"Костры партизанские. Книга 2" - читать интересную книгу автора (Селянкин Олег Константинович)



Глава шестая

1

Командование бригады и рядовые партизаны — все были довольны действиями роты Каргина в том бою: и задачу по обороне она успешно выполнила, и только двенадцать своих бойцов потеряла убитыми и двадцать семь — ранеными, хотя билась с фашистами сутки; и отошла так ловко, что враг прозевал этот момент. А бросился в погоню — сразу напоролся на автоматные очереди; пока опомнился, пока к новой атаке изготовился — перед ним опять никого не оказалось.

Несколько раз так наказывали фашистов за беспечность, за излишний азарт. А потом вдруг исчезли следы партизан, и все тут. И тогда, бросив наугад десятки мин и ранив пулями автоматов и пулеметов многие деревья, фашисты прекратили преследование, вернулись к Заливному Лугу и перечеркнули, обезобразили его глубокими канавами.

Все равно Каргин хмурился, под любым предлогом старался уклониться от разговоров о событиях тех суток: он был недоволен собой как командиром. Да, это он, Каргин, приказал открывать по врагу огонь лишь в тот момент, когда фашисты начнут атаку; захлебывалась вражеская атака — немедленно обрывался огонь роты и такая тишина над линией обороны нависала, что невольно думалось: а не причудились ли недавние взрывы и пальба? Но лес долго хранил запахи сгоревших пороха и взрывчатки.

Да, это он, Каргин, нарочно и с самого начала так вел бой: приучал фашистов к тому, что в этом лесу тишине нельзя верить. И добился желаемого: только утром, когда рота уже давненько снялась со своего рубежа обороны, фашисты повели, и то предельно осторожно, свое последнее в тот день и тоже бесплодное наступление.

Вроде бы все и задумано, и в жизнь претворено было удачно, но все равно Каргин чувствовал себя виноватым. В том виноватым, что его рота понесла такие потери: может быть, он что-то недодумал? Ведь двенадцать человек из жизни навсегда ушло!

Но сколько и как придирчиво ни искал своей ошибки, не мог ничего найти, похожего на нее. Потому и хмурился, потому и уклонялся от разговоров о том бое.

Похоже, только Костя Пилипчук и понимал его. Ведь лишь он как-то подошел и сказал, глядя в сторону:

— Такова уж, Ваня, любая командирская должность, что спать спокойно не дает. Конечно, если ты по-настоящему командир, — и сразу же перескочил на другое, давая понять, что не ждет ни возражений, ни согласия Каргина: — Честно говоря, я побаивался за твоих новеньких, думал, распсихуются с непривычки. А они ничего, нормально себя проявили.

Что верно, то верно: в бою все достойно себя вели. Даже Стригаленок, в котором Каргин сомневался больше, чем в ком-либо другом. Но особенно обрадовал Серега Соловейчик: этот и патронов сравнительно мало израсходовал, стрелял, как многие свидетельствовали, только наверняка; и отходил точно со всеми и на своем месте, даже попытки не сделал опередить кого-то.

Настолько достойно вел себя в том бою Серега, что Каргин сначала даже хотел перед строем объявить ему благодарность. Но, подумав, решил повременить: разве полностью разгадаешь человека, если только в одном бою его видел?

Единственное, что придумал, — на недельку отпустить Серегу в родную деревню. Чтобы больную мать навестил, если обстановка позволит. Конечно, не в саму деревню отпустить, а просто в те края. И неделю срока решил потому дать, что дорогу туда и обратно учел, время, на разведку необходимое, сюда же приплюсовал.

Серега пришел точно в указанное время, хотя и не очень умело, зато старательно вытянулся, остановившись в трех шагах от Каргина, козырнул и выпалил, глазом не моргнув:

— Товарищ командир, боец Соловейчик явился по вашему приказанию!

Приятно Каргину было, что молодняк старается освоить азы военной науки, однако удержаться от замечания не смог.

— Это привидения в сказках да твой командир Юрка — являются а военнослужащие, которые без заскоков, они прибывают.

Серега покраснел — вот-вот кепчонка вспыхнет, однако глаз не отвел, и голос его даже не дрогнул, когда повторил, исправляя ошибку:

— Боец Соловейчик прибыл по вашему приказанию!

— Ты вот что… Молодцом ты вел себя в том бою, и командование, — за этим словом Каргин надеялся спрятать себя, — разрешило тебе домой наведаться.

Серега, казалось, равнодушно выслушал и слова благодарности, и разрешение домой наведаться. Каргин посчитал, что это порождено растерянностью, может быть, даже некоторой боязнью появиться там, где его наверняка ищут, и начал расшифровывать свои слова:

— Наше доверие ты заслужил, а что касается прочего… Очертя голову в деревню не суйся, сначала все разведай, определи…

— Не надо, товарищ Каргин, про мой дом… Можно, я во взвод вернусь?

— Как так во взвод вернешься, если тебе такое доверие оказано? — начал сердиться Каргин.

— За доверие — спасибо… И если в разведку посылаете, то я хоть сейчас… А про дом — не надо.

— Да почему не надо-то? — окончательно вскипел Каргин.

— Они… Они убили маму. Меня забрали, а ее почти сразу же после этого и убили… Как больную, которая не может…

Не осилил Серега того, что должен был сказать, и замолчал. Какое-то время молчал и Каргин. Потом все же спросил:

— Тебе-то откуда все это известно?

Серега впервые промедлил с ответом. Этого было достаточно, чтобы Каргин понял: Юрка самовольно заглянул в те края или послал кого-нибудь. Обидело, возмутило не столько то, что Юрка сделал это самовольно, а то, что результаты разведки остались тайной для него, Каргина. Может, вся рота, и уже раз сто, обсудила данный житейский факт, а он, командир, сейчас впервые о нем услышал? Да и то случайно!

— Ты, боец Соловейчик, иди с миром, иди… А потатчику твоему… — Каргин замолчал, не найдя слов, которые смогли бы точно выразить весь гнев, обуявший его.

— Тут я, валяй, используй свою власть, — раздалось из-под лохматой ели, около которой Каргин разговаривал с Соловейчиком, а еще через три секунды — не больше — появился и Юрка.

— Подслушиваешь? — непроизвольно вырвалось у Каргина.

Только вырвалось, а он уже понял, что допустил непростительную промашку. Действительно, едва не пощечиной прозвучало это слово, и Юрка расправил плечи, глянул на Каргина уже не виновато, а зло, и зачастил:

— А кто, товарищ командир, дал вам право оскорблять бойца? Мало того, что тыкаете ему, как барин своему крепостному, вы его еще с головы до ног оскорблениями обливаете! Что, на этот район наша советская конституция уже не распространяется? Разве здесь уставы нашей армии уже не действуют?

— Ты полегче насчет конституции и уставов, — уже миролюбиво заметил Каргин, у которого, как только он глянул на разгневанного товарища и услышал его выкрики, сразу всплыло в памяти все, что довелось пережить вместе с ним; вспомнилось — и пропала всякая охота выговаривать даже за дело. И еще Каргин понял, что эта Юркина злость — игра, не больше. Юрка же не уловил перемены в настроении Каргина и продолжал с прежней напористостью:

— Почему их здесь нельзя вспоминать? Или только мне не дозволяется о них даже словом обмолвиться?

Каргин решил тоже включиться в игру, начатую Юркой, поэтому насупился до суровости, но не заорал, а сдавленно прошипел:

— А кто тебе, паразиту, позволил матюкать своего командира?

Обвинение Каргина могло иметь под собой реальную основу — распалившись, Юрка, случалось, и матюкался, не замечая этого, — и Юрка сразу сломался: заморгал глазами, даже покосился на Серегу, словно просил его подтвердить или опровергнуть обвинения Каргина. Но Соловейчик дипломатично смотрел только на ель, за которой еще так недавно прятался Юрка.

Не потому растерялся и сломался Юрка, что боялся наказания, — его испугало, обескуражило то, что, распалившись, он, похоже, сказанул такое, что больно задело Ивана, за которого он, Юрка, если потребуется, хоть сейчас на любое самое рискованное дело пойдет!

Растерянность Юрки была столь очевидной, что Каргин и вовсе оттаял и засмеялся, протягивая кисет:

— Присядем, перекурим? — И уже потом, когда они уселись на землю, усыпанную рыжими иглами: — Как же ты, дружок мой, осмелился пойти на такое дело? Подслушивать! И кого? Своего командира.

— Ей-богу, не подслушивал, ей-богу, все случайно вышло! — заверил Юрка, даже руку к сердцу прижал.

— Ну, кому врешь? — укоризненно спросил Каргин.

Очень неуютно чувствовал себя Юрка под вопрошающим взглядом добрых глаз Каргина, лихорадочно думал, как бы уклониться от прямого ответа, и тут увидел Серегу, напустился на него:

— Ты чего тут столбом торчишь? Радуешься, что с твоего командира стружку снимают?

Против ожидания Каргина, неоправданный выпад Юрки не породил у Сереги протеста. Он лишь так взглянул на Юрку, что Каргин понял: именно Юрка сейчас тот главный человек в жизни за которого Серега будет цепляться изо всех сил. И Каргин сказал:

— Нужно ли его сейчас гнать, если самое секретное при нем было?

— Тогда… Тогда и рта не смей открывать! — Юрка окончательно выдохся и, пытаясь собрать разбегающиеся мысли, стал просеивать между пальцами рыжеватые иглы, устилавшие землю.

— Хрен с ним, с подслушиванием, — пошел на уступку Каргин — на это мне наплевать. А вот за то, что разведку самовольно произвел и о результатах ее не доложил, — за это выговор в приказе получишь.

— Пойми ты, случайно мои ребята туда заглянули, случайно!

— Без твоего ведома будто? — вставил шпильку Каргин.

— Но ведь сведения-то не проверены? Одна бабка сказала — вот и весь источник информации! — продолжал Юрка, будто и не услышав ехидного вопроса. — Поэтому и не докладывал. Да и вообще, не с каждой же мелочью к начальству лезть, надо что-то и на себя брать?

— Беда, которая в семье бойца случилась, вовсе не мелочь, — отпарировал Каргин, нахмурившись. — Или еще что-то про запас держишь?

— В окрестных деревнях поговаривают, что фашисты на нас большую облаву готовят. Как ее? — Юрка взглянул на Серегу.

— Гроссфандунг, — немедленно подсказал тот.

— Точно, ее самую, — кивнул Юрка. — Чтобы об этом доложить, к тебе и шел, а ты…

— Хоть сейчас-то не ври, — поморщился Каргин и надолго замолчал. Сидел, курил и думал, думал. Наконец пришел к выводу, что слух о большой облаве — «утка» и рассчитан только на то, что, испугавшись, партизаны хоть на какое-то время прекратят свои активные действия, затаятся в лесах и болотах. А разве не это и нужно фашистам сейчас, когда каждая их дивизия позарез фронту требуется?

Да и не принято теперь оповещать врага о своем намерении, это раньше — при князьях разных — прежде чем войну начать, через гонца оповещали, дескать, «иду на вы». Теперь же все норовят неожиданно главный удар нанести. Чтобы с первого боя инициативой владеть.

Но мыслей своих Каргин вслух не высказал, он только молвил, вставая и рукой обивая со штанов соринки:

— Что ж, известим начальство и об этом.

Сказал и ушел, ни разу не оглянувшись. Тогда Юрка спросил о том, что волновало его все это время:

— Слышь, Серега, неужто я его?.. Как он говорит?

— Я к вашему разговору не прислушивался, — покривил душой тот.

2

Грозовая туча о своем приближении известила порывами холодного и влажного ветра, от которого зябко вздрагивали березы и тревожно шелестели листвой. Потом прогрохотал такой удар грома, что Григорию показалось, будто содрогнулась вся земля.

Громовые раскаты следовали один за другим, туча, искромсанная ослепительно белыми молниями, уже закрывала все небо, а дождя не было. Лишь несколько тяжелых капель уронила эта туча на Григория и его товарищей. Зато Петро, который появился минут через двадцать после того, как туча уползла дальше, был мокрым до нитки; вода, казалось, стекала с него ручьями.

— Вот прополоскало так прополоскало! — восторженно заявил он, отбиваясь от деда Потапа, который настойчиво пытался набросить на него свой кожух.

— Не выламывайся! — попытался прикрикнуть Григорий, но радость встречи была так велика, что это прозвучало не грозно, а ворчливо-ласково.

— Так тепло же! — отпарировал Петро. Он только сейчас заметил новеньких, робкой кучкой стоявших в сторонке, и немедленно восторженно выпалил: — Вот это да! Они сами до нас пришли или как?

Григория так и подмывало рассказать Петру о нападении на обоз, особенно же о том, что он, Григорий, плавать научился — два раза тонул, но научился! — однако он подавил это желание, нахмурился и не спросил — потребовал:

— Доложи как положено.

Петро, давясь хлебом, кусок которого ему подсунул дед Потап, и перескакивая с одного на другое, поведал обо всем, что видел и узнал. Особенно красочно и трагически — о покушении на жизнь Василия Ивановича, о встречах с ним и Витькой-полицаем, со всеми, кто убежал в лес из Слепышей.

Его не перебивали, не задавали вопросов. И долго молчали, когда он закончил свой рассказ. Лишь потом, когда общее молчание стало невыносимым, Григорий вдруг спросил, нахмурившись еще больше:

— Постой, постой… Как я понял, Василий Иванович вам наказал сперва со мной связаться и лишь после моего на то приказа к Витьке идти?

— Или не знаешь, кто с ним в лес ушел? И где обосновались они? Приглядись фрицы — из Степанкова их костры разглядеть могли! — не оправдывался, а нападал Петро.

Тоже верно: одни бабы да детвора с Витькой в лес ушли…

— Где они сейчас? За тобой следом плетутся?

— Не, мы их километрах в пяти отсюда лагерем поставили, — швыркнул носом Петро.

— И за то спасибо, — вздохнул Григорий, который почему-то лишь сейчас понял, что с сего часа забот у него станет и того больше. — С продовольствием у них как? Поди, пообглодали всю кору с деревьев?

Сказал это и сразу понял, что нельзя было так говорить, что насмешка прозвучала в его словах, поэтому сразу же и приказал не давая никому слова вставить:

— Короче говоря, дед Потап, запрягай любую кобылу и грузи на подводу хотя бы два мешка картошки и прочее, чем их быстренько подкормить можно.

По одобрительному взгляду товарища Артура, по тому, как проворно запрягли лошадь и загрузили подводу, понял, что умело исправил свою ошибку.

Всю дорогу Григорий думал о том, какой будет его встреча с Виктором и с теми прочими, за чью жизнь теперь в ответе он, Григорий. И перед Василием Ивановичем, и перед своей совестью в ответе. Но особенно настойчиво уговаривал, убеждал себя в том, что он просто обязан ничем не выдать себя, когда увидит тех, кто стрелял по Василию Ивановичу.

Ведь понимал, что как по врагу стреляли они по нему, а все равно не мог простить!

Но все опасения и сомнения пропали, как только оказался в кругу женщин, утиравших слезы радости, как только увидел, с какой жадностью детвора пялилась на мешки, лежавшие на подводе. Самое же волнующее, тронувшее до слез, — ни один из малышей не заканючил, ни один голоса не подал.

Когда улеглось волнение, порожденное встречей, и женщины занялись приготовлением немудреного обеда, Григорий и сказал Виктору, сидевшему рядом:

— Есть в этих краях такая деревня, Мытницей называется. Там фашисты мельницу-ветряк восстановили.

Виктор понял недосказанное и ответил, не скрывая злости:

— Если тебя мое мнение интересует, то я готов. На мельницу или на что другое налет сделать. — Помолчал и добавил: — Бить их, уничтожать надо! Чтобы…

Не нашел слов, которые смогли бы передать его чувства, и замолчал. Григорий протянул ему кисет. И он дрожащими пальцами свернул толстенную самокрутку.

3

Около трех недель сравнительно спокойно просидел дома Василий Иванович, прикрываясь ранением. И чем дальше отодвигалось то утро, когда пули куснули его, тем реже кто-нибудь заглядывал к нему, чтобы справиться о здоровье. Причина была ясна: господин комендант лично не соизволил и разу навестить его. Вот многие и сделали вывод, что не так уж и значим Опанас Шапочник, если самое высокое местное начальство врача к нему направило, а само и не попыталось найти дорогу к его дому. Один Генка почти дневал и ночевал у него: продуктами обеспечивал и многое по хозяйству за это время собственноручно сделал.

Василий Иванович только удивлялся неожиданному усердию своего телохранителя. Удивлялся, даже недоумевал, откуда взялась у Генки эта хозяйственная жилка, если он, как было известно Василию Ивановичу, никогда даже комнаты своей не имел. А вот Нюська нисколечко не удивлялась, она точно знала, что заставляло Генку усердствовать, знала, но помалкивала. Она и раньше, как только вошла в дом Василия Ивановича, не раз ловила на себе ощупывающие взгляды Генки, но вида не подавала, что разгадала его поганое желание. Потом, когда она была не в себе от обрушившегося на нее несчастья, Генка без промедления окружил ее вниманием и сочувствием: знал, подлец, что баба, если в ее душе смятение полное, беда податлива, беда отзывчива даже на доброе слово, вовремя сказанное. За многозначительными взглядами, как и ждала Нюська, последовали будто бы нечаянные встречи в сенцах, на кухне или еще где, куда ее толкали хлопоты по дому. Генка неизменно старался ей помочь, а она, прикидываясь глуповатой, будто бы и не подозревала за этим ничего тайного, пока еще открыто не высказанного. Однако настал и такой час, когда, перехватив ее в сенцах, Генка дал волю рукам. Вот тут она и поперла на него грудью, так поперла, что он попятился, и до тех пор пятился, пока не влип спиной в стену. И сказала, не повысив голоса:

— Еще хоть раз сунешься ко мне с ухаживаниями, кобелина паршивый, сама не знаю, что с тобой сделаю!

После этого предупреждения Генка стал и вовсе шелковым, теперь на Нюську он смотрел только преданными глазами, спрятав блудливость. И вообще теперь они держались так, словно начисто забыли о недавней стычке, так умело маскировали взаимную ненависть, что Василий Иванович ничего не заподозрил. И если у Нюськи эту ненависть породило то, что кто-то попытался грязными лапами замарать счастье, которое наконец-то пришло к ней, то Генка всей своей короткой жизнью только к этому чувству и был подготовлен.

Генке было лет пять или шесть, когда он точно узнал, что его отец вор, а единственное занятие матери — продажа краденого. Не с ужасом или омерзением, а с гордостью воспринял это свое открытие: из подслушанных разговоров отца с дружками ему было уже известно, что воры — люди смелые, рисковые, что они для того и предназначены, чтобы уму-разуму учить лопоухих фраеров, что никого и ничего они не боялись, что вся их жизнь — яркий праздник.

Месяц или чуть больше того походил Генка в школу — совершил первую кражу: в школьной раздевалке из кармана пальто спер кашне и принес домой, бросил матери как свою личную добычу. Спер почти без риска для себя; и цена-то тому кашне была копеечная, но Генку произвели чуть ли не в герои, о его самостоятельном деле только и судачили во время очередной пьянки. Он слушал хвалу, рдел от тщеславия, хотя и понимал, что украл далеко не лучшее кашне, что ухватился именно за это только потому, что оно принадлежало первому ученику их класса; завидовал страшно — вот и спер кашне, чтобы хоть как-то досадить тому, кого считали лучше его. Но похвалу всегда приятно слушать.

В те годы Генка еще верил в смелость и даже благородство тех, кто частенько сиживал за столом в их комнатушке; с искренним волнением и подпевал, когда кто-то, основательно захмелев, вдруг начинал надрывно выводить: «Не для меня весна придет…»

С чего и когда началось прозрение — этого не знал. Просто однажды он вдруг подумал, что воровская жизнь далеко не так красива и романтична, как рассказывают о ней. Зародилась эта мысль — стал приглядываться, стал не только слушать разговоры, но и думать над тем, что видел, о чем услышал. Но окончательно разметал всю мишуру один-единственный разговор с вором «в законе», который на короткое время появился в поле его зрения. Этот прямо сказал:

— Воровское товарищество, рисковая работа — брехня все это. Почему, думаешь, кое-кто сейчас в домзаке срок отбывает, а я на солнышке косточки свои грею? Почему, думаешь, они на себя мою вину взяли? Боятся меня, вот и весь сказ. Пуще суда и домзака боятся. Суд, он что? Его чистосердечным признанием и наивными глазами разжалобить можно, а меня ничем не возьмешь. — И тут он так глянул на Генку, криво усмехнувшись, что тому до противного озноба холодно стало.

Может быть, со временем и стерлись бы из памяти те слова, но уж так случилось, что негаданно Генка стал свидетелем смерти этого вора. В той самой комнатушке, где буйствовала очередная пьянка, она и настигла его. И убили его те самые двое, которые весь вечер пресмыкались перед ним, восхваляя его смелость и удачливость; когда, захмелев, он уронил голову на стол, тогда расчетливо и ткнули ножом между лопаток. Затем деловито обшарили его карманы, нашли лишь два червонца с мелочью. Ох, как материли они убитого, материли за то, что он обманул их, обмолвившись, что сегодня у него денег — курам не склевать.

На всю жизнь запомнилось и то, что отец только и сказал, чтобы они убрали тело и замыли кровавые пятна на полу.

Неизвестно как, но всплыло это дело, дошло до милиции, и все они, кто был в комнатушке в тот вечер, оказались на скамье подсудимых. Только Генка, как малолетка, на том суде был свидетелем, вернее, на все вопросы одно твердил:

— Спал я, знать ничего не знаю и видеть ничего не видел.

Остальные его не топили. Зато сколько помоев друг на друга выплеснули!

После всего этого Генка и сделал для себя выводы: обязательно имей рядом кого-то сильного, кто может вступиться за тебя; сам лично никому не верь, представится хоть малейшая возможность — подминай под себя слабого.

Он всегда люто ненавидел не просто любого человека, а того, кого считал счастливым. Тот, например, которого ножом в живот пырнул, только-только распрощался с девахой. Да еще какой! Вот, чтобы не светился радостной улыбкой, Генка и подошел к нему, поиграл с ним самую малость.

Нюську он считал счастливой. Еще бы, как ты ее ни называй, а она прилепилась толково, к самому начальнику местной полиции в доверие втерлась! Вот и захотелось неудержимо поиздеваться над ней…

Получилось бы с ней — может быть, на том и утихомирился бы, а сейчас… Да появись у него самая малюсенькая возможность, он такое с этой стервой сотворит, что она всю жизнь, оставшуюся после этого, дрожать станет!

Больше же всего злило — или он не знает, как она еще в прошлом году в Степанково бегала? А теперь выламывается, честную из себя корчит!

Отомстить за невнимание к себе — такова была тайная мечта Генки, ее он лелеял, хотя сейчас больше всего боялся, что Нюська возьмет да и выложит все своему хахалю. Он даже подумал: а не настала ли пора переметнуться в лагерь пана Золотаря? Но что такое пан Золотарь? Ему бы, мухлюя, в очко по маленькой играть, а не интриги раскручивать. А пан Шапочник — птица с большим размахом крыльев. Это Генка сразу уразумел, как только увидел его. Этот вроде бы неспешно и бесшумно по жизни плывет, а ведь пана-то Свитальского слопал? Ведь меньше чем за год из бродяг в начальники полиции выкарабкался?

Прикинул все это Генка и твердо решил, что если со стороны Нюськи донос все же последует, то он, Генка, чистосердечно покается: да, было такое дело; она глазенапами постреливала, бедрами заигрывала, но он категорически отверг ее домогательства; вот со зла, с личной обиды баба поклеп и возводит.

Все это основательно и до мелочей продумал Генка, поэтому и вошел решительно в дом Шапочника, спокойно ответил на вопрошающий взгляд Нюськи:

— Мне к самому, дело неотложное.

Уж лучше обругала бы последними словами, чем вот так, с презрением, плечиками передергивать!

— Как самочувствие, пан начальник? — однако бодро выпалил он, переступив порог горницы.

— Ведь не поверишь, если скажу, что худо мне? — усмехнулся Василий Иванович, которому уже до невозможности надоели и утренние визиты телохранителя, и эта фраза, неизменно звучавшая каждый раз.

Теперь, если придерживаться выработанного ритуала, Генке следовало спросить, а не надо ли чего сделать или передать кому, но сегодня Генка вдруг взял пиджак начальника, повертел его перед глазами и бережно, словно боясь разбить вдребезги, повесил не обратно на гвоздик, вбитый в стену, а на спинку стула.

Василий Иванович понял, что у Генки есть какая-то важная новость, что, по мнению Генки, его начальник сегодня же должен сходить куда-то, и спросил, вернее — приказал:

— Выкладывай. И не вздумай темнить.

— Чтобы я да стал темнить? И кому? Вам? — притворно обиделся Генка и сразу же выложил: — Не ко мне, к нему они приехали, он пусть и докладывает, кто они такие и зачем объявились. С меня и того хватит, что они хозяевами в вашем личном кабинете обосновались!

Как и рассчитывал Генка, его слова ударили в самую точку, потревожили самое больное, что не давало жить спокойно: значит, пан Золотарь, воспользовавшись моментом, опять ожил, опять закопошился?

Особенно же зацепило то, что неизвестные в его кабинете как у себя дома расположились. Или пан Шапочник уже снят со своей распроклятой должности?

Но спросил так равнодушно, будто и не тронули его слова Генки:

— Кто такие, не знаешь?

— Разве теперь люди говорят свои настоящие фамилии? Вранье одно… «Бени» они — вот и весь сказ.

«Бени» — все те, кто имел хоть какое-то отношение к так называемой «Белорусской народной самопомощи». Вспомнилось и то, что разговоры о ней шли с ранней весны, что даже сам Зигель однажды о ней упомянул. И вот теперь «бени» в этих краях объявились. Зачем? И почему пришли не к Зигелю или к нему, начальнику местной полиции? Или Золотарь за время его затянувшейся лежки так обнаглел, что какой-то свой тайный ход копать начал?

Взбудоражили эти вопросы, заставляли немедленно сделать что-то, однако Генке он сказал спокойно, даже вроде бы с ленцой:

— Ладно, иди и бди. А те — пусть поболтают, если на большее не способны.

Генку не обмануло напускное равнодушие начальника, он уловил, что посеял грозу, но вида не подал и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь. Не спеша шел двором и улицей, с таким скучающим видом шел, что никто и предположить не мог, что от восторга ему, как мальчишке, хотелось скакать на одной ноге. Зато у кабинета пана Золотаря сбросил маску равнодушия и энергично стукнул костяшками пальцев в дверь.

— Да, да, войдите, — проворковал пан Золотарь.

Как и предполагал Генка, в этот ранний час гости еще почивали, и пан Золотарь в гордом одиночестве восседал за массивным письменным столом.

— Если мой умишко не подводит, то медведь сегодня вылезет из берлоги, так что сами должны понимать… Ну, так я пошел? — то ли спросил разрешения, то ли поставил в известность Генка.

Пан Золотарь понял, что Генка не хочет, чтобы кто-то увидел его здесь; это же было нежелательно и ему, Золотарю, поэтому ответил с излишней торопливостью:

— Да, да, иди…

Василий Иванович действительно решил, что хватит отлеживаться, прикрываясь ежедневными визитами Трахтенберга, что пора и на глаза начальству показаться. Он попросил у Нюськи горячей воды для бритья. Она молча подала воду и чистую рубашку. Ни слова не сказала и позднее, когда, небрежно сунув руку в черную косынку, он вышел из дома. Лишь у самой калитки догнала и легонько, будто погладив, коснулась рукой его плеча.

4

Фон Зигель принял Василия Ивановича почти сразу, как только он через дежурного доложил о своем желании видеть господина коменданта. Принял сидя за столом. Даже не улыбнулся, хотя бы из вежливости. И Василий Иванович понял, что опоздай он прийти еще на день или два — неизвестно, какой прием ожидал бы его тогда.

— Господин гауптман, прошу разрешения приступить к исполнению служебных обязанностей! — отрапортовал Василий Иванович, будто и не заметив суровости начальства.

— Надеюсь, теперь ранения вашей жизни не угрожают? — холодно спросил фон Зигель, глядя не в глаза ему, а на переносицу.

Атаковал фон Зигель этим вопросом — стало ясно: пузан Трахтенберг, всячески поощряя безделье Василия Ивановича, с самого первого дня докладывал фон Зигелю только правду; наверняка сообщил и о том, что ранения — лишь глубокие царапины.

Оставалось одно — и самому говорить правду. Он ответил с притворным смущением:

— Осмелюсь доложить, господин гауптман, что ранения мои были легкими… Даже очень легкими… Для пользы дела я дома отсиживался, помня о вашем негласном разрешении. Ведь, к примеру, она, даже крепко раненная, — он приподнял руку, лежавшую в косынке, — распоряжения отдавать никак не мешала.

— Впервые слышу, будто я разрешал кому-то бездельничать, — еще более нахмурился фон Зигель.

Василий Иванович потупился, признаваясь, что солгал.

— Впервые слышу и о том, что для пользы дела начальнику иногда нужно сидеть дома, — продолжал наседать фон Зигель.

Теперь, снова глядя в холодные глаза коменданта, Василий Иванович ответил без тени смущения:

— Как я рассуждаю, господин гауптман, любое ранение начальника, полученное им при исполнении служебных обязанностей, всегда способствует росту его авторитета. И чем оно серьезнее, тем большее на подчиненных воздействие имеет. Кроме того, он, начальник этот, в подобный момент кое-что и тайное усмотреть может. Он в это время, извиняюсь, словно бы из засады за подчиненными подглядывает.

— В ваших рассуждениях есть зерно здравой логики, — снисходительно кивнул фон Зигель и только теперь разрешил: — Можете сесть.

— Благодарствуйте, — поклонился Василий Иванович и осторожно опустился на самый краешек стула, стоявшего не у стола, за которым сидел фон Зигель, а почти у самой двери; подчеркивал этим, что прекрасно помнит, какая дистанция между ним — Опанасом Шапочником, и господином гауптманом — комендантом целого района.

Робость начальника полиции и то, что он сам, и довольно точно, определял свое место, приятно пощекотали самолюбие фон Зигеля, и он решил, что пора напускной гнев сменить на милость:

— Курите. Если у вас не эта вонючка… Са-мо-сад!

Василий Иванович снова ответил тем же словом, которое каждый раз, когда он произносил его, вызывало тошноту:

— Благодарствуйте… Не извольте беспокоиться…

Фон Зигель бросил ему пачку сигарет. В ответ Василий Иванович метнулся к нему с зажигалкой. Некоторое время курили молча, потом фон Зигель возобновил разговор:

— Что же вы заметили? Когда сидели в засаде?

— Вроде бы и ничего особенного, — нарочно нерешительно начал Василий Иванович и осекся, словно испугался того, что намеревался сказать.

— Я жду, договаривайте, — немедленно потребовал фон Зигель.

— Как мне стало известно, вдруг умерла — ни с того ни с сего взяла и умерла! — одна арестантка. — И торопливо добавил, словно боясь, что фон Зигель остановит его: — Если бы ее ликвидировали, если бы при допросе смерть ее настигла — все это было бы ясно и вопросов не возникло бы. А ведь что случилось? Взяла и померла по собственной воле! Будто нарочно ушла от ответа!.. Понимаю, когда перед высоким начальством отчитываться приходится, кое-что и маскировать следует. А в этом случае, если только мне сообщается, кому и какой резон врать? — Помолчал и добавил многозначительно: — Не простая та арестантка была, женой Мухортову приходилась. Тому самому… Изволите помнить?..

Фон Зигель помнил Мухортова. Вернее, то, что покойный Свитальский именно на него пытался взвалить некоторые свои грехи. И невольно подумалось, а не та ли веревочка и сейчас продолжает виться? Не для того ли и умерла жена Мухортова, чтобы какие-то концы удалось понадежнее спрятать?

— Когда и за что она была задержана? — спросил фон Зигель по-прежнему спокойно и даже равнодушно, однако Василий Иванович заметил, как сердитые искры мелькнули и угасли в его ледяных глазах, и понял, что теперь Золотарь на остром и здорово зазубренном крючке.

— Примерно за час до выхода на то задание мне стало известно об ее аресте. Будто бы — за агитацию большевистскую… А потом, уже раненный, когда вспомнил о ней… — Тут Василий Иванович позволил себе сделать длительную паузу. — Самое же неожиданное — в моем кабинете обосновались представители той самой националистической организации, о которой вы как-то упомянуть изволили. О чем-то шушукаются с моим заместителем.

Упоминание о националистах не произвело на фон Зигеля никакого впечатления, и Василий Иванович понял, что с ведома (или даже благословения?) немецкого командования они здесь хороводятся. Что ж, учтем и это…

— Вы слышали последнюю сводку нашего командования? — спрашивает фон Зигель, и глаза его неожиданно теплеют.

Василий Иванович, кривя душой, расплывается в улыбке, намеревается ответить утвердительно, но фон Зигель не нуждается в его словах, он продолжает с большим пафосом:

— Это, господин Шапочник, наше по-настоящему генеральное наступление! Прошлогоднее под Москвой — разведка боем, и только! — Фон Зигель испытующе смотрит на Василия Ивановича (искренне разделяет его восторг или только притворяется?), но лицо, даже фигура начальника полиции, подавшегося вперед, излучали лишь радость. — Именно в этом году, именно в большой излучине Дона, мы нанесем тот удар, который окажется смертельным для армии Советов! И ту волжскую воду, в которой наши доблестные солдаты омоют от пота свои ноги, мы в хрустальных сосудах будем вечно хранить во всех наших музеях! Каждый ариец, как святыню, будет оберегать ее!

Никогда еще Василий Иванович не видел фон Зигеля таким возбужденным; невольно подумалось, что успехи фашистских полчищ, возможно, действительно по-настоящему велики, что Советской Армии сейчас ой как тяжело приходится. Захотелось побыть одному, чтобы обдумать и взвесить все, но жизнь требовала от него выражения восторга, и он улыбался, насилуя себя.

На его счастье, фон Зигель, похоже, устыдился своей восторженности, посуровел и спросил холодно, словно гневался:

— Когда приступите к исполнению своих обязанностей?

— Сегодня… Сейчас, если дозволите.

Фон Зигель кивнул и еще более грозно сдвинул свои белесые брови: нравился ему этот советский каторжанин, внушал почти полное доверие, однако подчиненному вовсе не обязательно знать, что о нем думает начальник; неопределенность лучше всего подстегивает самого усердного человека.

Вышел Василий Иванович из комендатуры — будто из-под земли вырос перед ним Генка и обрушил упреки:

— Да как же это вы, пан начальник, осмелились один из дома выйти? Мной брезгуете, так кого другого кликнули бы! Мало ли что случиться может, если человек ранен?

— Не егози! И вообще я не такой немощный, чтобы меня с боков орясины подпирали! — отрезал Василий Иванович.

Что-то тайно-грозное уловил Генка в словах и в голосе пана начальника, поэтому сразу будто уменьшился ростом, будто слинял с лица. И отступил за спину пана Шапочника: за чужой спиной всегда спокойнее, это каждый умный человек знает.

Если Генка подкарауливал его у самой комендатуры, то пан Золотарь поджидал около полиции, даже за локоток поддержать соизволил, когда Василий Иванович на крыльцо поднимался. Здесь, на крыльце, и стояли двое в цивильном. Интересно, вся их сбруя — и черные пиджаки с жилетами, и ботинки-лакирашки — из своих или чужих сундуков на свет божий извлечены?

Эти двое стояли вольно, словно их нисколечко не волновало, какой прием окажет им начальник местной полиции. Однако в глазах металось беспокойство, и Василий Иванович вновь почувствовал себя хозяином положения.

— Позвольте, пан начальник, представить вам наших гостей, — начал было Золотарь, но Василий Иванович, пожав руку каждого из непрошеных гостей, оборвал его:

— Еще успеешь познакомить. Когда одни останемся.

Войдя в свой кабинет, Василий Иванович одним взглядом схватил, что здесь все осталось по-прежнему; отсутствие даже пылинки — единственное свидетельство того, что тут без него бывали. Он уверенно прошел к своему привычному месту, неторопливо уселся в кресло с высокой резной спинкой и лишь тогда сказал:

— Теперь я к вашим услугам, панове. Как меня величают и кем являюсь, то вам отлично известно. Потому и не представляюсь. А как прикажете вас величать-наименовывать?

Властный тон, каким было сказано слово «прикажете», заставил и Золотаря, и его гостей понять, что перед ними настоящий хозяин района; даже невольно подумалось: а не получил ли пан Шапочник каких секретных указаний от самого фон Зигеля?

Пан Золотарь даже подался лбом вперед, готовый ответить, но один из гостей коснулся рукой его плеча и сказал с должным уважением и без боязни, словно чувствуя за своей спиной чью-то могучую поддержку:

— Пан Шапочник, конечно, понимает, что наши сегодняшние имена — псевдо, не больше. Поэтому мы не будем в обиде, если для него я останусь паном Григором, а мой друг — паном Власиком. Разумеется, только до того времени, когда нам будет дозволено открыться.

Пан Власик ласково улыбнулся в бородку, подковкой охватившую подбородок, и в вежливом поклоне склонил голову с маленькой проплешиной на затылке; только побелевшие пальцы, которые он почему-то сцепил на своем впалом животе, выдали его волнение.

Василий Иванович, будто он и не ожидал иного ответа, удовлетворенно кивнул и предложил всем сесть поближе к столу, чтобы, как он выразился, «беседа текла теплее». А еще немного погодя, когда Генка исчез, уставив стол бутылками с мутным самогоном и разнообразной снедью, и состоялся довольно путаный и долгий разговор, из которого вытекало одно: сейчас такое время настало, что нельзя, даже преступно кровным белорусам сводить какие-то свои личные счеты, что сейчас все, кто душой против Советов, обязаны объединить силы и оказывать всяческое содействие вермахту — единственной реальной мощи, способной сокрушить большевиков и всю их коммунию; а какая власть на этой земле после разгрома большевиков установится, кто и какое место в новом правительстве займет — обо всем этом можно будет договориться и позднее.

Говорил преимущественно тот, который назвался паном Григором. Пан Власик лишь изредка вставлял что-то свое, обязательно со ссылкой на священное писание или какую-то подобную же книгу. И все это с ласковой улыбочкой. Вот и сейчас, едва пан Григор замолчал, заявив, что в этой борьбе, которая только теперь по-настоящему и развернется, все методы хороши, пан Власик немедленно прожурчал ласковым ручейком:

— И тогда он сказал ему: «Пойди и посмотри на землю ту, на людей, ее населяющих, и на то, что она дать сможет».

— Не понял: кто это и кого на шпионаж так наставлял? — спросил Василий Иванович.

— Священное писание надо читать, — нимало не смутившись, ответил пан Власик.

Василий Иванович, когда еще работал в школе, много раз выступал с антирелигиозными лекциями, что только не читал, готовясь к ним, но о таком напутствии впервые услыхал, даже усомнился в правдивости услышанного:

— Священное писание?

Пан Власик испытующе посмотрел на него, словно желая убедиться, что он не иронизирует, но лицо Василия Ивановича выражало только искреннюю заинтересованность, и тогда, молитвенно подняв глаза к потолку, пан Власик торжественно изрек:

— Ветхий завет, четвертая книга Моисеева, глава тринадцатая: «Вы смотрите землю Ханаанскую, какова она, и народ, живущий на ней, силен он или слаб, малочислен или многочислен, и каковы города, в которых он живет»… Вот такими словами Иисус Навин напутствовал двух юношей. А чуть позднее послал их в город Иерихон, после чего, как свидетельствует священное писание, воины господни ворвались в этот город и «предали смерти все, что в городе: и мужей, и жен, и молодых, и старых, и волов, и овец, и ослов, все истребили мечом…»

Торжественно изрек все это пан Власик, с видом победителя посмотрел на Василия Ивановича и сказал:

— Много поучительного мог бы я вам на память из священных книг прочесть, да время не позволяет.

— Выходит, вся жестокость в нашей жизни — это как бы продолжение деяний самого господа бога? — помолчав, спросил Василий Иванович.

— Дорогой пан Шапочник, вся земная жизнь — сплошная жестокость! С дня рождения человека и до смертного часа его. А почему, спрашивается? Чтобы исчезло, погибло все слабое, богу неугодное!

Это было сказано почти с восторгом. И Василий Иванович окончательно понял, что пан Власик убьет человека — не поморщится. Поняв это, хотел сменить тему разговора, но пан Власик опередил:

— А вы, как я догадываюсь, не распахнули богу свое сердце?

Елейным голоском пропел, но в его серых глазах на мгновение мелькнула ярая злость.

Василий Иванович решил: вот он, тот момент, когда можно чуть-чуть приоткрыться без особого риска повредить себе, поставить себя над этими блюдолизами, и ответил резко, вовсе не в тоне всей беседы, где все улыбались друг другу и предпочитали говорить намеками:

— Интересуетесь, как я к богу отношусь? Боитесь, не равнодушен ли я к нему? — Он заметил, как переглянулись Григор с Власиком, как последний мелким крестиком пометил свой пупок. — Так вот, запомните накрепко: я за свою жизнь такого нагляделся, что бога отрицаю начисто! Попадись он мне — велел бы утащить его в допросную, где лично и спросил бы у него с пристрастием, как он, всевидящий и всемогущий, дошел до жизни такой, что позволил убивать детей малых, куда он смотрел, когда…

Злость ослепила Василия Ивановича, он, может быть, сгоряча и ляпнул бы что-то лишнее, о чем потом жалел бы, но пан Золотарь воспользовался паузой и, сам не желая того, пришел к нему на помощь:

— Пана Шапочника, безвинного, большевики многие годы в Сибири мукам предавали.

Исключительно для гостей сказал это пан Золотарь, но Василию Ивановичу и этих нескольких слов хватило, чтобы взять себя в руки; он криво усмехнулся и будто нехотя подправил пана Золотаря:

— Насчет безвинного — это вы крепко подзагнули… Ну да ладно, лучше продолжим деловой разговор… Что вы предлагаете конкретно? Зачем сюда пожаловали?

— Ничего, пан Шапочник, видит бог, не надо нам ничего такого, что как-то особо обременит вас, — немедленно заскользил языком пан Власик, так глядя на Василия Ивановича, словно любил и уважал его — больше некуда. — Единственное, что от вас требуется, — не паниковать, если в этом районе вдруг еще один партизанский отряд обнаружится.

Ага, вот вы на какую подлость пошли!

Но спросил сугубо деловито:

— Господин комендант в курсе?

Ему не ответили, только переглянулись многозначительно. Все трое.

— Я обязан поставить его в известность.

И лишь теперь, словно нехотя, пан Григор сказал:

— Нужно ли? Ведь мы не сами по себе приехали.

5

Григорий, посоветовавшись с товарищами, решил уничтожить ту мельницу-ветряк, которую восстановили фашисты. Впереди группы, цепляясь глазами, за каждое дерево, за каждый куст, выплывающие из темноты, шли Виктор с Афоней и Ежик — тот самый из местных парней, который при первой встрече на каждый вопрос словно колючками щетинился. Ежик проводник, а Виктор с Афоней — одновременно и разведка, и охранение.

Виктор шагал рядом с Ежиком и краешком глаза все время видел его, все время был готов решительно вмешаться, если тот нечаянно попытается сделать что-то во вред группе. Чуть сзади неслышно скользил Афоня, тоже готовый к самому неожиданному.

Вторую ночь шли к мельнице-ветряку. И все это время с Ежика глаз не спускали, хотя ничего подозрительного за ним не замечали. Правда, в самом начале в его движениях, в том, как он поглядывал по сторонам, выискивая затаившегося врага, была заметна этакая нарочитость, словно он старательно и неумело подражал кому-то. Причину этого разгадали без особого труда: какой парнишка в четырнадцать лет не мечтает быть похожим на следопыта или разведчика, про которого из книг узнал? Вот и вел себя Ежик так, как его любимый герой. До тех пор в него играл, пока не устал, пока не освоился с действительностью; потом просто вел к мельнице, и все тут.

С самого начала похода Виктор ждал, что вот-вот увидит мельницу, и все равно на мгновение опешил, когда ее громада вдруг надвинулась на него, закрыв, как ему показалось, большую часть неба. Увидев ее, будто бы замахнувшуюся на него своими огромными и сейчас неподвижными крыльями, — сначала даже оробел на несколько секунд, потом, обозлившись на себя за эту невольную робость, решительно и бесшумно шагнул к ней, прижался телом к ее боку и заскользил вдоль него, отыскивая дверь.

Ежик рванулся за ним, однако Афоня сцапал его за плечо, заставил припасть к земле. И был он в том положении до тех пор, пока не появился Виктор и не прошептал:

— Дверь на огромный замок закрыта.

— Значит, сегодня Кривой дежурит. Он завсегда с поста домой утекает, — тоже шепотом пояснил Ежик.

Когда планировали, по косточкам разбирали эту операцию, предполагалось напасть только на мельницу и ее охрану, уничтожить то и другое. Не оказалось на мельнице охраны — вроде бы облегчение выпало: знай себе пали мельницу и сматывайся! Однако именно это Виктору и не понравилось: уж очень легко все само давалось в руки; а ему боя хотелось, ему мечталось, что хоть парочку полицаев, но отправят они на тот свет этой ночью. Кроме того, почему не предположить, что и прочие полицаи, как и этот Кривой, сейчас на печи отлеживаются?

Вот поэтому Виктор и заторопился к Григорию, шепнув Афоне:

— В оба гляди!

Обмен мнениями был предельно кратким, и уже через несколько минут Григорий, Виктор, Афоня и Ежик зашагали к деревне, спрятавшей свои хаты под березами. Зашагали для того, чтобы, как выразился Григорий, «тряхнуть полицаев». А товарища Артура и остальных оставили у мельницы, строго наказав подпалить ее немедленно, как только услышат стрельбу.

— Торопиться надо, дождь скоро будет, — вот и все, что в ответ на приказ сказал товарищ Артур.

Действительно, тучи, которые вчера рыскали по небу, словно отыскивая, за что бы им зацепиться, теперь плотной пеленой нависли над землей. Чувствовалось, им не хватало самой малости, чтобы разрядиться дождем; даже сейчас, при полном безветрии, от них растекалась прохладная влажность.

— Вот она, хата Кривого, — шепнул Ежик, показав на дом-пятистенок; Ежика била мелкая дрожь, и он мужественно старался скрыть ее.

Как и было оговорено, Григорий с Виктором поднялись на крыльцо, нарочно громко топая сапогами, и властно, в два кулака, забарабанили в дверь. Почти сейчас же кто-то ответил: «Иду, иду», — закашлялся и матюкнулся.

Все дальнейшее произошло так быстро, что Ежик ничего не увидел, кроме того, что Кривой вдруг осел на крыльцо, словно растекся по нему.

Когда подходили к дому бывшего сельского Совета, где теперь обосновались полицаи, неожиданно взлаяла собака. Да так зло, взахлеб, что через несколько минут к ней на подмогу подоспели еще две. Напрасно Ежик навеличивал их по именам, напрасно многообещающе похлопывал себя по ноге: они еще только больше бесновались.

— Стой, кто идет? — взревел испуганно полицай, стоявший на посту, и лязгнул затвором.

Григорий понял, что в его распоряжении остались считанные секунды, толкнул Ежика в плечо так, что тот упал, и смело пошел вперед, заявив:

— Свои, из управы.

Нахально, почти в полный голос, проорал это, и постовой подпустил его к себе, но пальца со спускового крючка не снял. И даже выстрелил в небо, когда между ним и Григорием осталось почти метра три.

В ответ ударила короткая автоматная очередь.

Тогда Григорий крикнул:

— Бросай!

Три гранаты полетели в ночь. Две рванули, ударившись о стены дома, а третья (каждый считал, что именно его) грохнула внутри, ярким пламенем озарив и косяк окна, и человека, упавшего грудью на подоконник.

Григорий, строча из автомата, еще решал, надо ли продолжать атаку или пора отходить, а за околицей, где стояла мельница, к небу уже потянулись красные языки.

Может, полицаи все же попытаются схватить поджигателей?

Он приказал чуть отойти, залечь за плетнем, затаиться там.

Нет, полицаи даже попытки не предприняли выйти из дома, они по-прежнему только пуляли в ночь, пуляли яростно, не жалея патронов.

Тогда, подталкивая Ежика перед собой, Григорий начал отход, держа на зарево, расплывшееся по небу.

6

Часа четыре или около того дождь хлестал неистово, а затем превратился в морось, которая не прекращалась ни на мгновение. И когда километрах в пяти от шалашей увидели деда Потапа, поджидавшего их под разлапистой елью, все уже промокли — больше некуда.

Может быть, поэтому и не выказали радости при встрече?

Но Григорий считал, что виной тому не дождь — холодный и противный, не дорога, за эти сутки превратившаяся в болото, а большая неудача отряда, постигшая его в прошлую ночь. Лично он только так и оценивал все, что им удалось сделать: он никак не мог простить себе того, что столько у него в подчинении бойцов было, а все трофеи — спаленная мельница и два убитых полицая! Это Витьке с Афоней, когда они вдвоем на фашистов нападали, было похвально и такое осилить, а отряду…

Нет, Григорий прекрасно помнил и того полицая, который лежал грудью на подоконнике, но убитым его не считал: может, только оглушило его взрывом гранаты?

Григорий так глубоко переживал свою неудачу, что деду Потапу лишь руку сунул, на секунду не задержался около него. Тот, похоже, не обиделся, даже не удивился холодности командира. Дед Потап, бережно пожав руку Григория, молча пересчитал глазами всех и зашагал рядом с товарищем Артуром, сзади которого Виктор с Афоней плелись. Некоторое время шагали молча, потом дед Потап все же спросил:

— Как оно там?

Товарищ Артур неопределенно повел плечами и буркнул:

— Чьими глазами смотреть.

— Так ведь, как я сужу, у вас потерь нету, — дипломатично заметил дед Потап, пытаясь завести разговор.

— Мельницу сожгли. И трех полицаев убили.

— А ты говоришь, чьими глазами смотреть! — обрадовался дед.

— Командир считает, что этого мало… Тьфу, разболтался с тобой, как баба у колодца!

Дед Потап не считал их сугубо деловой и короткий разговор похожим на бабьи пересуды, даже обиделся немного, но с вопросами к товарищу Артуру больше приставать не стал: разве из этого молчуна что нужное выжмешь? Он глазами отыскал Мыколу и поспешил к нему.

И опять мало проку: если верить Мыколе, то в Мытнице не только полицаев, но и фашистов было полно; они такую пальбу из автоматов и пулеметов подняли, что просто чудо помогло товарищу Григорию вывести отряд без потерь из того ада.

Расстроен был Григорий своими мыслями, поэтому, вернувшись в лагерь, сразу залез в свой шалашик и лег там, с головой укутавшись шинелью. Лежал в одиночестве и всячески казнил себя. Настолько был погружен в свои черные мысли, что не слышал, как к шалашу подошел дед Потап, не видел, как он, посмотрев на своего командира, осуждающе покачал головой и исчез. Невдомек было Григорию, что, жадно поедая похлебку, почти все бойцы роняли добрые слова в его адрес, а Ежик восторженно и уже какой раз рассказывал Марии о том, как Григорий в самый горячий момент боя сшиб его с ног, чтобы уберечь от случайной пули.

Григорию и в голову не приходило, что именно в эти минуты окончательно утверждался его авторитет.

7

За одни сутки жара, стоявшая, казалось, невероятно долго, сменилась ненастной погодой, бесконечно щедрой на дожди и прохладу. В лесу сразу стало так неуютно, что в голову невольно полезли мысли о доме, в котором обязательно есть широкая и горячая печь; и в ней весело потрескивают дрова, дразнясь красными языками пламени…

В первых числах июля такие мысли многим в голову лезли.

Спасибо штабу бригады — не давал возможности этим мыслям окончательно над всеми другими верх взять: что ни сутки, то новый боевой приказ. Вот и уходили из лагеря группы партизан. Не было за неделю таких суток, чтобы хоть одна группа не ушла на какое-то боевое задание.

А остальные — сиди переживай за товарищей.

Правда, пока все группы возвращались. И без потерь.

Каждый день этой недели в роте Каргина появлялся связной штаба, а сегодня вдруг сам старший лейтенант Пилипчук пожаловал. Сердечно поздоровался с Каргиным и сразу же распорядился, не стряхнув даже капелек дождя со своей плащ-палатки:

— Подымай роту, вот приказ.

Каргин, словно пакет с приказом ему передал обыкновенный связной, сначала прочел приказ и лишь после этого расписался на пакете в том, что он, командир роты Каргин, действительно получил его такого-то числа в столько-то часов и минут.

В приказе говорилось, что роте Каргина надлежит в полном составе следовать в деревню Зайчата, где привести в исполнение приговор, вынесенный трибуналом старосте-зверю; и еще — группу в десять человек предписывалось выделить в распоряжение старшего лейтенанта Пилипчука.

— К приказу ничего не добавишь? — все же спросил Каргин, хотя все в приказе было изложено кратко и очень толково.

— Деревня, куда пойдешь, больше на село смахивает. И ты начни с того, что блокируй все подходы к ней, чтобы…

— Выходит, вы меня с должности снимать приготовились, да в тайне это пока держите?

Пилипчук не ожидал от Каргина такой ехидной реплики, он только сейчас понял, что его информация могла быть истолкована как подсказка, и на какое-то время растерялся, замолчал. А Каргин, словно и не произошло размолвки, уже отдавал распоряжения дежурному по роте.

— Зря, Иван, злишься, ведь я тебе лишь обстановку рисовал, — начал оправдываться Пилипчук, как только вышел дежурный по роте.

— То, что мне сейчас знать положено, в приказе сказано. А прочее, детали разные, — для этого у меня разведка есть. Толковые ребята, не звонари. Да и я ни на зрение, ни на слух не жалуюсь. Лучше скажи, зачем тебе десять человек? Может, двумя или тремя обойдешься?

— Завтра на одной полянке у меня свидание. С тремя… На всякий пожарный случай и беру твоих.

— Кто те люди? С которыми встретиться надо?

— Говорят, представители какого-то партизанского отряда.

Каргин с недоумением взглянул на Пилипчука, попытался увидеть его глаза, но они упорно рассматривали голенища сапог, заляпанные грязью.

— Когда я со своими дружками к вам шел, вы нас тоже под автоматами держали? Для страховки, так сказать?

— О тебе мы многое знали. А эти… Откуда они в наших лесах взялись, если еще месяц назад мы одни здесь хозяйничали? Вот и приходится…

Он недосказал своей мысли. Да и лишним было бы это: Каргин мысленно уже одобрил осторожность командования бригады, в душе сам себе даже признался, что, окажись на месте Кости, тоже кое-какие меры предосторожности принял бы.

— Давай я вместо тебя с ними встречусь? — все же предложил Каргин, хотя заранее знал, что скорее всего получит отказ.

— Может, вообще бойца пошлем? Который вроде бы поплоше? Чтобы не так жалко было, если он от удара ножа или пули погибнет?

— Тогда… Вдвоем с тобой на то свидание заявимся! В четыре глаза знаешь как все разглядим?

— С тобой идти в паре — тоже нельзя: может и так случиться, что сразу два командира погибнут… А вообще-то не в четыре, а в шесть глаз глядеть буду. Ведь, по условию, мы трое на трое встречаемся.

— Дежурный! — зовет Каргин, распахнув дверь землянки. — Как там?

— Рота к походу готова.

— Тогда почему не докладываешь? — еще больше распаляется Каргин.

Вытянувшись в длинную и молчаливую цепочку, идет рота. С деревьев, ветви которых отяжелели от множества водяных капель, срывается вода, земля под ногами расползается или цепко хватает за сапоги, но люди терпеливо сносят все, шагая за разведчиками Юрки. Чувствуется, они даже с охотой снялись с обжитого места, где им были знакомы и уже изрядно поднадоели и каждое дерево, и каждый кустик; они были готовы вытерпеть или пересилить любое, чтобы только добраться до фашистов. А что не на прогулку вышли — это понимали все.

Во время этого марша, воспользовавшись тем, что Пилипчук почему-то шагал во главе колонны. Каргин и подозвал к себе Федора, сказал ему тоном, исключающим возражения:

— Старшему лейтенанту десять человек надо. А ты отбери пятнадцать и сам с ними топай. — Ожидал, что Федор хоть гримасой какой выдаст свое неудовольствие (он все еще обижался на Пилипчука за тот экзамен), но Федор остался невозмутим. — На нужное и опасное дело он идет… Ты с одним бойцом — пригляди самого расторопного — ни на шаг не отходи от начальника штаба… И глаз не спускай с тех, кто чужой к нему пойдет, с кем из чужих он разговаривать станет! Я рядышком буду, в пределах видимости, так что… Само собой разумеется, начальнику штаба ни о моем наказе тебе, ни о том, что я рядом буду, ни слова!

— Ты не психуй, углядим, — ответил Федор и заторопился — Так я пошел?

Когда до поляны, где завтра должна была состояться встреча Пилипчука с неизвестными, оставалось километра три, Каргин подошел к начальнику штаба бригады и сказал бодро, даже чуть игриво:

— Ни пуха ни пера! Здесь мы отворачиваем от твоего маршрута, — и махнул рукой, словно просеку намечал.

— Иди к черту! — ласково огрызнулся Пилипчук и решительно зашагал дальше, взятый в кольцо бойцами Федора.

Исчез за деревьями последний боец группы Федора — Каргин приказал роте сгрудиться и, взобравшись на корневище ели, поваленной ветром, рассказал всем, куда и зачем пошел старший лейтенант, какое задание он, Каргин, возложил на Федора с товарищами.

— Конечно, наши промашки не допустят, конечно, у нас свое задание. Только мне думается, то, что нам велено, мы все равно выполним. Ведь в приказе не указано число, когда нам над тем гадом надлежит свершить суд. Так что, если даже на сутки здесь задержимся, с нас особого спроса не будет… А правильно или нет я рассуждения веду, это вам решать, — так закончил Каргин свою короткую речь.

Тягостная тишина была ему ответом. Настолько тягостная и невыносимая, что у него в коленях слабость обнаружилась. Ему казалось, что он бесконечно долго сверху вниз смотрел на лица людей. На множество лиц, которые, как подсолнухи к солнцу, были повернуты к нему. И заросшие бородами по самые глаза, и совсем юные, почти детские. Но ни одного равнодушного!

Молчание, столь тягостное для Каргина, сокрушил Юрка. Он, взгромоздившись на то корневище, где стоял Каргин, бросил в тишину, не удостоив командира даже взглядом:

— Лично я считаю, что в армии демократия — явление лишнее. На хрена она нам, если мы имеем командира, которому не митинговать, а приказы отдавать положено?

Только это и сказал обычно многословный Юрка и спрыгнул на землю, врезался в шеренгу своих разведчиков. И по тому, как поспешно они нашли место своему командиру, а все прочие, не обронив даже слова, выжидающе смотрели только на него, Каргину стало ясно, что желающих высказаться сейчас больше не будет.

Каргин молодцевато заломил фуражку на затылок и скомандовал:

— Командиры взводов — ко мне, а прочие — перекур!

Обшарили весь лес вокруг поляны, где завтра должна была состояться встреча, — ничего подозрительного не обнаружили. Тогда затаились, будто окаменели на местах, указанных командирами. С таким расчетом те места выбраны были, чтобы ни один чужой не проник на поляну незамеченным. Словно умерли на остаток сегодняшнего дня, на всю долгую ночь и на несколько часов завтрашнего рассвета. А дождь все моросил, моросил…

Каргину уже начало казаться, будто он разучился двигаться, когда подбежал Соловейчик и выпалил сдавленным шепотом:

— Идут! Трое!

Из своей засады Каргин скоро и увидел тех троих, увешанных оружием — больше невозможно. Потом сцапал глазами и Пплипчука, который шел им навстречу. Федор с товарищем не отставали от него.

Встретились в центре поляны. Козырнули друг другу, но руки для пожатия ни один не протянул.

Особенно же обрадовало Каргина то, что Федор с товарищем свою задачу толково решали: и прикрыть собой Костю вроде бы не стремились, создавая видимость полного доверия, и в то же время настороже непрерывно были. Даже когда неизвестные кисеты протянули, не оба враз за табаком потянулись, а поочередно!

Перекурили — повели разговор, которому, как показалось Каргину, конца не предвиделось.

Но вот, опять только козырнув друг другу, они разошлись. Теперь Федор с товарищем шагали рядом — плечо к плечу — и чуть сзади Пилипчука, прикрывая его спину.

Каргину очень хотелось сейчас же узнать, о чем они договорились, каково первое впечатление Кости и Федора от незнакомцев, которые уже скрылись в лесу, но он вылез из-под ели и поднял руку. Моментально между деревьями замелькали его бойцы, короткими цепочками потекли к месту сбора роты.

Так быстро все ушли, что Костя не заподозрил, что все это время за ним наблюдали сотни глаз товарищей, готовых в любую минуту броситься ему на выручку.

8

К деревне подошли под вечер, и как раз в тот момент, когда тучи наконец-то разомкнулись и стало видно солнце, которое, хотя и направлялось на покой, было еще сравнительно далеко от вершин деревьев, закрывавших горизонт. И сразу же заметили, что здесь дома справные, около каждого — огород с зеленеющими грядками, а на пруду, который большущий лужей расплылся почти в центре деревни, лениво плавало даже несколько гусей, хотя буквально в считанных метрах от пруда извивался тракт!

Все это заставило глядеть в оба. И скоро Каргин заметил, что почти треть деревни сожжена, похоже — еще в прошлом году: голые березы с обуглившимися стволами и бурьян старательно прятали от людского взгляда печные трубы, изъеденные ветрами и дождями, иссеченные осколками снарядов и мин.

Увидел это сравнительно давнее пожарище — понял: из тех домов, что спалены, мужики наверняка в леса ушли; а гуси, спокойно плавающие около тракта, — «пряник», подброшенный фашистами: дескать, мы нисколечко не притесняем тех, кто нам верно служит, мы создаем им все условия для хорошей жизни.

«Пряник» подбросили, старосту-зверюгу бог весть откуда выкопали и здесь начальником затвердили, а народ все равно не покорился, ишь, весточку прислал: «Помогите!»

Все входы-выходы из деревни блокировали партизаны, которые и сейчас, при солнечном свете, поперли бы в деревню (велика ли сила — шесть полицейских?!), но Каргин приказал ждать ночи и не рыпаться. Вот и ждали, в душе костеря его за излишнюю осторожность. До тех пор костерили, пока разведчики не обнаружили телефонные провода, пока из трех домов, стоявших на краю базарной площади, вдруг не высыпало на будто бы вымершую улицу около двух десятков изрядно захмелевших солдат вермахта.

— Перережу? — спросил Юрка, показывая глазами на телефонные провода.

Пока все складывалось нормально — и Костю оберегли, и дождь передышку дал, и телефонную связь вовремя обнаружили, — поэтому Каргин позволил себе пошутить:

— Чтобы пана старосту о нашем появлении своевременно оповестить? — Помолчал и уже серьезно, тоном приказа: — Проследи, куда эти сволочи на ночь завалятся… А провода перерезать и в последнюю минуту успеешь.

Набрала силу ночь — будто вымерла деревня: ни огонька, ни собака не взбрехнет. И тогда в ее улицы бесшумными тенями скользнули три группы партизан. Каждая имела свое и предельно ясно сформулированное задание: двум надлежало, по возможности, без стрельбы, уничтожить фашистских солдат, вернувшихся в те же дома, а Юрке с двумя товарищами — изловить старосту: обязательно живьем взять!

Каргин долго колебался, долго и мучительно решал, какую группу должен возглавить он лично. Или, может быть, остаться с основным ядром роты, блокируя подходы к деревне?

Последнее, конечно, самое разумное: отсюда он как командир всегда сможет оперативно вмешаться, если случится что-то непредвиденное.

Короче говоря, многое было за то, что ему не следует ходить в деревню, но он впервые за последний год уступил своему желанию и, проверив автомат, зашагал с теми партизанами, которым предстояло напасть на фашистских солдат. Шагал бодро, во всем теле чувствуя необыкновенную легкость; словно невесомым оно вдруг стало.

Фашисты не ожидали нападения, они беспечно спали на перинах и подушках, устилавших весь пол горницы. Хмель и вера в то, что здесь им ничего не угрожает, были настолько сильны, что один из них, проснувшийся то ли случайно, то ли от легкого ветерка, ворвавшегося в горницу вместе с партизанами, немедленно и послушно уронил голову на подушку, как только Юрка, сдерживая голос, сказал ему по-немецки:

— Спи…

В обнимку с оружием спали фашисты. Это и подвело Каргина: когда ему доложили, что автоматов на один больше, чем фашистов, он почему-то не обратил на это внимания, он, посчитав, что в доме все сделано как надо, вышел во двор и сразу же сунулся в хлев, где уловил какое-то шевеление. Только шагнул за порог хлева — на него с сеновала и прыгнул фашист, стиснул шею рукой и давай ломать. И вдруг, захрипев, кулем пал на землю.

Считанные секунды продолжался поединок, но Каргин в изнеможении припал плечом к бревенчатой стене. В эти мгновения он думал лишь о том, что на сей раз смерть все-таки обошла его, и машинально растирал рукой шею. Потом заметил Соловейчика, который вроде бы равнодушно стоял рядом.

— Спасибо, Серега…

— Командир велел доложить, что старосту взяли, — ответил тот.

— Ты иди, иди… Я сейчас…

Но Серега стоял рядом до тех пор, пока Каргин окончательно не пришел в себя, пока, одернув гимнастерку и подняв с земли фуражку, не вышел из хлева. И по улице деревни Серега шел на шаг сзади Каргина, прикрывая его спину.

Старосту — плюгавенького мужичонку, который, казалось, и мухи не был способен обидеть, — повесили на базарной площади, объявив народу, что так будет с каждым изменником.

Против ожидания, староста не молил о пощаде, не пытался свою вину свалить на кого-то, словом не обмолвился о том, что ему, дескать, приказывали. Он только смотрел на партизан и односельчан, толпившихся рядом. Смотрел так, что всем было ясно: он жалел, что кончилась его власть, что он к ним, а не они к нему в руки попали.

Староста еще стоял под петлей, когда первые огненные языки робко выглянули из-под крыши его дома. Потом враз и дружно запылали и дома полицаев, и те три, где еще вчера пьянствовали фашисты. Кровавое зарево стало разливаться по небу.

Уже в лесу, когда вершины деревьев укрыли от глаз отблески пожара, игравшие на кромках рваных туч, Юрка спросил, догнав Стригаленка:

— Откуда у тебя взялся этот чувал? Который на горбу прешь?

— В этой деревне у меня тетка живет. Заглянул к ней на минутку, а она — бабы знаете какие? — силком его всучила мне. Начал отказываться — в слезы ударилась, — бодро ответил Стригаленок. — И хлеба, и сала дала. Желаете?

Юрка, проворчав что-то невнятное, ускорил шаг.