"Ужасы льдов и мрака" - читать интересную книгу автора (Рансмайр Кристоф)ГЛАВА 15 ЗАПИСКИ ИЗ ЗЕМЛИ УЦКлотц совсем притих. Никто больше его не утешает. Он хочет домой. Ему необходимо домой. Но земля! Они же открыли землю, красивые горы! У них же есть теперь земля. Земля? Ах, эта земля. На здешних горах не растет ничего – ни пихтовые леса, ни ели, ни сосновый стланик. И долины полны льда. Клотц хочет домой. Домой. И вот темным, до ужаса студеным декабрьским вечером 1873 года егерь Александр Клотц – он только что вместе с Пайером и Халлером воротился из очередной вылазки на побережье – сбрасывает обледенелую шубу, рукавицы, меховой башлык, кожаную защитную маску, все сбрасывает, а потом надевает летнее платье. Там, куда он сейчас направится, тяжелая шуба без надобности. Зимы в Санкт-Леонхарде, зимы в Пассайертале снежные и мягкие. Клотц собирает все свое имущество в холщовый мешок, да так и оставляет его. Берет с собой только самое ценное – цилиндровые часы, которые выиграл на последних стрельбах по мишеням в честь дня рождения Его Величества, ассигнации, полученные от г-на обер-лейтенанта Пайера в благодарность за службу, да деревянные четки. Большой, серьезный, Клотц подходит к своим товарищам и жмет каждому руку. – Клотц! Ума решился? – спрашивает Халлер. – Благодарствуй, Халлер, – говорит Клотц и поднимается на палубу. Те, кто идет за ним следом, видят, как он стоит у поручней, с ружьем за плечами, стоит будто изваяние, не отзывается, глядит во тьму, во льды. Может, не трогать его, Клотца-то. Очухается, поди. Впрямь лучше не трогать. – Это он спьяну, – говорит кочегар Поспишил, – точно спьяну, ведь весь свой запас рома подчистую вылакал. Ладно. Оставьте его в покое. Сам в кубрик вернется. Оставьте парня. Но через два часа, когда Вайпрехт выходит из кают-компании – начальники сызнова обсуждали будущее экспедиции и знать не знали о Клотцевом помешательстве, – когда Вайпрехт велит позвать егеря и Иоганн Халлер покорно идет на палубу, Клотца у поручней нет, исчез тиролец. Стало быть, не помешательство. Не пьяная дурь. Прощание это было, вот что. Егерь и погонщик собак Александр Клотц ушел домой. Время теперь бежит как никогда. Теперь, когда каждая минута на счету, время летит стрелой. И они мчатся вдогонку, мчатся за Клотцем, ведь, если его не отыскать, он через час-другой наверняка замерзнет до смерти. Чертов тиролец! В летнем платье на этакий мороз! Четыре отряда в четырех направлениях спешат на поиски; воздух ножом режет глотки. Не останавливаться! Скорее! Кло-о-отц! Пускай замерзает, стервец. Хочет ведь замерзнуть! Пропал он. Давно пропал, наверняка. Но находят они его совсем другим. Через пять часов наконец-то находят: медленно и величаво, с непокрытой головой, с почти совершенно заледенелым лицом, Александр Клотц шагает на юг. Они останавливают его, увещевают, кричат. А он не говорит ни слова. Его ведут назад к кораблю, ведут под конвоем. Он не сопротивляется. В кубрике беглеца оттаивают, обламывают с него одежду, опускают обмороженные руки и ноги в воду, сдобренную соляной кислотой, оттирают снегом, жестким как стеклянная пыль, вливают в рот водку и чертыхаются от беспомощности. Клотц не сопротивляется и не говорит ни слова. Потом они кладут его на койку, укрывают, по очереди сидят рядом. Он лежит, уставясь в пространство, уже не участвует в их жизни и безмолвно выдерживает любой взгляд; просто лежит, уставясь в пространство, и все. Теперь на борту есть помешанный. Много недель Александр Клотц проведет в таком оцепенении. Когда грянут зимние ледовые сжатия, когда цинготные больные будут плакать в горячке, а ледяной шторм заставит думать о конце света, они даже позавидуют порой егерю, который погружен в себя и словно бы ничего не воспринимает. Но все же эта зима будет не такой яростной и жестокой, как минувшая. Здесь, вблизи земли, под защитой их земли, ледовые сжатия послабее, пустота поменьше, и следующей весной они надеются разведать эту землю, а потом наконец отправиться домой, хотя бы и пешком через льды. Пусть даже девятнадцать из них отмечены теперь знаками цинги – они вернутся домой. Хорошо, что машинист Криш не знает о том, что экспедиционный врач Кепеш сообщил офицерам в кают-компании: хотя машинист с виду еще довольно крепок и даже иной раз исполняет свою службу, он совершенно безнадежен; легкие у него неисцелимо разъедены болезнью. Криш, как никто другой на борту, близок к смерти. Над столом повисло молчание, потом кто-то спросил: что, если Криш совсем сляжет и не сможет идти, а «Тегетхоф» придется оставить, чтобы вернуться в Европу? Пешком через эти льды! Как тогда быть с Кришем? – Тогда, – сказал Вайпрехт, – мы его понесем. Криш старается. Криш борется; к весне он выздоровеет и сможет вынести любую нагрузку. Пайер должен дать ему слово, что будущей весной возьмет его в санные экспедиции. Криш пройдет по фирну земель, где никогда еще не ступала нога человека. Пайер обещает. Скрупулезно, как первооткрыватель, который служит отечеству и науке, Криш изо дня в день записывает силу и направление ветра, температуру воздуха, до сих пор записывает. Но уже в декабре его рукою начинает водить смерть, и дневник все больше превращается в хронику агонии. 24 декабря они стоят в своем снежном дворце возле «елки», которую смастерили из деревянных планок и украсили плошками с ворванью; на сей раз Священное Писание читает мичман Эдуард Орел, потому что Вайпрехта лихорадит и говорит он с трудом. Но, опираясь на старшего помощника, он стоит среди них, слушает Евангелие. Хорошо хоть на следующий день, на Рождество, Вайпрехт сам открывает Библию и читает им. Ведь еще утром матрос Леттис сказывал в кубрике, что-де своими глазами видел, как начальник закашлялся, а потом утер с губ кровь. Неправда это, оборвали Леттиса, врешь ты все. Правда только, что сегодня Вайпрехт читает медленнее обычного, делает паузы, и тогда они слышат его хриплое дыхание. 15 января 1874 года, за два месяца до смерти, машинист заносит в свой дневник только цифры – температуру воздуха и силу ветра, но более ни слова о своем состоянии, о своих ощущениях; ни слова об облаках и полярных сияниях. Это его последняя запись. Еще лишь раз, в феврале, когда болезнь на несколько часов отпустит, Криш попробует наверстать потерянные дни и вклеит в свой журнал листок бумаги – фрагмент приказа, изданного Вайпрехтом на случай Меж тем как машинист чахнет в борьбе со смертью и снова и снова впадает в беспамятство и бред, случается то, во что никто уже не верил: егерь Клотц выходит из своего оцепенения; нет, не медленно, не постепенно, а резко и столь же естественно, как человек, который, проснувшись, стряхивает сновидения, встает и привычно берется за работу. В один из первых февральских дней Александр Клотц встает с койки – дуга рассветных сумерек над горизонтом уже яркая и большая, – одевается на глазах у онемевших от изумления товарищей, берет ружье, становится во фрунт перед начальником и докладывает, что готов к палубной вахте. Клотц, лежавший на койке недвижно, будто собственный памятник, и так долго, желает вновь заступить на службу; зиму он провел в Санкт-Леонхарде и теперь наконец воротился из Пассайерталя. Александр Клотц совсем такой, как раньше. Не веселый, но как раньше. В эти дни ледовый боцман Карлсен впервые смеется, весело глядя на него: – Посмотрите-ка на него, на Клотца-то! Посмотрите! Эвон стоит – ну аккурат святой Олаф, ей-богу! Ведь святой покровитель Норвегии тоже воротился в мир после продолжительного периода задумчивости и молчания, учинил кровавую расправу над своими врагами и продолжил труды по обращению язычников. И он, Карлсен, наверное знает, почему Клотц теперь снова сделался цельным человеком: душа машиниста Криша в последние дни все чаще покидала бренную свою оболочку, чтобы разведать дорогу в вечность; и в этих разведочных странствиях она не иначе как повстречала душу тирольца и убедила ее воротиться. Оттого-то оцепенение и оставило егеря. 24 февраля, после ста двадцати пяти дней мрака, над ними вновь восходит солнце. О празднестве я умолчу. Куда важнее, что в этот безоблачный вторник Вайпрехт объявляет команде решение о судьбе экспедиции. Начальник приказывает: Возвращение в Европу. Они говорят о нем как о поездке из Вены в Будапешт, как будто возвращение – дело решенное и ничуть не зависит от мук многомесячного перехода через ледяную пустыню. Между ними и обитаемым миром лежат тысячи квадратных километров плавучих и паковых льдов, но они говорят так, словно знать не знают, что их предшественники в большинстве погибали именно на обратном пути – замерзали, умирали с голоду, от изнеможения, от цинги. Однако ж иначе они говорить не могут. К тому же их внимание и заботы сосредоточены сейчас на подготовке другого, менее опасного, хотя и очень нелегкого предприятия – высадки на острова и геодезической съемки этих земель, их земель, которые всю полярную ночь были от них так близко. Хотя матросов мучает цинга, добровольцев, готовых сопровождать г-на обер-лейтенанта Пайера в первой санной вылазке, среди них все-таки обнаруживается больше, чем нужно; они сами приходят в кают-компанию, расписывают офицерам свою выносливость и силу, преуменьшая болезни. Тот, кто еще вчера лежал в горячке, сегодня желает тащить через ледяные заторы тяжеленные сани; нет, не только ради чести – что значит честь после двух полярных ночей? Но с каждым днем однообразие жизни на борту выносить все труднее. Вдобавок обещаны наградные. В первые дни марта Пайер останавливает свой выбор на матросах Лукиновиче, Катариниче и Леттисе, кочегаре Поспишиле и тирольцах Халлере и Клотце. Да, Клотц тоже пойдет; в горах и на глетчерах не найти более опытного проводника. Стало быть, всемером, вместе с тремя самыми сильными собаками (это Торосы, Сумбу и Гиллис), они потащат на север большие сани, будут производить геодезическую съемку ледников, мысов, горных кряжей и давать им имена. 9 марта приготовления закончены. Завтра они выступают. – Машинист при смерти, – говорит Халлер, – можно ли уходить, когда человек помирает? Но сухопутный начальник вывесил на санях флаги. Его уже ничто не остановит. Семь центнеров[23] – таков вес саней. Они даже не то чтобы тащат, а пытаются перемещать свой груз рывками – изнурительное приноравливание к муке, которая ждет на обратном пути в Европу. Сани приходится снова и снова разгружать, снимать походную печку, брезент, бочки с керосином, провиант, все по очереди, чтобы хоть с пустыми санями перебраться через торосы. Иногда они прокладывают дорогу кирками и лопатами. Лед твердый, будто камень. Если после обеденного привала, который они проводят скорчившись за торосами или скалами, кто-нибудь вовсе не находит сил встать и остается на снегу, Пайер грозит бросить его здесь одного. И тогда страх перебарывает изнеможение. Только шесть дней продлится первый санный поход, а за это время они обязаны пройти всеми возможными дорогами, подняться на все возможные горы, вообще сделать все, что первооткрыватели и геодезисты способны сделать за шесть дней, и при этом не умереть. Ночью они зарываются во льды, натягивают над ямой брезент, а снежные бури укрывают их приют. И так все лежат в тесноте общего спального мешка из буйволиной шкуры, чертыхаются и охают, пока Пайер не прицыкнет. Утром встают совершенно разбитые; буйволиная шкура – жесткая как доска, брезент над головой оброс инеем, потому что влага дыхания, конденсируясь, оборачивается льдом. В эти дни обер-лейтенант прямо-таки повергает своих спутников в трепет. Как и все, он страдает от тяжелых нагрузок, от пятидесятиградусной стужи, обморожений и болезненного отогрева задубеневших членов, – но без устали ведет геодезическую съемку и восторженно нарекает имена: здесь будет мыс Тегетхофа, там – Базальтовые башни, ледяные заторы, блистающие безжизненные горы, провалы, гребни, осыпи, утесы – и ни мха, ни кустарников. Только камни и лед. И этот грохот. Эти бури. Господи Иисусе Христе! Если это рай, то каков же тогда ад. На четвертый день санного похода, в пятницу 13 марта 1874 года, температура падает до минус сорока пяти по Цельсию; на следующий день – до минус пятидесяти одного. Ром, который Пайер выдает, чтобы приободрить матросов, вязок, как ворвань, и до того холоден, что при каждом глотке им чудится, будто зубы вот-вот треснут. Кочегар Поспишил более не в силах тащить сани; он обморозил руки и харкает кровью. По просьбе Леттиса и Халлера Клотц разрезает на их опухших ногах парусиновые сапоги, теперь оба ковыляют в обмотках из оленьей шкуры. Лукинович, таща сани, марает штаны; Катаринича мучает снежная слепота; глазницы у него – слезящиеся раны, от натуги изо всех пор выступает кровавый пот, замерзающий на коже черной коростой. Лицо Пайера изуродовано гнойной сыпью. Все, довольно. Пора возвращаться. Больше всех страдает Поспишил; он стонет от боли и боится, что доктор ампутирует ему обмороженные руки. Утром 15 марта Пайер дает кочегару компас и приказывает спешно возвращаться на корабль. Возможно, Кепеш еще сумеет спасти кочегару руки. Вечером, добравшись до «Тегетхофа», Поспишил не в силах говорить, из горла рвется бессвязный лепет, на губах кровь. Вайпрехт пытается расспросить его, трясет, снова расспрашивает. В ответ кочегар только мычит. Вайпрехт берет его за плечо, за оба плеча, поворачивает полуневменяемого, будто дорожный столб, в ту сторону, откуда он пришел, и кричит: Угрюмая, спотыкающаяся процессия возвращается к кораблю. Катаринича ведут под руки, Лет-тиса везут на санях. Но и на «Тегетхофе» утешения не найти. Поднимаясь на борт по ледяным ступенькам – баловство минувших дней, – они слышат, как Поспишил кричит от боли, а доктор твердит: «Да послушай же, руки у тебя останутся целы! Понимаешь? Целы!» Потом кочегарова боль вдруг отступает на задний план, и они слышат одного только машиниста. Неужто умирающий способен этак кричать. Всю ночь напролет и на следующий день Отто Криш стонет и кричит, и с этим криком уходят остатки его двадцатидевятилетней жизни. Какая тишина, когда под вечер шум агонии внезапно умолкает. За восемьсот сорок семь дней, которым суждено пройти от начала австро-венгерской полярной экспедиции до ее возвращения в Вену, егерь Иоганн Халлер лишь дважды использует в своих записках восклицательный знак; оба раза в день смерти машиниста. Знаки скорби или ужаса – я судить не берусь, просто сохраняю эти знаки, такие естественные и аккуратные, и передаю потомкам как давние свидетельства неповторимого чувства. Внутри корабля слишком мало места, невозможно оставить там покойника для прощания на предписанные несколько дней; Криша помещают на палубе. Но он не будет неукрыт, незащищен. Еще в смертный час машиниста скрюченный цингой, ревматизмом и горячкой плотник Антонио Вечерина начинает мастерить сосновый гроб, пилит, стучит молотком и мучается от этой работы. Остальные стоят в карауле подле умершего. Матросы, офицеры, даже лежачие больные – все собираются у одра машиниста, толпятся возле искаженного лица, и Вайпрехт, сообразно торжественности минуты, произносит заупокойную молитву на латыни. – Клотц, этакую надпись нельзя на могилу-то ставить, – прерывает Халлер старательные труды товарища. – Почему это? Я чай, в Священном Писании так написано. – Читать дозволительно, а вот писать никак нельзя. Два дня гроб с обряженным покойником стоит на катафалке на палубе. Несмотря на брезентовый навес, растянутый над ютом, катафалк обрастает причудливыми, хрупкими ледяными кристаллами, которые все время меняют форму, разламываются и возникают вновь. Ледовый боцман Карлсен в эти дни часто приходит к катафалку, задумчиво всматривается в кристаллические фигуры, пытаясь вычитать в их метаморфозах, какие ловушки и препоны уготованы душе машиниста на ее пути в вечность. Пышные ледяные кристаллы, говорит Карлсен, суть знаки чистилища и задержки блаженства; лишь прозрачный, искристый лед – свидетельство и покров спасения. 19 марта они сбивают с гроба лед и уносят Отто Криша с корабля. Когда конец так зрим, тем паче нельзя ни дня тратить на скорбь, промедление и тягостное планирование будущего; каждый час теперь нужно отдать подготовке второй санной вылазки, большого похода на крайний север архипелага. Так желает Пайер. И Вайпрехт соглашается. Даже если они все сгинут и ни на родине, ни в ученых академиях никогда не узнают об их открытии, им необходимо установить протяженность, определить космографическое значение Земли Императора Франца-Иосифа, хотя бы для самих себя. Так желает Пайер. И Вайпрехт соглашается. На сей раз к грузовым саням привязывают шестнадцать центнеров снаряжения и провианта; поход рассчитан на месяц. Тирольцы и Лукинович опять среди участников; Суссич, Занинович и мичман Орел идут впервые. Тысячу гульденов серебром обещал Пайер своим товарищам, если будет достигнут 81-й градус северной широты, и две с половиной тысячи – если будет покорен 82-й. Множество островов архипелага теперь не кажутся сухопутному начальнику достойной наградой за годы лишений; Пайер жаждет еще и нового широтного рекорда. В матросском кубрике ходит слух, что г-н обер-лейтенант намерен не только пересечь восемьдесят вторую параллель, но и вправду покорить Северный полюс. И опять геодезисты с великим трудом пробираются вперед и повторяют все тяготы первого санного похода, волокут свой груз вдоль побережий все новых островов, пересекают замерзшие проливы, переваливают через горы, наносят эту землю на карту, и, что бы ни происходило, все происходит среди ледяной, заснеженной безжизненности, которую нарушают только редкие медведи-шатуны. Одна дуговая секунда, другая, третья – разведчики пробиваются все дальше на крайний север. Картографируют, дают названия, страдают. Только Пайер словно бы и эту пытку переносит с восторгом. Но чем бы ни увлекался начальник и что бы ни переживал – подчиненные воспринимают все это совершенно по-другому; в конце концов один лишь Пайер волен в любую минуту сбросить постромки, указать на затянутый дымкой далекий мыс: дескать, встретимся там, – и налегке, без всякой поклажи отправиться вперед; кто знает, сколь прекрасной и увлекательной явилась бы эта земля труженику, освобожденному от тягловой пытки, а вдобавок защищенному легкой и теплой пуховой одеждой, вроде той, что носит под шубою г-н обер-лейтенант. Однако ж в грядущие годы, коль скоро речь вообще зайдет об этой вылазке, об этом испытании, никто и не подумает сказать Антонио Лукинович после первой же недели пути твердо верит, что вернуться назад ему не суждено, и то и дело громко читает молитвы, пока Пайер не призывает его к порядку: коли матросу, впряженному в сани, вдруг обязательно надобно помолиться, пусть молится, но тихо, про себя, чтобы поберечь силы. 3 апреля, в Страстную пятницу, Лукинович бунтует. В этот день, твердит он, тьма пала на Иерусалим и Спаситель испустил дух на кресте; в этот день должно оставить все труды и лишь вспоминать страсти Господни – ни сани тащить нельзя, ни совершать форсированные марши. Вперед, говорит Пайер, мы не вправе терять ни дня. Грех, говорит Лукинович, святотатство, наградные за этот день – сребреники Иуды. Молчать, говорит Пайер. Непроглядная метель, сущий буран в конце концов вынуждает геодезистов провести утро в палатке. Это знамение, говорит Лукинович, придется нам теперь все же соблюсти день отдыха. Они ждут, теснятся друг к другу; внезапно ездовой пес Сумбу срывается с места и бежит за незримой добычей, бежит в воющую белизну и исчезает навсегда. Это знамение, говорит Лукинович, оборони нас Господь. Вой бурана слабеет. Наконец-то можно идти дальше. О праздничном отдыхе никто и заикнуться не смеет. Праздников больше нет. Счастье их только там, на севере. По приказу Пайера Эдуарду Орелу надлежит при всяком удобном случае снова и снова определять местоположение отряда – и наконец расчеты мичмана дают долгожданный результат: они пересекли восемьдесят первый градус северной широты. Пайер велит разукрасить сани флагами. В это воскресенье они добывают двух медведей, но взвалить на сани еще и этот груз невозможно. Устраивают мясной склад, пригодится на обратном пути к кораблю. День до того угрюмый и мглистый, что разведчики затевают спор по поводу серебристо-белого купола далеко впереди: один толкует оптическое явление как освещенный солнцем облачный фронт, другой – как мыс; это морозная дымка, вот что, да нет, вал бурана, а может, исполинский айсберг, самый большой из всех виденных за эти годы. Они идут туда. Оказывается, всего лишь остров. Еще один остров. Измученные разведчики стоят лагерем у подножия зубчатой скалы на острове, который Пайер называет Семь дней ожидания! Второй, более страшный приказ Пайера Иоганн Халлер поначалу не записывает; это чрезвычайное распоряжение: если обер-лейтенант, Клотц, Орел и Занинович в течение пятнадцати дней не вернутся с севера, ожидающие на острове Гогенлоэ ни в коем случае не должны искать пропавших, им надлежит немедля одним выступить в обратный путь к «Адмиралу Тегетхофу». Быть может, Халлер не записывает это распоряжение в журнал, так как не хуже Пайера и всех остальных знает, что без штурмана Орела никому из них не выбраться из ледяного лабиринта и не отыскать корабль. Но на сей раз идти дальше не может Клотц. Тиролец давно уже не надевает сапоги, ходит в меховых обмотках – теперь он снимает эти лохмотья и показывает обер-лейтенанту кровоточащие, гноящиеся ступни; вместо ногтей на пальцах голое, гниющее мясо. С такими ногами, говорит Клотц, собственный вес и тот причиняет жуткую боль, а нести любой другой груз и тащить сани вовсе невмоготу. Пайер в ярости. Почему Клотц молчал об этом до выступления с острова Гогенлоэ, напускается он на тирольца, ведь мог бы поменяться с Халлером. Не хотел сердить господина обер-лейтенанта, говорит Клотц, а с Халлером он все обсудил, Халлер не так боялся остаться один на острове, как он сам, – с больными ногами и двумя хворыми итальянцами надеяться особо не на что. Ты вернешься к ним, говорит Пайер. К ним? – переспрашивает Клотц. В одиночку? Но, Пайер… – пытается вставить Орел. Слышать ничего не хочу, говорит Пайер. Впрочем, Клотц и так не говорит больше ни слова. Пайер мчится назад. Орел спешит за ним, с трудом, все больше отстает и в конце концов теряет начальника из виду. Не отводя взгляда от полузанесенных снегом утренних следов, Пайер бежит вперед. Орела давно уже не видно. Занинович сидит в провале. А Клотц невесть где. Каждый теперь совсем один. Разведочный отряд австро-венгерской полярной экспедиции – перепуганная, рассеянная во льдах кучка людей, которых захлестнули ужасы этого края, подобно тому как буря врывается в дырявую крышу и разносит ее в клочья. И более всех перепуган сам Занинович в ледниковом провале; будь на нем сейчас пуховая одежда начальника, а не одна только вытертая шуба – может статься, смерть от мороза пришла бы к нему не через три-четыре часа, а гораздо позже… Я спрашивал себя, как бы встретил эту беду Вайпрехт и как бы прошел этот день под его руководством; что же, Халлер и измученные матросы и при нем бы остались на каком-то острове? И он бы тоже ступил на этот ледник – ради того, чтобы еще на несколько дуговых минут подняться в высокие широты? И Клотц, получив нагоняй, одинокий, униженный, вот так же брел бы где-то во льдах? Мой рассказ – еще и суд над прошлым, раздумья, прикидки, допущения, игра с шансами реальности. Ведь вывод о величии и трагизме, да и о смехотворности того, что было, можно сделать посредством сопоставления с тем, что бы могло быть. Что же касается другого, всего лишь вероятного хода злосчастного дня, то я решил воздержаться от предположений: не хочу гадать, что бы делал Вайпрехт, будь он на месте Пайера. Поэтому я опять представляю себе только Заниновича, который в синей тьме ледниковой трещины жмется к собакам и думает, что, кроме смерти, ждать ему уже нечего. Потом я вижу Пайера и Орела: разделенные милями, они мчатся вперед, оба без оружия, винтовки вместе с упряжкой и прочим припасом рухнули в провал. А после вижу и Клотца; мучаясь от боли, он бредет к острову Гогенлоэ, бредет так медленно, что Пайер догоняет его. Клотц останавливается и молча глядит на запыхавшегося начальника. С трудом переводя дух, то и дело надолго замолкая, окутанный белым облаком напряжения, Пайер рассказывает, что произошло. Клотц, судя по всему, не понимает начальника, который стоит перед ним словно бы в одеждах из морозной дымки и хватает ртом воздух. Он не шевелится, только глядит, и все. Потом вдруг падает на колени и плачет. Иных сведений об ощущениях Александра Клотца не сохранилось, но я допускаю, что и через много лет после возвращения из льдов егерь был совершенно уверен, что испытал в этот день величайшее в жизни одиночество. Добравшись наконец до лагеря на острове Гогенлоэ, Клотц никого там не находит. Халлер, Пайер, Орел и даже хворые матросы давно на пути к леднику, спешат выручать Заниновича. Десять часов, двенадцать, четырнадцать ждет Клотц в затишье на мысу, сидит в палатке, раз триста с лишним, невзирая на боль, обходит вокруг нее, притопывает, чтобы согреться, и пристально смотрит в ту сторону, откуда рано или поздно наверняка хоть кто-то вернется, а в конце концов решает, что никто сюда не придет и он навсегда обречен одиночеству. Может статься, тиролец уже потихоньку начал умирать и чин чином уселся, готовясь перейти в мир иной, когда полог палатки, жесткий от льда и тяжелый, словно дверь, вдруг откидывается и кто-то говорит: «Клотц, ты никак спишь?» Халлер и в метель отыскал дорогу, вернулся с двумя матросами; пришли все-таки за ним, пришли забрать его из этих жутких льдов. Нет, говорит Халлер, никуда мы тебя не заберем, нас самих отправили назад, чтобы мы сидели тут и ждали. Занинович спасен, говорит Халлер, но после вызволения обер-лейтенант решил не мешкая продолжить путь на север, а их троих опять отослал сюда, на остров Гогенлоэ. В палатке холодно и темно, как в глубоком подземелье. Теперь здесь начальствует Халлер, теперь ему решать, что надо делать. Они зажигают коптилки и греют руки над огоньком. Халлер повторяет и обсуждает с остальными события этого дня как урок – происшедшее не перестает тревожить его: г-н обер-лейтенант допустил ошибку. Г-н обер-лейтенант допустил на леднике ошибку, а затем впал в отчаяние. Только записывая события дня в своем журнале, Халлер осознаёт, что все уладилось и выправилось как бы само собой, без участия начальника, и только тогда чувствует, до чего же он устал. В полдень сбывается мечта Пайера: Орел определяет их местоположение, и замеры как будто бы подтверждают, что теперь и восемьдесят второй градус северной широты остался позади, они пересекли восемьдесят вторую параллель. И идут дальше. По-прежнему идут дальше. Но вечером земля вдруг кончается. Глубоко внизу опять лежит море, черная полоса открытой прибрежной воды. Теперь горизонт наконец-то пуст. Да нет же, говорит Пайер, темная рваная каемка на севере – это не облачная гряда, это наверняка синий отблеск гор. Ладно, пусть горы, мысы, континенты – какая разница. Ведь что бы ни означал этот темный контур на севере – землю или мираж, – он недостижимо далеко, по ту сторону открытой воды, а лодки у них нет. Стало быть, теперь они наконец-то повернут обратно, и начальнику теперь тоже не остается ничего другого, кроме как бросить имена вослед призрачному образу – Но что значит правда, сокрытая в будущем? Уже вечером 12 апреля 1874 года разведочный отряд австро-венгерской полярной экспедиции выступает в обратный путь. Все дальнейшее – сущая пытка. От «Адмирала Тегетхофа» их отделяют сейчас три сотни километров. Три сотни километров страха, что и на юге прибрежный лед вскрылся и доступ к кораблю отрезан. Двенадцать дней пройдут в этом страхе. Первая остановка форсированного марша – лагерь на острове Гогенлоэ. Как часто теперь над ними безоблачное небо; в иные дни по многу часов не видно ни облачка. Земля окрест полнится слепящим блеском, будто не желает вобрать в себя ни единого лучика света, будто поневоле луч за лучом отбрасывает солнечный образ назад в и без того уже блистающее небо. Возможно ли, чтобы свет причинял такую боль? Больше всех от снежной слепоты страдает Орел, идти он способен только с закрытыми глазами и часто падает. Дорога у них зыбкая, порой непроходимая, чуть ли не бездонная: там, где всего несколько дней назад снег лежал твердым покровом, они теперь тонут по пояс, а нет-нет то один, то другой проваливается в воду и судорожно машет руками. Но сейчас не до привалов, не до просушки одежды – и шубы каменеют на ветру. Возвращаться начальник решил поздно, может статься слишком поздно. И сколь ни тяжки их дни, нужно довольствоваться шестью часами ночного отдыха, а то и четырьмя. Потом опять вперед, пока снег под ногами не проваливается и не тает. Но 19 апреля, когда они выходят к южным берегам архипелага, глазам открывается та самая картина, которой они так страшились: там, где еще неделю-другую назад властвовало оцепенение и ледовое зодчество изощрялось, нагромождая необозримые торосы, теперь рокочет черный океан. Прибрежная вода открыта. Вон там, где-то там вдали, наверняка должен быть «Тегетхоф», по-прежнему вмерзший во льды, что, как и раньше, высятся за открытой водой. Но и этот горизонт пуст, одни только изломы торосов, словно стена, ощетиненная осколками стекла. Корабля нет. Три дня ищут они ледовый мост меж своей землею и той далью, где, по их предположениям, находится корабль. Тирольцы все время идут впереди, по кромке берега и по ледникам; нет, даже не идут, а плетутся, ползут. Зато дорога, которую они сперва прощупывают своими длинными альпенштоками, а уж потом делают знак остальным следовать за ними, куда надежнее той, какую выбрал бы начальник. Клотц с Халлером и на изрезанном трещинами леднике, и среди занесенных снегом разломов морского льда в бухтах прокладывают извилистую, прочную тропу. Когда в ночь с 22-го на 23 апреля сухопутный начальник, выйдя на разведку, поднимается на прибрежную скалу – ночь безоблачная и темно-красная, – он наконец вновь видит впереди искристую равнину, могучий сплоченный ледовый покров океана, раскинувшийся от берега в бесконечность, а на нем далекую крошечную мошку – корабль, с тоненькими усиками-мачтами. Корабль. Праздником возвращение разведчиков не назовешь. Слишком молчаливы и обессилены те, кого уже считали сгинувшими; слишком тягостно даже просто смотреть на изможденные, оборванные фигуры, что поднимаются на борт живым пророчеством того, что скоро предстоит им всем. Которую неделю уже по приказу Вайпрехта идет подготовка к возвращению в Европу; со всею суровостью отбирают необходимое и отбрасывают ненужное: личные вещи и вообще любой предмет, который не принесет пользы всем, будут оставлены на Севере. Если до сих пор кое-кто втайне думал, что флотский лейтенант все же найдет другой выход… или Матерь Божия в последнюю минуту раздробит паковый лед и дарует им открытую воду, а не только озерки, разводья да полыньи, несудоходные клочки моря, какие сейчас во множестве плещутся у берегов новой земли, – стало быть, если до сих пор кое-кто еще уповал на чудо, то решительность, с которой Вайпрехт командует приготовлениями к возвратному маршу, ставит их перед необходимостью осознать, что выход остался один-единственный, а именно пеший марш через льды. Долго, очень долго они говорили об этом, и все-таки сейчас им боязно и не по себе, оттого что они вправду покинут «Адмирал Тегетхоф», свое жилье, свою защиту, свое убежище, и предадут его гибели. Третья зимовка, говорит Вайпрехт, нас убьет. Морской и ледовый начальник, принимая в расчет силы экипажа, вес провианта и крайнюю сложность маршрута, выверяет все варианты своих планов. Но что бы из снаряжения и провианта ни тащили с собой двадцать три человека помимо трех спасательных шлюпок, все это способно обеспечить им жизнь не более чем на три месяца. За эти три месяца они должны дотащить шлюпки до открытого моря, через сотни километров высоченных изломанных торосов, чтобы затем под парусами и на веслах дойти до Новой Земли. И даже если это удастся, вся надежда лишь на то, что у берегов безлюдного архипелага они случайно встретят зверобойную шхуну, которая еще не сбежала от зимы и возьмет их на борт. Своими силами им до Европы не добраться, разве что до побережья России. Впрочем, нет, и это побережье недостижимо; против штормов Белого моря и трехмачтовый корабль выстоит с трудом; на Белом море спасательным шлюпкам ничего не спасти. В последние недели перед выступлением все разговоры в кают-компании и в матросском кубрике, по сути, сводятся к попыткам разубедить себя, что шансы вернуться из Арктики пешком очень-очень малы. Ни одному судовому экипажу еще не удавалось выдержать такой марш без людских потерь. Но в конце концов они едва ли не с облегчением отворачиваются от студеных императорских земель и целиком посвящают себя сборам. Лишь Пайеру трудно расстаться с открытием. Недели не прошло после завершения большого санного похода, Лукинович по-прежнему лежит пластом и требует постоянного ухода, а обер-лейтенант настаивает еще раз напоследок пройтись по новой земле – по западным горным кряжам. 29 апреля Пайер в сопровождении Халлера и первого помощника Броша выступает в третий санный поход. Но уже через три дня Брош идти не в силах, потом не выдерживает и Халлер. На последнюю вершину сухопутный начальник восходит один. Затем разведчики поворачивают обратно; 5 мая они вновь на «Тегетхофе». Четыреста пятьдесят миль, больше восьмисот километров, вычисляет Пайер, пройдено им по Земле Франца-Иосифа. Все, хватит, говорит Вайпрехт, морской и ледовый начальник, больше никаких разведочных вылазок. И сухопутный начальник не протестует. 15 мая, за пять дней до выступления, прекращаются все астрономические, метеорологические и океанографические замеры и вносятся последние записи в научные дневники, а также и в вахтенный журнал. По приказу Вайпрехта важнейшие документы запаивают в металлические ящики и распределяют по трем шлюпкам; Против своей воли, но выполняя приказ, Иоганн Халлер в эти дни выводит на лед двух собак – Землю и Гиллиса – и пристреливает обеих; Земля слишком слаба, чтобы тянуть сани, а Гиллис в упряжке вконец озверел. Когда Вайпрехт велит экипажу построиться – они намерены на прощание посетить могилу машиниста Криша, – Эллинга Карлсена недосчитываются. Ледовый боцман до полного бесчувствия упился спиртом из зоологической коллекции, которая стала теперь никчемным балластом, и лежит будто на смертном одре. Матросы захватывают на берег рамки с фотографическими карточками своих семей и любимых и приколачивают их к скале; на борту эта портретная галерея украшала кубрик, а если покинутый «Тегетхоф» будет в конце концов раздавлен льдами и затонет и если их обратный марш тоже закончится на дне морском, то здешняя скала с фотографиями засвидетельствует: они сохранили все, что могли сохранить. |
||
|