Это — рыжий Ц., адресуясь к красивому статному человеку, которого все, кроме Ц., называют «товарищ маршал».) Мы ж вам еще не показали двадцать четвертую… Видите ли, весь фокус в том, что там есть одна такая любопытная шту… Горячность Ц., чрезмерная живость Ц. были в той обстановке неуместны: К. зашипел с досады, под столом толкнул Ц. ногой. Тот, беспомощно моргая, умолк. И опять заговорили К. и другие: пристойным, сухим языком протоколов принялись они рассказывать «товарищу маршалу» о том, какие полезные вещи Группа Инженеров, Работающих Даром, уже сделала и какие еще может сделать в будущем, таким вот деликатным образом намекая на то, что было бы не худо, если б «товарищ маршал» поспешествовал деятельности Группы как в организационно-материальном, так и во всяком ином плане, например, подарил бы им хороший полигон для ракетных испытаний, а также помог бы объединить их Группу с другой Группой, что так же Работала Даром в городе Ленинграде, и на базе этих двух Групп организовать Институт, а «товарищ маршал» слушал их очень вежливо и внимательно, переводя свой ясный взгляд с одного на другого, как если б они были учителями, а он — их прилежным учеником. А я — чем больше слушал их, тем сильней недоумевал, да нет, я просто пребывал в полнейшей растерянности… Причина этой растерянности заключалась в том, что, с одной стороны, «товарищ маршал» (пожалуй, я обозначу его просто как Маршала) мне почти сразу ужасно понравился, и в этом-то как раз ничего странного не было. Он был элегантен и красив; он был мягок; он был ироничен; буквально с первого взгляда в нем ощущалось то неуловимое, что земляне называют «породой» (у нас есть слово, гораздо точней передающее суть того, чем был Маршал, но я не хочу сейчас думать на родном языке), а именно такого рода люди особенно нравятся марсианам; и в то же время это был человек сильный и могущественный, что также импонирует нам с эстетической точки зрения, как, например, слон. С другой стороны… о, как тут все сложно и противоречиво было, с другой-то стороны! Маршал был военачальником. Деятельность, которой занимался в своей жизни и в своей Не всяких людей, а плохих, то есть других, которые нападают на своих — хороших. Но все же. У нас, марсиан, нет и никогда не было никакой армии. Да, у нас есть разведка (мы предпочитаем более деликатное слово «наблюдение», но я уж говорил о том, что согласен считать себя и своих товарищей разведчиками и даже шпионами), но кроме разведки у нас нет ничего, так что практическая польза от разведки не особенно велика. Так, например, когда наши разведчики (это было давно) узнали, что обитатели одной далекой планеты (не буду называть ее), являющиеся, как и мы, телепатами, но гораздо более сильными, готовятся мысленно захватить и уничтожить Марс, и сообщили об этом нашему руководству, наше руководство ужасно разволновалось, схватилось за голову, расплакалось, ушло в отставку и со страху умерло, как и добрая половина всех жителей моей бедной планеты. Готовились умереть и все остальные — а что еще можно делать, если тебя хотят убить? — но как-то обошлось: до нас обитатели той планеты, постоянно занятые телепатическим уничтожением друг друга, не добрались и поныне, и мы, успокоившись, стали продолжать жить и расти — тихо расти до того дня, когда кто-нибудь другой пожелает облагодетельствовать или убить нас. У землян не так: они защищаются. (Тут нам друг друга не понять никогда.) И, защищаясь, убивают; и, убивая, пользуются все более и более совершенным оружием. Вот этим самым — созданием новых, ужасных, новейших, ужаснейших вооружений — занимался Маршал, то есть не самолично, конечно же, а — курировал и поощрял тех, кто занимался этим. И вот теперь я с изумлением и страхом слышал, что… — …очевидна исключительная роль высотного самолета в смысле внезапности его появления и нападения… Не только самолеты с ракетным двигателем, но и ракетные снаряды, которые обеспечат повышенную точность наведения и дальность поражения… …что тем же делом вовсю занимался и К. И вид у него, когда он об этом говорил, был, как и у всех присутствующих, воинственный. Мне от этого стало очень грустно. Но я вовремя вспомнил, что, когда имеешь дело с людьми, порою нужно не обращать внимания на произносимые ими слова, а вслушиваться в их потаенные мысли и всматриваться в их души; я прислушался к душе К. и с облегчением и радостью убедился, что о вооружениях, так воинственно насупив брови, толковал он для того, чтобы легче было Но чего же хотел Маршал? Я не знал его так, как уже знал К., и душа его была для меня потемками. Думаю, она и навсегда бы осталась для меня непроницаема, если б не рыжий Ц., который, не вытерпев, слабо забормотал себе под нос: — Ах, все это не важно, не важно… Ракетоплан, который мы строим, позволит человеку вырваться в стратосферу… Я убежден: уже через несколько лет в небе с молниеносной скоростью будут летать ракетные корабли, покрывая огромные расстояния за считанные часы… Но это лишь промежуточный итог… Мы полетим на Марс… К. опять пнул его ногой, но было уже поздно: Маршал обратил на Ц. свой начальственный взор. — На Марс… — сказал он. — На Марс… так-таки через несколько лет?! А?I В ясных глазах его светилось детское, восторженное, обалделое любопытство, которое, впрочем, он тотчас — быстрым движением ресниц — поспешил погасить. — Да, это все очень… гм… Ну, это дело будущего… Товарищи, я бы хотел… (а сам продолжал украдкою ласкать Ц. заинтересованным взглядом) …хотел бы заслушать данные о пороховых… Почему-то люди всегда хотят выглядеть друг перед другом более кровожадными и скучными, чем на самом деле. Палящая жара, от которой герань совсем иссохла; следователь, раскачиваясь на стуле, расстегнув ворот рубашки, обмахивает себя сложенным вдвое тетрадным листком. — Сергей Палыч, давайте-ка мы с вами поступим так: напишите, кто вас вербовал. Просто на клочке бумаги напишите… Протокол составлять не будем, все останется между нами… Директор института Клейменов вербовал вас? И вас, и вашего приятеля Глушко, и Лангемака? Ведь так? — Никто меня никуда не вербовал. Почему-то К. довольно давно уже не били. И у стены он больше не стоял, а сидел на стуле. И конвейер совсем сломался: на ночь кабинет запирали. К. уводили в другое помещение — камеру. Я не мог понять причины этих перемен. Неужели они догадались, что пружинки, на которые требуется нажать, чтобы сломить сопротивление К., помещаются не в теле его, но в душе? И что это были за пружинки — девочка в синем платьице, женщина с золотой косой? — Вина Клейменова доказана: выполнял указания врага народа Тухачевского… А вы выполняли указания врага народа Клейменова, следовательно… — Ничего подобного, — огрызнулся К. Он теперь не казался мне таким потерянным, почти лишившимся рассудка, как в первые дни своего заточения: то ли я уже привык видеть его таким, то ли он уже привык к своему нынешнему положению — человек (да и марсианин, в общем-то, тоже) может привыкнуть к чему угодно. — Постойте, постойте! — с видом искреннего удивления произнес следователь. — Вы работали в НИИ-3? — Разумеется, работал. — А институтом руководил Клейменов. Троцкист. Немецкий шпион. Вредитель. Это он сам признал. Так вы выполняли его указания? — А вы бы на моем месте не выполняли? Как можно не выполнять указаний своего начальника? — Вопросы задаю здесь я. (Беззлобно, спокойно, как будто откликаясь на спокойствие самого К.) А вы — отвечаете. Понятно? — Понятно. — Тогда давайте еще раз: вы выполняли указания Клейменова? — Выполнял. — Слава богу! Вы понимаете, что, выполняя вредительские указания, вы тем самым совершали вредительство? — Весь институт выполнял указания Клейменова… Вы тоже выполняете приказы своего… — Мое начальство, будьте добреньки, оставьте в покое. И я вас не спрашиваю обо всем институте. С институтом мы еще разберемся. Вот этому К. безоговорочно верил: разберутся; и от этой уверенности ему было так же худо, как тогда, когда следователи произносили имя его маленькой дочери… почти так же — а может, даже хуже? Этого я не могу определенно утверждать… — Разберемся, дайте только время… гадюшник ваш выжжем каленым железом, карающим мечом… Почему-то К. видел при этих словах не клубок свивающихся змей, не раскаленные щипцы, а — столы, кульманы, фанерные перегородки, девушек в белых халатах… «Сергей Палыч, бутербродик хотите?» — «Спасибо, Ира». — «Девочки, девочки, Сережа-то у нас нынче в галстуке новом — видели?» — «Тихо ты, Лариска, он тебе за „Сережу“…» — «Ах, девчонки… Говорят, у него с женой — не очень…» — «Мало ли что говорят». — Вы мне не толкуйте про институт. Вы за себя отвечайте. — Я уже ответил. Да, я выполнял приказы Ивана Терентьевича — между прочим, партийца со стажем, красного командира… — Да уж, шашкой для виду махать — это ваш Клейменов мог. Сколько его на бюро песочили — все без толку… Грубый, некомпетентный… Сразу-то, к сожалению, не поняли, что не в грубости дело. И что касается компетентности — очень даже он был компетентен, во вредительстве-то… — Я не зна… — Послушайте, я не понимаю, как могло получиться, что вы стали на него работать! — Я на него не… — Вы же с ним всю дорогу собачились, с первого взгляда друг дружку невзлюбили! Или это все игра была, притворство? Кляузы на него Тухачевскому писали, просили убрать его с поста директора — для отвода глаз? Нет, не могу поверить… Сергей Палыч, ведь вы с ним ненавидели друг друга! К. упрямо мотнул головой. — Ненавидели — это очень громко сказано. Против него лично я ничего не… Наши расхождения касались производственных вопросов… — Знаю, знаю: он поручал вам заниматься пороховыми ракетами, а вы были против. — Это упрощение, — очень оживленно возразил К., — но, впрочем… У пороховых ракет есть серьезные недостатки, в первую очередь связанные с ограничением дальности полетов… В отличие от них, ракеты на жидком топливе… Позвольте, я объясню… Если К. оживился, то следователь, напротив, сник: начал зевать, взглядывать на потолок, сопровождая глазами летающую по комнате муху, перекладывать свои бумажки с одного края стола на другой… Неужели — ах, я боюсь даже высказывать эту мысль! — он, подобно марсианам, страдал техническим кретинизмом?! Но нет, должно быть, то, о чем говорил К., просто-напросто было ему давно известно и потому — скучно. — Значит, только в этом вы были с ним не согласны? — спросил он, прерывая К. — Вот это вот самое… жидкое или твердое? А может — завидовали вы ему, что он — директор? Или наоборот? Он вам завидовал, а? Он ведь тоже на вас вышестоящему начальству почем зря жаловался… К. тяжело вздохнул. — Ну… Его методы руководства, подход к кадровым вопросам… Его научная — а точнее, антинаучная позиция… — Вот-вот. Ставил он вам палки в колеса, на каждом шагу ставил. Понижал в должности… Хоть и служили вы одному империалистическому хозяину — а даже и тут… Изменники — что пауки в банке, промеж собой всегда перегрызутся… Да вот и теперь… Он ведь дал против вас показания… С радостью дал, с готовностью… И он, и Лангемак… Оба — написали. Написали, между прочим, что вы в банде главный… Да только мы-то знаем, что все было наоборот: они вас втянули! Клейменов всем заправлял; подтвердите, что он завербовал вас, — и получите сутки отдыха, обещаю. К. поднял таза — заплывшие, провалившиеся в черно-синие ямы, так мало имевшие сходства с обычными человеческими глазами, красивыми и ясными, — на следователя. — Это Клейменов донес на меня? — Никто на вас не доносил, — брезгливо поморщился следователь. — Словечко-то мерзкое выбрали какое — «донес»! Вы еще скажите, как ваши уголовные дружки говорят — «настучал»! Советские люди не доносят, а проявляют бдительность и информируют… Да и как бы он мог на вас «донести»? Друг мой, ежели б он на вас стуканул — первым взяли бы вас, а не его… И однако ж лукавить с вами не стану: нахождением вашим здесь, дорогой мой Сергей Палыч, вы не в последнюю очередь обязаны его показаниям. Я весь дрожал; дальнейшую беседу — о да, течение нынешнего допроса было столь рассудительно, столь мирно, что его, по крайней мере в сравнении с предыдущими, вполне можно было назвать беседою, — я почти не воспринимал, бубнящие звуки голосов доносились до меня точно сквозь толстый слой ваты. Хотя мое мнение о людях, бывшее когда-то столь же восторженным, как у всех марсиан, за время, проведенное мною в этом кабинете, несколько переменилось, однако низости, о которой я услыхал только что, я даже вообразить себе не мог. Человек, виновный в мучениях К., не был невольною причиной этого, он действовал сознательно! Оболгать К. — ибо я, уже хорошо изучивший К., настроившийся на его волну, различавший почти безошибочно, когда он кривит душой, а когда говорит правду, знал твердо, что он ни в чем дурном не виновен, что не организовывал и не возглавлял он никакой «банды» (сборища плохих людей), что ни о чем не помышлял он, кроме как оторваться от Земли и летать (ведь не могло же само это намеренье быть в глазах людей преступным!), — написать, что К. занимался плохими делами и втягивал в это других! О, я должен был видеть и во что бы то ни стало покарать этого негодяя…[9] …Покарать, причинить боль, уничтожить, убить! Выходит, я ничем не лучше людей, если хочу этого… Но я уже не хотел быть лучше людей. Я никогда и не был лучше их. Ах, я об этом вообще не думал. Пусть я сделался кровожадней самого кровожадного землянина — наплевать. Мне всего лишь необходимо было убедиться, что человек, о котором шла речь, действительно совершил страшное, а для этого мне следовало хотя бы немного узнать его, и я в очередной раз уткнулся в отчеты других разведчиков… — Иван Терентьевич, я бы хотел по структуре института… — Сергей Палыч, не здесь и не теперь. Тут люди поют-пляшут, а мы с вами будем такие нудные разговоры вести… По-видимому, то было какое-то празднество: я впервые видел так много яркой одежды и веселых, оживленных лиц. Мужчины и женщины — парами — кружились по залу, и это было очень красиво. Но у К. не было пары. Жена его танцевала с другим: отчего-то она совсем не была весела, а все оглядывалась на К., который ее не замечал. Он-то казался очень воодушевленным, почти счастливым, хотя и не танцы были тому причиной. — Почему же нудные? Нельзя ведь делать станочный парк, не зная, что мы будем изготовлять, и наоборот… Тот человек, — дабы отличать его в своем отчете от к., буду называть его К-в — тяжко вздохнул. Ему нравилась атмосфера праздника, нравилось и то, что он совсем недавно получил — Станочный парк, станочный парк… Ну, станочный парк должен быть… должен быть очень гибким… Мне вот сейчас в Берлине говорили о том, что вот на заводах «Роллс-Ройс»… — Ну, нам с нашими возможностями копировать «Роллс-Ройса» — это, знаете… Определенно К. не хотел и даже не пытался понять настроения своего собеседника. Он вообще не отличался особой тактичностью. Собеседник, впрочем, тоже. — Сергей Палыч, в другой раз, а? Супруга ваша — познакомите?.. Нет, в этом человеке не было ни ненависти, ни неприязни к К. Они даже были несколько похожи — не наружностью, а характерами. Но, быть может, вражда началась позднее, там, где не было уже ни праздника, ни кружащихся в танце женщин? Быть может, угрюмый начальственный кабинет, где расположился этот человек, способствовал тому, чтоб им с К. невзлюбить друг друга? — Какой это вы быстрый, Сергей Палыч… (Понятия не имею, к чему это относилось: я ничего толком не понимал не только в технической, но и в организационной стороне деятельности К. и его коллег.) С такой быстротой лучше бы ваши цеха оснащались! — А работать мне — с кем прикажете? — угрюмо и без того почтения, с каким, я знал, подчиненный землянин обязан обращаться к вышестоящему, возразил К. — Мои ГИРДовские все с полуслова понимают — так их мало… А которые есть — те уже с ног валятся, работают по две, по три смены… А те, кого вы с улицы набирали, Иван Терентьевич, — они… Простите, но они даже чертежи читать не умеют. К-в, по-моему, очень обиделся: от обиды он заговорил вдруг на каком-то чудном языке, мало похожем на тот, которому меня обучали в марсианской разведшколе и каким нормальные земляне обычно не разговаривали друг с другом, а прибегали к нему лишь на загадочных и доселе непостижимых для нас «собраниях» или «митингах». — С улицы?! Это вы о бывших работниках суконной мануфактуры?! Рабочий класс мануфактур — оплот революции! Это вы не умеете работать в гуще народных масс! К. вообще-то владел этим странным языком — ну да, на «собраниях», — ничуть не хуже остальных. Но сейчас он не захотел говорить на нем. — Черт, да нет никакой такой «гущи»… — Что?! — …а есть кучка лентяев, раздраженных тем, что секретность мешает им делать левые дела и воровать. — Что-о?! А К. знай себе бурчал о своем (мне не очень-то понятном) — тихо, злобно, упрямо, набычившись, не поднимая головы (и точно так же — через стол, как через зеркало, — набычившись, глядел на него К-в): — План работ систематически не выполняется… Нет элементарного порядка в заказах на работы, распределения их по рабочим местам, контроля за… Поставить бы сюда людей, которые умеют хозяйничать, а ваших гнать к чертовой… И тут от гнева шея К-ва стала красной, а лицо белым, и он закричал… Закончилось все это тем, что К. понизили в Суть происходящего была ясна даже марсианину: чтобы полюбить подчиненного, превосходящего его умом, начальник должен сам быть очень умен… умнее, чем подчиненный… так что получается парадокс, из которого следует единственный вывод: начальник никогда не полюбит подчиненного, который умнее. Существует ли способ из этой безвыходной ситуации выкрутиться? Оказывается, да: подчиненный должен старательно скрывать свой ум (замечу, забегая вперед, что Л., интеллигентному, ироничному, изящному Л., подобный фокус удавался; но и это не спасло его от гибели). Да еще эта проклятая схожесть характеров — как два равноименных заряда, что неизбежно отталкиваются друг от друга… Навряд ли К. не понимал всего этого. Но он не хотел смириться. (О, ему, конечно, не нужна была любовь начальника, ему лишь требовалось, чтобы начальник ему не мешал, чтобы предоставил ему свободу — но свободу другому может дать лишь по-настоящему любящий человек.) В несмирении своем он прибегал даже к методам, которые мне казались не вполне благородными; с другой стороны, что еще ему оставалось делать? Вряд ли во Вселенной найдется хоть одно мыслящее — да просто живое! — существо, которому не случалось прибегать к защите и покровительству сильных. — …Я, конечно, постараюсь помочь, сделаю все от меня зависящее, но… — Красивое лицо Маршала исказилось гримасой. — Зря вы так резко о нем… Герой Гражданской… Я знаю его как порядочного человека… — Нам-то проку от его геройства? Он загубит институт. — Ну, не преувеличивайте… — Двигатель-то мой он уже зарезал. (Я вздрогнул: то, что люди режут друг друга, уже было мне привычно, но как можно зарезать двигатель?) — Да, я в курсе… Но, послушайте, если Иван Терентьевич в самом деле считает, что пороховые ракеты обладают преимуществами перед жидкотопливными (боже, опять эта абракадабра!), то… — Ни черта он не считает. Что он может считать?! Он серную кислоту от перекиси водорода не отличит. Тут К. был, как я думаю, несправедлив: его начальник все-таки не непосредственно из лошадиного седла отправлен был заведовать институтом, а получил более-менее (насколько — уж не мне судить) соответствующее образование и на должность свою, между прочим, не без участия самого Маршала был рекомендован. — Сергей Павлович… Будьте поосторожней, а? — Но вы же… — Я тоже не вечен. Иногда кажется — Земля… земля горит под ногами… И я прочел в маршальских глазах такую безысходность, такое ясное осознание приближенья ужасного своего конца (быстро, стремительно — так происходит падение звезды), такую тоску, что содрогнулся. Он не был сильным сего мира; он тоже был слаб, был обречен. Я понял бы это, даже не знай я о его вскоре последовавшей казни. Так что же — узнал К-в о том, что К. на него «жаловался», и потому возненавидел? Нет: до ненависти — настоящей, испепеляющей — и тогда было так же далеко, как и вначале. Все это было гораздо сложней, тоньше, скучней, суше… но не было никакого смысла мне в этом разбираться, потому что я уже увидел дальнейшее: ночь, испуганную женщину, двоих в кожаном, черную машину, кабинет, такой же, как тот, где терзали К., резиновые палки с металлом внутри, иглы из безжалостной стали, сломанные пальцы, беспомощное тело, в луже крови и рвоты скрючившееся на полу, бумажную папку с бурыми, засохшими пятнами на обложке… и мне уже не нужно было видеть последние — перед расстрелом — секунды земной жизни К-ва (и последовавшего за ним Л.), чтобы знать: я ищу виновного не там. Если уж на то пошло, К-в своею нелюбовью спас К., ведь если бы К. ко времени ареста занимал ту — Господи, если бы вы знали, как мена от вас тошнит! — подперев клонящуюся голову рукой, проговорил следователь (то, кажется, был коренастый — странно, но чем дольше я знал их, тем слабее различал, переменчивые черты их лиц, расплываясь, сливались для меня в одно). — Просто, извините, блевать хочется… Упрямство ваше, Сергей Палыч, преступно, извращенно, тупо, глупо, а главное — абсолютно бесполезно… Уж все дружки, все подельники ваши это поняли… Зачитать, что ваш приятель Глушко пишет?.. Вел подрывную работу по развалу объектов, необходимых для обороны страны с целью ослабления мощи Советского Союза, тем самым подготовлял поражение СССР в войне с капиталистическими странами… Нет-нет, не надо так пугаться. Это он о себе пишет, не о вас. Честно пишет, прямо пишет… К. отвечал, что не верит этому. Искренне ли отвечал, мне трудно судить, так как острая душевная боль — боль, которой не было, когда говорили о директоре Клейменове, и почему-то так сильно укусившая его теперь, мешала мне разобраться в его чувствах. Следователь лишь усмехнулся — не хочешь, не верь, дескать, — и с торжествующим видом протянул К. несколько листков, вынутых из папки — не той, обычной, с кровавыми пятнами на обложке, а из другой — на обратной ее стороне, впрочем, имелись те же подозрительные бурые потеки: — Почерк Глушко узнаете? — Нет, — сухо и быстро ответил К., — не узнаю. На самом деле — узнал, я видел это. Однако душа моя на сей раз не дернулась, не сдвинулась с места, не шевельнулась даже, ибо я уже знал, что папкам, запачканным кровью, доверять не стоит… ну, во всяком случае, не всегда… — Дурочку не стройте, а? — устало попросил следователь. — Уж вам не знать почерка Глушко… Он был вашим близким другом? — Я бы так не сказал. Наши взгляды во многом совпадали… — А вот ваши московские дружки говорят — вы им с Глушко подло изменили… Ведь он же — ленинградской школы, это все одно что кошка с собакой… А вы подпали под его влияние и какой-то там кислород на водород променяли… — Я считал и сейчас считаю, — отвечал К., — что будущее — за двигателями на жидком кислороде. Но там есть свои сложности, я объясню, если хотите… — Упаси боже, — сказал следователь. — Глушко с самого начала отстаивал азотную кислоту, и я постепенно убедился, что… — Во-во, азотная кислота! — обрадовался следователь. — Та самая, что Глушко в поезде вез, намереваясь совершить диверсию. — Это просто смешно, — сказал сердито К., — с той историей давным-давно разобрались… — Разобрались, разобрались. Вредитель — он всегда вредителем останется… Вот, дальше пишет: сорвал снабжение армии азот… ага, опять этот ваш азот!..азотно-реактивными двигателями, имеющими огромное оборонное значение… — Почему же — «сорвал»? — изумленно спросил К. — Он их доводил до ума. ОРМ-65 — хороший двигатель. — К. сказал это так, будто бы двигатель был живым существом, к которому он испытывал нежность. — Я тоже с ним работал… И тут для меня опять начался темнейший лес — все эти технические словечки… Но К. — я уж не в первый раз с изумлением отмечал это — произносил их так, словно в этих угловатых, жестких терминах для него заключалось все изящество мира, самая трогательная красота, словно бы корявые аббревиатуры ему звучали хрустальной музыкою сфер. — ОРМ-65, говорите? Есть и ОРМ-65… У нас все есть — на любой, как говорится… Вот, слушайте: в одна тысяча девятьсот тридцать шестом году я, Глушко, с целью оправдать свою бездеятельность, подготовил для сдачи азотно-реактивный двигатель ОРМ-65 для установки на торпедах и ракетоплане, который затем был мною вместе с Королевым взорван при испытании с целью срыва его применения в Красной Армии… Ну же, Сергей Палыч! Двигатель — зачем взорвали? — То есть как — взорвали?! — опешил К. — Он… он целехонек… (Это, по-видимому, говорилось о двигателе.) …Можно поехать и посмотреть на него… Ах, столь жгучий восторг пронизал меня, распространяясь по иссыхающим корням герани, что старенький, потрескавшийся горшок чуть заметно пошевелился на шкафу; К. и следователь — оба вздрогнули и посмотрели в мою сторону, на кратчайший миг сделавшись снова друг на друга похожи (теперь я видел точно, что следователь коренастый), но герань уже застыла на месте, чудовищным напряжением воли я смирил ликование свое: сейчас, сейчас, наконец-то чудовищное недоразумение разрешится, они поедут и увидят, что… Перед К. извинятся и отпустят его на волю… О, мечта, мечта волшебная! Теперь — уже скоро! Теперь — только прямо, только в небо, только вверх! Земля, растрескавшаяся от нестерпимого жара, стройное тело ракеты, танцующее на струе огня! — Серьезно?! — в свою очередь изумился следователь. — И кто, по-вашему, должен «поехать и посмотреть»? Я? (К. молча смотрел на него.) Сожалею, но мне недосуг: я с вами тут должен общаться… хотя, честное слово, я бы предпочел поехать куда угодно, хоть к черту на рога, лишь бы не видеть унылой вашей физиономии… — Но как же… — беспомощно проговорил К., — как же… Ведь это так просто, так элемента… — Элементарно, говоришь? — переспросил следователь. — А давай разберемся — элементарно или нет… Ну, допустим, приеду я в вашу контору… Ну, покажут мне какую-то железяку, скажут — вот она, целая… А мне откуда знать — тот это двигатель, про который ты мне толкуешь, или другой? — Вы издеваетесь… — тихо сказал К. — Я издеваюсь?! А по-моему, это ты надо мной издеваешься, выблядок фашистский! Для чего мне ездить в ваш поганый институт, когда тут черным по белому написано: взорвали! Да вы там, по-моему, только тем и занимались, что взрывали народное добро… Построите — взорвете, построите — и опять… Может, вы и той ракеты взрыв, что вам же на головку в мае свалилась, тоже станете отрицать? — Но при любых технических испыта… Теперь К. возражал следователю вяло, точно умирающий: надежда погибла в нем — и во мне. Не знаю, понимал ли он суть происходящего; я — а ведь мне казалось, что я уже научился разбираться в человеческих делах, — не понимал абсолютно ничего. Как же, ах, как же?.. Ну, пусть этому следователю некогда ехать в институт (может, это очень далеко, люди ведь хотя и умеют передвигать свои тела, но делают это с затруднениями) — так можно попросить съездить другого… Ну, не умеет он отличить одну «железяку» от другой (черта почти трогательная, роднящая его с нами, марсианами) — так можно попросить того, который умеет… Нет, как же? Как же так? И страшная, леденящая догадка начала вползать в мою душу: неужели следователи и те, кто поручил им их дело, вовсе не желают узнать, взрывал ли К. какую-то там ракету? Следователю окончательно наскучило слушать К., и он зевнул. — Короче, — сказал он, — не мое дело по институтам ездить, мое дело — показания у тебя получать… Что-то еще не ясно? — Он встал, расправляя плечи. — Надеюсь, сейчас будет ясней… Безжизненное тело К. лежало на полу так долго, что кровь засохла. Не знаю, как правильно охарактеризовать состояние, в котором он находился, это было что-то подобное сну (обморок?); знаю лишь, что сознание его — подобно моему собственному — в эти минуты отсутствовало в его теле и пребывало где-то далеко, и я погнался за ним следом… …и тогда я впервые увидел ее — ракету. Я совсем не так представлял себе ее. В моем воображении она была огромна и прекрасна: пляшущий язык бледного пламени, стройная золотистая свеча, объятая розовым светом стрела, уносящаяся в небо… Но это была какая-то скучная, кривоватая — да уж прямо скажем: просто безобразная, — установленная на деревянных опорах металлическая болванка, внутри которой что-то постоянно подтекало, просачивалась на землю какая-то маслянистая жидкость. И люди, что толклись подле нее, не были облачены в праздничные, яркие одежды: они были одеты в грязные, дырявые спецовки, и руки их, державшие ветошки, были — грязные, черные, промасленные, обожженные, с поломанными ногтями.[10] — Ничего не поделаешь, — сказал К. и махнул рукою (жест, выражающий у землян фаталистическую безнадежность), — черная полоса. Так всегда бывает: неповиновение металла. Он так и сказал: неповиновение, как если бы понимал то, чего люди вообще-то обычно не понимают: металл — существо хоть и не мыслящее, но живое, наделенное душою, что может повиноваться или не повиноваться в зависимости от собственного желания. — И сколько это, по-вашему, будет продолжаться? — А черт его знает. Сколько захочет, столько и будет — бейся не бейся… — Ну, знаете, это какой-то мистицизм. — Черная полоса, точно. Прошлый раз штуцер вырвало… — Мистицизм, не мистицизм — а так всегда бывает. Бедняжка ракета не стала красивей и на следующий день. По-прежнему она издавала какие-то подозрительные шипящие звуки, что-то в ней посипывало, похрипывало, лопалось, по-прежнему изо всех ее щелей текло… Она была еще очень несовершенна, очень слаба: казалось, она молит о том, чтоб ее оставили в покое. Я уже проникся к ней острой жалостью, какую люди чувствуют по отношению к увечному животному или уродливому ребенку, и я не понимал, как этой жалости не ощущает К. — ведь она была его созданьем, его любимым детищем… Однако он предложил своим товарищам провести испытания. (Да простят мне это кощунственное сравнение, но ведь и Отец людей некогда принес в жертву человечеству свое родное дитя.) — Ну уж нет. Я отказываюсь. Течет, сволочь… Надо все переделывать… Иначе, когда выйдем на расчетное давление, рвануть может к чертовой матери. — Может рвануть… — сказал раздумчиво К., — но ведь может и не рвануть? — Может-то она, конечно, может… а все ж таки, я думаю, рванет… К. обвел их всех взглядом — хмуро, исподлобья. — Ладно… Я сам… Все в укрытие… Давление в норме? Теперь она, сопротивляясь, шипела так громко, что заглушала голоса людей; затем раздался хлопок… Я не успел уловить, как все это случилось: только что К. стоял и, задрав голову, торжествующими и страшными глазами смотрел на нее — и вдруг он уже закрыл лицо руками, и меж пальцев сочится кровь… Шатаясь как слепой, он бросился бежать, но через несколько шагов — упал.[11] Потом была суета, машина с красным крестом на боку, люди в белых халатах, носилки. К. увезли; я не должен был волноваться за него, ведь я знал, что он остался жив, но мне было мучительно думать о том, как слаба, хрупка, уязвима человеческая плоть. Но мне было жаль и ее, и я еще долго смотрел на куски искореженного металла, в которые она превратилась. — Сережа, не выдумывай, никуда сегодня не пойдешь… — Сама хотела, чтоб меня из больницы выпустили… — Я хотела, чтоб ты дома долечивался, а не мчался на свою чертову работу. — Я тут с тоски помру. — Ничего, не помрешь… Ах, Сережа… Уехать бы отсюда подальше… Домой, в Одессу… Я здесь не могу дышать… Каждый день кого-нибудь да кого-нибудь… В подъезде уж неделю не убирались, я дворнику сделала замечание, а он в ответ — меня, дескать, каждую ночь, да не по разу, в понятые берут, а спать когда? — Наташка… Наташку отвезла бы на дачу к маме, а? На всякий пожарный… — Сережа, не говори так. — Сказал: отвези. — Сережа, я больше не могу, не могу… Сережа… Да, тело К. лежало так долго, что кровь засохла, и, когда его поднимали, спокойно и грубо, словно мешок, лоскут кожи с правой щеки остался на полу. — Сергей Палыч, вам привет от супруги. — Вы ее… — Мы ее — что?.. Нет-нет, не дергайтесь… Нет, пока — нет… Я ее видел. Самолично, — с улыбкою лгал следователь. — Как она? — Все в порядке. Не волнуйтесь. — Ее уволили из Боткинской? — С чего вы это взяли?! — …Скажите, Ксения Максимилиановна, как у вас с русским языком? (Накануне: плющ вьется над столом, главврач крутит очки за дужку, женщина с золотыми волосами — на краешке стула, словно птичка, готовая взлететь; другая женщина, облеченная неясною властью, с голосом шершавым, точно стена…) — Я не понимаю… Что вы хотите сказать? Я русская. — Винцентиани — русская фамилия?! — Дед был итальянец… Но он жил и работал всю жизнь в Кишиневе… — А учились-то вы где? В Италии? — Что за бред… В Харькове я училась… — А вот тут сигнал на вас поступил: и обучались-то вы за рубежом, и русским языком плохо владеете… — Вера Павловна, ради бога! Ксения Максимилиановна прекрасный специали… — Сигнал поступает — мы реагируем, Борис Абрамович. А вы как хотели? — …Все в порядке, жива и здорова, просит передать вам, чтоб вы не упорствовали. А, кстати, в какой степени Ксения Максимилиановна была посвящена в ваши шпионские дела? — Не было никаких шпионских дел. (Со смертельной усталостью, с бессильною тоской и оттого — неубедительно.) О моей работе она ничего не знала, абсолютно ничего. («Сергей, я так больше не могу. Секреты, секреты, вечно запретесь в комнате; секреты государственной важности — а сами орете друг на друга так, что на лестничной площадке слыхать. Наташка плачет, я уснуть не могу…» — «Ксана, у нас работа под грифом, надо же понимать». — «Я все понимаю. Я не понимаю одного: почему эта ваша закрытая работа происходит по ночам у нас в квартире?» — «Может, ты бы хотела, чтоб я насовсем переселился в институт?» — «Может, и так. Все равно я тебя почти не вижу».) — Знаете, Сергей Палыч, у меня сосед был… С виду приличный вроде человек — а оказался предателем, английским шпионом. И супругу в свои делишки втянул, подлец. Ну, дальше понятно что… А у них сынишка был, у соседей-то, большой уже — десять лет. Пацан хороший, ничего сказать не могу: учился на пятерки, идейно подкованный… Но в детском доме ребята его невзлюбили, сами понимаете — сын врагов народа… Жалко… С вашей-то, конечно, было б не так — малышка ведь совсем. Что были отец с матерью — даже и не вспомнит. Спокойно вырастет в коллективе, станет советским человеком. Вы ведь именно этого, насколько я понимаю, добиваетесь? — Я понимаю, что вы хотите сказать… — Долго же до тебя доходило — а еще ученый. А у тебя ведь еще и мать-старушка имеется… Она, бедняжка, думает, что ей позволят взять твою дочь — ну, пусть думает… — Если я… если я признаю все обвинения, все подпишу, дам нужные вам показания — вы гарантируете, что мою жену оставят в покое? Почему они сразу не воспользовались против К. этим убийственным оружием, а потратили столько времени на действия жестокие и безрезультатные? Я не настолько хорошо разбирался в людях, чтобы ответить на этот вопрос. Скорее всего, конечно, они хотели надломить его дух. Как это ни прискорбно, возможно и то, что они просто наслаждались муками беспомощной жертвы. Однако же, насколько мне помнится, они были искренни, когда заявляли, что предпочли бы «беседам» с К. совсем иное времяпрепровождение (тут в их мозгах возникали мысленные образы женщин…), и сетовали на отвращение и скуку, охватывавшие их во время этих «бесед»… Ну, не знаю. Наверное, это так и останется для меня загадкой. (Позднее мне сказали, что начальство попросту отводило следователям на работу с каждым обвиняемым определенное количество — Гарантирует гарантийная мастерская. Может, Ксения Максимилиановна — мало ли, чужая душа потемки! — сама по себе какое-нибудь преступление совершит, ну там украдет лекарства какие-нибудь в своей больнице, — как я могу гарантировать? Я тебе только обещаю, что если ты — Да, но я… — Давай-давай, пиши. В конце концов, если что не так — на суде разберутся. — Все-таки будет суд? — Да ты что ж подумал-то?!. Знаю, знаю, дурные языки болтают всякое: мол, сразу из камеры — к стенке. Чепуха это. Злобная и вздорная чепуха. Само собой, будет суд, у нас же не инквизиция… Пиши, пиши. Напишешь — и отдыхай. Чем черт не шутит — может, и оправдает суд тебя. Мы всегда готовы признать свои ошибки… Суд — вот оно что! Суд, о котором мне уже приходилось слышать, что он — самый справедливый и гуманный! Вот она — моя миссия! Не только К., но и я должен сосредоточить все свои мысли, все свои душевные силы на предстоящем судебном процессе, а там — всего одно усилие! — вынудить судью (если тот — что, надеюсь, маловероятно — вдруг окажется недостаточно компетентным, справедливым и добрым) огласить не обвинительный, а оправдательный приговор! И даже если на суде нас ждет неудача — у меня останется достаточно сил на еще одну… может быть, две… нет, я должен думать о собственной жизни, о возвращении домой, где меня ждут близкие и дорогие мне существа… но нет, надеюсь, все-таки на две попытки вмешаться в ход событий. Но я не должен заранее настраиваться на неудачу — в таком случае у меня вряд ли что выйдет. Суд, конечно же суд. Там все решится. Я ликовал. Но К. почему-то не слишком обрадовался. — Я подпишу. Только… — Ну, что еще? — Скажите мне, кто… — Кто бдительность в отношении тебя проявил? Опять ты за свое… Ну, скажу я тебе — и что? Что ты сделаешь? — Кто-то из института? — Из института, из института. Есть и в вашем гадючнике порядочные люди… Я б на твоем месте вообще-то спасибо ему сказал. Вовремя тебя остановили — может, еще не поздно. Раскаешься, искупишь вину, образумишься… Ты же еще молодой, года пройдут, вернешься домой к жене, все будет хорошо… Ну, сейчас поздно уже, иди отдыхай, выспись. А завтра утром начнем с тобой… работать. — Вечер добрый, Ксения… Ксения Максимилиановна… Я уже видел — тогда, раньше, глазами моих товарищей, — видел этого мужчину среди коллег и товарищей К.; видел, но не обратил внимания, так как не думал, что он может играть в судьбе К. сколько-нибудь значительную роль. Самый обыкновенный человек — как все люди, приветливый… — Простите, забыла ваше имя-отчество… — Андрей Григорьевич. Костиков. (Еще один К-в!) Мы встречались на торжественном вечере — в «Искре», помните? Вот проходил мимо, дай, думаю, зайду… Вам, наверное, очень одиноко… — Я не понимаю, что вам от меня… — Просто… Просто решил проведать, вот и все. По-товарищески… Вот вам и незначительный человек! Я заплакал: влага проступила на мшистых, вздрагивающих листьях фиалки, на нежных ее лепестках; от такого же чувства плакал К., когда пожилой охранник налил ему воды. Но почему в таком случае не заплакала она, женщина? Или сердце ее очерствело? — Гм… что вы молчите? Просто проведать, да… Вас это удивляет? — Отвыкла я от визитеров, честно сказать. Она то и дело прикладывала руку — тыльною стороной ладони — ко лбу. Тонкая рука, худые пальцы — кольцо велико. Вероятно, она была нездорова, и этим объяснялась ее сухость по отношению к участливому другу. — Комнатка-то, гляжу, опечатана… — Это кабинет Сергея. — Ну да, ну да, понимаю. Бывший кабинет. Я, между прочим, мог бы походатайствовать, чтобы сняли печать — вы, вероятно, хотели бы забрать оттуда какие-то вещи… м-да… столик тут у вас какой прелестный — это что, карельская береза? Там у вас тоже, наверное, неплохая мебель — заберете, а то пропадает зря… И — мой вам совет — вывезите мебель сразу, не дожидаясь конфискации… — Спасибо, не стоит вам утруждать себя. — Она закашлялась, кутаясь в шаль; а ведь в квартирке не было холодно, не было сыро, жара жглась даже сквозь каменные стены. — Какая конфискация? Печать снимут, когда он вернется. — Ох, Ксения Максимилиановна… Ксения… Мне тяжело вам об этом говорить, но все эти иллюзии… Он никогда… И туг меня озарила чудная догадка: уж не хочет ли этот человек занять подле женщины место, что принадлежало К.?! Я уже прочел к тому времени много книг, я более-менее понимал, что такое земная любовь, ревность и верность, и, право же, они мало чем отличаются от наших, хоть мы и размножаемся почковатым делением; но я не мог решить для себя однозначно, добры или злы намерения пришельца, быть может, он лишь хочет облегчить тоску и страдания слабого существа… Но ее сердце не смягчилось ничуть. — Не о чем мне с вами говорить, Григорий Андреевич. Уходите. — Андрей Григорьевич, с вашего позволения. Зря вы так резко… Подождите, послушайте… Я могу предложить вам квартирный обмен… Вам великовата эта жилплощадь, а я бы… Она криво усмехнулась. — Так вы что — из-за жилплощади писали свои доносы? Не только из-за должности? — Господи, что вы несете! — Я знаю, — сказала она (я никогда еще не видел у людей таких огромных, таких сверкающих, таких страшных глаз), — доказать не могу, но знаю… И он — знает… Напрасно вы надеетесь, что… — Сука, — сказал он, отступая и пятясь к двери. — Ах ты, сука… Я слишком мало знал (точнее, совсем не знал) этого человека, Костикова; я не наблюдал за ним, не был настроен на его волну, не мог судить о его намерениях и чувствах. Но я знал, что мои прежние предположения были жестокой ошибкой, — одной лишь интонации, с которой тот произнес последние свои слова, было достаточно, чтобы черная бездна души его разверзлась передо мной: и если и не он написал тот донос, то он мог и хотел написать его. Я видел, что Ксения искренне считает причиной предательства этот столь много значащий для землян «квартирный вопрос». (Кстати, несколько дней спустя, как и предсказывал незваный гость, пришли люди с чугунными лицами и унесли из дому вещи.) Так ли это было? Полагаю, нет. Смею предположить, что этим человеком двигала зависть иного толка: зависть бескрылого существа — к крылатому. Так что же — я наконец нашел его, нашел того, кто должен поплатиться за муки К.? Странно, но я не ощущал ни малейшего торжества, а одну лишь глубокую, безнадежную тоску; у меня опустились руки…[12] Месть — глупое слово; если б даже моя психическая сила была больше во сто крат и мне не нужно было беречь ее для помощи К. (быть может, все-таки на суде, хотя я уже очень слабо на это надеялся), я бы, наверное, пальцем не шевельнул, чтобы покарать доносчика. Ибо благодаря ему я понял самое страшное. Я понял, в чем заключается вина К. и что должны делать терзавшие его следователи: наказывать людей, которые, подобно К., вообразили, будто им позволено чем-либо отличаться от остальных — например, упрямым стремлением обрести крылья, тогда как человеку предписано не иметь их. Конечной целью их деятельности (чего, в отличие от меня, до сих пор не смог осмыслить сам К.) являлось отнюдь не уяснение некоей истины и даже не добывание у К. некоей информации, могущей оказаться полезной для сообщества людей, а приведение К. к такому же состоянию, в каком — от рожденья ли, не знаю, — пребывали сами следователи и в каком все люди были обязаны пребывать ныне и во веки веков: вот в чем заключалась суть земной цивилизации. («Так что же — отречешься или поджигать костер?» — «А все-таки… все-таки она вертится…») Человек — тот, кто не пытается раздвинуть границы возможного; тварь, что не может, не должна, не смеет летать — вот что такое человек; и, стало быть, коренастый был в своих выводах абсолютно прав: К. действительно человеком не являлся, а являлся тем же, чем и я — чудовищем, выродком, марсианином… Но — странное дело — наряду с омерзением, которое я должен был отныне испытывать по отношению к обитателям кровавой планеты, в душу мою все глубже проникало совсем иное чувство: любовь и жалость к ним, любовь к тем ее детям, что — немногочисленные, слабые, упрямые — видели дальше других и за ясность своего взгляда — пусть не бесстрашно, не с гордо вскинутой головой, а в тоске и слезах, но все ж жертвовали собою (вещь особенно удивительная для марсианина, ибо мы, ценящие жизнь превыше всего, на подобные поступки ни при каких обстоятельствах не способны), все ж соглашались отдавать свободу и жизнь. Свою жизнь, замечу, но не чужую. Ведь не могут же все уподобляться Отцу людей, который принес в жертву Сына, а не Себя.[13] — …Не передумал за ночь? (Откусывая при этом понемножку от бутерброда, на который К., больше двух суток не получавший пищи, старался не смотреть.) Будешь писать? — Да. — Пиши, пиши… Бутербродика не хочешь?.. И следователь через стол кинул К. недоеденный бутерброд, да промахнулся — хлеб и колбаса, разделившись, с жирным звуком шлепнулись на пол. К. не нагнулся. Я отлично знал, что он этого не сделает. Знал и следователь. Он не нарочно бросил бутерброд на пол, как поступают люди в отношении собак. Это вышло нечаянно. Я и не подозревал, что местность, где живет К., так красива с высоты воробьиного полета. Город, осиянный рубиновыми звездами, все эти шпили, башни, купола… Почему не птицы — господствующая раса на Земле? Как все было бы просто! О, как жаль, что моя душа не может долго находиться в этом маленьком, горячем, трепещущем, крылатом тельце, лишенном корней. — Девуш… гражданка, вам куда? — У меня здесь мама в очереди… — Ваша мама? — Мужа. — Идите. Тяжкие двери закрылись, отрезали от меня женщину с золотыми волосами. Но я хотел быть там, внутри, хотел видеть, что она делает. Зачем мне это было нужно, какую пользу я мог из этого наблюдения извлечь, какую ценную информацию послать в отчете? Сам не знаю. Быть может, мне просто хотелось ее увидеть — скорее всего, в последний раз, ведь когда суд оправдает К. (разумеется, оправдает, я обязан верить в свои силы), моя миссия на Земле завершится и я должен буду немедленно вернуться домой, а мое место подле К. займет другой разведчик. (Конечно, я мог бы сколько угодно смотреть на нее там, дома, глазами мшистой фиалочки, но в таком соглядатайстве — до сих пор мне это не приходило в голову — было что-то низкое…) Сперва я не знал, как сумею проникнуть внутрь здания, ведь там (…низкие зарешеченные окошки, мрачные коридоры, духота, смрад, плачущие дети, задыхающиеся вдоль грязных стен, скорчившиеся на ступеньках женщины, что уже давно не могли плакать…) не было ничего зеленого, ничего живого, ничего такого, где моя душа могла бы хоть ненадолго обосноваться; но мое новое тело подсказало мне образ действий: всего пару минут я искал щель, достаточно большую для меня, но не заметную человеческому взгляду; сложив крылья, я ринулся туда. — Ксана, наконец-то… Сегодня просто какой-то кошмар, представляешь, списки опять отобрали, я уж думала — все, но потом оказалось, что был еще резервный список, у другой женщины; как они решаются вести списки, я просто не понимаю, я бы, наверное, не… Мне казалось, что я вот-вот упаду… Сегодня еще жарче, чем в прошлый раз… Где ты была? Ты принесла деньги? — Я, наверное, дам все пятьдесят рублей. — Не надо, не швыряйся так. Деньги еще понадобятся. Надо отдать сегодня двадцать пять рублей, а через две недели — еще двадцать пять. — Только бы взяли! Господи, сделай, пожалуйста, так, чтоб у нас взяли деньги! Я больше ни о чем не прошу… — Что ты говоришь! Возьмут, конечно… да нет, что ты, конечно же возьмут… — Мария Николаевна, вы бы вышли на улицу, подышали. — Нет-нет, что ты. Обратно не впустят. Тебя-то как пропустили… — Смотрите, смотрите! Женщины, да вы поглядите! Не туда, не туда… — Ой… воробушек… Только что все эти женщины были мертвы: они и переступали, и говорили, и глядели — как мертвые. И вдруг — живая дрожь движений, заблестевшие глаза… Улыбки, они могли даже улыбаться… — Не наступите! Да тише вы поворачивайтесь… корова… — Батюшки, как же это он сюда залетел… Разобьется… — У него, наверное, крыло сломанное — вон, сидит, не улетает… — Тише, тише, вы его пугаете… ( — Что? Что, мой хороший? (Тихонечко дует в перышки, дыхание легкое-легкое.) Что, что? — Попасть-то сюда легко. На волю выбраться — трудно. — Я его отнесу на улицу… Никогда — до самой смерти — не забуду ее нежных рук. Потом мне говорили, что у всех врачей такие руки — мягкие, прохладные, с точными и уверенными движениями пальцев. Но я помнил того, в белом халате, что наклонялся над безжизненным телом К. Я предпочитаю думать, что такие руки у всех женщин Земли. Я без труда мог пробраться обратно в здание. Но я не стал этого делать, чтобы не огорчать ее. Расправив крылья и вспорхнув, я опустился на ветку. Женщины стояли и здесь — не у самого входа, который охраняли вооруженные люди, а чуть дальше по улице: многие из них еще не понимали, что такое «списки» и «очередь». — Что вы, миленькая, тут все по буквам… — Как это? — Ну, на какую букву фамилия вашего? На «Р»? «Р», по-моему, будет в следующий вторник… А сегодня — «К». — Да хоть бы и была сегодня «Р» — разве можно так поздно приходить? Приходить надо накануне с вечера — в очередь записываться… — Господи, у кого записываться?! — Тише, тише, не кричите вы так! (Шепотом, оглядываясь.) Там найдете у кого… Списки вести не разрешается, у кого их находят — забирают самих… — Деньги обязательно возьмите. Двадцать пять рублей. — Деньги? Что… Нет, вы не понимаете… Мой муж арестован по ошибке… — Ах, твой, значит, по ошибке… А мой — не по ошибке, да?! — Я не зна… — Не надо, не надо. Что вы на нее взъелись? Все мы такие были. Тут дело вот в чем: если будут принимать деньги — значит, ваш… значит, он… жив, он пока еще здесь… Женщины, много, ужасно много женщин; мне показалось, что только они и остались во всем городе. Нет, я больше не хочу глядеть сверху на этот город, город вдов. Наверное, рубиновые звезды красивы. Но рубин слишком похож на запекшуюся кровь. Прочь сантименты: впереди нас с К. ждет судебный процесс, и мы оба должны к нему готовиться, не позволяя мыслям о вдовьих слезах сделать нас слабыми. |
||
|