"Мемуары сластолюбца" - читать интересную книгу автора (Клеланд Джон)

Часть третья

Ничто так не располагает к философским размышлениям, как любовное разочарование. Помехи, возникшие на пути к обладанию Агнес, убили в моей душе всякое подобие чувства, равно как и угрызения совести в связи с моим необыкновенным успехом у леди Олдборо, которую я ненавидел больше, чем она того заслуживала. Однако холодное безразличие первых минут после мнимого разоблачения Агнес оказалось всего лишь защитной реакцией, призванной помочь мне справиться с яростью, в том числе по отношению к самому себе. Однако, оставшись один, я почувствовал десятикратную злость и стыд за собственную низость. Я искал спасения в хандре – и не без успеха. У себя дома я произносил пространные и напыщенные монологи, направленные против женщин. Тогда-то и случилось, что я окончательно забыл Лидию – только потому, что не мог допустить, чтобы ее светлый образ присутствовал при том, как я метал громы и молнии и выносил приговоры.

"Женщины, все как одна, состоят из легкомыслия, хитрости и лени. Мудро поступает тот, кто относится к ним исключительно как к средству наслаждения и, будучи уверен в своем превосходстве, не позволяет себе страдать из-за них. Если же вас одурачили, пеняйте на себя".

Весь этот бред, не лишенный поэзии и сопровождаемый театральными жестами, сильно отличающийся от обычных панегириков прекрасному полу, принес мне облегчение и поднял меня до высот философской безмятежности духа. А так как я никогда не позволяю увлечениям мешать отдыху, то несколько часов крепкого сна полностью восстановили мои силы и душевное равновесие, и я проснулся с одним-единственным желанием – завести новую любовницу, чтобы окончательно исцелиться. Унижение мое было так велико, что я решил удовольствоваться первой попавшейся женщиной. На это решение повлияли врожденное нетерпение и привычка как можно быстрее и полнее удовлетворять свои потребности.

Пока я – не без приятности – предавался подобным размышлениям, ко мне заехал с утренним визитом лорд Мервилл; я встретил его с большой радостью, потому что он подтрунивал над моим увлечением Агнес гораздо меньше, чем следовало. Он предложил посетить один из известнейших домов Лондона, специально предназначенных для путешественников по стране Любви, где не особенно интересуются, что побуждает человека отправиться в такой вояж – были бы корабли в полной боевой готовности и приятны глазу. Там нет страховой конторы, которая брала бы на себя ответственность за безопасность отважных путешественников и спасала от некоторых последствий, приводящих к не слишком приятному карантину: каждый отвечает за себя. Мервилл был образцовым лоцманом, не только досконально изучившим картину, но также знавшим, сколько груза можно взять без риска пойти ко дну. В то же время никто, как он, не презирал подобные путешествия.

Я не усмотрел в его предложении ничего обидного для себя: он лишь хотел, чтобы я развеялся, при этом заплатив ничтожную цену, и охотно согласился, тем более охотно, что совершенно освободился от чар Агнес, тайну увлечения которой до сих пор скрывал от Мервилла – как из гордости, так и руководствуясь понятием чести.

Мы разошлись, чтобы вечером встретиться в театре, а после спектакля на остаток ночи закатиться в одну из расположенных неподалеку мясных лавок, где, в соответствии с варварским вкусом – не хуже, чем на людоедском рынке – была выставлена на продажу человеческая плоть и где так же обжуливают покупателя, любителя дешевизны, сбывая ему товар, как мясник – туши. "Взгляните, господа, вот поистине лакомый кусочек – хоть сейчас насаживай на вертел. Какая сочная мякоть – только что из деревни, не какая-нибудь заезженная кляча – нетронутая, без единого признака порчи, пухленькая, беленькая…" – и далее в том же духе или того почище.

Наша компания состояла из лорда Мервилла, меня и еще троих джентльменов: герцога Такого-то, лорда Мелтона и Гарри Барра. Вечер устраивал герцог – в качестве штрафа за проигранное пари; место было выбрано его удачливым соперником, а сценарий разработан лордом Мервиллом, который был волен пригласить кого угодно.

Герцог славился тем, что, обладая состоянием принца и душой ростовщика, являл собой отвратительный пример молодого скупердяя. Бережливость – его единственное достоинство – в данном случае была чистейшей иллюзией, отъявленным мошенничеством и, по существу, величайшим из пороков, коренным образом отличаясь от разумной экономии во имя собственного благополучия, которой не рекомендуется пренебрегать даже владельцам обширнейших поместий. Его же скупость была не чем иным, как скаредностью и соседствовала с дурными наклонностями, несовместимыми с его титулом. Если герцог, сделав покупку, сразу рассчитывался с торговцем, то не из принципа и не из-за доброго отношения к торговцу, а потому, что такое редко встречающееся поведение давало ему право требовать себе скидку. Все в его доме говорило не столько о любви к порядку, сколько о жадности. На радости плоти он смотрел как на удовлетворение чисто животных инстинктов, не поднимаясь при этом над уровнем лакея или извозчика. И даже в самые интимные минуты был не способен приоткрыть дверцу в свое маленькое, черствое сердце.

По всему городу ходили слухи о его подлом и жестоком обращении с любовницами, которым он, к тому же, мало платил. Герцог отличался грубым вкусом, крайней неразборчивостью и предпочитал низкопробных женщин, лишь бы они обошлись подешевле. Дурное мнение о нем в обществе не осталось для герцога тайной за семью печатями, но он остался к нему равнодушным. То была не безмятежность, проистекающая из сознания своей правоты, но полнейшее пренебрежение к своей репутации.

А друзья, чьим обществом, из-за недостатка вкуса, он не умел наслаждаться, кого не старался завоевать и даже не отваживался мечтать о них, довольствуясь навозными мухами, суетящимися возле всякой зловонной кучи!

Полной противоположностью герцогу, причем противоположностью, доходившей до крайности, являлся лорд Мелтон, которому он проиграл пари и который всего лишь три года назад обрел независимость после смерти известного своей строгостью отца, державшего его в ежовых рукавицах, которые больше раздражают, нежели смиряют порывы юности, так что при первой возможности сбросившее родительский гнет чадо, бросив поводья, летит вниз по крутому склону в пропасть чувственных наслаждений. Так и случилось с лордом Мелтоном: получив в полное владение поместье и неограниченную свободу, он словно с цепи сорвался и устремился в Лондон. Лишенный собственного жизненного опыта и не слушая советов, к которым он питал почти физическое отвращение, этот прекрасный юноша набрасывался на первую попавшуюся проститутку, при виде которой у него закипала в жилах кровь и которая искусно облегчала его тело, душу и карман. Кошелек лорда Мелтона был вечно к услугам мошенников всех мастей, и они рассматривали его в качестве своей собственности, не стесняясь брать, сколько заблагорассудится. За короткое время он нанес невосполнимый урон своему состоянию и здоровью. Его особняк, поражавший кричащей, никому не нужной роскошью, вызывал насмешки со стороны тех, кто обогащался за его счет. Излишества подорвали его физическую мощь. Таким образом, посвятив себя непрерывной погоне за всевозможными наслаждениями, лорд Мел-тон по-настоящему не изведал ни одного; погнавшись за новой приманкой, не успевал как следует насладиться только что обретенной радостью. В объятиях новой любовницы в мечтах уносился к следующей, превращая реальные наслаждения в издевающиеся над ним химеры, которые влекут – и исчезают, стоит только подобраться к ним поближе. Он задался целью прослыть сластолюбцем, но заслужил лишь репутацию одного из тех жалких дебоширов, приспешников разврата, какими кишат большие города и которых легко узнать по изможденным лицам, зависти во взоре, чахоточному виду и по тому, как они волочат ноги – наглядные пособия для лекции о пользе умеренности, более красноречивые, нежели многие тома высоконравственных проповедей.

Что касается Гарри Барра, то сей жизнерадостный джентльмен был одним из тех, кто бездумно промотал небольшое состояние, водя компанию с людьми, превосходившими его богатством, зато на собственном опыте убедился в ненадежности такой дружбы, основанной на совместных посещениях домов терпимости, и постепенно пришел к мудрому решению извлечь максимум удовольствия из текущих дней, живя за счет начинающих распутников, вернее, их отцов, которые полностью возместили ущерб, причиненный им собственному состоянию. Он знал наизусть все злачные места Лондона, особенно расположенные в районе Ковент-Гардена, и ни одна уважающая себя компания не обходилась без его участия. Юные развратники оплачивали его счета, заядлые игроки снабжали деньгами, продажные женщины всячески ублажали, и даже официанты относились к нему с уважением. Короче, он стал всеобщим любимцем. Гарри Барр взял под свое крылышко лорда Мелтона, когда тот только-только окунулся в губительные экстравагантности столицы, и зорко следил, чтобы приятеля не облапошили, не поделившись с ним добычей. Что касается меня, то фатовство сослужило мне добрую службу, так как дерзкая заносчивость, его неотъемлемая черта, помогала держать паразита на расстоянии.

Вот в этой-то компании мне и предстояло совершить первую вылазку такого рода. Ибо, хотя я и устраивал у себя время от времени пирушки с участием не самых добродетельных женщин, они отличались хорошим вкусом и упорядоченностью, немыслимой в прибежищах разврата.

Как только мы были допущены в просторную гостиную, туда приковыляла содержательница притона и с тошнотворной фамильярностью приветствовала честную компанию, потрепав одного из нас по подбородку, а другого хлопнув по плечу с той вульгарной непринужденностью, которая сразу дает мужчине понять, в каких пределах он может расслабиться. Она не признавала других обращений, кроме как "Дик, Гарри, Том", сопровождая эти имена непристойными ухмылками, по-видимому, долженствующими выразить ее удовольствие от встречи.

– Ах вы, мои голубочки, наконец-то прибыли. Целую вечность обходили дом стороной, проказники этакие. А я-то разжилась товаром – сплошь розы да лилии, не то что у вас дома. Где, черт возьми, вы отыскали такого гладенького мальчика (это обо мне)? Сроду его не видела. Он что, хочет, чтобы мы помогли ему расстаться с невинностью? Тем лучше, потому что у меня для него есть одна красотка: глазки – точно ягодки терновника, бедра крепенькие, как яблочки. Жизнью своей клянусь, прямо для него создана!

Такое красноречие вызвало у меня смех, а она обладала слишком грубым слухом, чтобы отличить одобрение от презрения. Я имел дерзость попросить ее убрать свои жирные, липкие руки. Надо сказать, в этом она не составляла исключения для своей профессии. Все они со временем расплываются, дородность переходит в тучность – возможно, этим объясняется их толстокожесть: похоронив деликатные чувства в глубине своих жирных туш, эти дамы лучше справляются со своими обязанностями и легче переносят удары, например, когда старые клиенты проходят мимо.

Казалось бы, эти вульгарные, перезревшие матроны должны были бы, ради собственной выгоды, держаться подальше, дабы не вызвать у клиентов нежелательных догадок, что однажды и их подопечные – ныне жрицы наслаждения – станут такими же, как они (если болезнь либо несчастный случай раньше времени не сведут их в могилу) с тою же неизбежностью, с какой юные карманники становятся взломщиками или грабителями с большой дороги.

Что касается матушки Сульфур (то бишь Серы, ибо таково было ее прозвище, данное ей одним из клиентов и настолько удачное, что приклеилось к ней намертво), то не было на свете более отталкивающей наружности. Представьте себе физиономию татарского типа, покрытую отсыревшей от пота штукатуркой пудры, которая, естественно, не в состоянии скрыть пожелтевшую кожу; голову, сплошь в розовых лентах, сквозь которые так и лезут отовсюду жесткие, как щетина, седые космы; эта голова Медузы Горгоны утонула в массивных плечах, торча из них жалкой пародией на корону; далее взгляд опускался к жирной, в складках, немытой шее и двум выпиравшим из корсета холмам, ни формой, ни цветом никак не заслуживающим названия грудей; далее я не рискую продолжать, дабы не испортить себе и вам аппетит, однако при желании нетрудно, опираясь на вышеприведенное описание, реставрировать общую картину. Словом, зрелище было омерзительным и более подходило жрице культа Дианы, нежели Киприды. Одного ее вида было достаточно, чтобы, по меньшей мере, на месяц дать обет воздержания.

Лорд Мервилл, взявший на себя организацию вечера – к явному неудовольствию Гарри Барра, усмотревшего в этом узурпацию своих прав, – поинтересовался у нее, как идут дела. Она ответила: благодарение Богу, как нельзя лучше. У нее нет ни малейших сомнений, что Господу было угодно благословить ее заведение, так что скоро оно будет "просто конфетка". Меня уже тошнило от ее жаргона; подметив мои страдания, лорд Мервилл осведомился, выполнила ли она его предписания.

– Э, джентльмены, – заухмылялась старая ведьма, – если вы и впредь будете заблаговременно ставить меня в известность, вас всегда обслужат по первому классу. Уж будьте уверены, я вывернулась наизнанку, чтобы вам угодить.

На это лорд Мервилл ответил пожеланием, чтобы она прислала нам, вместе с девицами, большой кувшин пунша. Она милостивым кивком выразила готовность удовлетворить его просьбу и избавила нас от своего присутствия.

Вскоре явился парень, выполнявший обязанности официанта и одновременно распорядителя при девицах. Согласно пожеланию лорда Мервилла, старуха прислала пятерых девиц, которые так и впорхнули в гостиную с бесцеремонной фамильярностью, проявившейся в дурацком хихиканье и безуспешных попытках сделать книксен. Гарри Барр, принявший наконец от лорда Мервилла бразды правления, с удовольствием вернулся к привычным обязанностям. Он покровительственным тоном представил девиц и попросил нас положиться на его слово чести, служившее, в данном случае, справкой о здоровье: мол, все они свежи, чисты и чрезвычайно аппетитны, кроме того, впервые выступают в подобной роли, так что он за них ручается – отчасти руководствуясь собственной интуицией, а отчасти – заверениями матушки Сульфур, которая, по его убеждению, никогда не станет морочить голову ему и его друзьям.

Они действительно были молоды (старшей нельзя было дать и двадцати лет), неплохо сложены и даже прилично одеты, так что не стыдно было бы показаться с ними в лучших домах Лондона, если бы не крикливые украшения и общий дешевый вид, не способный ввести в заблуждение любого, мало-мальски знакомого с манерой одеваться и вести себя, принятой в высшем обществе, с представителями которого эти падшие создания часто похваляются своими связями. Мало что так выдает их, как жалкие потуги на непринужденное светское обращение.

Кроме того, движимые стремлением скрыть следы ночных похождений, некоторые так густо нарумянились, что это сразу же бросалось в глаза и безошибочно указывало на их принадлежность к древнейшей профессии.

Сам я в то время отличался повышенным самомнением и слишком носился со своей особой, чтобы запятнать ее объятиями с этими орудиями разврата, не вызывавшими у меня иных чувств, кроме брезгливой жалости. Их чары не оказали на меня никакого действия. Я видел в них жертвы нищеты и объекты милосердия, но уж никак не предмет страсти, и всегда поражался, как могут клевать на столь жалкую наживку не какие-нибудь деревенские парни, либо плотники, либо младшие клерки, но и юноши из хороших семей, с достатком и духовными запросами. В силу какого извращения лица, занимающие высокое положение в обществе, способны опускаться до подобных оргий? Не сомневаюсь, если бы достойные, порядочные женщины видели этих несчастных, которым их мужья время от времени отдают предпочтение, контраст послужил бы им утешением. Они не унизились бы до сожалений о тех, чей вкус достаточно широк, чтобы удовольствоваться такой падалью. Бедняжки! Одновременно орудия наслаждения и объекты презрения для имеющих с ними дело, прекрасно понимающих, что эти рабыни исключительно в силу нужды обязаны имитировать страсть, чтобы вызвать ее.

Неудивительно, что, обуреваемый такими чувствами, я не принимал активного участия в дележе. Да и мои товарищи не особенно спорили – между собой. Герцог с напыщенностью, достойной скорее презрения, чем возмущения, выбрал себе герцогиню на ночь – не самую красивую и не более других польщенную такой честью: она уже знала его высочество. Лорд Мелтон ждал сигнала от Барра, чтобы рискнуть и бросить свой платок; хотя, судя по внешнему виду, он был так измочален, что, кажется, и монахиня могла бы привести его в свою келейку, не опасаясь нарушить обет. Лорд Мервилл, которому мы с Барром уступили очередь, решил взять ту, что сидела к нему ближе других, после чего Барр с фальшивой кротостью и видом величайшего самопожертвования принудил меня сделать выбор из двух оставшихся. Я с полным безразличием махнул рукой в сторону самой неказистой – к облегчению моего компаньона, на чьем лице в то же время отразилось соболезнование по случаю проявленного мною дурного вкуса, о чем он и уведомил меня при первом удобном случае. Что же касается девицы, доставшейся Барру, то она скорчила такую гримасу, как скорчил бы капитан пиратского судна, атаковавший собрата по профессии, приняв его за испанский галеон.

Мы разбились на пары, и это внесло в ход вечеринки некоторый порядок. Каждый делал вид, будто симпатизирует своему партнеру. Я и сам явился сюда не для того, чтобы изображать Катона, а посему плыл по течению – с той добродушной непринужденностью, которой я обязан жизненному опыту и которая совершенно необходима, чтобы с честью выходить из подобных ситуаций. Все шло довольно гладко. Девицы честно играли свою роль, что не могло, принимая во внимание обстоятельства, не вызывать презрения.

Мервилл, умевший, когда на него находили приступы остроумия, быть злым, как обезьяна, подслушал, как его "душенька" мурлычет про себя какой-то модный мотивчик; у него хватило совести предложить ей спеть для всей честной компании, на что девушка любезно согласилась – после всех положенных ужимок и отнекивания: она, мол, простужена, и вообще не думала, что кому-то захочется ее слушать… но, тем не менее, попробует доставить обществу удовольствие. После чего, прихорошившись, запищала так, что у меня появилось чувство, будто меня пытают на дыбе. Мервилл еще имел наглость прокричать "браво", а его высочество всем своим видом показывал, что сожалеет о своем выборе. Восхваляемая до небес певица сделала нам еще одно одолжение, после чего Мервилл, в котором наконец проснулось человеколюбие, высказался в том духе, что, мол, жестоко злоупотреблять ее добротой, и заставил ее умолкнуть.

Но кто сумел бы передать на полотне эту пеструю ассамблею? Показать похотливую развязность кавалеров и приторную любезность дам или, что показалось мне еще омерзительнее, ту притворную скромность, которую они время от времени напускали на себя, потому что им было сказано, что это нравится мужчинам, и которая идет им гораздо меньше, чем откровенная разнузданность, ибо любая подделка, недостаточно искусная, чтобы сойти за оригинал, лишь компрометирует автора. После такой прелюдии разговор, стараниями лорда Мервилла, скатился в обычное русло. "Как ты сюда попала?" – вот вопрос, на который у них заранее готов ответ; при этом девушки обычно прилагают немало трудов, дабы расцветить свой рассказ трогательными подробностями, избегая тех, что не вяжутся с общей картиной.

Одна оказалась дочерью священнослужителя, давшего своим детям превосходное образование; после его смерти, терпя лишения, она была сбита с пути истинного женщиной, выдававшей себя за друга их семьи. Никогда она не думала, что дойдет до такого!.. Она предприняла попытку выдавить из себя несколько слезинок, но те оказались честнее своей хозяйки и никак не желали появляться на свет.

Во время ее рассказа от меня не ускользнуло, как доставшаяся на мою долю девушка несколько раз подавила в себе желание рассмеяться. Самая неприметная на вид, она в то же время оказалась и самой смышленой, причем не без лукавства. Я спросил, какая смешинка залетела ей в рот, и она со всей откровенностью поведала, что, насколько ей известно, дочь священника в жизни не имела отношения к церкви; ее подобрала на паперти церкви Святого Георгия, где она побиралась, не имея крыши над головой и страдая чесоткой, некая дама, разглядев под слоем грязи смазливое личико, взяла к себе домой, вымыла и привела в божеский вид. Прослужив у этой дамы в младших чинах несколько месяцев, влечение которых она ухитрилась принять полгорода, девушка получила квалификацию опытной проститутки и повышение по службе, выразившееся в поступлении в этот вертеп.

Вопрос пошел по кругу, и у каждой из девиц нашлись в прошлом трагические обстоятельства: крушение семьи и предательство близкого человека, который самым наглым образом обвел ее вокруг пальца и бросил; и всякий раз моя дама отпускала вполголоса какое-нибудь едкое замечание, пока очередь не дошла до нее и она как ни в чем не бывало заявила следующее:

– Джентльмены, если вас снедает любопытство относительно моего жизненного пути, надеюсь, вы будете столь любезны придержать его, пока я не выдумаю подходящую историю, чего еще не успела сделать, – разве что удовлетворитесь правдой, которая заключается в том, что я выросла в хорошей семье, но когда подошел возраст созревания и меня начали обуревать смутные желания, никто не надоумил меня, как с ним справляться, и я дала им полную волю над собой. Вскоре молоденький подмастерье, что служил по соседству, вовлек меня в тайные сношения, и в конце концов, после ряда приключений, я оказалась здесь.

Такая исповедь шокировала ее товарок, и они надулись, зато мужчины хохотали до упаду, причем их отношение к этой девушке ни на йоту не пострадало.

Я уже потихоньку начал скучать, но тут появился официант и известил нас, что ужин на столе, что, будучи само по себе не Бог весть каким важным делом, все же сулило желанную перемену.

Стол ломился от всевозможных яств. Чего здесь только не было! Вина сплошь марочные, лучших сортов: бургундское, шампанское, токайское и всякое другое, о чем позаботился Мервилл, исполнявший обязанности распорядителя. Не меньшим удовольствием было смотреть на вытянувшееся лицо герцога. Как уже было сказано, ему пришлось дать нам ужин в качестве штрафа за проигранное лорду Мелтону пари, а тот передоверил связанные с этим хлопоты Мервиллу. Герцог постеснялся оговорить предназначенную на эти цели сумму, рассчитывая, что Мервилл поступит так же, как его собственный повар, знавший прижимистость своего хозяина. Однако же Мервилл решил воздать ему по заслугам и одновременно доставить удовольствие себе и всей честной компании; замыслив это маленькое вероломство, он не упустил из виду ни одного из дорогих заморских блюд, задавшись целью сделать счет как можно большим. Вот как случилось – в том-то и состояла соль шутки, – что скряга-герцог неожиданно для себя закатил пир на весь мир.

Мы заняли места за столом, не признавая табели о рангах и заботясь лишь о том, чтобы каждый сидел со своей зазнобой. Для меня началась новая пытка: наблюдать за тем, как некоторые дамы с жадностью извозчика набросились на еду, в то время как другие, демонстрируя изысканность манер, деликатно обгладывали косточки, так что те даже не потеряли первоначальную форму, – но лишь до тех пор, пока они не заметили, что мы не обращаем на них внимания. Вскоре обильная еда и напитки подняли всем настроение, даже слишком. Особенно подействовало вино, выполняя свою обычную функцию замены фальши – искренностью, притворства – естественным поведением. У девиц развязались языки, и они показали себя во всей красе. Все маски были сняты, поводья брошены. В столовой время от времени звучали ругательства почище, чем на гауптвахте.

В самый разгар веселья вдруг явилась матушка Сульфур.

Она некоторое время оставалась незамеченной, но потом сделала особый жест, чтобы привлечь к себе внимание. Это было столь вопиющее нарушение ритуала, что в нас заговорило любопытство.

– Джентльмены, – произнесла она с присущей людям ее профессии развязностью, которую они считают высшим одолжением, – я извиняюсь, что помешала вам развлекаться, но у меня уважительная причина. Дело в том, что я только что совершила выгодную сделку. И как вы думаете, кого я заполучила?

Нетронутую девушку! Руку даю на отсечение! Я не из тех, кто, получив доброкачественный товар, не поделится с лучшими друзьями, которые для меня всегда на первом месте. Буквально пять минут назад она переступила порог моего дома и, можете поверить, досталась мне недешево! Решайте, стало быть, между собой, кто окажется счастливчиком. Не будем торговаться. Ни один джентльмен в здравом уме не станет отрицать, что за девственницу и сто монет – почти что даром, а я с вас запрошу пятьдесят. Да уж, обо мне не скажешь, что у меня нет совести. Само собой, коли она вам не понравится, сделка будет расторгнута. Смотрины – даром, удовольствие – за денежки!

Хотя у каждого из нас уже была своя райская птица, мы встрепенулись, тем более что речь шла о девственнице. Что касается мотивов, то они у всех были разные.

Герцог, ценивший наслаждение, но еще больше – свой кошелек, вначале навострил было уши, но при упоминании о цене они тотчас опали. Лорд Мелтон более жадно, чем остальные, ухватился за это предложение, обладая печальным опытом человека, который ни разу в жизни не был осчастливлен женщиной без того, чтобы потом бежать к врачу. Возможность безопасной забавы увлекла его настолько, что он забыл о своей теперешней неспособности выполнить определенные функции. Лорд Мервилл не выказал особого восторга, так как привык не очень-то полагаться на подобные заверения. Что касается Барра, то он изведал все на свете, а посему выказал заинтересованность, ничуть не большую, чем подобает душе общества.

Сам я, поскольку меня ничуть не прельщала настоящая перспектива, мог только приветствовать новое предложение; к тому же ударившее в голову вино подогрело мою врожденную любознательность. В общем, предложение старухи пришлось мне по вкусу.

После того как Барр с видом скромника (что вызвало у всех приступ веселья) отказался участвовать в конкурсе, оставалось решить, кому из четверых достанется лакомый кусочек. Мервилл собирался (он сказал мне об этом впоследствии) в случае выигрыша уступить мне свое право. После непродолжительных дебатов решили бросать жребий, и выигрыш пал на меня; по такому случаю мне пришлось принимать поздравления. Я утешил бедняжку, которую выбрал раньше, самым действенным способом: вложил ей в руку кошелек с двумя десятками монет. Ведь в происшедшем не было ее вины, так что я чувствовал себя обязанным вознаградить девушку за то, что мог, но не совершил – тогда как старики нередко платят за то, на что заведомо не способны.

После того как мы метнули жребий, старуха выкатилась из столовой, чтобы привести дебютантку. Было решено, что ее увидят все, и это тешило мое тщеславие. Само собой, я и не думал возражать против того, чтобы товарищи явились свидетелями моего триумфа. Верно, она досталась мне по чистой случайности, но что с того? Разве случай в той или иной форме не присутствует в любом выборе? И разве мы ежедневно не наблюдаем, как рождаются союзы – на почве интриг, расчетов и прихоти судьбы, только слегка закамуфлированной?

Воображение мое заработало вовсю; я уже рисовал себе картины пикантных похождений. И хотя я отлично отдавал себе отчет в том, что обман в таких делах – обычная вещь и что среди моих знакомых не один мог поведать горестную историю о том, как он пал жертвой одной из городских весталок, хранительниц священного огня, отрекомендованной ему в качестве непорочной девственницы, однако желание и предательская мысль о том, что хозяйка солидного заведения не опустится до такого мошенничества, убедили меня принять сей роскошный дар. Я пришел в отличное настроение и, вспоминая имевшие место в истории случаи самопожертвования в сходных ситуациях, чувствовал в себе склонность скорее восхищаться ими, нежели рассматривать в качестве образца для подражания.

Не умея скрыть возбуждение, я с видом собственного превосходства поглядывал на товарищей по кутежу и нетерпеливо ожидал возвращения нашей любезной хозяйки.

Наконец-то она явилась, ведя за собой, как невесту, эту – чистую с полной гарантией – обладательницу девственного цветка. Едва открылась дверь, как все взоры устремились на нее, а девушка со всей подобающей скромностью двинулась к нам навстречу, поддерживаемая покровительницей, потупив взор и словно не смея поднять глаза в такой большой и пестрой компании и при таком стечении обстоятельств.

Как наиболее заинтересованное лицо, я первым метнул в ее сторону любопытный взгляд, и он в ту же секунду сказал мне, что сия непорочная голубица – не кто иной, как Диана – когда-то моя, а теперь чья угодно Диана – собственной персоной.

Моим первым побуждением было открыть всем глаза. Во мне смешались удивление, гнев и стыд. Я никак не был готов к такой встрече и чуть было не заподозрил, что она подстроена.

Однако мне удалось быстро взять себя в руки, и не успела девушка осознать, кто стоит перед ней, как я разразился гомерическим хохотом, что немало удивило моих спутников и привлекло ко мне внимание этой несчастной; она тотчас узнала меня, вскрикнула и упала в обморок – возможно, даже непритворный, так как меньшего потрясения бывает достаточно, чтобы вызвать у слабого пола такую реакцию.

Не зная, в чем конкретно дело, Мервилл мигом угадал, что мы знакомы, и, видя, что сам я, из-за ее обморока, нахожусь в прострации, неспособный выполнить даже простейший акт милосердия, бросился к ней на помощь. Все всполошились; девицы окружили поверженную принцессу и стали приводить в чувство.

Как ни велико было мое негодование и как ни жег меня стыд за свою роль в этой истории, я не мог не обратить внимания на трагикомическую физиономию старой пройдохи, не сводившей с меня глаз, отчаянно напрягающей мышцы лица, чтобы себя не выдать, и пытавшейся предугадать мои дальнейшие действия в связи с этим разоблачением, так что, не будь я от природы нетерпелив, я мог бы сколько угодно держать ее в состоянии страха и неопределенности.

Наконец сия мегера воздела очи горе и, всплеснув руками, выдавила из себя: "Кто бы мог подумать!" – ничего лучшего ей не пришло в голову. Тем временем Диана пришла в себя. Я суровым тоном потребовал свободную комнату (а они почти все пустовали в этот вечер) и шепнул Мервиллу имя девушки, таким образом полностью рассеяв его недоумение по поводу происшедшего.

Мне незамедлительно был вручен ключ от незанятого номера; я вежливо, но достаточно холодно предложил Диане следовать за собой и оставил товарищей предаваться собственным развлечениям, прерванным этим инцидентом.

Оставшись с ней наедине, я напустил на себя высокомерный вид и приступил к расследованию: как случилось, что, обеспечив ей безбедное существование до конца жизни и приказав оставаться в деревне вплоть до особого распоряжения, я вдруг встречаю ее в таком месте и в таком качестве?

Слишком потрясенная, чтобы измыслить подходящую легенду, и слишком униженная обстановкой дома терпимости, Диана не посмела отказать мне в честном признании и поведала – между рыданиями и вздохами – следующую историю, в истинности которой я имел случай удостовериться.

С нетерпением ожидая от меня весточки и снося поношения – из-за нашей связи, которую ей не удалось скрыть от жителей деревни, не обладающих достаточным тактом, чтобы смотреть на ее поведение сквозь пальцы, как это бывает в больших городах, где сплошь и рядом происходят такие истории, она ухватилась за чей-то совет отправиться в Лондон и разыскать меня (мой взгляд ясно сказал ей, что я не склонен считать это большим одолжением с ее стороны). В дилижансе она познакомилась с одним из тех ирландцев – искателей приключений, которых сурово судит и в конце концов изгоняет собственная нация. Они устремляются к нам на поиски средств к существованию, из-за чего наша чернь, судя по этим героям, проникается предубеждением против целой страны, чья слава во многом превосходит нашу и чей, как правило, великодушный и доблестный народ заслуживает лучшей участи, нежели быть в подчинении – что вряд ли можно считать достойной наградой за поддержку в борьбе за свободу. Надеюсь, мне простят это лирическое отступление, воспринимая его как дань исторической справедливости. Так вот, этот проходимец, один из тех, кто разъезжает по всей стране, выдавая себя за отважных мореплавателей и с необыкновенной легкостью мороча головы молоденьким дурочкам, сразу понял, что Диана может стать легкой добычей, а доведавшись про ее богатство, быстро вошел к ней в доверие и пожал плоды. Заключив с Дианой скоропалительный союз, он сделался хозяином ее души и тела и вскоре превратил ценные бумаги, которые она имела при себе, в наличные деньги, после чего в одно прекрасное утро скрылся, оставив ее без единого шиллинга и устремившись на поиски новых приключений. В такой ситуации ей было стыдно обращаться ко мне за помощью. А дальше уже хозяйке квартиры, которую она снимала, было нетрудно толкнуть ее на путь разврата. В тот вечер она по меньшей мере в четвертый раз выдавала себя за девственницу – в одном и том же борделе.

Выслушав ее рассказ, я проникся сочувствием к Диане и не стал осыпать упреками. Что до старой карги, то она не заслуживала ничего, кроме презрения – с изрядной долей веселья.

Независимо от степени ее вины, я не мог притворяться перед собой, будто не я виновник бед Дианы, и по справедливости чувствовал себя обязанным загладить причиненное ей зло. Мысль о том, что один мой каприз сделал человека, подарившего мне наслаждение, новой жертвой общественных пороков, казалась невыносимой. Поэтому я взял у девушки адрес и немедленно отправил ее домой. То, как я впоследствии обошелся с Дианой и какие принял меры предосторожности против новой нужды и бесчестия, не воспользовавшись в то же время ее бедственным положением для возобновления амурных отношений (в такой решимости меня неизменно поддерживали воспоминания об обстоятельствах нашей встречи) свидетельствовало, главным образом, о моем эгоизме. А так как этой истории не было места среди моих дальнейших безумств, я охотно забыл о ней.

Отдав Диане необходимые распоряжения и проследив, чтобы она незамедлительно убралась из этого непотребного дома, я вернулся к честной компании. Мое отсутствие длилось ровно полтора часа, за это время флирт успел перейти в вакханалию, которая показалась мне, отрезвленному только что состоявшимся эпизодом, бессмысленной и шумной оргией; от нее хотелось бежать в пустыню, считая, что еще легко отделался. Мужчины, все, за исключением Мервилла, который не нуждался в чьих-либо советах сохранять достоинство, по-моему, совершенно утратили контроль над собой, а дамы выглядели настоящими фуриями, которые, оттеснив Граций, заняли их место рядом с Венерой.

Войдя в комнату, я был немедленно взят в окружение и атакован многочисленными вопросами. Угадав мое смятение, Мервилл тактично помог мне выпутаться, как бы невзначай намекнув на то, что, судя по моему виду, я немного не в себе – что соответствовало истине. Я ухватился за его подсказку и притворился, будто не в силах отвечать на вопросы. Игра была настолько убедительной, что Мервилл едва не поверил в собственную выдумку, а так как он и сам искал предлог, как бы сбежать с вечеринки, нагнавшей на него смертельную скуку, то и воспользовался разрешением наших товарищей проводить меня до дому. Я понял его маневр и не возражал против того, чтобы он увез меня в своей карете: моя к этому времени еще не подоспела.

Вот так мы улизнули с места происшествия. Оставшись со мной наедине, Мервилл с новой силой обрушился на оргии, устраиваемые нашей золотой молодежью, когда они не брезгуют смешивать свою голубую кровь с вонючей жижей канав – источников грязи и венерических болезней. При этом чувства притупляются и люди становятся невосприимчивыми к радостям иного рода, облагороженным любовью. Признавая страдания, приносимые нам романтической страстью, он вопрошал: не следует ли предпочесть эти страдания разврату? Может быть, нам следовало бы вернуться к святой простоте тех времен, когда люди умели любить по-человечески: с одной стороны, не уподобляясь скотам, а с другой – отрицая сугубо платонические отношения? И разве не тяжело видеть, как блестящие, многообещающие юноши катятся вниз, в губительную бездну, где их души и кошельки подвергаются опустошению со стороны беспутнейших представительниц противоположного пола.

Такая проповедь подействовала на меня тем более сильно, что она коснулась тонких и дорогих различий между всеми изведанными мною видами чувственных удовольствий и моей неугасимой любовью к незабываемой Лидии. Лидии – которой я обязан восторгами чистой, целомудренной любви! Лидии – память о которой внезапно заставляла меня содрогаться перед тем, как я делал новый шаг в карьере фата и сластолюбца; на этом пути я пытался принизить женщин до уровня орудий моего наслаждения и удовлетворения тщеславия, которое побуждает развратника безжалостно бросать их одну за другой. Правда, такие остановки были недолгими, я снова находил оправдание себе в неуверенности, что еще когда-нибудь увижу Лидию; сиюминутные наслаждения брали верх над попытками сердца и разума взбунтоваться: неистовая игра воображения подчиняла меня себе, растущий аппетит не располагал к разборчивости, а заставлял хватать бывшее под рукой.

Я посвятил Мервилла в подробности моих переговоров с Дианой, чью историю он уже слышал от меня, и в мои дальнейшие намерения, которых он не одобрил, однако впоследствии оказал мне действенную помощь в их осуществлении.

Проводив меня до дома, он простился со мною на ночь. Я остался один и, вспоминая разгул страстей, среди которых я покинул нашу веселую компанию, не мог не поздравить себя с этим новым переходом к более спокойному, уравновешенному образу мыслей и новой перспективой – вместо безрассудной погони за острыми ощущениями, несущими угрозу моему здоровью и благополучию. Без ложной скромности скажу, мне было нетрудно отказаться от таких ощущений; этот отказ принес мне гораздо большее удовольствие, чем если бы я насладился ими в полной мере. Короче говоря, во мне было слишком много от истинного сластолюбца, чтобы я мог безболезненно черпать наслаждение в омерзительном болоте разврата и ограничивать себя радостями плоти. Мне хватило гордости и чувства меры более не подвергать молодой задор и свежесть чувств опасностям, подстерегающим человека в смрадных вертепах.

Закрыв окно для подобных безумств, я все же был далек от того, чтобы не открыть дверь перед наслаждениями иного рода; поток страстей, бушевавших в крови, с удвоенной силой устремился в русло волокитства и преследования женщин, чьи милости сулили большее изящество и не столь неотвратимо влекли за собой неприглядные последствия.

Передо мной встала необходимость завести новую интригу, а Лондон, по счастью, является тем самым местом, где достижение этой цели человеком при деньгах не составляет неразрешимой задачи. Последняя осечка с Агнес нанесла удар по моему самолюбию и в то же время исцелила от желания связываться с красивыми идиотками. Теперь я стоял на том, что героиней моего следующего приключения не должна стать простушка, которая, в конечном счете, и меня выставит на посмешище.

Прошло несколько дней без каких-либо достижений, но в неустанных поисках. Наконец в гостях у пожилой родственницы я познакомился со знаменитой леди Белл Трэверс, которая только что вернулась из Франции, проездом из Бата. Эта дама была дочерью одного из достойнейших вельмож и очень рано вышла замуж, без благословления отца, который усмотрел в этом факте двойную выгоду: он сбыл с рук дочь, опека над которой все более его тяготила, и обрел право отказать ей в приданом. Поэтому он повел себя весьма спокойно, не ссорясь и не мирясь: последнее было чревато немалыми расходами. Что касается ее мужа, человека с солидным состоянием, то он остановил на ней свой выбор не столько ради нее самой (а она, несомненно, была личностью) либо польстившись на ее титул, сколько с целью досадить ее отцу – из-за каких-то трений между двумя семьями. Будучи абсолютно убежден, что ему откажут, он вдруг обнаружил, что никто палец о палец не ударил, чтобы помешать ему владеть ею в свое удовольствие. Такое безразличие со стороны ее родни передалось ему самому: как будто его любовь имела источником представление о ее недоступности и умерла вместе с надеждой на неудачу. У леди Траверс хватило прозорливости (да и какая женщина не угадала бы истину?) понять расчеты мужа и оказалось довольно выдержки, чтобы не возмущаться и не мстить. Убедившись в его охлаждении, она постаралась создать супругу такие условия, что он, превыше всего на свете ставивший тишину и покой, был готов на все, лишь бы откупиться; никакая цена за радость раздельного проживания с ней не казалась ему чрезмерной.

Воодушевленная успехом, леди Трэверс высоко подняла флаг независимости и стала широко пользоваться всеми преимуществами своего двусмысленного положения ни девушки, ни жены и ни вдовы. Она выезжала в свет во всеоружии разнообразных талантов и очарований, а также живости и прихотливой игры воображения, удовлетворяя все свои желания и не в последнюю очередь склонность к скандалам, благодаря чему снискала зависть и ненависть своего пола и некоторый успех – без особого уважения – со стороны нашего. Когда мы познакомились, она была уже в той предзакатной поре, когда энергия и красота вот-вот пойдут на убыль, однако все еще наслаждаясь жизнью. Считалось признаком хорошего тона стать ее любовником, а кто не знает безжалостную власть моды – даже в амурных делах?

Если говорить обо мне, то, хотя я повидал и более молодых и блестящих красавиц, на меня сразу произвели ошеломляющее впечатление великолепие ее наряда, изысканность манер, бывалый вид и непринужденность, шедшая от чувства собственного превосходства, с каким она овладевала ходом разговора, скорее диктуя, чем высказывая свое мнение по разным вопросам. Ее апломб мне импонировал настолько, что я начал с восхищения, а кончил увлечением, поняв, что наконец-то встретил достойного противника, и дав себе слово, не заглядывая далеко вперед, сразиться – с любым результатом – с той, покорить которую стало для меня делом чести, а отнюдь не любви.

Действительно, сначала она как бы снизошла до некоторого внимания к моей персоне. Молодость, которая не могла втайне не апеллировать к ее чувствам, послужила мне неплохой рекомендацией, но оказалась недостаточной для того, чтобы возбудить ее интерес. Мои попытки овладеть нитью разговора она восприняла как узурпацию своих прав; однако ей ничего не стоило вернуть их себе. Леди Трэверс ознаменовала свою победу не только высокомерными взглядами, но отпустила несколько колкостей в мой адрес, из которых стало ясно, что она смотрит на меня как на дерзкого и чрезвычайно самолюбивого мальчишку, избалованного снисходительным отношением взрослых. Она полагала себя значительно выше меня – и положением, и характером. Именно так – как оскорбительное для себя – я истолковал ее поведение, и это задело мое самолюбие, но одновременно усилило желание сразиться с ней. Я рисовал себе столь яркие картины будущего триумфа, когда я разобью ее наголову, со всей ее надменностью, низведу до уровня орудия моего наслаждения, что цена – временная капитуляция – уже не казалась чрезмерной. Однако случай помог мне избрать иной путь. В поединках самолюбий обычно побеждает тот, у кого больше выдержки. Сохраняя самообладание, я рассеял ее первоначальное невысокое мнение на мой счет, после чего с удвоенной энергией принялся перечить ей по всем пунктам – неважно, был я прав или нет.

Ее отношение сменилось презрением, ей стало жаль, что такой красивый юноша оказался законченным фатом. Естественно, она не высказалась так прямо, но прибегла к достаточно прозрачному иносказанию, что еще обиднее.

Главное с женщинами – привлечь их внимание: неважно, каким способом. И если этого удалось добиться, потом совсем не трудно обратить недостатки в достоинства. Я вел себя с ней так дерзко, что в конце концов леди Трэверс прониклась даже некоторым уважением к моему бесстрашию. Она никак не ожидала встретить в юноше моего возраста, человеке с небольшим, как она полагала, жизненным опытом, такую самоуверенность. Постепенно ее отношение ко мне стало меняться к лучшему. Иначе и быть не могло.

На прощание леди Трэверс включила меня в число приглашенных в ее салон, при этом снисходительным тоном выразила надежду, что я на нее не обиделся, и пообещала приложить усилия для более полного взаимопонимания. Она не сомневается, что я не сочту неподходящей для себя компанией общество самых блестящих людей Англии. Несмотря на иронию, она произнесла это довольно тепло, и я с радостью и признательностью принял приглашение.

На следующее утро я отправился к ней и был допущен в будуар. Она сидела перед высоким трюмо; камеристка помогала ей одеться. При сем присутствовал лорд Терсильон, которого я знал и считал ничтожеством. Сей государственный муж явился засвидетельствовать хозяйке свое почтение.

Леди Трэверс встретила меня с непринужденной фамильярностью, как старого знакомого. Для меня поставили кресло возле трюмо, и я развалился в нем точно с такой же бесцеремонностью. Камеристка как раз убирала ей волосы, беспорядочно падающие на плечи и шею, причем делала это столь искусно, что то и дело обнажался участок замечательно белоснежной кожи. Было нетрудно заметить, что леди Трэверс нимало не стесняется своей наготы, торжествующей над ухищрениями грима, и все еще может позволить себе не делать тайны из своего туалета.

Что касается ее гостя, то он принадлежал к тем государственным деятелям, чьи чопорность и чванство граничат с самопародией; дайте ему колпак с колокольцами, и перед вами – законченный плут. У него было банальное, невыразительное лицо под огромным, обсыпанным пудрой париком; завершал картину подбородок, который во время разговора постоянно находился в движении – ни дать ни взять белый кролик, жующий травку.

Мой приход ненадолго прервал их разговор, но затем эта жалкая карикатура на Макиавелли возобновила его, нагоняя на нас обоих смертную скуку. Лорд Терсильон без малейшей жалости к собеседникам слово в слово повторил свою недавнюю речь в парламенте, которая, насколько я мог судить, содержала мысли, чрезвычайно ценные… двадцать лет назад. Потом он еще какое-то время перескакивал с одного предмета на другой, причем его главной целью было убедить немногочисленную аудиторию в значимости своей персоны. Наконец он милостиво избавил нас от своего несносного присутствия, полностью убежденный в том, что мы прониклись к нему точно таким же благоговением, какое он сам питал к своей особе. Это ли не фатовство чистейшей воды – только иная разновидность!

После его ухода леди Трэверс пожаловалась: каких только людей приходится принимать, чтобы не портить с ними отношения, потому что даже ничтожнейший из них способен на большие пакости. Вот этот, к примеру, целиком поставил государственный пост на службу собственным интересам: в положительном смысле от него мало что зависело, зато – благодаря связям – он имел возможность делать гадости. И вот такие-то составляют высшее общество!

Леди Трэверс могла еще многое сказать по этому поводу, но я решительно пресек ее поползновения, заявив, что столь жалкая добыча не заслуживает того, чтобы наклоняться и подбирать ее с земли; такое ничтожество не стоит даже упоминаний. Мои возражения оказались по существу и вполне в ее духе, так что она молча согласилась со мной и, бросив сей недостойный предмет, поблагодарила меня за то, что я так быстро откликнулся на ее приглашение. Такое направление разговора я счел благоприятным для себя и тотчас поспешил заверить ее в том, что мое горячее желание видеть ее совершенно не дает повода говорить о каком бы то ни было одолжении. После чего добавил еще несколько фраз, которые должны были показать меня в выгодном свете.

Движимый нетерпением, я в то же время отдавал себе отчет, что от меня требовалось продемонстрировать высший класс ведения любовной интриги – если, конечно, я хотел добиться успеха. Не отличаясь особой скромностью, я не допускал даже мысли о том, что леди Трэверс откажет мне в том, в чем, насколько мне было известно, не отказывала многим другим. Я был наслышан, в частности, о ее забавах на одной вилле вблизи Рима, где соединились античность и вполне современный разврат. Поэтому я был уверен, что она не станет ломаться. К тому же я сильно полагался на свою самоуверенность, вкупе с темпераментом, считая, что этого достаточно, чтобы начать действовать, пусть даже без любви, которая только помешала бы непринужденности. Я знал, что леди Трэверс – дама с большим опытом и достаточно хорошо осведомлена о возможных последствиях, чтобы даже в минуты страсти оставаться хозяйкой положения. Она не станет лепетать жалкий вздор о желании умереть и прочие вульгарные идиомы любви, реквием по невинности невежественной девушки. С ней нужно обращаться уважительно, щадя ее достоинство, если не добродетель; уметь ценить ее милости и смаковать наслаждение, которое в противном случае обречено на угасание. По-видимому, я не сделаю большой ошибки, предположив, что своим сопротивлением женщины оказывают нам огромную услугу, раздувая огонь страсти.

Имея весьма низкое мнение о добродетели леди Трэверс и весьма высокое – о ее любовном опыте, я вообразил, будто могу полностью положиться на нее – стоит только разбудить в ней влечение ко мне. Моей главной задачей стало придание себе блеска в ее глазах, а уж если она начнет испытывать вожделение, у меня не было оснований сомневаться в том, что она достаточно любит самое себя, чтобы не отказать себе в удовольствии. Она же не дурочка.

План действий моментально созрел у меня в голове. В ходе этого первого визита я не стал предпринимать прямых атак на ее добродетель. Наш разговор касался общих вопросов; зато, когда в нем были упомянуты некоторые общепризнанные светские красавицы, я не преминул вспомнить о некрасивых зубах мисс Берилл, о грубых и неуклюжих руках мисс Пауэрс, о жестких волосах леди Лаваль, то есть косвенным образом наговорил леди Трэверс кучу комплиментов, ибо именно здесь ей было чем гордиться: трудно было сыскать более ровные и белоснежные зубы, более ухоженные руки или шелковистые волосы.

Я возвышал ее, умаляя других, и, разумеется, все эти косвенные комплименты достигли цели.

Кроме всего прочего, леди Трэверс обладала кое-какими признаками человека остроумного и почти что слыла острословом. Поэты воспевали ее в своих поэмах, писатели читали ей свои произведения. Благодаря этому она создала себе репутацию замечательно умной женщины. Она побывала в лучших дворах Европы и нахваталась политических анекдотов, достаточных для экипировки десятка нынешних министров. При всем своем знании света она по-настоящему интересовалась одной лишь собственной особой, руководствовалась своей выгодой и избегала слишком явно подчеркивать свой ум, так как знала, что он почти так же не к лицу женщине, как бакенбарды и сапоги с ботфортами.

Слишком уверенная в своем превосходстве, чтобы бояться дать мне чрезмерно большую власть над собой, леди Трэверс продолжала обращаться со мной, как с молокососом, и даже не пыталась этого скрывать. Я же в свою очередь решил не разубеждать ее и продолжал тешить ее тщеславие неустанным ухаживанием, притворяясь, будто учусь у нее, до тех пор, пока ей не пришло в голову, что не мешало бы завершить мое образование. Что может быть приятнее возложенной на себя миссии – формировать характер молодого человека и развивать его ум, потакая чувствам.

Мне не потребовалось много времени, чтобы убедиться, что, несмотря на склонность к фатовству, я стал играть заметную роль в жизни леди Трэверс. Я часто ловил на себе ее внимательный взгляд, исполненный обещания, – нужно было быть глупцом, чтобы не догадаться о его значении. Временами она позволяла себе наводящие вопросы о состоянии моего сердца, а это никогда не делается из чистого любопытства. Мои ответы, кажется, вполне удовлетворяли ее, и я с каждым днем находил все меньше поводов для отчаяния.

Женщине, которая хорошо знала цену времени и, в силу своего положения в обществе, стояла выше обычных условностей и не была склонна к пафосу, не потребовалось много времени, чтобы, осознав собственный интерес, подогретый удовлетворенным тщеславием, перейти к решительным действиям. Я видел, что она уже готова отплатить мне любезностью за любезность, и, в свою очередь, готовился занять достойное место в ее коллекции.

Как будто специально для того, чтобы гордость моя могла в полной мере насладиться зрелищем поверженных соперников, судьба послала нескольких претендентов на ее милости; она оказала им весьма нелюбезный прием, попросту прогнала; в то же время знаки ее расположения и всевозможные привилегии сыпались на меня, как из рога изобилия, и выставлялись напоказ. Я был допущен к ней в любое время, в том числе тогда, когда двери ее дома были закрыты для всех остальных: однако я имел глупость не пользоваться этим и частенько разыгрывал перед ней комедию скромности и застенчивости. Я знал, что леди Трэверс не привыкла к переизбытку уважения к себе, да и не имела к нему вкуса, однако не мог не чувствовать ее превосходства; преклонение, при отсутствии других помех, несколько сдерживало мой боевой пыл.

Однажды я обедал с ней в ее загородной резиденции на берегу Темзы, близ Чизика. Мы устроили небольшой "тет-а-тет", перейдя в чайную комнату, скорее представлявшую из себя веранду с видом на реку. На всем белом свете не было ничего приятнее этого пейзажа, удобнее этой мебели – кресел и оттоманки. Впрочем, во всем этом не было новизны, и я не принял данное обстоятельство за благоприятный случай.

Но что могло возбуждать сильнее, чем прелестное дезабилье, в котором она встретила меня в тот вечер? На леди Трэверс был армянский балахон, свободными складками ниспадавший с плеч; косынка, искусно приоткрывающая шею, алебастровую шею; волосы разметались по плечам в художественном беспорядке. Все это, вместе взятое, создавало атмосферу элегантной небрежности, в какой только истинные аристократки чувствуют себя в своей стихии, а их жалкие подражательницы лишь выставляют себя на посмешище.

Я никогда еще не видел ее такой обворожительной и такой опасной и не владел собой до такой степени, чтобы придать восхищению оттенок почтительности. В то же время я был не настолько уверен в себе, чтобы дать волю обуревавшим меня чувствам, однако решил во что бы то ни стало воспользоваться чаепитием в качестве предлога и, придвинув свое кресло, отважился завладеть ее рукой, едва ли не дрожа и беспрестанно вздыхая. Леди Трэверс позволила мне это с такой небрежностью, как будто не придала моему жесту особого значения. Я осторожно пожал ее руку – без отрицательных последствий. Воодушевленный такой пассивностью, я стал пожимать ее руку более энергично, с каждой минутой становясь все требовательнее, что не очень-то вязалось с заявлениями о глубочайшем уважении. Впрочем, сей термин допускает широкие толкования.

Наконец леди Трэверс проявила чуточку больший интерес и осознала смысл моих вольностей, явившихся для нее неожиданностью. Я был готов в любую минуту принести свои извинения, однако в ее голосе не было суровых либо недовольных ноток, напротив, она выказала приятное удивление, и мне не составило труда угадать ее чувства – как вдруг, ни с того ни с сего, она напустила на себя строгий вид.

Я осмелился спросить причину такой перемены в ее настроении.

– Дело не в том, – начала она, – что я смущена или рассержена вашими намерениями. Я считаю ниже своего достоинства прибегать к притворству. Лучше стерпеть унижения, нередко сопутствующие искреннему признанию в своих чувствах, нежели покривить душой, делая вид, будто мне неприятно ваше внимание. В то же время, – тут она вздохнула, – я ставлю выше соблазна возможность отказать вам и тем самым сохранить ваше уважение. Вы молоды и обладаете всеми преимуществами и недостатками вашего возраста. Возможно ли, чтобы вы желали сделать меня жертвой вашего легкомыслия? И разве могу я полагаться на столь хрупкое основание, как заверения в вашем постоянстве? Говоря о постоянстве, я имею в виду не вечную страсть, которую вы не задумаетесь обещать мне, но которая не в вашей власти, а дружеские чувства и уважение, с коими фатально несовместима подобная слабость. Если любовь, могущая проснуться (и, возможно, уже проснувшаяся) в моем сердце, и могла бы смириться с вашей неверностью, ведь я не настолько глупа, чтобы не прозревать ее в будущем, все-таки гордость моя ни за что не простила бы мне ошибки, допущенной благодаря недооценке разницы в возрасте. Возможно, в силу доброты и сострадания, вы постараетесь воздержаться от упреков в такой недооценке, но что толку, если я сама не устану повторять их в свой адрес? Когда свет откроет вам глаза либо вы сами отдадите себе отчет в несообразности сего каприза с вашей стороны, вы поймете жестокую несправедливость, допущенную по отношению к самому себе, и покинете поле боя, оставив мне одной нести тяжкий груз раскаяния, а может быть, и возненавидите меня, – тем больше, чем меньше я буду этого заслуживать.

Я никак не ожидал услышать такой театральный монолог и поначалу растерялся, не в силах дать достойный ответ. Трудно было не признать, что в ее словах очень много правды, и это едва не поколебало мою решимость. Я был так ошеломлен, что даже не сразу осознал, насколько подобные проповеди неуместны в это время и в этой обстановке, в самый разгар нашего флирта. Теперь-то я понимаю, что смысл подобных речей всегда один и тот же – капитуляция.

Легко поддавшись обману, я пустился разубеждать ее (что свидетельствовало о моей крайней неопытности), но вскоре обнаружил, что она внимает моим доводам довольно отрешенно и не без раздражения. Трудно было не догадаться, что она меньше всего нуждалась в словах. Тем не менее, к стыду своему, признаюсь, что прошло немало времени, прежде чем я сумел оправиться от удара, нанесенного в самый разгар моих усилий. Сама того не желая, леди Трэверс воздвигла передо мной такую прочную стену из уважения, что я только и мог, что без конца оправдываться. Благоприятный момент, казалось, был упущен навсегда, но леди Трэверс сделала над собой усилие и снизошла, наконец, до недвусмысленного поощрения.

Я попытался прочесть свою судьбу в ее глазах, но взгляд ее – сей надежнейший оракул – ловко уклонялся в сторону, как бывает, когда женщина хочет скрыть свою нежность. Изрядно осмелев, я снова завладел ее рукой и даже прижал к своей груди, измяв при этом пеньюар. Не встретив сопротивления, я пошел еще дальше и вскоре убедился, что каждая ее жилочка пульсирует в знак капитуляции. Она еще защищалась, и это побудило меня умножать усилия до тех пор, пока я не почувствовал себя наконец ее почетным властелином.

Однако обладание не убило моей страсти. Гордость победы над такой блестящей женщиной прибавила пикантности восторгам плоти, которые превзошли самые смелые мои ожидания; я находился в экзальтации. Я позабыл длинный список моих предшественников, а если и вспоминал о них, то лишь как о неудачливых соперниках, принесенных мне в жертву, благодаря моим высоким личным достоинствам – как будто, меняя любовников, женщины когда-либо руководствовались этим соображением. Но такова власть тщеславия, доводящая нас до слепоты; такова власть чувственного наслаждения, из-за которой мы становимся жертвами самообмана. Что касается леди Трэверс, то она также казалась захваченной страстью и, хотя любовные битвы были ей не в диковинку, выказала столько неподдельного волнения, так тактично пользовалась своим превосходством, что я не уставал осыпать ее нежнейшими заверениями в своей признательности и глубочайшем уважении. Она также была слишком опытна и умна, чтобы испортить следующие за наслаждением минуты несвоевременными проявлениями нежности, из-за чего утоление голода столь часто переходит в пресыщение. В каждом взгляде ее и жесте сквозило чувство меры, благодаря чему страсть моя постоянно возрождалась, имея источником мое влечение, а не уступку ее собственному. Так умный подчиненный не упускает случая дать понять, что его предложения на самом деле принадлежат начальнику. И позвольте еще раз подчеркнуть, что главное достоинство женщины – умение достойно вести себя "после".

Я ни о чем не думал, как только о том, чтобы вновь и вновь заслуживать ее милости. Она же, в свою очередь, отдавалась мне с поразительной щедростью, безо всяких ограничений. Мы стали неразлучны. Пройдя к этому времени через мыслимые скандалы, леди Трэверс не дала коварному свету возможности обвинить ее в чем-то новом и всячески подчеркивала, что не придает его мнению ни малейшего значения, таким образом компенсируя себе потерю репутации полной свободой и всевозможными удовольствиями.

Она представила меня в своем салоне, ежевечерне собиравшем лучших людей столицы. И хотя леди Трэверс не делала тайны из наших отношений, я не замечал, чтобы ее за это меньше уважали. Она шла по жизни с высоко поднятой головой; с ее мнением считались те, кто задавали тон общественной жизни и смотрели сквозь пальцы на ее романы, благодаря чему она могла позволить себе пренебречь неодобрением остальных. И в самом деле, свет, кажется, научился по достоинству ценить таких блестящих дам, отвоевавших себе большие права, нежели те, что были доступны их полу, и снисходительно относиться к их слабостям, в то же время не оставляя мокрого места от тех, чьей главной гордостью было одно лишь целомудрие, если они забывали о нем. Да и много ли стоит непорочность большинства, свидетельствующая лишь об отсутствии темперамента либо соблазна?

На таких примерах я вел себя непринужденно, как хозяин дома, хотя и не позволял себе ни малейшей фамильярности по отношению к леди Трэверс, которая, со своей стороны, обращалась со мной с вежливым равнодушием, как будто я был ее мужем.

На этих вечерах я не без презрительного сочувствия наблюдал за некоторыми архисерьезными государственными мужьями, которых, судя по их рангу и должности, трудно было заподозрить в наличии свободного времени, чтобы бездумно тратить его, однако они низводили себя до уровня заурядных личностей тем, что часами высиживали – с озабоченным видом – за карточным столом, просаживая не деньги, а века (если измерять время по его ценности), ради удовлетворения одной из ничтожнейших человеческих страстишек.

Встречал я здесь и дам, и без того несимпатичных, однако усугублявших это впечатление откровенной мелочностью, зловещей страстью к наживе, а также яростью, поднимавшейся из глубины их естества в случае неблагоприятного поворота колеса фортуны. Даже те из них, что прошли строгую школу воспитания, совершенно не владели собой: их искаженные лица убивали в мужчинах последние остатки уважения и интереса. Здесь уместно заметить, что во время азартных игр женщины особенно склонны к саморазоблачению, особенно когда они играют между собой и пышут злобой, безвозвратно теряя достоинство.

Остальные посетители салона обычно вели светскую беседу и смотрели сверху вниз на игроков, чей нелепый вид получал, рядом с ними, неожиданное оправдание. Даже карты начинают казаться чем-то, имеющим смысл, по сравнению с поверхностными суждениями, смертной скукой, судами и пересудами, касающимися игры, юбилеев, моды, скандалов и прочей дребедени, с претензией на остроумие. Повторяю, речь идет отнюдь не о рядовых членах общества.

Страсти к леди Трэверс я в какой-то мере обязан тем, что мне удалось ускользнуть и не захлебнуться в этих мутных словесных потоках. Не обошлось, правда, без небольших осложнений. Мервилл и некоторые из моих друзей, видя мое увлечение, не ограничивались сожалениями, а предпринимали, хотя и не слишком активные, попытки отвлечь мое внимание, пуская в ход намеки и добродушное подкалывание. Но если я остался глух к доводам самой Любви, стоит ли удивляться, что на меня не подействовали и доводы дружбы? Даже чувство к Лидии если и не было вырвано с корнем из моего сердца, то, во всяком случае, подчинилось силе страстного влечения, которое начало потихоньку наносить ущерб моему здоровью.

Леди Трэверс, добавившая ко всем прочим очарованиям знание тайн и обольщений плоти, так искусно разнообразила свои ласки, что всякий раз представала передо мной как бы совсем другой женщиной. Уж не знаю, приобрела ли она этот опыт во время своих путешествий, но она соединила в себе огненный темперамент испанки, чувствительность француженки и элегантность англичанки. Она одна могла заменить своей особой целый сераль.

Власть ее чар была так велика, что мимолетные Измены, в силу сравнения, которое всегда оказывалось в ее пользу, только сильнее приковывали меня к этой женщине. Я возвращался к ней воспламенным и сгорающим от желания.

Как же можно было противостоять тирании страсти, если в основе ее лежали жгучие и разнообразные наслаждения? Леди Трэверс сама, отчасти действуя в своих интересах, рекомендовала мне умеренность, но само ее присутствие делало это невозможным.

Утверждают, будто излишества несут в себе саморазрушительное начало; слишком бурная страсть рождает отвращение к себе самой. Моя, однако, устояла перед невоздержанностью, не в пример здоровью, которое с каждым днем ухудшалось. Куда только делись энергия, свежесть и молодой задор, неизменные спутники юности? Я сгорал на неугасимом огне страсти даже в отсутствие леди Трэверс, живя ею в воображении. Бедная тетушка, не подозревая о причинах, стала бояться, как бы я не заболел чахоткой. Мервилл, понимавший меня гораздо лучше леди Беллинджер, после того как убедился в бесполезности дружеских советов, оставил меня в покое, руководствуясь тем правилом, что "зло само себя губит". Воистину, спасти меня от леди Трэверс суждено было самой леди Трэверс.

Вот уже два месяца я пылал страстью. В один прекрасный день пополудни я отправился к ней и, найдя парадную дверь отпертой, проскользнул незамеченным, а так как я досконально знал расположение комнат, то направился прямо в будуар. Там тоже никого не оказалось. Я вдруг вспомнил, что она собиралась на аукцион и накануне просила меня сопровождать ее, но я сослался на важную деловую встречу, однако та не состоялась, и ноги сами привели меня к дому леди Трэверс. Это была еще одна вольность из тех, которые она мне позволяла.

Очутившись один, я взял от скуки первую попавшуюся книгу, но уже через несколько минут услышал внизу какой-то шум и голос привратника. Мне вдруг пришло в голову созорничать: спрятаться, а затем выскочить из укрытия и слегка напугать ее. И вот я занял пост в темном чулане позади комнаты, где хранились ненужные книги, лекарства и разные туалетные принадлежности, и стал подглядывать в щелку.

Леди Трэверс вошла одна, в утреннем туалете, беглым взглядом окинула комнату и позвонила в колокольчик. Тогда я решил повременить, пока она не отпустит служанку. По звонку явилась ее доверенная камеристка, миссис Верджерс. Леди Трэверс поинтересовалась, не заходил ли сэр Уильям (то есть я) – "Нет, миледи".

– Хорошо, – сказала она чуточку задевшим меня небрежным тоном. – В общем-то, это и неважно. Иди, скажи, чтобы заперли входную дверь. Меня ни для кого нет дома, даже для него. Проверь и сразу возвращайся.

Такое строгое распоряжение, при том, что для меня не было сделано исключение, явилось весьма неприятным сюрпризом. Я решил еще немного подождать, а заодно подумать, как объяснить ей свое присутствие в чулане. Тем временем вернулась миссис Верджерс. Леди Трэверс спросила, пришла ли та женщина.

– Да, миледи, она ждет.

– Хорошо. Скажи Баралту, чтобы, если можно, пришел сюда. А если нет, я сама спущусь.

– К счастью, ваша светлость, ему гораздо лучше.

– Отлично. Веди его сюда. И пусть та женщина тоже придет.

Миссис Верджерс отправилась выполнять поручение, а я принялся размышлять о причине столь странной снисходительности. Я знал, что в доме есть какой-то Баралт, помнится, даже однажды видел его, впрочем, не обратив особого внимания, равно как и не замечал, чтобы леди Трэверс как-то выделяла его из остальной челяди. Он был родом из Швейцарии – грубое, примитивное существо, настоящий дикарь. Она подобрала его во время одного из путешествий и привезла с собой. Я также краем уха слышал, будто он недавно был при смерти, но леди Трэверс ни разу не показала, что придает этому особое значение. Я пришел было, не вникая в мотивы, в восторг от подобного проявления гуманности, но в это время дверь распахнулась и вошел Баралт, поддерживаемый миссис Верджерс. Он еле волочил ноги; безумный взор блуждал по комнате, налицо были все признаки дебильности. Как только Баралт доплелся до кровати, он без малейших церемоний рухнул на нее. Тем временем леди Трэверс проверяла качество молока у кормилицы и обсуждала с ней условия. Наконец она подвела бедную женщину к кровати. Едва уразумев, кому ей предстоит дать грудь, та содрогнулась – и было отчего. Трудно представить себе более омерзительное зрелище, чем этот несчастный, одетый в дешевый синий сюртук, болтавшийся на нем так же, как и кожа мертвенного серо-коричневого оттенка. Глаза ввалились и были почти не видны в прорезях глазниц, зато отчетливо выступали скулы. На голове у него была салфетка с узелками на концах, завязанная наподобие ночного чепца; из-под нее по бокам выбивались космы. И вот ради такого-то типа эта изящная аристократка лезла вон из кожи: поддерживала, собственноручно взбивала подушки, чтобы ему было удобнее принимать сильнодействующее укрепляющее средство – женское молоко. Любовь и самоуничтожение, с которыми она заботилась о нем, напомнили мне похотливую даму из романа Скаррона.

У нее не было другого способа уговорить кормилицу преодолеть страх и отвращение и напитать своим молоком великовозрастное дитя, как только увеличив размер вознаграждения. Наконец бедная женщина, отвернув лицо, выпростала грудь, и он так присосался к ней, больше похожий на вампира, чем на человеческое существо. Он являл собой леденящую кровь карикатуру на католического святого, которого, по преданию, дочь спасла от неминуемой смерти чудом своего молока.

Я стоял, будто пригвожденный к месту, сломленный обрушившимся на меня горем, сила которого в эти первые минуты превосходила даже силу моего гнева. Невозможно было ошибиться относительно истинных мотивов столь извращенной благотворительности. Несколько раз я был на грани того, чтобы покинуть свое укрытие и присоединиться к сей живописной группе. Наконец во мне пробудилась гордость и, показав это непотребство во всей красе, взяла верх над яростью, подстрекавшей меня предстать перед леди Трэверс аки судья и насладиться ее смятением. Возможно, упреки и обвинения и облегчили бы мне душу, но не слишком ли много чести для гнусной изменницы? Уважение к себе пересилило во мне презрение к этой женщине. В конце концов, я ничего не терял, кроме плотских радостей, к которым пристрастился, но этот эпизод открыл мне глаза на их непристойный характер. В сущности, в нем не было ничего удивительного – если принять во внимание все, что я о ней слышал. И все-таки мне было так больно, как будто у меня отняли ногу. Воспоминание о начинавшейся гангрене помогло мне справиться с болью и вернуло терпение, достаточное для того, чтобы перенести всю сцену до конца, не открывая своего присутствия.

Наконец кормилицу отпустили, наказав прийти еще раз, и леди Трэверс, после нескольких ласк, камня на камне не оставивших от моих сомнений, даже если бы они еще были, вызвалась лично проводить этого сатира в его апартаменты. Путь для отступления был свободен, и я мог удалиться – без лишних объяснений.

Когда будуар опустел, я выбрался из укрытия и с величайшим безразличием относительно того, заметит меня кто-либо или нет, направился к выходу. Привратника снова не оказалось на месте. Я сам открыл дверь и покинул этот дом, чтобы больше не возвращаться.

Движимый потребностью выговориться и таким образом освободиться от душившего меня гнева, я бросился к лорду Мервиллу, однако его не оказалось не только дома, но и в городе: ожидали, что он вернется лишь на следующий день. Не могу сказать, чтобы я очень уж сожалел об этом, так как ярость моя понемногу улеглась и я понял, что его отсутствие счастливо избавило меня от не делающих мне чести признаний.

Тем не менее я так ослаб от пережитого, что опустился в кресло и попросил слугу принести письменные принадлежности. Гнев продиктовал мне письмо к леди Трэверс, насквозь пропитанное желчью и уксусом. То был любопытнейший обличительный документ, в котором я вовсю бранился и отказывался от дальнейших услуг ее светлости. Я советовал ей найти утешение в своем дикаре-Адонисе, как только ее заботы поставят его на ноги.

Поставив точку в этом бесславном послании, я поручил слуге отнести его и не дожидаться ответа, а сам отправился домой. Как я и думал, у леди Трэверс хватило ума не вступать со мной в переговоры. Да и что могла она сказать по поводу столь вопиющего, столь безнравственного поступка? Я не интересовался, как она отреагировала на мое письмо. Возможно, не так остро, как хотелось мне в момент написания. Люди, способные так низко пасть, не отличаются особой чувствительностью, упреки и обвинения становятся для них привычным делом. Леди Трэверс, которая зачастую вела две или три интриги одновременно, не могла позволить себе особую деликатность чувств либо прийти в отчаяние от нашего разрыва. Некоторое время спустя мне сказали, что она буквально последовала, по крайней мере, одному моему совету: поставила во главе своего дома выздоровевшего к тому времени Баралта – и пусть люди думают, что хотят!

Случается, сама чудовищность нанесенного вам оскорбления помогает утешиться; к тому же и врожденный оптимизм не позволял мне слишком долго предаваться отчаянию. Со временем я стал стыдиться факта написания издевательского письма: не только по той причине, что оно свидетельствовало о тяжести нанесенного мне удара, но и потому, что оно не вязалось с пробудившимся в моей душе сочувствием к этой женщине. Отныне я смотрел на леди Трэверс как на одно из тех несчастных созданий, которые беззащитны перед неистовством пагубных страстей, торжествующих над интеллектом и соображениями высшего порядка, так что эти горемыки даже приносят человечеству пользу, показывая на своем примере бездну порока, куда их сталкивает недостаток умеренности и безудержная погоня за наслаждениями.

Таким образом, леди Трэверс утратила власть надо мной, и ни красота ее, ни воспоминания о расточительных ласках не могли больше причинить мне ни радости, ни горя. Благодаря этому разоблачению я сверг ее с пьедестала и низвел даже ниже уровня тех бедняг, которым, в отличие от нее, было нечего терять и которые могли нуждой оправдывать свое падение. Эти несчастные делают разврат своей профессией и смотрят на него как на тяжелую, грязную работу. У леди Трэверс не было подобных уважительных причин, благо красота, происхождение и богатство давали ей возможность выбора. Достоинство, вкупе с хорошим вкусом, если и не оправдывает, то хотя бы облагораживает наши слабости. Подобно тому, как добродетели наши сами по себе могут служить наградой, так же и пороки несут в себе свою погибель. У меня не было сомнений в том, что недостаток самоуважения рано или поздно послужит ей наказанием, даже если она и не станет особенно сокрушаться из-за утраты человека (меня), к которому будто бы питала бешеную страсть, тогда как на самом деле это было лишь мимолетным увлечением.

Поскольку способность быстро утешаться – не последняя в характере фата и сластолюбца, трезвые размышления не преминули совершенно меня исцелить, так что я даже устыдился. А так как для вышеупомянутого человеческого типа нет ничего естественнее, нежели быстро переходить от одной крайности к другой, то я даже радовался своему освобождению, давшему мне возможность с головой окунуться в новые приключения: не столько ради наслаждения, которое могла дать новая любовница, сколько ради удовольствия затем порвать с нею. Таков образ мысли и образ жизни всякого сластолюбца, такова цена его обращения.

Мысленно объявив войну женскому полу, я все же не был таким глупцом, чтобы считать, будто все женщины одним миром мазаны и одинаково заслуживают презрения, но в целом я был о них невысокого мнения, так как не раз замечал, что они чаще всего презирают тех, кто их боготворит, зато те, кто вовсе не стараются заслужить их внимание, пользуются наибольшим успехом. В этом женщины уподобляются церкви и государству.

Наделенный всеми качествами, необходимыми для того, чтобы им нравиться, я решил волочиться за всеми подряд, не позволяя себе серьезной привязанности либо страсти, а культивируя отношение, подобное отношению пчелы к цветку: собрать нектар и лететь к следующему.

Однако, какой бы высокомерный вид я на себя ни напускал, мягкость характера и остатки молодой искренности неизменно приводили к тому, что мне было гораздо легче завести любовницу, чем избавиться от нее. Впрочем, это неудобство уравновешивалось тем обстоятельством, что новая пассия устраивала скандал старой и, без всяких усилий с моей стороны, устраняла ее с дороги. Женщины от природы – соперницы, а посему, вместо того чтобы объединиться против общего врага, увязают в предательстве и вероломстве по отношению друг к другу. Плохое обращение с одной представительницей прекрасного пола только льстит остальным; каждой хочется убедиться, что ее чары позволяют ей восторжествовать над тем, кто восторжествовал над тысячами. На эту удочку попадаются многие; им остается утешаться тем, что их пример так же мало поможет их последовательницам, как им самим послужил пример предшественниц.

Отныне я мчался на всех парах, следуя курсом многих, мной же самим презираемых развратников, но не могу сказать, чтобы мне действительно довелось изведать все восторги и наслаждения, надежда на которые поманила в путь. И не одна страсть моментально выдыхалась, потому что я не мог притворяться перед собой, будто женщины оказывали мне достаточно упорное сопротивление, чтобы мне могла льстить победа над ними. Вдаваться в подробности значило бы попусту тратить время.

Мужчины – всего лишь большие дети, им нравятся новые игрушки, и они с такой же легкостью отказываются от самых заветных своих фантазий, как дети от сладостей, если их перекармливают ими. И вот, на вершине успеха, добившись репутации самого удачливого и самого опасного покорителя сердец, я почувствовал, что меня тошнит от сладкого. Переизбыток острых ощущений привел к тому, что чувства мои притупились и я как будто погрузился в спячку, перестав испытывать удовольствие от податливости женского пола, подобно султанам, которые страдают от апатии среди роскоши своих гаремов и, одурев от покорности наложниц, вдруг начинают понимать истинную цену подлинным волнениям сердца, без чьего участия наслаждения становятся пресными, так что единственное спасение – вернуть любви ее священные права и вручить свою судьбу в руки сего единственного лекаря, могущего исцелить нашу душевную боль.

И тогда на помощь снова пришла Лидия. Торжественно поднялась из глубин памяти и, разгоняя облака вместе с парами болезненного воображения, зажгла сильный, чистый огонь, поглотивший жалкие вспышки сугубо плотского влечения. Воспоминания завладели моим существом, и я понял, что только настоящая, нежная и страстная любовь способна принести мне счастье. Опыт убедил меня в ненадежности следования курсом разнузданных страстей, несущих смерть наслаждению, а этот новый образ мыслей показал, что не такой уж я пропащий и не настолько враг самому себе, чтобы сопротивляться доставшемуся ценой этого горького опыта знанию.

Однако одного понимания было недостаточно, чтобы полностью отказаться от прежнего образа жизни; только любви было под силу окончательно исцелить меня от заблуждения. Пробудившееся и осознавшее свою роль сердце сказало мне, что оно создано для любви; ничем иным я уже не мог бы удовлетвориться. Ведя нечистую игру, я сам лишал себя величайшего наслаждения, отличающего человека от животного. Я вспомнил, между приступами раскаяния и восторгами умиления, первые мгновения чистой любви к Лидии, все нежные эмоции, переполнявшие мое сердце, – никогда больше я не испытывал ничего подобного ни к одной женщине. Любовь поднялась предо мною во весь рост и трогательно укоряла за то, что я собственными руками убил свое счастье. Я спрашивал себя: какое наваждение заставило меня привести это светлое чудо в жертву жалким, недостойным объектам? – и не находил ответа. Не было более страшной деградации, нежели та, до которой я дошел благодаря неразборчивости и грубым, примитивным страстям, которым – в силу контраста – суждено было наконец-то позволить мне по достоинству оценить ту благородную страсть, на возвращение которой я уже не надеялся. Я сурово судил себя сам и призывал в судьи Лидию, смиряясь с ее физическим отсутствием, которое раньше едва не привело меня к духовной смерти.

Я не очень-то точно выполнил ее просьбу в части отказа от наведения справок, но и не заслужил упрека в полном забвении. Вспоминая последовавший за приливом отлив, я принял твердое решение исправить свою ошибку и лично заняться поисками, превзойдя усердием всех рыцарей, которые когда-либо устремлялись вдогонку за своими принцессами.

Я давно пришел к выводу, что нет смысла искать Лидию в британских доминионах. Мне представлялось, что такая совершенная красота, поставленная в вышеописанные условия, не могла столь продолжительное время оставаться незамеченной, тем более что нанятые мной агенты провели довольно-таки тщательное расследование – достаточно тактичное, чтобы не дать ей повод упрекнуть меня в глубоком нарушении ее предписаний. Признаюсь, если и откладывал настоящие, то есть самостоятельно выполненные, поиски, то еще и потому, что надеялся: она вот-вот сама объявится. Однако теперь нетерпение мое достигло критической точки; дальнейшее промедление было бы оскорблением моей любви и неуважением к Лидии.

Приняв решение, я немедленно приступил к его претворению в жизнь, с этой целью испросил разрешения тетушки отправиться за границу. Леди Беллинджер к тому времени уже убедилась, что там вряд ли будет хуже, чем дома, однако выдвинула условие сопровождать ее в кратковременную поездку в Уорикширское графство, где неотложные, связанные с имением, дела настоятельно требовали ее присутствия. После чего, доставив ее обратно в Лондон, я был волен располагать собой по своему усмотрению.

Я согласился на ее условия (и вообще не мог бы ей ни в чем отказать) с тем большей готовностью, что смотрел на те места как на отправную точку в моих поисках, ибо именно там Лидия скрылась с моего горизонта. Я поделился своим планом с Мервиллом, и он, не одобрив полностью его романтическую сторону, любезно вызвался сопровождать меня за границу, хотя сам только что вернулся с континента. Видя мое нежелание столь явно злоупотреблять его готовностью прийти на помощь, Мервилл принялся убеждать меня, что это позволит нам обоим значительно сократить расходы, не говоря уже о прочих преимуществах. Вынудив меня сдаться, он сам сообщил об этом леди Беллинджер, и она испытала огромное облегчение от того, что у меня будет такой замечательный спутник. Мы отдали распоряжение подготовить экипаж ко времени нашего возвращения из деревни.

Занятый этими приготовлениями, я не мог не радоваться возвращению Лидии на заслуженный ею пьедестал в моем сердце. Я сравнил себя сегодняшнего с тем, кем я был на вершине своей карьеры фата и сластолюбца, и почувствовал, что не испытываю ни малейшего желания хвастаться произошедшей во мне переменой. Безумства, которые еще недавно, как неудержимый поток, увлекали меня за собой, сменились удивительным покоем; наконец-то я вновь дышал чистым воздухом. Иные, более изысканные ощущения заполнили мое сердце, будя утонченную чувственность и даря радость духовного обновления. Вот когда я со всей остротой почувствовал разницу между чистыми радостями, коим воспоминания лишь придают силы, и преходящими наслаждениями, оставляющими за собой руины; между изящными, возвышенными желаниями, сопутствующими настоящей любви, и низкими животными инстинктами, после которых в сердце остается горький осадок.

Я был охвачен нетерпением, сомнениями, страхом и готов был претерпеть любые муки, лишь бы поскорее увидеть перед собой источник этих мук и грядущего блаженства.

Перед самым отъездом в деревню я отправился вместе с Мервиллом на бал-маскарад у герцога Н.

Трудно представить себе более пышную ассамблею, нежели это грандиозное празднество, где строгий вкус соединился с великолепием. Мервилл на несколько минут меня подкинул, и я слонялся по залу, стараясь не обращать внимания на дам, не без основания считая, что в целях недопущения рецидива болезни не следует слишком полагаться на уже достигнутые результаты лечения.

Таково было расположение моего духа, когда небрежно завязанная маска свалилась у меня с лица; я не спешил надевать ее, радуясь вновь обретенной свободе. Вдруг из ближайшего угла послышался слабый вскрик. Любопытство заставило меня обернуться, и я увидел трех дам, шептавшихся в углу; я расслышал свое имя. Это разбудило во мне любопытство, и с допускаемой на подобных балах вольностью я вперил в них взор, пытаясь проникнуть за маски.

Одна из дам, благодаря изяществу фигуры и достоинству, каким дышал весь ее облик, не просто привлекла мое внимание, но и заставила встрепенуться сердце, хотя я и не мог понять причину этого. Трудно было не восхищаться грациозностью каждого ее движения. Ей были присущи те неизъяснимое очарование и безотчетная власть, которым, даже в отсутствие идеальной красоты, невозможно противостоять. Тщетно пытался я оторвать взор от столь опасного объекта – мятежное сердце и не думало повиноваться доводам рассудка. Встревоженный силой чувств, принятых мною за не до конца затоптанные ростки любострастия, я обдумывал, как бы достойно ретироваться, как вдруг одна из дам приблизилась и на миг приоткрыла лицо. Я узнал миссис Бармор, добрую приятельницу моей тетушки. Это обстоятельство она и использовала в качестве предлога, поинтересовавшись у меня, присутствует ли на балу леди Беллинджер. Я ответил положительно и вопреки принятому решению присоединился к их компании в надежде узнать что-нибудь о прекрасной незнакомке, нарушившей покой моей души, чего давно не случалось. Словно нарочно поощряя меня в этом намерении, миссис Бармор продолжала щебетать вовсю. Незнакомка хранила молчание, что не помешало мне уловить под маской некоторое волнение, и это привело меня в тем большее замешательство, что я не понимал его причины. Третья дама болтала с миссис Бармор и иногда отпускала мне какой-нибудь незначительный комплимент.

Тем временем подошел лорд Мервилл, и миссис Бармор ни с того, ни с сего спросила, знакомы ли мы с леди Гертрудой Санли, накануне представленной ко двору. Мервилл вынужден был ответить отрицательно, я же небрежно сообщил, что присутствовал при сей церемонии, стоя в толпе. На вопрос, как я нашел вышеупомянутую особу, я весьма легкомысленно и ничуть не заботясь о производимом впечатлении заявил, что имел возможность хорошо рассмотреть ее еще прежде, чем объявили ее имя, и не нашел в ней ничего особенного; что у нее неплохая фигура и правильные черты, которым, однако, недостает игры и огня жизни; это одно из тех непримечательных, ручных созданий, не отличающихся особым умом, а также индивидуальностью, с которыми можно видеться и разговаривать безо всякого риска для чувств, в чем я и убедился на собственном опыте. Миссис Бармор пожала плечами и весьма язвительно заметила, что я большой оригинал; никто в столице не разделяет моего мнения. Вместо того, чтобы удержать от дальнейших высказываний, эта реплика разбудила во мне дух противоречия, тем более, что я никак не связывал леди Гертруду с юной спутницей миссис Бармор, прелестной незнакомкой, которая проявляла все большее беспокойство. Что касается третьей дамы, то о ней, с ее габаритами, не могло быть и речи. Правда заключалась в том, что со вчерашнего дня я только и слышал, что "венец творения" и "чудо красоты" в адрес леди Гертруды, в которой сам я не узрел ровно ничего примечательного. Поэтому-то я и перестал владеть собой и дал выход раздражению, вместо того, чтобы благоразумно отступить или, по крайней мере, смягчить резкость своих отзывов. Я упрямо стоял на своем, с неприличным жаром, который, как я полагал, должен был придать вес моим словам, – так что в конце концов третья дама потянула миссис Бармор за рукав и, дав ей знак следовать за собой, увела юную леди прочь, оставив нас с Мервиллом. Миссис Бармор все же задержалась ровно настолько, чтобы успеть дать мне понять всю меру моей бестактности, потому что оказалось, что я разглагольствовал перед лицом (хотя и скрытым под маской) самой леди Гертруды и ее матери, нарочно не замечая ее знаков; а если она и втравила меня в эту скверную историю, то лишь будучи абсолютно уверенной, что не может быть двух мнений по поводу столь совершенной красоты; она лишь желала дать мне повод выразить свое восхищение. С этими словами миссис Бармор покинула меня, страшно пристыженного и смущенного, с открытым ртом и жалкими оправданиями на кончике языка.

Сказать по совести, меня раздосадовала не столько эта ошибка, сколько необычайное волнение, испытанное мной перед лицом леди Гертруды под маской, тогда как, будучи без маски, она оставила меня равнодушным. Поэтому я со смехом заявил лорду Мервиллу, что, по моему мнению, ей следовало бы никогда не снимать ее.

Все же я чувствовал такое отвращение к самому себе, – и за ту впечатлительность, с какой едва не поддался чарам незнакомки, и за свое последующее разочарование, – что вскоре уехал с бала с твердым намерением на другое утро отправиться вместе с леди Беллинджер в ее имение.

Очутившись в Уорикшире и отделавшись от многочисленных друзей моей юности, а также соседей, я первым делом отправился (словно паломник, спешащий причаститься святых мест), в коттедж, который Лидия некогда почтила своим присутствием. Миссис Гибсон встретила меня с нескрываемой радостью, не говоря уже о том, что я привез с собой ее внука Тома, имевшего когда-то честь прислуживать моему кумиру. Я был точно так же взволнован и обрадован радушным приемом и безыскусными речами, показавшимися особенно искренними после лицемерия светской жизни.

После того, как эта добрая женщина удовлетворила свои родственные чувства, я позволил себе пуститься в воспоминания о Лидии. Только тот, кто когда-либо был по-настоящему влюблен, поймет, как дорого мне было все, связанное с ее светлым образом. В том-то и состоит волшебная магия любви, что она облагораживает и одухотворяет все, имеющее хоть какое-то отношение к ее предмету. Я знал, что хозяйка коттеджа с тех пор не слышала о Лидии ничего такого, о чем бы мне незамедлительно не доложили, и все же забросал ее вопросами. Каждый отрицательный ответ печалил, но не расхолаживал меня. Мысль о том, что я нахожусь на том месте, где впервые встретил Лидию, была мне чрезвычайно приятна. Воспоминания согрели мою душу. Каждый предмет здесь имел к ней отношение и, стало быть, представлял для меня особую ценность, создавая иллюзию ее присутствия. Сам воздух этих мест казался мне пропитанным особым ароматом и обладал отменной свежестью, так что я дышал полной грудью и поминутно вздыхал, изливая свою любовь. Мной овладела нежная меланхолия, и я не без удовольствия купался в этой грустной, но также чувственной атмосфере, под шепот робкой надежды на то, что еще отыщу единственного человека на земле, который вернет меня самому себе и миру, который без Лидии представлялся мне пустыней, дикой, как страна татар, и необъятной, как Россия.

Не без насилия над собой я покинул сей благословенный уголок, однако во время пребывания в Уорикшире то и дело наведывался в коттедж, чтобы вновь и вновь испытывать на себе очарование любви-грезы, столь непохожей на горячечную страсть и дешевые удовольствия.

Раньше наезды в деревню не имели для меня иного смысла, как необходимость проверить крестьян и таким образом позаботиться о земле, которая производит доход, дающий возможность большей частью жить в столице. Но я никогда не смотрел на них как на живую радость души. Меня ничуть не вдохновляли примеры добровольных отшельников с бараньими мозгами, не позволяющих себе жить и мыслить иначе, нежели предписано, либо опальных государственных деятелей. Мне часто доводилось наблюдать – без малейшего соблазна последовать их примеру – эти пышные кавалькады, больше похожие на похоронную процессию, когда хладный труп выносят за пределы города, дабы с почестями захоронить в фамильном склепе, то бишь захолустном поместье, где зевота – естественное выражение благоговения; никогда меня не вводили в заблуждение благостные оценки, разыгрываемые "голубком и горлицей", нашедшими приют под тенистыми кронами, вдали от суетного света, и проводящими долгие часы, пуская слюни и воркуя: "Дорогой!" – "Дорогая!" Впрочем, при всей нелюбви к пресному однообразию деревенской жизни, я не мог не признаться себе, что такая спутница, как Лидия, могла бы скрасить скуку, придать ей не столь комический оттенок, вдохнуть в деревенское существование жизнь и возместить, таким образом, все радости вселенной.

Естественно, пребывая в таком настроении, я не мог пренебречь ни малейшей возможностью что-либо узнать о Лидии. Поездка в Уорик ничего не дала, и дальнейшие поиски привели меня в Бристоль, где, благодаря своему упорству, я убедился, насколько эффективнее действовать самому, не перепоручая эту работу другим. Потому что, произведя инспекцию портов и порасспросив моряков, узнал, что как раз в день бегства Лидии (судя по описанию Тома, в направлении к этому приморскому городу) отсюда отправилось торговое судно под флагом Фландрии, направлявшееся в Остенде. Хозяина звали Эбенезер Томкинс: его резиденцию я отыскал примерно в миле от города.

Меня душили стыд и гнев на самого себя: как мог я так долго откладывать решение загадки? Я лично отправился к Томкинсу, который как раз незадолго до того вернулся из плавания. Узнав о цели моих розысков, капитан честно поведал все, что знал, а именно: как раз перед тем его шхуна была зафрахтована, по сходной цене, неким джентльменом, назвавшимся мистером Бернардом, чтобы незамедлительно, как только позволят погода и направление ветра, доставить на континент трех дам – судя по всему, богатых, потому что они не считались с расходами на провизию и всевозможные удобства. Сам капитан с ними не разговаривал, так как они до самого Остенде не выходили из каюты. И больше ему ничего не известно.

Как ни скудна была эта информация, я счел сей маленький прогресс добрым предзнаменованием и отправной точкой для грядущих поисков. Зная, что Лидия высадилась на континенте, я решил искать ее там до тех пор, пока не обрету счастье всей моей жизни.

Я вернулся в имение, горя желанием скорее мчаться в Лондон. Единственным, что удерживало меня от немедленного отплытия прямо из Бристоля, было данное Мервиллу обещание.

Мне удалось добиться, что леди Беллинджер поторопилась с делами и, насколько возможно, сократила свое пребывание в имении.

По возвращении в столицу меня навестил Мервилл. Мне сразу бросилось в глаза, что он сконфужен и явно собирается что-то сообщить, и только боязнь обидеть или разочаровать меня удерживает его от немедленного признания. Вот что он мне поведал, собравшись с силами:

– Надеюсь, мне нет нужды доказывать, насколько искренним было мое решение сопровождать вас в ваших поисках Лидии; я и теперь готов выполнить свое обещание, если вы будете настаивать. Но дело в том, что вскоре после вашего отъезда я случайно встретил у моей кузины миссис Бармор, знаменитую леди Гертруду Санли и не смог избегнуть участи всех, кто имел счастье лицезреть ее. Подчеркиваю: всех, потому что даже искренняя дружба не способна затушевать, а также объяснить и оправдать то чудовищное преступление против хорошего вкуса и объективности, которое вы совершили, так сурово высказавшись о юной леди на балу, хотя, сказать по совести, мне следовало бы радоваться этому недоразумению, так как мне невыносима мысль о том, что вы могли бы стать моим соперником. Восхищение первых минут перешло в глубокое, сильное чувство, настоящую страсть, ставшую главным делом моей жизни. Я не без сожаления отказываюсь от выполнения своего обещания, будучи, тем не менее, уверен, что друг, столь хорошо знающий власть любви, простит мне этот проступок, ибо интересы моего будущего требуют моего присутствия теперь в Лондоне. Не то, чтобы, – добавил он, – мне удалось добиться значительного прогресса. Пока что леди Гертруда лишь догадывается и терпит мое обожание… мое преклонение… мое…

– Мужайтесь, Мервилл! – вскричал я и разразился смехом, немедленно показавшим, что я на него не сержусь. – Откуда такая выспренность? Что за высокий штиль! Должно быть, вы перерыли весь любезный лексикон наших предков. Тот ли это лорд Мервилл, который при всем своем добродушии, подтрунивал над моей романтической любовью к Лидии? Теперь вы убедились, милорд, что истинное наслаждение следует искать в искренней, нежной любви, пусть даже все смеются над этим чувством? От души поздравляю вас с перерождением и освобождаю от обещания ехать со мной за границу. Желаю удачи!

Я был совершенно искренен, тем более что мне не было никакого дела до его любви к леди Гертруде. Я видел ее на каком-то приеме, где она до такой степени не произвела на меня никакого впечатления, что я даже не поинтересовался ее именем и узнал его только потому, что кто-то в толпе с благоговением произнес его. Меня с ней косвенно связывало только то, что она невольно лишала меня драгоценного общества друга, но я понимал его поступок, потому что сам испытывал такие же чувства.

Разумеется, это не очень-то расположило меня в ее пользу, но и не особенно удивило. О вкусах не спорят, и если эта девушка оставила равнодушным меня самого, это еще не значило, что ее чары не произведут рокового впечатления на другого – и никто не станет спрашивать у меня разрешения.

У Мервилла точно гора свалилась с плеч. К нему вернулась вся его непринужденность и жизнерадостность, и он предложил представить меня леди Гертруде, чтобы я почувствовал укол совести за несправедливое суждение о ней. Он даже выразил сомнение в том, что я действительно видел ее – разве что я был не в себе, и теперь обязан загладить свою грубость на балу, по поводу которой она, насколько ему известно, ничего не сказала, однако в глазах ее при упоминании обо мне он не раз подмечал растерянность и обиду. Как ни старалась леди Гертруда принять независимый вид, она все же была слишком женщиной, чтобы ее не покоробило такое высказывание.

Я сказал, что охотно принес бы ей свои извинения, если бы не так спешил: у меня слишком мало времени, чтобы тратить его на светские формальности. Поэтому я заверил Мервилла, что даю ему все полномочия извиниться от моего имени, и выразил надежду, что он простит мне отказ от столь лестного знакомства, тем более если считает ее такой опасной для моего сердца. Ведь если я переменю свое мнение, мне будет гораздо труднее покинуть Лондон. Возможно, в будущем мы как-нибудь снова встретимся на балу, и тогда…

В этом месте Мервилл перебил меня, заметив, что мне не следовало бы полагаться на случай, потому что, понимая, что скромность и недоступность украшают женщину, леди Гертруда избегает появляться в людных местах, особенно в последнее время, когда в ней безо всякой видимой причины развилась глубокая меланхолия, из-за чего она перестала бывать где бы то ни было, так что даже мать на это жалуется. Я продолжал упорствовать, а лорд Мервилл – настаивать на своем. Так и не поладив в этом вопросе, мы, тем не менее, расстались друзьями. Он отправился, как я узнал позднее, к леди Гертруде и рассказал о провале своей попытки убедить меня познакомиться с ней – исключительно из-за нехватки времени. Не разглашая моего секрета, он попытался оправдать мои действия срочной необходимостью покинуть Англию. Естественно, это было воспринято как новое оскорбление.

Все было готово для моего отъезда в Дил, откуда я должен был отплыть во Фландрию. Мне оставалось сделать несколько деловых визитов, в том числе к леди Снеллгров – она обещала мне рекомендательное письмо к своему брату, проживающему в Брюсселе. Мервилл поехал со мной.

Леди Снеллгров оказалась дома, и нас тотчас провели в гостиную, где она находилась в обществе двух дам. Они встали при нашем появлении. Отвешивая им поклон, я не успел еще ничего сообразить, но сердце мое прежде глаз узнало – кого бы вы думали? Лидию! Утраченную мною Лидию, в поисках которой я готов был избороздить вселенную, разыскивая ее всюду, только не там, где она находилась на самом деле. Да! Я и сегодня не могу без содрогания подумать о том, что еще минута – и мы могли бы разминуться. Это было так неожиданно, что я остолбенел от изумления и радости и не в силах был пошевелиться или хотя бы вымолвить слово. Я только и мог, что пожирать ее глазами, бессильными передать весь восторг моего сердца. Волнение не позволило мне не только выразить свои чувства, но и заметить то впечатление, которое эта встреча произвела на Лидию. Едва придя в себя, я бросился к ее ногам, схватил руку, которую она не успела отдернуть, и попытался что-то сказать, но тщетно. Меня по-прежнему душило волнение. Наконец имя Лидии сорвалось с моих губ. Сама Лидия казалась если и менее удивленной, то не менее взволнованной. Однако безошибочный инстинкт любви заставил меня почувствовать в ней некоторую сдержанность, если не сухость; во взгляде, обращенном на меня, недоставало теплоты. Впрочем, это не могло меня обескуражить. Сила моих чувств была столь велика, что я забыл обо всем на свете. Я видел Лидию – и этого было достаточно.

Дама, бывшая с Лидией, не дала мне времени опомниться. Она властно взяла Лидию за руку и резко, безо всяких объяснений, вывела в гостиную, где я по-прежнему стоял, как истукан, не в силах ринуться за ними или хотя бы выразить протест. Проходя мимо меня, старшая дама уронила: "Какой актер!"

Я диким взглядом обвел комнату, ища поддержки Мервилла, но он тоже исчез. Покинутый возлюбленной и другом, я так и стоял столбом, во власти отчаяния, тем более сильного, что все свершилось слишком быстро. Наконец я в изнеможении опустился в кресло. Перед глазами по-прежнему стояла Лидия – так счастливо обретенная и вновь потерянная!

Ко мне подошла безмерно удивленная леди Снеллгров и спросила, что я сделал, чтобы до такой степени обидеть или взволновать леди Гертруду Санли и ее мать.

– Леди Гертруду Санли? – вскричал я. – Неужели весь мир сговорился мучить меня? Причем тут леди Гертруда? Какое она имеет отношение к Лидии, той самой Лидии, которая только что покинула меня столь безжалостным образом?

– Не знаю, о какой Лидии вы говорите, – довольно прохладно ответила леди Снеллгров, – но это, конечно, шутка. Вы не можете не знать, что здесь только что были графиня М. и ее дочь, леди Гертруда.

Вот как раз этого-то я и не знал. Более того, никак не мог поверить словам леди Снеллгров, хотя, разумеется, она не собиралась меня обманывать. Но как я мог не верить собственным глазам? Мы объяснились, и я скоро понял свою ошибку, обусловленную стечением обстоятельств и сделавшую примирение с Лидией весьма нелегким делом.

Как оказалось, леди Гертруда не была единственной, представленной в тот день ко двору: перед ней представляли мисс Э., ее-то я и видел, а поскольку она не произвела на меня впечатления, не удосужился спросить, как ее зовут. Сразу после нее ждали выхода леди Гертруды, чье имя было у всех на устах и опередило ее появление в зале. Когда оно достигло моих ушей, я отнес его к девушке, только что принявшей боевое крещение, и тотчас удалился, так и не узнав о своей ошибке – вплоть до нечаянной встречи с Лидией у леди Снеллгров. Лидия – леди Гертруда! Я оскорбил ее на балу-маскараде и на другое утро покинул Лондон – в то время, как она думала, что я узнал ее; с презрением отверг предложение Мервилла представить меня ей и, в довершение всего, должен был вот-вот пуститься в заграничный вояж, что явилось еще большим оскорблением.

В эти минуты растерянности и горьких сожалений мне оставалось утешаться лишь сознанием своей невиновности. Как вдруг еще одна страшная мысль пришла мне в голову: Мервилл – мой соперник! Но я не мог долго на ней задерживаться: к леди Снеллгров приехали новые гости. Я бросился наводить справки и думать о том, как объяснить Лидии мою ошибку.

Было нетрудно узнать, где она живет, но я не мог предстать перед леди Гертрудой или ее матерью, не развеяв возникшего недоразумения. Я решил сделать это в письме, которое передала бы миссис Бернард или ее свекор, низкорослый старик, столь жестоко введший меня в заблуждение.

По прибытии домой я первым делом отправил управляющего вместе с Томом, знавшим мистера Бернарда в лицо, и знавшим, где искать его, с просьбой о встрече, а тем временем написал письмо леди Гертруде, в котором излил душу в столь искренних выражениях, что она не могла не поверить и не откликнуться.

Вернулся мой посыльный и сообщил, что вышеуказанного джентльмена нет дома, но ему оставили записку, так что утром он непременно прочтет ее. Любое промедление было для меня подобно смерти, но мне ничего не оставалось, как только ждать. Вот когда я остро почувствовал отсутствие Мервилла. Я жаждал излить душу, но – как будто прочих страданий было недостаточно – во мне заговорила ревность. Я тотчас отправился к Мервиллу, но его не оказалось дома и никто не мог сказать мне, где искать его. Я объехал все места развлечений – и все напрасно.

Усталый и измученный, я вернулся домой, ни на йоту не приблизившись к цели.

На следующее утро мне принесли записку от Мервилла.

"Я понимаю, сэр, что моему внезапному исчезновению нет оправдания, разве что сошлюсь на боль, вызванную вашей неожиданной встречей с Лидией. В горячке первых минут соперник восторжествовал над другом, и я был близок к тому, чтобы принести вас в жертву. И если в конце концов вопрос решился в вашу пользу, то не из соображений дружбы или требований чести, а потому лишь – не стану лгать, – что здравый смысл не дал мне усомниться в том, на чьей стороне будет перевес: ведь вы намного опередили меня в сердце леди Гертруды. Насколько я могу судить, произошло чудовищное недоразумение, из которого честь не позволяет мне извлечь выгоду. Поэтому я решил предстать перед леди М. и убедить ее в вашей невиновности – это должно произвести тем большее впечатление, что ей известны мои собственные чувства к ее дочери. Но не сомневаюсь, что и вы, со своей стороны, не упустите ни единой возможности объясниться с ними. Видите, изменник вы этакий, вся моя месть вам за смерть моих надежд сводится, таким образом, к искренним попыткам помочь вам в осуществлении ваших. Пусть ваше счастье в какой-то степени компенсирует то, в чем отказано мне самому. Увидимся утром. Я вновь свободен и остаюсь преданным вам,

Мервилл".

Ничто не могло так успокоить и обрадовать меня, как это примирение с Мервиллом, но осталось еще помириться с леди Гертрудой; однако я счел письмо Мервилла добрым предзнаменованием. Едва я успел дочитать его до конца, как явился мистер Бернард (вернее, мистер Уитерс, ибо такова была его настоящая фамилия) собственной персоной. Его тотчас пропустили ко мне, и ни обида за прошлый обман, ни то, что на протяжении последнего времени он не раз безжалостно пресекал мои попытки докопаться до истины, не могли помешать мне заключить его в объятия и оказать ему самый сердечный прием; обладая сухим, стоическим характером, он, тем не менее, не смог остаться равнодушным к этим знакам моего расположения. После обмена приветствиями я заставил его сесть. Я объяснил ему свое поведение на балу, без чего мне было трудно рассчитывать на его доверие. По-видимому, оно удовлетворило мистера Уитерса, и он, в свою очередь, поведал мне следующую историю – без единой фальшивой ноты либо увертки.

– Вам может показаться странным, – начал он, – что юная леди с таким происхождением, как леди Гертруда, в столь нежном возрасте вынуждена была бежать из дома и скрываться там, где вы впервые встретили ее, – особенно в наш век и в стране, так мало подходящей для романтических эскапад, как наша. Поэтому придется сделать экскурс в прошлое, к источнику сих приключений, и познакомить вас кое с какими подробностями из жизни этого семейства, известными лишь узкому кругу родственников и близких друзей.

У графа М. и его жены был сын, лорд Санли, многообещающий юноша, и дочь, леди Гертруда. Лорд Санли отправился в заграничное путешествие; тем временем леди Гертруду увидел лорд Ф., случайно заехавший в поместье графа М., и, хотя она только что вышла из детского возраста, был так поражен ее красотой, что и думать забыл о вопиющей разнице между ее рассветом и его закатом, ибо ему было около шестидесяти лет, он был вдов и не имел детей.

Решив вступить с ней в брак, сей важный государственный чин пообещал ее отцу доступ к неограниченной власти и сопроводил свое предложение такими посулами, что граф М., чьей слабой стрункой было чрезмерное честолюбие, закрыл глаза на разницу в летах и согласился – от своего имени и от имени девушки и ее матери.

Он с тем большей готовностью предположил содействие, или хотя бы молчаливое согласие леди М., что никогда не видел ни малейшего сопротивления с ее стороны. Его жена была особа с мягким, пассивным характером, полностью подчинившая себя мужу – благодаря той властности, с которой он брал на себя решение всех вопросов. А если она и пыталась проявлять малейшее неодобрение, он быстро укрощал ее вспышками ярости – тем и кончалось.

Когда он, в своей обычной категорической манере, посвятил ее в свои планы относительно будущего леди Гертруды, леди М., в душе которой сей проект вызвал непобедимое отвращение, не стала открыто перечить мужу, в надежде на то, что это не последнее его слово в столь спорном и деликатном вопросе; что по зрелом размышлении он передумает, или, по крайней мере, проявит колебания, вот тогда-то и наступит ее черед и она успеет отговорить его, прежде чем дело зайдет слишком далеко.

Что касается леди Гертруды, то, когда отец выразил ей свою волю – в форме не подлежащего обжалованию приговора, – она была слишком поражена и испугана, чтобы вымолвить хотя бы одно словечко, и это молчание, принятое за знак согласия, сослужило ей скверную службу. Лорд Ф. вызывал в ней ужас не только из-за разницы в годах (возраст жениха мог внушать ей почтение, но никак не любовь), но и благодаря его манере скорее требовать, нежели стараться понравиться. Привыкший ни перед кем не склонять голову, на государственной службе лорд Ф. усвоил категоричность тона и жеста, которую он вкладывал в свои пустые, напыщенные речи, наводившие благоговейный ужас на подчиненных и вызывавшие смех у женщин.

Отвращение леди М. к этому брачному союзу было вызвано ее знанием жизни, тогда как леди Гертруда была им обязана мудрости самой природы, не пожелавшей допустить, чтобы столь юное и прелестное создание было принесено в жертву Амбициям и Корысти, не совместимым со Счастьем, которое можно обрести лишь в обоюдной Любви, начинающейся как страсть, а затем, под руководством долга и чести, переходящей в нежную привязанность.

Лорду Ф. было некогда (даже если бы его раздутое самомнение допустило такую возможность) ухаживать за девушкой, дабы преодолеть холодность леди Гертруды и ее матери. Из Лондона поступила с курьером депеша о том, что государственные дела призвали его в столицу. Поэтому он уехал, не успев заручиться согласием обеих женщин. Впрочем, он и не считал такое согласие жизненно необходимым, всецело полагаясь на лорда М., с которым было достигнуто полное взаимопонимание.

Вскоре семья лорда М. перебралась в Лондон. К этому времени леди М. убедилась, что ее расчеты не оправдали себя; все ее робкие попытки замолвить словечко за несчастную дочь наталкивались на непоколебимую решимость ее мужа, и она содрогалась, думая о последствиях этой решимости для леди Гертруды, которая до тех пор больше грезила, чем жила; произнесенный над ней приговор – жить с палачом – казался ей страшнее смертного приговора.

Убедившись, таким образом, в серьезности намерений своего супруга, уже начавшего подготовку к свадебной церемонии, леди М. чего только не предпринимала: и уговаривала, и раскрывала ему глаза на будущего зятя, и отвлекала его внимание от столь ужасного проекта – все напрасно. Как прежде его не тронуло ее косвенное неодобрение, так теперь привело в бешенство открытое противодействие. Он не допускающим возражений тоном ответил жене, что ничто не удержит его от этого шага навстречу выгоде и карьере.

До глубины души пораженная угрозой счастью нежно любимой дочери, леди М. в этой ситуации подтвердила мнение о том, что, доведенные до отчаяния, самые мягкие, самые ручные натуры способны принимать бесстрашные и непоколебимые решения. Убедившись, что лорд М. не собирается пересматривать и, тем более, менять свое решение, готовая на все, чтобы не допустить этого брака, и исчерпав все иные средства к спасению леди Гертруды, леди М. поняла, что ей больше ничего не остается, как только бежать и скрываться вместе с дочерью до тех пор, пока время, заступничество друзей или сама чудовищность такого шага не откроют ее мужу глаза на его причину. Причину, вынудившую ее подавить в себе долг жены ради исполнения долга матери.

Не было такой силы, которая могла бы помешать леди М. в ее стремлении защитить леди Гертруду от страшной перспективы, преодолевая отвращение, отдать свою руку тому, к кому не лежало и никогда не будет лежать ее сердце. Она поделилась своими планами с моей невесткой, почти дочерью, миссис Уитерс, которую вы знали как миссис Бернард, и обсудила с ней план побега. Сам я прежде исполнял обязанности управляющего имением леди М. в графстве Уорикшир, но по старости удалился от дел; однако миледи с помощью миссис Уитерс убедила меня в настоятельной необходимости этого шага, и, хотя я не скрыл от них, что не могу одобрить бегства жены и дочери супруга и отца, к тому же важного государственного деятеля, я в конце концов был вынужден признать их правоту и оказать им содействие.

Следует отдать должное леди М.: она выразила готовность отказаться от своего плана, если я посоветую какой-нибудь другой путь спасения ее дочери, добавив, что будет только благодарна, если я удержу ее от чреватого многими опасностями шага, которому она, однако, отдает предпочтение перед упреками самой себе в бездействии, если допустит, чтобы ее дочь безжалостно вырвали из материнских объятий и обрекли на жизнь с ненавистным, грубым стариком, по сравнению с чем даже смерть представляется ей более мягким исходом. Возможно, их бегство приведет к тому, что, выпустив пар, лорд М. откажется от намерения строить свою карьеру на несчастье дочери, равно дорогой для них обоих. Она же тем временем свяжется с сыном, лордом Санли, в чьих чувствах и в чьей поддержке абсолютно уверена, и, возможно, тому удастся переубедить отца. Сейчас же главное – не потерять ни одной минуты.

Мне было тем труднее противостоять давлению этих аргументов, что, зная нрав милорда, я не видел другого выхода и понимал, что моя добрая госпожа, доведенная до отчаяния, вынуждена выбирать меньшее из зол. Сочувствие и давняя привязанность к ее светлости не позволили мне уклониться от содействия ей в этой рискованной затее. Конечно, я предпочел бы менее противный моим убеждениям способ спасения леди Гертруды, но, раз такового не существовало в природе, я готов был служить ей.

Время было исключительно дорого. Держаться вместе значило бы увеличить риск, поэтому было решено, что леди М. должна будет сама позаботиться о себе, а леди Гертруда поступит под покровительство моей дочери и вашего покорного слуги. Опасаясь несчастного случая в каком-нибудь морском порту, где будут предприняты самые интенсивные поиски, мы сошлись на том, что я подыщу им надежное убежище в каком-либо глухом углу и стану ждать дальнейших распоряжений ее светлости.

Немногие из женщин отважились бы на такое решение, и еще меньшее их число довели бы его выполнение до конца. Леди М. вела себя так, словно вся ее жизнь была подготовкой к этому поступку, вплоть до последнего момента сохраняя поразительное самообладание, даже безмятежность духа, благодаря чему ее супруг так ничего и не заподозрил. Наконец она вручила мне леди Гертруду и миссис Бернард, дабы я доставил их, в качестве членов своей семьи, в Уорикширское графство, а сама, под видом небогатой женщины, села в дилижанс на Бристоль, взяв с собой надежную рекомендованную мной служанку, которую мы не посвятили в тайну, даже не сообщили настоящего имени госпожи, так что она, в случае чего, не могла бы выдать ее.

Для начала операции миледи выбрала день, когда, по ее сведениям, милорд должен был задержаться на приеме у лорда Ф., которому не суждено было сделаться его зятем. По возвращении лорд М. обнаружил письмо, которым леди М. ставила его в известность о своих мотивах, заверяла в своем глубочайшем уважении и выражала сожаление о том, что ей пришлось прибегнуть к крайней мере. Это не помогло предотвратить у лорда М. приступ ярости и возмущения. Гордость удержала его от публичного скандала, и он срывал гнев на прислуге. Отдав распоряжение немедля начать поиски беглянок, он взял себя в руки и позаботился о том, чтобы тайна не вышла за стены дома, очевидно, рассчитывая на скорые результаты своего преследования. Однако его ждало разочарование: они намного опередили его и приняли меры по сокрытию следов. Кроме того, распоряжение лорда М. выполнялись с гораздо меньшим рвением, так как в глубине души все были на стороне миледи.

Леди М. пришлось убедиться в том, что ее супруг не собирается внять голосу разума. Милорд Санли, с которым она поддерживала связь и который принял сторону матери и сестры, тщетно пытался самым трогательным образом убедить отца: тот оставался непримиримым. Скоро все поняли, что между лордом М. и его женой произошла размолвка, но только самые близкие друзья и родственники знали о том, насколько далеко зашла ссора, тем более, что лорд М. упорно муссировал слухи об отъезде леди М. на воды в Экс-ла-Шапель, для поправления здоровья, и сам он, мол, в скором времени присоединится к ней. Также широко распространилась молва о предполагаемом брачном союзе – сразу после их возвращения.

Миледи продолжала получать известия о несгибаемости супруга и одновременно советы продолжать скрываться, если только она хочет в конце концов добиться успеха. Вконец измученная, она решила отправиться в Брюссель, куда в ближайшее время должен был прибыть лорд Санли. Вот почему леди Гертруде пришлось покинуть столь гостеприимный край, где она видела столько хорошего от вашей милости, о чем я не мог в то время доложить миледи, из страха добавить лишнее беспокойство к ее многочисленным горестям. Ведь если она еще могла оправдать их побег необходимостью спасти леди Гертруду от самодурства лорда М., собиравшегося выдать дочь без ее родительского благословения, то как бы это выглядело, если бы теперь она решилась обойтись без благословения отца? Это чрезвычайно осложнило бы ситуацию и, лишив леди М. морального перевеса, дало бы ее мужу повод для суровых репрессий. Вот почему вы и нашли в лице миссис Уитерс – миссис Бернард – столь ревностного стража.

(Должен признаться, я счел доводы убедительными и отдал должное бдительности миссис Бернард, хотя в свое время немало пострадал от нее).

Мистер Уитерс продолжал:

– Мы благополучно добрались до Брюсселя, а вскоре одно за другим произошли два события, которые смягчили лорда М. Во-первых, лорд Ф. неожиданно женился на бойкой молодой особе, в чьем сердце расчет возобладал над нежными чувствами, что необычайно рассердило лорда М., а во-вторых, сразу после заключения этого брака лорд Ф., благодаря одной из столь часто встречающихся в политике перемен ветра, внезапно утратил былое могущество, что повлекло за собой перемену в чувствах лорда М. Он успокоился; благополучие и счастье его семьи снова вышли на первое место. Миледи не стала дожидаться, пока приятели убаюкают его проснувшиеся чувства новыми честолюбивыми посулами, и, не опасаясь больше лорда Ф., написала покаянное письмо, в котором полностью отдавала себя в руки мужа; ее покорность превзошла степень нанесенного ему оскорбления. Примирение супругов было не за горами, тем более, что и лорд Санли приложил к этому руку. Вскоре лорд М. воссоединился со своей семьей в Брюсселе, и они вместе совершили паломничество в Экс-ла-Шапель.

Трудно вообразить более трогательную сцену, нежели примирение лорда М. с семьей. Леди М. и леди Гертруда бросились к его ногам и омывали его руки слезами счастья оттого, что им была предоставлена возможность выказать ему свою любовь. Обе на все лады обвиняли себя и тем самым его совершенно разоружили.

Все прошлые обиды канули в Лету. Миссис Уитерс и я также получили полную амнистию, а миледи была счастлива лишний раз убедиться в том, что она поступила правильно.

Итак, все семейство отправилось в Экс-ла-Шапель, и тамошние воды произвели такой эффект на состояние здоровья лорда М., что он постарался пробыть там как можно дольше. Ужасная буря сменилась долгожданным покоем и полным счастьем. За Экс-ла-Шапелью последовало путешествие по Европе, пока, наконец, дела не призвали милорда в родное имение, откуда он, меньше чем за два дня до вашей встречи с леди Гертрудой на балу-маскараде, привез жену и дочь в столицу, а сам снова уехал вместе с сыном, в свое поместье. Впрочем, мы ожидаем их скорого прибытия.

Получив вашу записку, я не мог далее откладывать объяснение некоторых подробностей, как бы малозначительны они ни были; хотя я ни за что не стал бы навязывать их вам, если бы вы собственными действиями не дали мне для этого веского повода.

Рассказ был окончен. Я покраснел, почувствовав в его последних словах заслуженный упрек, однако нельзя было терять ни минуты. Я умолил его передать от меня леди Гертруде письмо с извинениями – разумеется, с разрешения леди М. Я также не забыл попросить его засвидетельствовать мое искреннее уважение миссис Бернард.

Он удалился, оставив меня в волнении – на этот раз чрезвычайно приятном, ибо я снова обрел надежду. Я отменил все распоряжения, связанные с заграничным вояжем, и, к величайшей радости леди Беллинджер, поспешил поведать ей о перемене в моих намерениях.