"Костры партизанские. Книга 2" - читать интересную книгу автора (Селянкин Олег Константинович)Глава пятаяПод вечер, после такого жаркого дня, что даже в лесу не ощущалось прохлады, с внешней заставы доложили Каргину, что видят начальника штаба бригады. Дескать, по всем признакам идет он в расположение роты и будет там минут через пятнадцать. Это донесение почему-то обрадовало Каргина. Он пробежал пальцами по пуговицам гимнастерки, проверяя, застегнуты ли они. Однако ответил абсолютно спокойно, вроде бы даже равнодушно: — Себя не обнаруживайте, а он пусть шагает. У первых шалашей, где жили бойцы роты, встретились Каргин и начальник штаба бригады. — С утра ждешь или случайно на моем пути оказался? — спросил старший лейтенант, пожимая руку Каргина. Не принял Каргин шутливого тона, ответил серьезно: — Как только доложили о вашем появлении, с того момента и вышел встречать. — Не выкай! Забыл, что меня Костей зовут?.. Кроме того, кому-кому, а друзьям и вовсе только правду говорить надо. Застава-то твоя, ну та, которая меня окликнула, почти в километре отсюда. Между прочим, когда прошел ее, нарочно оглянулся и заметил, что ни один из них даже не шелохнулся. Или ты специального скорохода держишь? Может, телефонами обзавелся? — Так то наша, так сказать, внутренняя застава тебя чуток пощупала. — Имеешь и внешние? Сколько? На каком расстоянии от лагеря? — Во всю глотку отвечать или погодить малость? — улыбнулся Каргин искренней заинтересованности Пилипчука. Немного помолчал, потом сказал, сделав рукой приглашающий жест: — Прошу до штаба. Там на все вопросы отвечу точно. И документацию, какая имеется, покажу. — Только одно сейчас скажи: телефоны имеешь? — Пока только два. — И один из них установил на самом опасном направлении, на той самой заставе, которая первой засекает представителей штаба? — захохотал Пилипчук, ткнул Каргина кулаком в грудь и зашагал по еле заметной тропке. В штабной землянке, вырытой в густом ельнике и прикрытой накатом из толстых бревен, Пилипчук придирчиво проверил и схему охраны лагеря роты, и всю прочую документацию, которой сам же и приказал обзавестись. Потом вдруг заговорил о погоде, о том, что сейчас для трав и леса дождь во как нужен. До тех пор болтал о всякой ерунде, пока Каргин не перебил его вопросом: — Чтобы на бога поплакаться, в роту ко мне и пожаловал? Тогда, сразу посуровев, Пилипчук достал из своей планшетки карту, бережно развернул и разложил ее на столе. — Гляди, — только и сказал он, чуть отшатнувшись к земляной стенке. Самая обыкновенная карта европейской части СССР лежала на столе. Оттого, что она вмещала лишь меньшую часть Родины, на которой не только целые области и края, но даже и некоторые республики отсутствовали, Каргин с особой болью подумал, что фашисты много советской земли захватили. Особенно кольнула в самое сердце недавняя штриховка, в черный цвет окрасившая и Донбасс, и весь Крым. И еще Каргин увидел на карте огромный синий клин, начинавшийся от Курска и упирающийся в Воронеж. Здесь этот клин раздваивался на два пунктирных кривых рога, один из которых обходил Москву с востока, а второй устремился к низовьям Волги. Около этих рогов торчали большие знаки вопроса. Каргин понял: Пилипчуку неизвестно, куда теперь ударят фашисты — на окружение Москвы или на юг. — Сам с любовью все это вычерчивал или ихние генералы для сведения прислали? — вот и все, что способен был сказать Каргин, бессильный скрыть раздражение. — А ты не злись: злость — никудышный советчик, — так же зло осадил его старший лейтенант. — Или газет не читаешь? Уже забыл, что недавно Совинформбюро сообщило? Только за последние два месяца из Франции, Бельгии и Голландии фашисты перебросили на советский фронт двадцать две дивизии. Да еще в Италии, Румынии, Венгрии и Словакии бесноватый наскреб до семидесяти дивизий и бригад! И финские войска на севере!.. Вот какая силища сейчас против нас прет. После той первой встречи с командиром бригады Каргин сравнительно аккуратно получал немногие газеты, которые причитались его роте. А еще в роте теперь была и своя партийная группа, которая одной из первейших обязанностей считала организацию всевозможных бесед с партизанами. Поэтому Каргин знал о падении Севастополя, о том, что теперь в руках фашистов весь Крым очутился. Знал и об ударе врага на Воронеж. Однако до этой минуты почему-то считал: от Москвы вас, подлюг, отшвырнули — то, так сказать, задаток, а основное вот-вот выдано будет. Теперь же, увидев карту, он вдруг опять, как и в прошлом году, когда узнал о намерении врага штурмовать Москву, почувствовал, что просто обязан немедленно сделать что-то такое, что-то такое… В землянку заглянул дежурный по роте. Он именно заглянул, а не вошел, и Каргин понял, что нет у него ничего спешного, вот и сказал, словно отрезал: — Занят я! Дежурный исчез, осторожно прикрыв за собой жиденькую дверь. — Так вот, товарищ Каргин, слушай боевой приказ: поднять роту и форсированным маршем следовать к Заливному Лугу. Знаешь такой? Иди туда и занимай оборону с западной стороны. Вот в этом самом месте, где к нему тракт ближе всего подходит. — И старший лейтенант уже на другой карте, которую достал из той же планшетки, показал Каргину участок, где ему надлежало стоять в обороне. Похоже, начальник штаба бригады ждал вопросов, но Каргин молча нанес на свою карту границы нового участка обороны роты и стал неспешно собирать свое немногочисленное личное имущество, укладывать его в трофейный солдатский ранец, обшитый кожей. — И не спросишь, чем вызван этот приказ? — даже обиделся Пилипчук. — Сам скажешь, если положено, — буркнул Каргин. — Большая земля, Ваня, в одну из ближайших ночей к нам самолет обещает прислать. Каргин, согнувшись, застыл над своим ранцем. — Чего глаза таращишь? — довольный эффектом, засмеялся Пилипчук. — В такое трудное для всей страны время — и вдруг нам самолет… — Именно потому, что оно такое трудное, и надо встретить самолет в лучшем виде! Чтобы комар носа не подточил! — и вовсе расшумелся старший лейтенант. И невозможно было понять, отчего он так взвинтился: то ли от злости, что врагу многое удалось, то ли от радости, что с Большой землей прочная связь наконец-то устанавливается. В землянку снова и уже более решительно заглянул дежурный по роте. — Входи, докладывай, — разрешил Каргин. Только сказал это — в землянку вошли Федор с Юркой. Юрка зачастил с порога: — Понимаешь, товарищ Каргин, да окажись я на его месте, я бы тому сукину сыну… — Тебе кто слово дал? Кто тебя сюда пригласил? — насупился Каргин, хотя в душе был рад и появлению друзей именно в этот момент, когда начальник штаба бригады вывалил на него столько нового, и тому, что заговорил Юрка, а не дежурный, которого он недолюбливал за излишний педантизм, за то, что этот дежурный даже с пустяками норовил явиться к командиру роты. — Да разве этот рохля доложит так, чтобы вы поняли? — еще больше поднял голос Юрка, даже шагнул было вперед, но Федор сцапал его за плечо, рывком спрятал за свою спину и заговорил не спеша, как это случалось с ним только в минуты холодного бешенства: — Боец Сергей Соловейчик дал в морду Стригаленку. За дело врезал. А этот, — кивок на дежурного по роте, — сразу к вам с докладом побежал. Говорит, чепе произошло. — Конечно, чепе, если бойцы одной роты меж собой мордуются, — тоже зло отпарировал дежурный по роте. Первым побуждением Каргина было — прикрикнуть, пристыдить товарищей. Дескать, на фронтах такое творится, над Родиной беда с новой силой нависла, командование бригады нам ответственное задание доверило, а вы… Но вовремя вспомнил, что они еще не знают того, что недавно стало известно ему. Да и правда сейчас на стороне дежурного: большое чепе случилось, если бойцы задрались друг с другом. И он глянул на старшего лейтенанта, будто намеревался спросить у него совета. Однако тот отошел в глубь землянки, давая понять, что во внутренние дела роты вмешиваться не намерен. — Давай сюда Соловейчика, — распорядился Каргин и нахмурился еще больше: он никак не мог вспомнить бойца с такой фамилией; а это отвратительно, это очень плохой признак. Но едва боец Соловейчик вошел в землянку, Каргин узнал его: это был тот самый парень, который так страстно хотел вернуться домой, чтобы помогать парализованной матери. И лицо парня — с тонкими, почти идеально классическими чертами — говорило о том, что он может увлекаться стихами, музыкой, рисовать картины — в общем, иметь склонность к чему угодно, только не к мордобою. — Если дело такой оборот принимает, то и Стригаленка надо сюда, — сказал Федор. — Для полной справедливости. Каргин будто не услышал его замечания, он спросил спокойно, даже доброжелательно, глядя в широко открытые глаза Соловейчика: — Расскажи, что у вас там вышло. Соловейчик пошевелил губами, даже открыл было рот и тут же плотно сомкнул челюсти, насупился. — Самое безобидное оно, начало-то, было, — опять вступил в разговор Федор. — Сидели мы в тени под кусточком и трепались… О разном… Потом Стригаленок и сказанул… — Не надо, я сам! — Теперь Соловейчик смотрел прямо в глаза Каргина, смотрел с отчаянной решимостью. — Он сказал… Он сказал, что я не доверяю маме, потому и рвусь домой. — Не доверяешь? Своей матери?.. Да какие у Стригаленка основания на то есть, чтобы обвинять ее в измене Родине? — изумился и возмутился Каргин. — Он в том смысле «не доверяю» сказал, что… Он сказал, что я вру, будто она парализованная, а на самом деле боюсь, как бы к моему возвращению у меня не появился брат. Рыжий! В того Ганса, что при мне к соседке хаживал! — После этих слов Серега и врезал ему, — поставил точку Юрка. Какое-то время в землянке царила тишина. Тяжелая, будто предгрозовая. Сокрушил ее Каргин. Он подошел к Соловейчику и сказал, подталкивая его к выходу из землянки: — Ты, Сергей, иди, занимайся своим делом, иди… А со Стригаленком я лично поговорю. Таким многообещающим тоном были сказаны последние слова, что, переглянувшись, Юрка, Федор и дежурный по роте поспешили откозырять. — Может, забрать этого Стригаленка от тебя, куда-то в другое место определить? — предложил начальник штаба бригады, застегивая планшетку, куда уже спрятал обе карты. Конечно, любому начальнику очень желательно побыстрее и полегче избавиться от дряни, обнаруженной в коллективе. Мелькнуло подобное желание и у Каргина. Однако он сумел подавить его и ответил с легкой грустью: — Нет, Стригаленка я пока никому не отдам. Для его же пользы, для пользы общего дела пока не отдам… Знаешь, что он мне скажет, когда песочить его стану? — Каргин дурашливо вытянулся и сказал, глядя прямо в глаза Пилипчуку: — «Виноват, товарищ командир. Хотел пошутить, а вышло…» Нет, пока не отдам. У нас он выпрямится или… А за главное ты не переживай: ходоки мы хорошие, да и времени в запасе достаточно, так что точно на позиции будем. Петру снилось, будто он лежит дома на полатях, а мать, отстряпавшись, почему-то одна сидит за столом, уставленным едой, и грустно смотрит на окно, завешенное одеялом. Ее неподвижность и то, что она смотрела на окно, завешенное одеялом, волновали Петра, он пытался встать и не смог: кто-то большой и сильный прижимал к полатям. Тогда он рванулся отчаянно, готовый насмерть бороться с неведомой силой, пытавшейся сковать его. — И чего ты бесишься? — услышал он голос Мыколы Сапуна, услышал явственно, совсем рядом, и понял, что и мать, и стол, уставленный едой, — все это лишь приснилось. А Мыкола продолжал гундосить: — Бужу тебя, бужу — не шевельнешься, будто помер, хотя и посапываешь носом. А потом вдруг так рванулся, что башкой своей лицо мне чуть не раскровянил. Петро проснулся уже окончательно, он уже вспомнил, зачем они с Мыколой пришли в эти края и как, найдя вместо Слепышей лишь пожарище, убежали в лес, сидели там и спорили о том, как им следует поступить теперь. Петро тогда прямо заявил, что надо возвращаться к Григорию, считал, что предложение его — единственно разумное, поэтому очень удивился, когда Мыкола возразил, помотав головой: — Не в моих правилах, пообещав, с половины пути вертаться. — А что мы с тобой сейчас сделать можем, что? — стоял на своем Петро. — Или ты знаешь, где искать Василия Ивановича теперь? — Кого искать? Как ты его назвал? — моментально вцепился Мыкола, какое-то время помолчал в ожидании ответа, а потом заговорил, будто продолжая думать: — У одного человека — два имени… Выходит… Тут и ребенку малому должно быть ясно, что из этого вытекает… Может, в Степанково след его нащупается?.. Кем он, говоришь, у вас в деревне был? Кем Василий Иванович был в Слепышах — об этом Петро словом не обмолвился, об этом Григорий упомянул, когда задание давал. Поэтому Петро промолчал. А Мыкола, похоже, и не ждал ответа, он вел свои рассуждения: — Если он одновременно был старшим полицейским и старостой деревни, то и следы его около полицаев искать надо… Вместе в Степанково пойдем или как? — спросил тогда Мыкола и сам себе ответил: — Нет, одному мне будет спокойнее. Вдруг ты на знакомого там нарвешься? Он снова исчез на весь долгий летний день, а Петро отсиживался в лесу. И нисколечко не боялся: почему-то верил, что Мыкола на подлость не способен. Вернулся Мыкола только перед самым заходом солнца. Выложил из карманов семь картофелин, краюху черствого хлеба и лишь тогда сказал: — Большой, по теперешним временам — огромной, шишкой он стал. В начальниках всей полиции ходит!.. До него пробиваться я не осмелился, но его чернобровку уловил, наказал ей, чтобы доложила ему обо мне. Так что завтра на свиданку с ним самим пойду. Они, прижавшись друг к другу, скоротали ночь, а на рассвете Мыкола опять ушел в Степанково. И вот только сейчас вернулся. Через пять суток вернулся. Как и в тот раз, Мыкола выгрузил из карманов несколько картофелин и сказал, очищая одну из них: — Подстрелили его. Василия Ивановича подстрелили? Да кто осмелился поднять на него руку? Словно разгадав его мысли, Мыкола ответил: — Многие ли знают, кто он такой? Для народа — он вражина клятый, вот и подстрелили… Поди, жалеют, что не до смерти. — И здорово его? — пересилив растерянность, спросил Петро. — Разное люди болтают, — пожал плечами Мыкола. Молча расправились с картошкой, посидели, прислушиваясь к шорохам ночи. Первым опять заговорил Мыкола: — Завтра вместе в Степанково пойдем. Надо наверняка моментом пользоваться, пока они сняли оцепление. — Какое оцепление? — насторожился Петро. — А с чего я пять суток пропадал? Все дороги, все тропочки вокруг Степанкова гады заставами перекрыли!.. Может, повезет и наскочим на нее… — На Нюську? — Нет, на мадам Нюсю, — поправил его Мыкола. — Тебя она знает, с тобой-то, может, и поговорит. А мне, человеку ей неизвестному, после той стрельбы одному и приближаться к ней никак нельзя: шумнет, и оборвется моя дороженька жизни! Только несколько дней Петро пробыл вместе с Мыколой, ничего особенного за это время вроде бы и не произошло, но почему-то полностью признал в нем старшего над собой. Вот и сейчас, хотя очень хотелось спросить, а что ему, Петру, говорить надо будет, если с Нюськой встретится, он промолчал, веря, что Мыкола, когда все продумает, обязательно и подробно проинструктирует. Когда солнце уже приподнялось над деревьями, Мыкола тихо сказал, будто скомандовал: — Самое время, пошли. Серединой дороги, не пытаясь укрыться от чьих-либо глаз, вошли они в Степанково. Петро сразу же заметил, что оно совсем не похоже на то, каким он знал его еще год назад. И дома те же, и люди одеты так же, но все равно не то. Будто что-то большое украдено у солнца, сверкающего на голубом небе, и у людей, среди которых Петро ни одного такого не увидел, чтобы шел спокойно, гордо, как раньше хаживали: все спешили куда-то; чувствовалось, каждый старался как можно меньше быть на виду у других. — Вот они, его хоромы, — тихо сказал Мыкола, чуть сжимая локоть Петра. Дом как дом. Рядом стояли такие же. Но у калитки этого неторопливо прохаживался полицай. С карабином за спиной. Да еще на крыльце сидел тот краснорожий, который раньше в Слепышах появлялся обязательно с прежним начальником полиции. Когда Демшу смерти предали. И во всех прочих подобных случаях. Они уже почти миновали дом, и вдруг на крыльцо вышла Нюська. Она осунулась, побледнела, но, как показалось Петру, стала еще красивее. Она что-то сказала краснорожему, и тот сразу же развалисто зашагал куда-то. В другое время, скажем, год назад, Петро просто окликнул бы Нюську или подошел к ней, а сейчас это отпадало. И тогда Петро вскрикнул и запрыгал на одной ноге, будто подвернул или поранил другую. Расчет оправдался: Нюська оглянулась на вскрик, узнала Петра и, чуть помедлив, решительно зашагала к нему. Мыкола немедленно сорвал с головы кепочку и закланялся, словно завели его, а Петро все прыгал на одной ноге и тихонько поскуливал. Вот Нюська уже совсем рядом. Ее глаза посуровели, как только зацепились за Мыколу. Петро торопливо шепнул: — Мы от самого Григория. С поручением. — После обеда разочка два еще пройдитесь здесь, — так же тихо ответила она и тут же щелкнула Петра по затылку, да так ловко, что его фуражка шлепнулась в пыль. Полицай, торчавший у калитки, одобрительно хохотнул. Мыкола схватил Петра за руку и почти поволок его, прихрамывающего, в ближайший переулок. Нюська, сдерживая волнение, изо всех сил стараясь не выказывать его полицейскому, степенно прошла к дому, неторопливо поднялась на крыльцо и лишь в сенях, словно враз обессилевшая, на несколько минут прильнула плечом к бревнам стены. Думала, что совладала с волнением, но Василий Иванович только глянул на нее и сразу же ворчливо сказал, сворачивая цигарку и глядя в глаза Нюськи: — Ну, выкладывай, что еще у тебя стряслось? — Петька здесь, гонцом от какого-то Григория. С ним и тот, который тогда ко мне подходил. Петька здесь? Гонцом от Григория? А почему не от Каргина? Эти вопросы будоражили, заставляли немедленно предпринять что-то. Он уже подумал, а не позвать ли Петра сейчас, но тут Нюська в сердцах сказала, будто выругалась: — Опять этого головастика черт несет! Василий Иванович, матюкнувшись про себя, поудобнее улегся спиной на подушки и страдальчески нахмурился: сам Трахтенберг, который и сегодня уже побывал здесь, сказал, что пока ничего определенного, обнадеживающего обещать не может. — Нет, нет, не беспокойтесь, я только на секунду забежал. Чтобы глянуть на вас, справиться о здоровье, — начал пан Золотарь, едва перешагнув порог. Василий Иванович, улыбнувшись как мог радушно, все же пригласил его присесть, сказал, что раны основательно побаливают, но он уповает на милость божию, немецкого доктора и лекарства, на которые так щедро командование вермахта. Про лекарства и Трахтенберга приплел исключительно для того, чтобы еще раз подчеркнуть: вот, мол, я какая важная персона, для моего быстрейшего выздоровления господин комендант ничего не жалеет; даже самого начальника госпиталя ежедневно для осмотра присылает. Когда из-за ранения Василий Иванович оказался не у дел, стало правилом, что, справившись о здоровье, Золотарь сразу же начинал выкладывать новости, вернее — те сведения, слухи и просто сплетни, которые дошли до него за истекшие сутки. Так, позавчера он вдруг доверительно сообщил, что засуха набирает силу. Таким тоном об этом сообщил, будто Василий Иванович сам не знал, что около месяца в районе Степанкова не выпадало ни одного дождя и поникли травы, потеряли свежесть, стали жестковатыми и почти хрупкими резные листья берез, что кое-какие болота обезводели и многие аисты откочевали куда-то, оставив на крышах домов свои гнезда, сейчас похожие на самые обыкновенные кучи хвороста. Да, здорово все подсушило… А ведь где-то поблизости играют грозы! По ночам, когда в распахнутые окна не вползает самой ничтожной прохлады, до Степанкова доносятся приглушенные расстоянием раскаты грома или небо полыхает беззвучными зарницами… Правда, вчера разговор получился интересным, хотя начало его было самым обыденным: Золотарь восторженно отозвался о сводке гитлеровского командования, которую слышал утром, дескать, вермахт здорово дает советским. То, что сейчас происходило на фронтах, волновало Василия Ивановича значительно больше, чем долгое отсутствие дождей. Настойчиво, как только могли громко, кричали гитлеровцы о новых своих победах, которые будто бы косяком идут и будто бы с 8 мая. И невольно в душу закрадывалась тревога: чем больше фашисты трубили о своих победах, тем неистовее хотелось Василию Ивановичу узнать правду. Пусть горькую, но только ее: жизнь уже убедила, что во всю глотку гитлеровцы орут лишь о том, что выгодно для них; Василии Иванович знал точно, что они о чем-то умалчивают. Но о чем? О какой своей неудаче? Из разговоров раненых Василию Ивановичу было известно, что 11-я армия овладела Керчью и Севастополем, что 28 июня войска армейской группы «Вейхс» начали наступление из района Курска, а 30-го из района Волчанска пошла вперед и 6-я гитлеровская армия. Раненые болтали, что это наступление вермахта подготовлено так тщательно, как ни одно другое: спланированы и рассчитаны суточные переходы танковых колонн и пехоты, потребное для этого наступления количество снарядов, бомб, мин, бензина, продовольствия и всего прочего, без чего не обойтись любой армии на войне. Дескать, даже о колючей проволоке позаботились! О той самой, которая потребуется для ограждения лагерей будущих военнопленных. Все это Василий Иванович уже знал, но Золотарь, высказав восхищение сводкой командования вермахта, вдруг понизил голос до шепота и сказал: — Понимаете, пан Шапочник, а ведь эти победы вермахту огромной крови стоят. Солдаты прямо говорят, что после тех боев за Керчь и Севастополь иную ихнюю дивизию в батальон запросто свести можно было. Сказал это Золотарь и пытливо уставился на Василия Ивановича: разволнуется или сохранит спокойствие? Василию Ивановичу, похоже, удалось скрыть свои чувства, и Золотарь поспешил подстраховаться: — Однако общее настроение у доблестных солдат вермахта бодрое, они верят, что эта летняя кампания закончится их победой! Василий Иванович не только кивнул, он даже бормотнул, дескать, иного исхода и быть не может, хотя в душе возликовал: признание в больших потерях — свидетельство того, что настроение у гитлеровских вояк не очень-то хорошее; они здесь, в глубоком вроде бы своем тылу, не могут забыть тех недавних боев. Тут же невольно пришло в голову, что Зигель, пожалуй, еще верит в скорую победу вермахта: уж очень спокойно он выслушивает утренние рапорты дежурных по комендатуре, хотя почти в каждом из них обязательно упоминается о нападении неизвестных злоумышленников на какой-нибудь полицейский пост, на солдат вермахта или на небольшую колонну машин, следовавшую ночью без должной охраны. Новость о больших потерях фашистов Золотарь принес вчера; интересно, а с чем он пожаловал сегодня? Золотарь не заставил долго гадать. Он, убедившись, что Нюська вышла из горницы, достал из кармана пиджака несколько листков бумаги и сказал, исходя радостью и усердием: — Специально для вас, пан Шапочник, достал. Василий Иванович глянул на листки и проворчал: — Уже забыли, что я немецкого текста не читаю? — Помилуй бог, разве можно допустить подобное? — обиделся Золотарь. — Для вас мы переводик данного документа изготовили. В единственном экземплярчике. Перевод был исполнен на машинке, читался легко, но Василий Иванович, чтобы справиться с волнением и получше запомнить текст, читал медленно, вглядываясь в каждое слово этой новой инструкции гитлеровской верхушки: «…Следует воспитывать у немецких солдат чувство беспощадности… Следует поощрять солдат, своими действиями вызывающих страх перед германской расой… Никакой мягкотелости по отношению к кому бы то ни было, независимо от пола и возраста…» Воспитывать у немецких солдат чувство беспощадности… Куда же больше быть беспощадным?! Ведь и сейчас честь и жизнь советских людей для солдат вермахта не представляют никакой ценности! Но спросил Василий Иванович спокойно, даже вроде бы скучающе: — У вас, пан Золотарь, этот документ породил какие-то мысли? — Так точно, породил. А что, если и мы разработаем подобную же инструкцию? Для нижних полицейских чинов? Так сказать, поддержим и разовьем… Я уже и проектик набросал. И вот в руке Василия Ивановича еще несколько листков, но теперь уже заполненных убористым почерком Золотаря. — Хорошо, я ознакомлюсь… Только не кажется ли вам, пан Золотарь, что вы с огнем играете, большую политическую ошибку допустили? — В каком смысле? — насторожился Золотарь. — В прямом. Не слишком ли смело вы задумали приравнять в правах наших полицейских к солдатам вермахта? Быдло к чистокровным арийцам приравнять? Теперь на лице Золотаря без малейшего усилия читались растерянность и самый вульгарный страх. Немного помолчав, он попросил: — Позвольте, пан Шапочник, я изорву их… — Зачем же? Я еще подумаю. Может, вы не зря трудились? — ответил Василий Иванович. И тут же сказал, будто вспомнив то, о чем давно следовало сказать: — Да, распорядись-ка мне дров завезти. Как гласит народная мудрость, готовить сани надлежит летом, а телегу — зимой. И лучше всего — долготье пусть привезут. Чтобы во дворе у меня его и пилили. — И добавил, словно стесняясь своей слабости: — Понимаешь, за годы каторги, которые пришлось советской Сибири подарить, полюбил я ширканье пилы. Оно для меня — что для другого соловьиное пение. Пан Золотарь понимающе склонил голову и заверил: — Сам прослежу, чтобы сегодня же привезли. Сам же и занаряжу полицейских на их распиловку. — Зачем же полицейские? — то ли от недовольства, то ли от боли поморщился Василий Иванович. — Они тяжелую службу правят, они вот как свой короткий дневной отдых заслужили. Вы только прикажите дрова доставить, а мы с Генкой уж сами найдем, кому их пилить. Сказал это Василий Иванович и будто в изнеможении уронил голову на подушку. Пан Золотарь, хотя и заметил, что начальство изрядно актерствует, виду не подал, он просто поспешил откланяться. Часа через два или около того во двор въехала подвода с метровыми поленьями. Нюська как рачительная хозяйка вышла встречать ее, сама и указала, куда сложить дрова. Именно сложить, а не свалить, как намеревался возница. После обеда Василий Иванович наконец-то почувствовал некоторое облегчение и с помощью Генки и Нюськи перебрался к окну. Он первым и увидел мужика с мальцом, вышагивающих по дороге. — Кто такие? Вроде бы не наши, не степанковские, — сказал Василий Иванович, не спуская с них глаз. — Прикажете уточнить? — с охотой предложил Генка. — Уточни… Хотя нет, просто подгони их к моему окну. Генка рысцой вывалился за калитку и повелительно замахал рукой мужику, дескать, шагай сюда. — Кто такие будете и почему здесь околачиваетесь? — сурово спросил Василий Иванович, как только они, обнажив головы, замерли под окном. Ответил мужик, склонившись в поясном поклоне: — Не извольте гневаться, из Куцевичей мы. У свояка гостевали… — Видал, Генка, что творится? — вовсе насупился Василий Иванович. — Лето — для крестьянина самое горячее время, а они базарят его, по гостям шастают! И ведь, поди, за столом бражничая, плачетесь, дескать, герман продыха не дает? Ох и грозен в своем гневе был начальник полиции, так грозен, что Генка невольно положил руку на маузер. Чтобы сразу достать его и выстрелить, как только приказание на то последует. Однако свою гневную речь начальник закончил неожиданно мирно: — У вас полно свободного времени, а у меня дровишки имеются. Вот и разделайте их. И поживее… А работу у вас моя баба примет. Она и скажет Генке, что вам за нее причитается: плети или каравай хлеба. Здорово старались пильщики, из кожи вон лезли, чтобы потрафить. Пожалуй, запросто смогли бы часа за три или четыре с дровами расправиться, если бы не баба пана начальника: она такой въедливой оказалась, что то одного, то другого на помощь себе в дом требовала. Вот и получилось, что не пилили, а маялся с двуручной пилой один из пильщиков, пока второй в доме молотком стучал или что другое делал. Только после первых звезд закончили пильщики работу. Как и обещал, пан начальник дал пильщикам каравай хлеба, но не отпустил с миром, а велел запереть на ночь в сараюшку, строго наказав дежурным полицейским: — Приглядывайте за ними. Если совесть у них хоть одно черное пятнышко имеет, они обязательно утечь попытаются. Заметите такое — бейте насмерть. Но пильщики за всю ночь голоса не подали, даже шевеления какого не произвели. Сам пан начальник, когда утром едой подзаправился, отпустил их, приказав впредь по гостям не шастать, а прилежно трудиться в своем личном хозяйстве, трудиться на благо Великой Германии, которая их усердие обязательно заметит и вознаградит сторицею. Так в один голос рассказывали сменившиеся с дежурства полицейские, когда пан Золотарь будто бы мимоходом и случайно поинтересовался и пильщиками, и тем, как они работали. После такого рассказа пану Золотарю и в голову не могло прийти, что пильщики, побывав в доме пана начальника полиции не только плотно поели, но и четкий наказ получили: передать Григорию, что он обязан взять под свою защиту всех жителей Слепышей, теперь скрывающихся в лесу, и как угодно, но в ближайшее время установить связь с Каргиным или командиром какого другого партизанского отряда. Мыкола Сапун шагал бодро, весело: задание выполнено аккуратненько! А Петро, хотя и не отставал от него, был погружен в свои невеселые думы. Он все ломал голову над тем, почему Василий Иванович так долго прижимал его к себе и молчал, почему на вопрос, где сейчас мама, ответил лишь после очень длительного молчания: — Я и сам, Петро, ничего толком не знаю о ее судьбе. Петру казалось, что Василий Иванович утаил от него что-то очень страшное. Счастье привалило нежданно-негаданно: в самую жарынь, когда, казалось, даже молодые елочки одурели от зноя, к Григорию подбежал один из бойцов и доложил, что в поле зрения появилось пять подвод с мукой и в охране при них только четыре полицая. — В ружье! — бросил Григорий, схватил свой автомат и поспешил к дороге, даже не проверив, бегут ли за ним остальные. Взглянул на дорогу — убедился, что доклад почти точен: по ней действительно ползли пять подвод, нагруженных мешками, похоже — с мукой, и в охране — четыре полицая. Единственное, о чем умолчал связной, чему не придал значения, — полицаи разомлели от жары и просто плелись рядом с концевой подводой, не глядя по сторонам; настолько верили в безопасность дневного перехода, что карабины свои небрежно побросали на мешки с мукой. Были при обозе и возчики: два пацана, у которых усы только собирались пробиваться, и женщина, так укутавшая платком лицо, что виднелись лишь глаза. От палящего солнца оберегалась или от глаз полицаев пряталась? Срезать полицаев одной очередью — проще простого. Это Григорий определил сразу. Но ему очень хотелось предстать перед своими подчиненными в самом выгодном свете. Невероятно этого хотелось: ведь уже больше недели минуло, а от Мыколы с Петром даже малой весточки нет; все глаза за эти дни проглядели, в засаде сидючи, а эти пять подвод — единственное, что судьба послала. Долго ли при таком счастье авторитет растерять? Самое верное средство утверждения авторитета, как искренне считал Григорий, — проявить личную храбрость. Поэтому, дав рукой товарищам знак — затаитесь! — Григорий вдруг вышел на дорогу один и в тот момент, когда до полицаев оставалось метров пять или чуть побольше. И молча остановился, держа руки на автомате. Один стоял, а будто всю дорогу перегородил. Его появление было столь неожиданным, что полицаи на какое-то время будто окаменели. На несколько секунд будто окаменели, но и этого ничтожно малого времени оказалось вполне достаточно, чтобы подвода, на которой лежали их карабины, отгородилась от них улыбающимся Григорием. Прошло оцепенение — полицаи, даже не переглянувшись, метнулись в лес. И тут же один из них упал головой к корням березы, а трое распластались в пыли дороги, срезанные очередью Григория. — Ловко ты их! — Вот и все, что сказал дед Потап. Одобрительно шумнули и остальные. Только товарищ Артур нахмурился и не спеша пошел к подводам, которые, свернув с дороги, уже стояли в тени берез. Молча осмотрел телеги, похлопал по ходке одну из лошадей и лишь тогда спросил у парнишки, таращившего на него восторженные глаза: — Комсомолец? В бога, конечно, не веруешь? Спросил и сразу же, потеряв к нему интерес, повернулся к парнишке спиной, отошел в сторону и достал из кармана кисет — подарок деда Потапа. Григорий, довольный собой и тем, как товарищи отреагировали на его действия, уже распорядился раздеть полицаев, забрать все их обмундирование, а тела затащить в лесную глухомань и бросить там. — На что нам их тряпье? — попытался возразить кто-то. Григории сразу осадил его: — Разговорчики! Выдержал соответствующую паузу и пояснил: — Мундиры ихние, может, еще и нам послужат. — И, словно только сейчас заметив возчиков, подошел к ним, спросил: — Откуда родом и почему оккупантам служите? Ответил самый хлипкий с виду парнишка, ответил по-настоящему зло: — А ты бы не пошел с подводой, если в нее твоего единственного коня запрягли? Никогда не имел Григорий собственного коня. Зато когда-то (теперь казалось — очень давно) был у него собственный инструмент — набор ключей, молоток, зубило и все прочее, что слесарю-водопроводчику могло всегда пригодиться. Не было у Григория ничего дороже этого инструмента. Вот и понял он парнишку, не обиделся на его вызывающий тон. Только спросил, глядя лишь на него: — Куда ты теперь своего коня направишь, за какую вожжу дернешь? — Теперь ты им вместо меня правишь! Опять Григорий правильно понял его. Действительно, куда теперь можно было податься ему, если не к партизанам? Дома сразу схватят и замордуют. Единственное, чего не смог понять Григорий, так это грубости парнишки, такого хлипкого с виду. И спросил: — Ты, случаем, бешеной собакой не кусан? Ишь как без всякого повода на людей бросаешься. Парнишка в ответ какое-то время только моргал до удивления глубокими глазами, потом покраснел и ответил еле слышно: — Это я так… Чтобы вы трусами нас не посчитали… Было это сказано с такой непосредственностью, что улыбнулся даже товарищ Артур. Григория очень тянуло хотя бы несколькими словами переброситься и с женщиной, которая упорно держалась позади парнишек, словно они в трудную минуту могли защитить ее, но все же пересилил себя и скомандовал, глядя на деда Потапа: — Давай прокладывай тропу на нашу базу. Шли без дороги, выписывая замысловатые узоры, шли ходко и малейшую возможность использовали для того, чтобы замаскировать следы колес. Когда тени деревьев стали значительно длиннее и не такими густыми, какими были в полдень, Григория догнал товарищ Артур и сказал: — Каждый человек живет по своим собственным законам. И еще по законам тех людей, которые рядом… На личный закон человека никто не имеет права посягать, если он не против общего… — Ты, товарищ Артур, когда со мной разговариваешь, дипломатию и философию разную побоку, понял? Сознаюсь: я не шибко грамотный, так что от всех этих словесных украшений меня только тошнить начинает, — бесцеремонно перебил его Григорий. — Командир не имеет права вызывать на себя вражеский огонь. — Так они же без оружия были! — осклабился Григорий. — Без карабинов, — уточнил товарищ Артур и тут же добавил: — Но у любого из них в кармане мог быть пистолет. Или граната. Григорию и самому уже несколько раз приходило в голову это же. Но сознаться в ошибке он еще не мог и ответил нарочито небрежно: — Замнем этот вопрос, а? Ведь все обошлось. — Я не привык спорить со старшими, я сейчас замолчу. И жаловаться никому не стану, вообще никому не скажу об этом разговоре, — еще больше нахмурился товарищ Артур. Дальше шагали молча, избегая глядеть друг на друга. Первым не выдержал Григорий. Он вдруг засмеялся и сказал, коснувшись рукой плеча товарища Артура: — Сдаюсь, признаю свою вину. Может, перекурим этот неприятный для меня разговор? Пока шли до шалашей, узнали, что мука — первый помол мельницы, которую на прошлой неделе гитлеровцы восстановили и заставили работать в Мытнице, что везли ее на какую-то железнодорожную станцию, откуда прямой путь ее в Германию; а пять подвод — все, что удалось наскрести в Мытнице. Прочих лошадей фашисты еще в прошлом году и весной угнали куда-то; обещали обязательно и вскорости вернуть, да разве можно им верить? У шалашей до тех пор разговоры разные вели, пока дед Потап не заявил, что вот-вот валенком раскроит голову любого, кто хоть слово еще скажет. Позубоскалили по поводу этой угрозы, но улеглись. Все, кроме двух, которые ушли в охранение. Прошло минут десять, не больше — засопели сладостно, словно не на голой земле лежали, а на пуховых перинах нежились. Григорию не спалось, растревожило его замечание товарища Артура, ой как растревожило. Прежде всего потому, что внутренне Григорий был глубоко убежден: подчиненные не должны видеть недостатков у своего командира, ибо тот обязан служить для них примером во всем, большом и малом. И невольно думалось, что у него, Григория, к сожалению, недостатков — больше некуда. А что вытекает из этого? Изживай их, недостатки свои, или передай командование достойнейшему! До самого рассвета проворочался Григорий в шалаше, всю ночь провоевал с комарами, которые, казалось, на него одного и нападали. Рассвело настолько, что каждый листик видно стало, — он встал, по пояс умылся из ведра, чего раньше никогда не делал, и решительно зашагал к женщине, которая копошилась около чугунка, висевшего над небольшим костром. — Слышь, тетка, у тебя, случаем, в юбке или еще где нет иголки с черной ниткой? — выпалил он на одном дыхании и сразу же будто со всего разгона на стену налетел: сегодня она была без головного платка, сегодня она не прятала лица и оказалась не теткой, а девахой лет восемнадцати, и притом — красивой. Это открытие было столь неожиданным, что он только и пробормотал: — И откуда ты такая взялась на мою голову? Она зарделась от удовольствия, однако ответила просто, словно заранее знала, что он обратится к ней именно с этой просьбой: — Снимай свою рубаху, зашью. Она зашила не только ту прореху, на которую указал Григорий, но и еще несколько, правда, значительно меньших. — Сменная рубаха у тебя есть? Чтобы эту состирнуть? — вдруг спросила она, когда он сунул голову в подол гимнастерки, которая, как казалось ему, уже посвежела от одного того, что побывала в ее руках. — Или она и есть все твое богатство? Последние слова обидели, и Григорий зло врезал: — Молода еще, не понимаешь, что не рубаха главное богатство мужика! По-хамски ответил, но остался доволен собой и зашагал к деду Потапу, зашагал так решительно и важно, будто бы в генералы недавно произведен. Почти до обеда они втроем — дед Потап, товарищ Артур и Григорий — муку прятали: пока яму для нее вырыли, пока устлали ее пихтовым лапником, время и пролетело. Особенно старательно — маскировали. Чтобы никто, если ему не положено знать, и не заподозрил бы здесь тайника. Закончили маскировку — перекурили. Только вдавив в землю окурок, Григорий спросил: — Ты, дед Потап, как-то обмолвился, что поблизости озерко есть? И будто рыбное оно страсть, и будто у тебя там даже лодка припрятана? — С малолетства врать не приучен, а сейчас вроде бы и поздновато эту науку постигать, — почти обиделся дед Потап. — Может, пока особых дел нет, заглянем туда? Товарищ Артур в командование за меня на это время вступит, а мы только взглянем на то озерко — и обратно. Если бы не дед Потап, запросто прошел бы Григорий мимо того озерка: плотной стеной вокруг него стояли ивняки, крапива почти в рост человека. Небольшое озерко — всего метров сорок в длину и тридцать или двадцать пять в поперечнике. Пока дед Потап вычерпывал воду из лодки, притопленной у берега, Григорий молча сидел на трухлявой колоде. Потом вдруг спросил, глядя на черную воду: — Глубина-то здесь подходящая? Человека скроет или нет? — На самой середке, помнится, вожжи дна не достали, — ответил дед Потап, по-хозяйски с веслом усаживаясь на кормовое сиденье. — Прокатиться или какую другую задумку имеешь? Григорий решительно шагнул в лодку и сказал, махнув рукой в сторону середины озерка: — Правь туда, на самую глубь. В прибрежных кустах, не поделив чего-то, ссорились птицы. А Григорий, раздевшись до исподнего и зажав ладони коленями, сидел неподвижно и угрюмо смотрел в черную воду, которая, казалось, с каждой минутой все ближе подбиралась к верхней кромке бортов лодки. — Так вот, дед Потап, как мои дела обстоят, — наконец сказал Григорий. — Плавать-то я вовсе не умею. А должен уметь! Потому сейчас сигаю в эту проклятую воду. А ты без крайней нужды меня за волосы не хватай, сначала дай мне вдоволь воды нахлебаться. Сказал это, взглянул на деревья, наблюдавшие за ним, и плашмя плюхнулся в воду. Она расступилась, пустила его в свою глубину. Сколько дней ее не терзали на допросах — этого Авдотья не знала. Сначала просто бездумно радовалась отдыху, негаданно выпавшему ее истерзанному телу, а потом, когда боль кое-где притупилась, стала терпимой, все же попробовала вести этот счет. По куску хлеба попробовала: его бросали в камеру только раз в сутки. И тут вдруг поняла, что живой ее отсюда не выпустят. Даже за самые сказочные богатства не выпустят. Осознала это — теперь будто бы и не было холода, впивавшегося в ее тело от бетонного пола (почти все время она лежала на клочке полусгнившей соломы — единственном казенном имуществе, имевшемся в камере). Лежала, закрыв глаза, и думала, думала. Как бы заново шла по своей жизни. С того самого дня по всей своей жизни прошагала, какой первым помнился. До последних, теперешних. Ох, какой круглой дурой все эти годы она была! Всю свою короткую жизнь непробиваемой дурой была! По-иному бы пройти весь этот путь с начала, да нет такой возможности. И никогда больше не будет. Как говорится, жила-была Авдотья, маялась, ребят рожала, и вот уже нет ее… Нет, Авдотья не боялась смерти, с первого допроса звала ее как избавительницу от нечеловеческих мук. Сейчас она с большой обидой на себя и с грустью думала лишь о том, что после ее смерти не останется на земле даже слабого следа от ее жизни. Словно и не жила она вовсе, только в списках кое-каких значилась — вот как теперь все обернулось. Действительно, что она оставляет людям в память о себе? На годы оставляет? Может, только Петро — ее кровиночка первая! — и зашагает дальше по жизни. Одного его только и уберегла, он один, может быть, и уцелеет от ее еще недавно такой голосистой семьи… Постой, постой, а в чем ее личная заслуга, ежели Петро живым останется? Правда, вырос он башковитым, не по годам серьезным. И за мужика по хозяйству хлопотал, и за няньку при младших сестренках и братишках состоял. Только разве она таким его сделала? Нет, все само собой получилось. Может, люди добрые подсказали ему, когда и что делать надлежит, может, и в школе надоумили. А она… Она, если говорить честно, толком даже не знала, чему его там, в школе, учили. Она только радовалась, что он без сучка и задоринки из класса в класс переходил, что на родительских собраниях, которые она раз в год обязательно посещала, в его адрес ни одного упрека не было. И живой он сейчас (если только живой) не потому, что она для его спасения что-то такое особенное сделала. Витька-полицай спас Петра… Почему это человек лишь в самые последние часы жизни своей вдруг понимать начинает, где, когда и какую ошибку он совершил, почему к дряни прильнул, а от хорошего человека отшатнулся? Вот она до самого последнего времени Опанаса Шапочника побаивалась, не верила ему. Вроде бы и много хорошего за ним подозревала, не раз ловила на себе взгляд его ласковых и жалеющих глаз, а все равно не верила, и все тут… И Витька-полицай, хотя он и спас Петра, не был для нее настоящим авторитетом. Вот самовольно и ушла из лагеря, вот одна и поперлась по деревням, надеялась своим корявым словом пробудить народ. Ох, как невозвратимо поздно человек свои промашки осознает… За ней пришли глубокой ночью. По тому, как одеревенело стояли полицаи у дверей камеры и как вкрадчиво-ласково, старательно пряча глаза, один из них сказал, что ее на допрос требуют, она поняла все. Пересилив боль, поднялась с гнилой соломы довольно бодро, одернула юбку и пошла к двери. — Платок-то головной возьми, дура! — вдруг обозлился один из полицаев. — А зачем он мне? — ответила Авдотья уже за порогом камеры. Как и предполагал Каргин, стоило ему вызвать к себе Стригаленка и начать разговор, тот вскинул на него глаза, переполненные раскаянием, и вытянулся — больше невозможно; казалось, если и не от этих, то уж от следующих слов он обязательно разрыдается. И Каргин, подавив тяжелый вздох, безнадежно махнул рукой: дескать, больше не задерживаю. Но. Стригаленок обязательно хотел покаяться, он сказал, прижав руки к груди: — Товарищ Каргин, да разве я мог думать… — Голова любому человеку в первую очередь для этого и дана! — все же сорвался Каргин и, чтобы спасти себя от еще большего позора (кричать на подчиненного он считал позором), скомандовал: — Кру… гом! Шагом… марш! Стригаленок, разумеется, ослушаться не посмел. Потом были четыре ночи, полные ожидания обещанного самолета. Хотя подобного приказа никто не отдавал, в эти ночи бодрствовали все. Ожидали самолет, ожидали и… подпсиховывали. Однажды даже Федор ни с того ни с сего на Юрку раскричался. Единственная радость — к Заливному Лугу фашисты в эти дни даже не приближались. Днем по тракту еще пробегали их машины, а только начинало солнце за лес скользить — будто вымирало все вокруг. Самолет появился только пятой ночью. Гул его моторов так взволновал всех, что даже Каргин, как-то незаметно для себя, умудрился вскарабкаться на высоченный пень и стоял там почти на одной ноге. Еле стоял, а все тянулся вверх, чтобы хоть на сантиметр, но быть поближе к звездному небу, откуда плыл ровный и мощный гул моторов. — Разрешите, товарищ Каргин? — почему-то шепчет Юрка, хотя пока можно говорить и в полный голос. Своими мыслями был занят Каргин, потому не понял Юрку, потому и спросил: — Чего разрешить-то? — Мы сбегаем, а? Только одним глазочком глянем и мигом обратно? За спиной Юрки угадывалась почти вся рота. И Каргин, чувствуя по себе, насколько велико это общее желание взглянуть на людей, которые еще несколько часов назад были на Большой земле, сказал: — Повзводно. Начиная с первого. Радостным гулом ответил лес, какое-то время потрескивали сучья под ногами бегущих, и снова все стихло. И тогда Каргин спрыгнул с пня, пошел не к Заливному Лугу, а на рубеж обороны своей роты: он как командир не имел права поддаваться эмоциям. Все бойцы роты Каргина побывали у самолета. Счастливчикам удалось даже несколькими словами перекинуться с летчиками. Незначительными, общими словами перекинуться. Но чуть позднее, уже в расположении своей роты, они убежденно врали, будто бы летчики сообщили им о том, что в Москве полный порядок и вообще во всей стране все нормально, настолько нормально, что фрицам вот-вот полный капут будет. Самое же интересное — остальные знали, что ничего подобного летчики не говорили, но все равно очень внимательно и взволнованно выслушивали все байки, даже верили в эти искренние домыслы. Не потому ли, что больше всего хотели именно это услышать? А о том, что из самолета выгрузили рацию, взрывчатку и новенькие автоматы, — об этом никто и словом не обмолвился. И опять же почему? К тому времени каждый уже твердо знал, что болтать о таком — себе, общему делу вредить. Казалось, неоправданно скоро, разметав тишину ревом моторов, самолет взмыл в небо и, сделав круг, ушел на восток, ушел туда, откуда — это все точно знали — вскоре должно было появиться солнце. Едва рассвело — на тракте подняла пыль грузовая машина, в кузове которой сидели солдаты в глубоких касках. Она была точной копией той, которую видел Каргин еще в прошлом году, когда стоял часовым у склада. И солдаты в ее кузове сидели точно так же: плотными и правильными рядами. Велико было желание приказать открыть по ней огонь, но Каргин уже понял, что эта машина — только разведка, что ее задача — найти ту поляну, где приземлялся самолет, и осмотреть ее. Да и бежала машина вроде бы не к Заливному Лугу, а сама не знала куда. Так стоило ли обнаруживать себя? И смолчали автоматы, винтовки и пулеметы. Однако, пройдя еще с километр, машина остановилась. Из ее кузова выпрыгнули солдаты, раскинулись в цепь и, держа автоматы у живота, пошли в лес. Тогда и открыл огонь сосед Каргина, огонь неистовый, беспощадный. И ни один фашистский солдат не вернулся на дорогу. А вскоре, подперев голубое небо лохматым столбом черного дыма, запылала и машина. Не успел осесть столб этого дыма — появился Пилипчук. Был он возбужден, светился радостью, сквозь которую, однако, просматривались забота и даже тревога. — Теперь, Иван Степанович, для нас самое главное только начинается, — сказал он, присаживаясь рядом с Каргиным. — И зачем они подпалили эту чертову машину? Вот что получается, Иван, когда человек мозги свои отключает. А сегодня ночью к нам два самолета должны прибыть, один за другим… Кровь из носа, но они обязаны приземлиться благополучно! — Только приземлиться? Разгружаться и взлетать им уже не обязательно? — подначил Каргин, которому было радостно оттого, что один самолет уже приняли, что одну вражескую машину с солдатами на тот свет уже отправили, наконец, и оттого, что так волновался начальник штаба бригады — кадровый командир: оказывается, приятно вдруг узнать, что твои слабости и другому человеку присущи. Пилипчук шутки не принял, продолжал в том же несколько возвышенном тоне: — Если потребуется, вы здесь костьми лечь должны, но… — Или ты, Костя, азы военной науки позабыл? Не знаешь, не можешь предвидеть, что фашисты делать теперь станут? — не сдавал позиций Каргин. — Считаешь, сначала долгую разведку поведут и лишь завтра, подсобрав силы, сюда заявятся? — А как иначе, если того военная наука требует? Ошибся Каргин: не успели они с Пилипчуком и цигарки выкурить, как появился фашистский самолет-разведчик. Над Заливным Лугом он снизился, покружил. — Вопросы имеешь? — только и сказал Пилипчук, провожая глазами самолет. — Яснее ясного, — вздохнув, ответил Каргин. — Вот теперь мы все узнаем, во что нам та сожженная машина обойдется! Разве нельзя было ее потом, когда уходить станем, сжечь? — почти раскричался Пилипчук. — А ты почему сидишь здесь, бездельничаешь? — Соответствующие приказания давно отданы. Только корректировать их по ходу боя стану. Пилипчук пристально посмотрел на окаменевшее в спокойствии лицо Каргина и вдруг понял главное, то самое, что Иван так старательно скрывал все это время: здорово волновался Каргин, даже побаивался этого боя, который должен здесь закипеть в ближайшие часы. Это открытие на какие-то секунды обескуражило Пилипчука. Но он почти сразу же осознал, что так оно и должно быть, если Каргин нормальный человек: ведь это будет его первый бой. Тот самый, в котором он мог участвовать еще в прошлом году. Рядовым бойцом участвовать. Однако судьба не дозволила, на другой путь толкнула. Конечно, минувший год для Каргина не пропал даром, явился хорошей школой и, если быть откровенным, — проверкой характера. В течение года Каргин неоднократно грудь с грудью сходился с ненавистным врагом, безжалостно уничтожал его. Но только очень наивный и недалекий человек может сравнить те, прошлогодние, выстрелы из засад с тем, что предстояло свершить сейчас. Сегодня Каргину придется участвовать в настоящем бою, а не стрелять по одиночному фашисту. Да еще и не рядовым бойцом, а командиром роты в первом своем бою участвовать. Вот и подпсиховывал Иван Степанович, поэтому и старался казаться абсолютно спокойным, даже несколько развязным, хотя у самого сердечко во как екало! А разве он, старший лейтенант Пилипчук, не испытывал подобное, когда свой первый бой принимал? — Хочешь, я с тобой останусь? Свяжусь с комбригом, поговорю с ним и останусь? — просто, как о самом обыденном, спросил Пилипчук. Каргин понял, что его душевное состояние уже не тайна. Это не породило обиды, стыда или раздражения. Больше того: почему-то стало спокойнее; словно это предложение Пилипчука сил добавило. И еще Каргин понял, что, останься здесь начальник штаба бригады, — он, Каргин, как бы спрячется за его спину, большую часть ответственности с себя снимет, заявив в случае неудачи, мол, а при чем здесь я, если он командование на себя принял? Именно вот это и ни к чему! Он, Иван Каргин, не маленький, чтобы за дядю прятаться! Но чувство благодарности было так велико, что не позволило обиде окрепнуть, мгновенно смяло, опрокинуло ее, и Каргин ответил непривычно мягко: — Не надо, Костя… И спасибо… Пилипчук, словно думая, как ему следует поступить, помешкал еще несколько минут, потом решительно поднялся, даже сделал первые шаги, но все же остановился и сказал внятно, четко: — Я не прощаюсь. Понял, Иван? — Ага… А вообще-то… Ты не переживай. Стрельба начнется — сразу в норму войду… Прошла растерянность первых дней, когда, уйдя в лес, Виктор вдруг оказался старшим над всеми недавними жителями Слепышей, — вернулись былое спокойствие и уверенность. Теперь он, свалив все хозяйственные заботы на Груню, только и думал о том, как бы побольнее куснуть фашистов. Теперь он уже точно знал, что они с Афоней не способны свершить что-то особо, выдающееся, значит, надо делать посильное. Обязательно делать, и как можно чаще! И они повадились ходить на тракт, по которому в последнее время даже ночами шли колонны вражеских машин с солдатами или самыми различными грузами. На двадцать и даже тридцать километров от своего лагеря уходили. Вот и сегодня залегли в ельнике у того же тракта. Уже третий час лежали, а единственное, что увидели, — семь порожних грузовиков, которые, пластая ночь на куски лучами фар, прошумели куда-то на запад. В самом начале ночи это было. И с тех пор никого и ничего. Но они, покуривая поочередно в рукав, чтобы даже искорки со стороны кто не заметил, терпеливо лежали под облюбованными елками. И молчали: о чем говорить, если все, что может сегодня произойти, не только обговорено до последней мелочи, но и отработано в прошлые разы? А к разговорам о чем-то постороннем, к сегодняшнему делу не относящемуся, душа не лежала. И вдруг тракт пересекли две тени и остановились буквально в нескольких метрах от того места, где лежали они. Виктор с Афоней без слов и жестов поняли друг друга и бесшумно поползли к тем, которые теперь беспечно стояли посреди маленькой полянки то ли в ожидании еще кого-то, то ли просто так, отдыхая или гадая, куда направиться. Подползли к ним так близко, что неизвестные оказались вовсе рядом — шагни вперед и ударишь автоматом. Тогда Виктор тихо сказал, сказал спокойно и так весомо, что те обязательно должны были понять главное: если ослушаются, расплата последует незамедлительно: — Бросить автоматы. — И побыстрее, — добавил Афоня с противоположной опушки полянки. Минутное замешательство — и два автомата, чуть звякнув, упали на землю. — Отойти от оружия на пять шагов, — дожимал Виктор, стараясь как можно полнее воспользоваться их растерянностью. И это приказание было выполнено. — Афоня, забери их железяки, а всем прочим — продолжать держать на прицеле этих голубчиков. Только теперь, когда Афоня завладел автоматами, Виктор встал, сделал тот самый последний шаг и остановился перед неизвестными, бесцеремонно разглядывая их. А они, два его одногодка, стояли сбычившись, чувствовалось — только ждут удобного момента, чтобы сигануть в чащобу. — О побеге не мечтайте: уж если мы берем кого в клещи, то намертво, — усмехнулся Виктор. — Насколько я разбираюсь в лошадях, вы к полиции особой любви не питаете? Парни переглянулись, но промолчали. — Кто такие? Откуда будете? И на эти вопросы ответа не последовало. Пока шел этот односторонний разговор, Афоня быстро и сноровисто осмотрел автоматы парней: в магазинах не оказалось патронов. Это позволило сыграть в доверие, и Виктор распорядился: — Ладно, верни им автоматы. Может, правильно оценят этот наш дружеский жест. Парни оружие взяли, но разговорчивее не стали. Неизвестно, каким был бы ход дальнейших событий, если бы в тишину ночи не вплелся звук многих моторов, работающих с полной нагрузкой. Виктор смекнул, что именно сейчас он приобретет или потеряет двух товарищей, и сказал, будто ультиматум предъявил: — Некогда нам с вами в молчанку играть! Или вы к нам присоединяйтесь или… мотайте отсюда!.. Пошли, Афоня. Колонна вражеских машин растянулась на километр, если не больше. Шла она нахально, обшаривая лес фарами, шла уверенная в своей мощи. В первых машинах, которые промелькнули мимо Виктора с Афоней, сидели солдаты. Их автоматы были нацелены на лес по обе стороны дороги. Стало ясно: стоит дать даже самую малюсенькую очередь — немедленно забушует вражеский огонь. Оставалось одно: обстрелять концевую машину. В тот момент, когда она поравняется с местом их засады или самую чуточку минует его. Лучше — когда чуток минует. Когда мимо прошла уже половина колонны, Виктор заметил, что скоро с ним поравняется что-то, по форме своей отличающееся от всех прочих машин. Только на мгновение фары осветили это что-то. Посоветоваться с Афоней времени не было, и Виктор просто замер в ожидании, изготовив автомат к стрельбе. Таинственное что-то оказалось обыкновенной машиной, в кузове которой, прикрытом взыгрывающим на ветру брезентом, громоздились бочки. Полные бочки: машина, чтобы не порвать колонну, шла из последних сил. Это уже значительно позднее Виктор стал уверять, что он сразу понял всю выгоду огневого удара именно по этой машине, дескать, верил, что, вспыхнув, она посеет панику во всей колонне. А в тот момент он лишь вскинул автомат и длиннющей очередью, съевшей почти весь магазин, ударил по бочкам; стрелял ли Афоня — этого не заметил. Что было потом, ни сам Виктор, ни Афоня толком не могли рассказать. Лишь в одном сходились: после их очередей так полыхнуло, что на какое-то время они ослепли, только всем телом ощущали нестерпимый жар, метнувшийся на них от тракта. Вернулось зрение — они ноги в руки — и айда, все ползком да ползком в самую чащобу! Фашисты, опомнившись, конечно, открыли автоматный и даже пулеметный огонь. Только почему-то не в их сторону: ни одна пуля вроде бы не пропела над головой. Может быть, и показалось, будто над ними пули не пели. Что ни говорите, а они и сами изрядно струхнули, когда на тракте началось полыхание и бабаханье. В круговороте случившегося Виктор с Афоней совсем позабыли о тех парнях, которым вернули автоматы. Настолько позабыли, что даже опешили, когда те окликнули их. Конечно, остановились, дали им возможность подойти. А еще немного погодя уже знали, что этих парней должны были угнать в Германию, да они сбежали почти из эшелона: суток двое в лесу от страха зубами простучали, а потом все же осмелились, пробрались к домам какой-то деревни, где и повезло отчаянно: набрели на двух пьянющих фашистов; вот и обзавелись автоматами; в одном опростоволосились: автоматы схватили, а о патронах не подумали; сколько их оказалось при автоматах — вот и весь запас. — Так мы и стали партизанами, — закончил рассказ один из парней. — И трофеи уже имеете? — не без ехидства спросил Виктор, который все еще находился под впечатлением того, что они с Афоней недавно совершили; ведь сзади, на тракте, по-прежнему ярились фашистские автоматы и даже пулеметы! — На дороге у Степанкова завал из елок сделали, — начал один из парней, но второй бесцеремонно перебил его: — И машину с полицаями обстреляли! Говорят, самого начальника полиции подстрелили! — Жаль, что патроны кончились, вот и не добили его! — вновь включился в разговор первый из парней. — Кого подстрелили, кого? — надвинулся на парней Афоня. — Самого начальника полиции из Степанкова! — с гордостью повторил парень. Афоня, казалось, вот-вот со всего плеча саданет парня, который так бы и не понял, за что его ударили. И Виктор поспешил вмешаться. Он понял не только то, что сказали парни, он уже сообразил, что нельзя сейчас раскрывать Василия Ивановича, хотя бы потому, что эти парни пока только случайные встречные. Кроме того, разве легче станет ранение Василия Ивановича, если они с Афоней сейчас основательно кулаками поработают? Афоня, похоже, тоже кое-что ухватил, он, вздохнув, уже отошел от парней, с излишней тщательностью стал осматривать свой автомат. — И здорово вы его?.. Того начальника? — как только мог равнодушно спросил Виктор. Парень ответил сожалеючи: — Только царапнули… Если бы у нас патроны не кончились, мы наверняка добили бы его! — А на завале из елок мы фанерку укрепили. И написали на ней: «Заминировано!» Вот смеху было, когда фашисты прочли это да как шарахнутся в стороны! — взахлеб выпалил второй. — Тебя как звать? — Дмитрий. А это — Семен. Виктор хотел назваться, но тут же передумал. Он только спросил: — Завал, говоришь, сделали? Чем деревья валили? — Пилой. Три ночи тайком ели подпиливали, чтобы потом, когда понадобится, быстро их повалить! А потом пилу бросили. Таскать ее… — Пошли, что ли? — поторопил Афоня; он по-прежнему упорно избегал смотреть на Дмитрия и Семена. Виктор поправил автомат, висевший за спиной, и сказал, будто отрезал: — Если к нам примкнуть желаете, то с этой секунды мое или его слово, — кивок в сторону Афони, — для вас закон. Сказал и пошел, даже не оглянувшись на парней. Но они потянулись за ним, стараясь шагать так же широко и бесшумно. Афоня замкнул короткую цепочку. |
||||
|