"Мемуары сластолюбца" - читать интересную книгу автора (Клеланд Джон)

Часть вторая

Мой торжественный дебют в столице Британской империи состоялся в середине осени. В полном соответствии с модой, предписывающей периодически испытывать отвращение к однообразию деревенской жизни, к началу сезона весь свет устремился в Лондон, соскучившись по таким благам цивилизации, как театры и пышные приемы.

Моя наипервейшая задача по приезде в Лондон была связана с незабываемой Лидией, однако предпринятое расследование не увенчалось успехом: мне так и не удалось напасть на след или хотя бы узнать ее настоящее имя. Тем не менее досада не умалила моей гордости по поводу столь необычайного приключения. Грусть, вызванная новым разочарованием, побудила меня искать спасения в утехах света, поэтому я с головой окунулся во все развлечения, какие только большой город может предоставить молодому человеку моего возраста, происхождения и богатства. Образ Лидии по-прежнему царил в глубине моей души, но на поверхности уже замелькали изменчивые отражения изящных фигур, излучавших блеск и веселье, призывая и меня сию же минуту вздохнуть полной грудью и изведать наслаждение, а может быть, даже некое подобие страсти.

В Лондоне между моими четырьмя опекунами состоялось что-то вроде совещания, где решался вопрос: не следует ли мне отправиться за границу?

Один, граф Т., настаивал на том, чтобы я не терял даром времени и таким образом завершил свое превращение в образцового джентльмена. Его главный и единственный аргумент сводился к тому, что, когда сын герцога имярек достиг моего возраста, отец сразу же отправил его в путешествие. Но он не смог ответить на вопрос, что именно тот вынес из этого путешествия.

Второй опекун, мистер Пламби, сидевший рядом с его светлостью, добавил – с чрезвычайно важным видом, – что нет ничего полезнее для молодого человека, чем заграничное турне: он, мол, вынес это из собственного опыта. В каком-то смысле это было правдой, потому что хотя он ни разу не бывал дальше Берберийского побережья, однако в бытность свою помощником богатого купца из Триполи заложил фундамент будущего громадного состояния.

Третий опекун, сэр Томас Кингворд, – возможно, просто одержимый духом противоречия и раздраженный тем, что ему первому пришла в голову эта идея, – категорически возражал против такой поездки, не без основания утверждая, что путешествие имеет смысл, только если к нему должным образом подготовиться, заранее изучив страну назначения: ее обычаи, политическое устройство, обстановку и психологию жителей. В противном случае мои суждения, скорее всего, будут скороспелыми, а впечатления – поверхностными, как у тех прекрасных молодых джентльменов, которых ему довелось встречать и которые произвели на него, скорее, тягостное впечатление, так как все, что они усвоили, это грубые туземные развлечения, не вполне уместные в наших условиях.

Четвертый, сэр Поль Плайант, присоединился к его мнению – не столько потому, что был с ним согласен, сколько по той причине, что оно было высказано последним. А так как мнения разделились поровну, решать пришлось леди Беллинджер, которая, ни минуты не колеблясь, выступила за то, чтобы я остался в Англии. Могу поклясться, что она ни за какие сокровища не согласилась бы выпустить меня из своего поля зрения, особенно если речь шла о кровожадных католических странах, которые она, как добрая протестантка, почитала рассадником всех зол и прибежищем разврата.

Закрепившись, по крайней мере на данном этапе, в Лондоне, я принял твердое решение взять от столичной жизни все, что только можно. К счастью для себя, я с детских лет питал неистребимое отвращение к азартным играм, о чем ни разу не имел повода пожалеть. Обо мне уже шла молва как о человеке, который, несмотря на несовершеннолетний возраст, благодаря тетушкиной щедрости и потворству опекунов, не привык считать деньги. За мной неотвязно следовали толпы прихлебателей всех сортов: от лорда Уискема до красавчика Хеджа, чья карьера началась с гинеи, пожалованной ему по ошибке вместо полупенни джентльменом, выходившим из игорного дома, за то, что он показал ему дорогу. Хедж тотчас прокутил эти деньги в том же самом игорном доме в обществе некоей феи, которая была им настолько очарована, что не пожелала расставаться и увезла его в своей колеснице.

Итак, на меня смотрели, как на птенца, в первый раз вылетевшего из гнезда и падкого на всевозможные развлечения. Все капканы, все приманки, все мыльные пузыри большого света явились на моем пути. Но если эта "золотая" молодежь, эти мелкопоместные дворянчики причинили другим столько же вреда, сколько мне, можно утверждать, что всеобщий ажиотаж делает им слишком большую честь и что люди, попадающие к ним на крючок, заслуживают своей участи. Потому что, сколь бы ни было ничтожно мое знание света, вся эта мишура в виде запряженных гнедыми экипажей, обитых золотом будуаров и прочей показной роскоши, необходимой для их профессии, не произвела на меня ни малейшего впечатления: сквозь поддельный блеск явственно проступало мурло шулера. Даже их непоколебимое самодовольство, снисходительные ухмылочки и приторная услужливость, которая не столько очаровывает, сколько вызывает желание плюнуть им в физиономию, – все это имело не больше отношения к подлинному аристократизму, чем маска – к человеческому лицу. Короче говоря, сколько бы эти презренные негодяи, движимые корыстными побуждениями, ни напускали на себя честный, благородный вид, им никого не удавалось провести – кроме самих себя.

Надежно защищенный от их влияния броней из стойкого презрения к азартным играм, в которых я видел пошлейший способ убить время, я сохранил ясный ум и проницательность. Мне были очевидны – в силу интуиции – их пустота и коварство. Самолюбие мое было задето тем, что они приняли меня за деревенского простофилю, сделав своей мишенью, и я даже не попытался смягчить свой, довольно резкий, отпор, незамедлительно дав им понять, что вижу их насквозь.

Но, если они и не преуспели ни в чем другом, им все же удалось несколько отравить мне радости столичной жизни, которыми я надеялся насладиться в полной мере; открыто унизив этих негодяев, я не вполне рассчитал. Эти ничтожества было не так-то легко смутить. Видя, что добыча ускользает у них из рук, они не испытывали ничего, кроме сожаления и разочарования, но уж никак не раскаяния. Подумаешь, одна овца избежала стрижки – найдутся другие!

Я мог бы еще много распространяться на эту тему, но, боюсь, это будет воспринято как желание потешить свое самолюбие, чья жалкая радость в том и состоит, чтобы оправдывать одни свои слабости отсутствием других. Считая, что волокитство, судя по первому опыту, приносит гораздо больше удовольствия, чем все прочие забавы, я с головой ушел в это занятие. Увлекаясь всеми и ни одной не любя, поскольку сердце мое было навечно отдано Лидии, я не искал ничего другого, как только утоления жажды, естественной для моего возраста и темперамента.

Прожив некоторое время в столице и успев пройти через множество утомительных светских церемониалов, я наконец-то был предоставлен самому себе и естественному образу жизни.

Из всех обычаев света ни один не вызывает у меня такого изумления и отвращения, как обмен так называемыми визитами вежливости. Ну в самом деле, есть ли на свете более нелепая процедура: когда дамы, ненавидящие друг друга – и не без основания, – разыгрывают бессмысленную комедию, подолгу выстаивая друг у друга на крыльце с одним-единственным желанием, чтобы хозяйки не оказалось дома!

Бедная леди Фезервейт! Ну разве мог бы я без смеха вспоминать ее отчаяние, если бы не считал, что этим окажу ей слишком много чести? Эта отъявленная лицемерка и бездельница однажды составила список из тридцати шести приятельниц, которым она задолжала визит и среди которых ни одной не было до нее решительно никакого дела, причем каждая с превеликим удовольствием послала бы ей расписку об уплате долга.

Так вот, вооружившись четками, миледи выехала со двора в своей коляске и объехала тридцать пять домов, причем нигде, на ее счастье, ее не смогли принять. Тридцать шестой в списке значилась некая миссис Уорди, особа без титула и с весьма средним достатком, которая, однако, умела жить с достоинством и получая от этого удовольствие. Ей посчастливилось свести близкое знакомство с несколькими умнейшими, благороднейшими и элегантнейшими женщинами, и она следила за тем, чтобы не запятнать себя фальшивой экзальтацией либо женским педантизмом. Миссис Уорди искренно любила своих подруг и относилась к ним с большим уважением. Но и к пустышкам она проявляла терпимость и снисходительность, объясняя их ничтожность недостатками воспитания. Вот у ее-то дверей и остановилась леди Фезервейт. Они были так мало знакомы, что миссис Уорди вряд ли помнила, как ее зовут; сама же она занесла эту даму в список, желая довести его до трех дюжин, а также чтобы иметь возможность говорить, что навестила особу, которая знается с самыми выдающимися представительницами светского общества.

Случилось так, что миссис Уорди оказалась дома, а слуги не получили никаких особых указаний и ответили кучеру леди Фезервейт, что хозяйка дома и готова принять гостью. Услышав это, леди Фезервейт, точно ошпаренная, выскочила из коляски, бормоча сдавленные проклятия: "Ну, так я и знала: вечно она торчит дома!" Ее проводили в гостиную, и там она довела бедную миссис Уорди до изнеможения бессмысленной болтовней о лентах, свадьбах, скандалах и светских раутах. Потом она выбежала из дома, нырнув в свой экипаж, и бросилась к моей тетушке, которую по чистой случайности не включила в список, но которую весь вечер донимала жалобами на судьбу-злодейку. Моя добрая тетушка, плохо знавшая свет, была слишком наивна и простосердечна, чтобы понять скрытый смысл такого праздношатания по городу, поэтому она ограничилась замечанием, что если все эти дамы – близкие подруги леди Фезервейт, с которыми она и впредь собирается поддерживать добрые отношения, то, разумеется, прискорбно, что их не оказалось дома.

– Ах, милочка, – прощебетала леди Фезервейт, – вы, конечно же, шутите! – после чего на одном дыхании перечислила великое множество герцогинь и графинь, которые годами разъезжали с визитами и ухитрялись ни разу не встретиться. Некоторое время спустя я был ей представлен и получил возможность убедиться в заранее предполагаемой ничтожности, а также неискоренимой инфантильности, простительной в молоденьких девицах, которые не превзошли умом собственных кукол. Но лицезреть сию надменную, расфуфыренную, увешанную драгоценностями гранд-даму, без единого признака красоты, молодости или остроумия, внимать ее сетованиям на людское коварство и в то же время думать о том, как она довела до белого каления достойную особу, имевшую несчастье подвергнуться ее опустошительному, хуже чумы, нашествию, было такой злой шуткой, что я расхохотался ей в лицо. И что бы вы думали – она немедленно присоединилась ко мне, сочтя этот смех признаком своего большого успеха; ей ни на минуту не пришло в голову, что она сама явилась его причиной.

Любой, самый остроумный анекдот имеет свойство быстро выдыхаться. Тот же, который я только что предложил вашему вниманию, уже через короткий промежуток времени показался мне довольно пошлым, и если я дерзнул привести его здесь, то лишь с целью проиллюстрировать, каких затрат времени и терпения требует подчас общение с женским полом.

Но оставим сей малозначительный эпизод. Как только я смог, наконец, располагать собой, то обнаружил, что для успешного осуществления разработанной мною программы увеселений потребуется компаньон, а еще лучше – опытный и верный друг, который бы прекрасно разбирался в обстановке. Трудность заключалась в том, чтобы сделать правильный выбор. Немало ровесников, падких на удовольствия, как и я сам, предлагали свои услуги, пока случай не выдвинул на первое место лорда Мервилла, молодого, но уже достигшего совершеннолетия дворянина, чей отец был еще жив, так что лорд Мервилл жил вместе с ним и трогательно дружил, платя за выполнение родительского долга и заботу о себе сыновьим уважением, а также полным доверием, что делало обоим больше чести, чем если бы они неукоснительно придерживались субординации, из-за которой большинство отцов вызывают лишь неприязнь и недоверие своих отпрысков. Общие вкусы и наклонности послужили нашему с лордом Мервиллом сближению. Находясь в том возрасте, когда многие юноши еще только начинают открывать для себя мир наслаждений, Мервилл успел изведать чуть ли не все удовольствия на свете. Никто не мог сравниться с ним в знании приятных и смешных сторон светского общества. Врожденное добродушие и здравый смысл развили в нем вкус к первым и снисходительное отношение к последним. Свойственная ему уступчивость помогала поддерживать отношения со множеством приятелей, из которых он нескольких человек называл своими друзьями. Но уступая – что он делает почти всегда, – он неизменно сохранял достоинство, а если и позволял себе дать вам совет, то делал это с таким тактом, такой обезоруживающей симпатией и уважением к вашему самолюбию, что невозможно было сердиться либо испытывать обычную в таких случаях неловкость. В то же время, несмотря на снисходительное отношение к слабостям, присущим и ему самому, его понятия о дружбе были слишком высоки, чтобы он отказал в ней тем, кто пользовался его уважением и преимуществами его жизненного опыта. Имея честь считаться его другом, вы всегда могли рассчитывать если не на прямое руководство, то на его совет и компанию, однако в пределах, дозволяемых соображениями чести. В случае расхождения с приятелями в важнейших для него вопросах достоинства, здоровья и благосостояния, он умел, не делая резких движений и не задевая ничьего самолюбия, незаметно свести отношения на нет. Таким образом, если его дружба носила характер наставничества (что он всячески старался смягчить), то не по его вине, а в силу недостатков человеческой натуры. Он не уклонялся от развлечений, но разумно регулировал их; его понятия о морали были небезупречны, но золотое сердце служило порукой будущей перемены. Мы начали как товарищи по кутежам, но очень скоро стали друзьями.

Слишком проницательный, чтобы от его внимания могла ускользнуть моя склонность к фатовству и амурным шалостям, и в то же время превосходно понимая всю безнадежность открытой борьбы с этими слабостями, он часто сопровождал меня, когда я отдавал им дань, всякий раз снабжая весьма полезными и ненавязчивыми советами, помогая мне выработать в себе способность к самоанализу и таким образом уберечь себя от ошибок в это ответственное время, когда серьезный промах мог отразиться на всей будущей жизни.

Заметив, с одной стороны, мое стремление взять от столичной жизни все, что только можно, а с другой – нежелание прибегать к низким уловкам, дабы обмануть тетушку, он посоветовал мне снять небольшой домик для развлечений на тихой окраинной улочке, поручив заботы о поддержании порядка надежному, им же рекомендованному слуге, знавшему толк в таких делах. Лорд Мервилл не пожалел времени, чтобы помочь мне обставить домик – с величайшей простотой, но и с отменным вкусом. В этом уютном гнездышке, предназначенном для приятного времяпрепровождения, было предусмотрено решительно все для удовлетворения наших потребностей. Именно здесь мы собирались в тесном дружеском кругу, задавая веселые кутежи и постоянно убеждаясь в том, что живая радость выдыхается либо совсем умирает среди величественных лепных потолков, гобеленов на исторические темы и просторных залов.

На таких вечеринках господствовала утонченность манер, придававшая чувственным наслаждениям еще большую пикантность. Наши пирушки не имели ничего общего с грубыми вакханалиями таверн и борделей. Тонкий вкус делает наслаждение более изысканным и в то же время уменьшает издержки.

Мое любовное гнездышко было готово как раз вовремя, так как именно в те дни началась моя первая любовная интрига, которой я, если можно так выразиться, открыл свой лондонский сезон. Однажды вечером мы с лордом Мервиллом были в театре. Внезапно дверь ложи отворилась и вошла дама, которая не столько опиралась, сколько тащила за собой тщедушного молодого человека, настоящего заморыша. При виде лорда Мервилла дама стряхнула его с себя и, сев рядом с моим другом, с величайшей фамильярностью завела разговор.

– Где вы пропадали?.. Сто лет не виделись!.. Ездили на премьеру в оперу?.. Ваша табакерка при вас?.. Да, кстати, когда вы в последний раз были у леди Драмли? Выиграли или проиграли?.. – все это было произнесено на одном дыхании – настоящее словоизвержение, причем непринужденность манер показывала, что она привыкла вращаться в высшем обществе. Догадавшись по моему виду, что дама возбудила мое любопытство, для удовлетворения которого было достаточно назвать ее имя, Мервилл отвесил ей поклон, одновременно почтительный и небрежный, и произнес:

– Счастлив видеть вас, мисс Уилмор, вы прекрасно выглядите! – что и послужило ответом на все вопросы сразу (она и сама уже их не помнила). Дама наклонилась поближе к Мервиллу и громко – так, чтобы слышала вся галерка, спросила, кто я такой. Он тихонько сообщил мое имя и титул. Этого оказалось достаточно: она немедленно и без малейшего стеснения уставилась на меня, а потом, с поразительной бесцеремонностью, нимало не беспокоясь о том, что о ней подумают, села между нами, давая и мне возможность насладиться столь почетным соседством.

Трудно сказать, что представляла из себя мисс Уилмор в годы цветущей юности. Говорят, она была хрупка и даже очень хороша собой. Теперь, в двадцатипятилетнем возрасте, от первого не осталось ничего, а от второго – совсем немного. Она росла единственным ребенком. Отец позволил себе умереть лишь после того, как она, по его понятиям, повзрослела и научилась управлять имением – вполне достаточным, чтобы она могла претендовать на лучшую партию в королевстве и по собственному выбору. Увлекаемая стремительным потоком страстей и не расположенная к пышным, утомительным обрядам, мисс Уилмор не стала дожидаться брачных уз, чтобы быть посвященной в таинство. Удовлетворив свое любопытство и имея за спиной прочный тыл в виде огромного, независимого состояния, она призналась себе, что не видит смысла в том, чтобы дать втянуть себя в пошлейший брак, приобретя – за собственные деньги – мужа-деспота. Преисполненная презрения к своему полу, она отбросила все и всяческие табу и открыто провозгласила культ неограниченной свободы, бросив вызов тирании традиций и узурпации всех прав мужчинами, которых она, в бесконечной погоне за наслаждениями, терпела в качестве любовников, но уж никак не мужей. Она бравировала своим бесстрашием, которое – при всех издержках – не могло не вызвать уважения. Говорят, что большинство женщин в душе распутницы, и этому можно верить. Конечно, было бы преувеличением считать такими всех представительниц слабого пола, самой природой предназначенного для семейных радостей. Но несомненно и то, что существует множество таких, как мисс Уилмор, открыто исповедующих подобные взгляды.

Махнув рукой на свою репутацию, она окунулась в стихию чувственных наслаждений и не упустила ни одного из тех, что пришлись ей по вкусу и буквально сами плыли к ней в руки благодаря богатству и умению вести дела. Не признавая никаких ограничений, налагаемых обществом на представительниц ее пола, она повсюду разъезжала с молодыми людьми, играла в карты и отдавала дань Бахусу наравне с ними. Впрочем, ее большей частью окружали те, кто либо ей во всем поддакивал, либо слишком хорошо воспитан, чтобы посягать на большие вольности, нежели те, которые она сама позволяла, ибо даже в разгар увеселений соблюдала некоторое подобие приличий. Естественно, дамы, отличавшиеся от нее воспитанием и образом жизни, объявили ей бойкот. Она не жаловалась: ей было все равно. Но что особенно поразило ее и утвердило в презрении к женскому полу, это то, что самые ничтожные, самые порочные из всех громче других предавали ее анафеме – ее, которая, по крайней мере, честно признавала за собой один грех, и далеко не самый худший. Многие, бывшие во сто крат виновнее ее, отказались поддерживать с ней знакомство, делая вид, будто изгоняют паршивую овцу из стада.

Бесспорно, чрезмерная снисходительность к собственным слабостям понесла урон ее личности. Ей недоставало скромного изящества и душевной тонкости, которые так украшают женщину. Мисс Уилмор усвоила мужские манеры, и это выглядело неестественно, хотя и не столь отвратительно, как обабившийся мужчина. Красота ее поистрепалась, черты расплылись, но в ней горел азартный огонь и было еще что-то трудноопределимое, что завораживало тем больше, чем дольше вы находились в ее обществе, особенно в промежутках между самыми бурными похождениями, когда бьющие через край эмоции уравновешивались здравым смыслом.

Лорд Мервилл был ее знакомым, и если не близким, то заслуга в этом принадлежала ему, а не ей. Однажды он сделал попытку, но, принимая в расчет ее репутацию, не слишком церемонился и ранил ее гордость, чего она стерпеть не могла. Встретив отпор, он тотчас ретировался, тем более что никогда не помышлял ни о чем серьезном. Нескольких дней оказалось достаточно, чтобы она если и не забыла, то простила неудавшееся покушение. Встретившись с ним в театральной ложе, она вела себя так, словно между ними и в помине не было никакого недоразумения, но – то ли потому, что обрадовалась свежему лицу, то ли по той причине, что со мной не было связано неприятных воспоминаний, – моментально начала оказывать мне предпочтение. Мы завели непринужденную беседу, делая перерывы, лишь когда Мервилл вступал в разговор или один из нас был отвлечен чем-либо в зале (но не на сцене, ибо следить за перипетиями пьесы окончательно вышло из моды). Я был слишком повесой, чтобы не принимать ее авансы и не отвечать тем же – вполне отдавая отчет в том, что мы стали центром всеобщего внимания. Мервилл хмурился, кусал губы, вперял в меня строгий взгляд – ничего не помогало. Я смотрел на мисс Уилмор как на некую героиню, чей неукротимый нрав и бешеный темперамент возбудили мой интерес. Что касается ее жалкого кавалера, этого набитого соломой чучела, то он, очевидно, принадлежал к профессиональным воздыхателям, каких она подцепляла дюжинами и бросала без сожалений. У них, однако, были свои достоинства: они ни на что не претендовали, довольствуясь тем, что сопровождали даму в общественные места, и считали особой честью, если им дозволялось править лошадьми или поиграть с обезьянкой; думаю, если бы на этого вдруг свалились милости иного рода, он бы умер от страха. Мисс Уилмор сама не помнила, где подобрала его, кажется, на каком-то аукционе, и с тех пор он играл при ней роль преданнейшего и безобиднейшего слуги. По-видимому, он и сам смотрел на себя как на ничтожество, не заслуживавшее того, чтобы прервать наш разговор пустячной ремаркой.

По окончании пьесы мисс Уилмор подождала, пока я не предложу ей руку, да так и ухватилась за нее (мне не хотелось бы употреблять слово "вцепилась"); я же с видом триумфатора повел ее к коляске, на несколько минут предпочтя ее обществу Мервилла, который хотя и не удержался от едкой усмешки, видя, как меня похищают столь дерзким образом, но, тем не менее, явно испытывал тревогу за меня, обеспокоившись последствиями. Я громко – так, чтобы, она слышала, крикнул Мервиллу, что сейчас же вернусь и мы вместе поедем ко мне домой, поэтому у нее было всего несколько минут, чтобы осчастливить меня приглашением навестить ее завтра. Я принял его с благодарностью, твердо решив зайти в этом приключении так далеко, как только смогу. Что касается мисс Уилмор, то подобная стремительность была вполне в ее духе: странно было бы, если бы она упустила такую возможность.

После сей увертюры я вернулся в Мервиллу, и он осыпал меня – не без зависти – поздравлениями по случаю столь лестной победы, которую мне удалось одержать исключительно благодаря строгому вкусу и хорошим манерам. Но меня было нелегко смутить, тем более что речь шла о заурядной интрижке; сердце мое – тут мне не в чем себя упрекнуть – нисколько не пострадало.

В назначенное время я явился к мисс Уилмор и убедился в том, что был прав, рассчитывая найти поле боя свободным, а даму – готовой приступить к боевым действиям.

Меня сейчас же провели в ее гостиную, где она ждала в роскошном, тщательно продуманном наряде. И хотя я не испытывал к ней ни любви, ни уважения, нужно отдать ей должное: она была еще довольно хороша собой. Я приблизился с той уверенностью победителя, которая зачастую предвосхищает и даже определяет саму победу. Я тоже постарался не дать маху по части костюма. После неизбежного обмена любезностями я сел в предложенное мне кресло и принял выигрышную позу, выставив напоказ свою фигуру и облачение. Мисс Уилмор, хотя и не питала склонности к фатовству, простила мне эту слабость – ради моей особы. В мою честь на столе красовался роскошный чайный сервиз – такая же непременная деталь приема у дамы, как вино у мужчин: и то, и другое служит поводом для начала и поддержания разговора. Так, над чашками, мы постепенно пришли к решающему объяснению. И вот тут-то, вопреки всему, что я слышал о ее доступности, избавляющей джентльмена от необходимости проявлять инициативу, мисс Уилмор неожиданно напустила на себя исключительно скромный вид. По-видимому, это имело двоякий смысл: она хотела показать, что уважает меня настолько, что отказывается от обычного легкомыслия, и дать мне почувствовать ее истинные мотивы, не претендуя, однако, на излишнюю стыдливость, которой отнюдь не отличалась, а притворяться считала ниже своего достоинства.

Заметив, что она уклоняется от моих атак, я был наполовину заинтригован, а наполовину шокирован. Тонкости, которые в любой другой женщине были бы только естественны, показались мне блажью, чуть ли не оскорблением со стороны той, в которой я меньше всего ожидал встретить поклонницу платонических отношений. Я даже втайне перетрусил, представив, как смешно буду выглядеть, если этот "тет-а-тет" ничем не кончится. Я дулся, отворачивался и даже сделал вид, будто хочу удалиться, чтобы прийти в другой раз, когда она будет в более подходящем настроении. Мисс Уилмор, справедливо расценив это как угрозу, разрывалась между двумя страхами: рассердить меня и вызвать мое презрение. Прошло немного времени, в течение которого она металась между приличиями и сердечной склонностью; в силу привычки последняя одержала верх, и вопрос решился в мою пользу. Ее глаза красноречивее всяких слов сказали мне об этом.

– Что ж, – молвила она, – сэр Уильям, я признаю, что заслужила вашу суровость. Мне невыносимо скрывать от вас тот факт, что мои желания совпадают с вашими. Мне было бы бесконечно жаль, если бы вы оставались равнодушны, и подтверждение тому – мой поступок. Меня безмерно огорчает то, что вашей страсти не сопутствует уважение, но трудно не признать, что все мое предшествующее поведение компрометирует чувство, которое я не желала бы оскорбить притворством и которое испытываю впервые в жизни. Возможно, впоследствии вы окажете мне честь, признав, что если я уступала другим на своих собственных условиях, то вам подчиняюсь исключительно на ваших. Моя уступчивость с вами приобретает совершенно иной смысл, нежели с другими, и если я с готовностью вступаю с вами в связь, то делаю это от чистого сердца, которое отныне принадлежит вам.

Она продолжала в том же духе, но, хотя все это мне чрезвычайно льстило, я испытывал слишком большое нетерпение и был слишком взволнован (мне передалось ее смущение), чтобы спокойно слушать дальше. И я закрыл ей рот поцелуем такой силы, что она едва не задохнулась. После чего немедленно сменил позу, переместившись к ней на кушетку. Мисс Уилмор совсем утратила контроль над собой и вся пылала страстью, так что было бы преступлением медлить. Она так и таяла под напором моих чувств и даже как будто вернула себе красоту и женственность. Все, что было в ней грубого, мужского, растопила нежность. Дерзкая, бестактная мисс Уилмор испарилась, и вместо нее я держал в объятиях настоящую женщину – скромную и застенчивую, подобную новобрачной. Тогда я не мог по достоинству оценить происшедшую в ней перемену, так же, как и перемену в себе самом. Я взял крепость без сопротивления, наслаждался без уважения; в то же время благодарность моя была так велика, что я чувствовал себя счастливым – тем более, что совсем на это не рассчитывал; мое тщеславие упивалось мнимым превосходством над моими предшественниками. Я оставался с ней до двух часов ночи, потом мы поужинали – нам прислуживала ее доверенная горничная, – а когда снова остались одни, мне пришлось гасить ее страхи, буквально затопив ее заверениями в моей признательности.

Наконец чувство приличия заставило меня расстаться с мисс Уилмор. Я сделал это с такой явной – чего и сам не мог вообразить – подлинной неохотой, которая явилась заслуженной наградой за ее чувства.

Я сел в свой экипаж и всю дорогу размышлял о том, что произошло этой ночью.

Бросить мисс Уилмор, как сделали все мои предшественники, было бы пустячным делом. Возможно, я поступил бы наилучшим образом и победа была бы полной, если бы я поиграл и выбросил этот трофей, доставшийся безо всякого труда. Но мысль о том, что я первый пробудил в этой женщине любовь, заставляла меня удержать ее при себе, привязать к моей триумфальной колеснице, показать всему городу в качестве своей пленницы – все это настолько тешило мое тщеславие, что я упивался подобными прожектами. Подаренное ею наслаждение также превзошло все ожидания. Позднее я убедился, что так нередко случается с женщинами, наделенными довольно заурядной внешностью, тогда как писаные красавицы оказываются ни на что не годными. Бывают женщины достаточно мудрые, чтобы, ради выгоды или удовольствия, пренебречь своей репутацией и не делать трагедии из своей посредственности, являя, на пути к достижению цели, столько подлинного изящества, что оставляют далеко позади безмятежную, праздную добродетель, равно как и слишком легко доставшуюся красоту.

На другое утро я тщательно нарядился и поехал к мисс Уилмор завтракать. Я застал ее за утренним туалетом, в обществе Мервилла, и, не скрою, испытал что-то похожее на ревность. Поначалу она смутилась и таким образом подтвердила догадку Мервилла о том, что произошло, с той же неопровержимостью, как если бы мы сами поделились с ним тайной. Однако мисс Уилмор быстро взяла себя в руки, а так как она уже выработала стратегию, решив сделать ставку на мое тщеславие, то открыто провозгласила меня своим единственным фаворитом, выразив пожелание, чтобы Мервилл принял это к сведению и воздержался от упреков. Он заверил ее в том, что глубоко тронут ее откровенностью и, коль скоро самому ему не на что надеяться, с радостью принимает ее доверие, хотя – добавил он без некоторого ехидства, – принимая в расчет ее широко известную осмотрительность, по-видимому, скоро разделит эту честь со всем Лондоном. И он оказался прав, поскольку трудно было ожидать, что мисс Уилмор сразу откажется от укоренившейся привычки пренебрегать мнением света.

Перемена в поведении мисс Уилмор, более мягкие интонации ее голоса и не столь явные, по сравнению с тем, что ему довелось наблюдать раньше, проявления темперамента не ускользнули от внимания Мервилла и немало удивили его. Он не мог поверить, что перед ним – та самая женщина, которая еще недавно исповедовала отказ от всякой скромности, причисляя ее к величайшим слабостям своего пола. Я с напыщенным видом принял его поздравления, и эта маленькая комедия ясно показала ему, как мало я заслуживал выпавшего на мою долю счастья. Тогда я еще плохо знал женщин и не догадывался о том, что часто они осыпают своего избранника милостями потому, что любят, а не за какие-нибудь особенные заслуги. Этот инцидент помог ему понять, как несправедливо высоко мисс Уилмор оценила меня, оказав мне честь истинной привязанности, что ее возрожденные чувства заслуживали лучшей участи, нежели та, которую он не мог не предвидеть.

Мисс Уилмор, у которой тоже открылись глаза, остро – тем более остро, что уже поздно было что-либо изменить, – чувствовала, какой ущерб она нанесла себе всей предыдущей вольницей. Ей пришлось на собственном опыте убедиться, какое громадное значение имеет доброе мнение света, которым она имела неосторожность пренебречь во имя плотских радостей и которое вдруг оказалось необходимым, чтобы удержать более ценные радости сердца.

Напрасно, хотя и искренно, она пыталась изменить свой образ жизни и образ мыслей. Нежелание видеть кого бы то ни было, кроме меня, отказ от толпы обожателей и точное следование всем канонам, предписываемым ее полу, лишь послужили к моему вящему триумфу и необычайно польстили моему тщеславию, но ей самой не принесли ничего, кроме моей благодарности, а это столь жалкая, столь недостаточная награда по сравнению с любовью! В любви же своей я был не властен, да и не особенно сокрушался по этому поводу. Свет даже с большим упорством, чем прежде, отказывал мисс Уилмор в уважении, как будто мстя за былое пренебрежение и простирая свою жестокость до слухов о том, что она якобы имела на меня виды, любовь действительно могла втайне нашептать ей такие мечты, но они были далеки от всякой корысти.

Никто не третировал ее так жестоко, как некоторые из наших титулованных подлецов, которые, насколько мне было известно, охотно женились бы на ней ради ее состояния. Вряд ли это удивит кого-либо в наш просвещенный век, когда даже дочь палача с немалыми деньгами может рассчитывать на брак с гордым аристократом. Никто из разбирающихся в тонкостях нашей жизни не удивился бы, прочитав в газете текст следующего содержания: "Такого-то числа лорд имярек вступил в законный брак с мисс Тугая Мошна, которая обладает всеми достоинствами, необходимыми для счастливого супружества, а также состоянием в сто тысяч фунтов". Равным образом, никого не остановило бы, если бы условием за заключения брака было выставлено венчание у подножия виселицы ее отца.

Мисс Уилмор слишком уважала себя и меня, чтобы не отдавать себе отчета в том, что ее прошлое является непреодолимой преградой для заключения прочного союза, который не только не спас бы ее репутацию в глазах света, но и погубил бы мою собственную. Она часто уверяла меня, что первая отвергла бы такое предложение с моей стороны, продиктованное слабостью, если бы я оказался на это способен, и что ее единственная цель – безраздельно владеть моим сердцем, в чем, к сожалению, она мало преуспела, ибо нельзя отдать то, что не принадлежит тебе самому. Однако, решившись на столь крутой поворот в своей судьбе, на меньшее она уже не могла согласиться. Страсть сделала ее необычайно чуткой и зоркой, поэтому она не преминула заметить, что меня с ней не связывает ничего, кроме признательности, которая немного стоила, и влечения плоти, которое стоило еще меньше, так как утоленное желание быстро уступает место пресыщенности. Почуяв во мне отсутствие истинной склонности, она замкнулась в себе, подолгу предавалась меланхолии и все глубже погружалась в грустную задумчивость, не лишенную своеобразной прелести, особенно если принять во внимание ее причину. Она нередко жаловалась, что если я первый дал ей почувствовать силу и обаяние настоящей любви, то я же и заставил ее узнать страдания, лишил преимуществ неограниченной свободы, не возместив утраты ничем, что могло бы поддерживать ее в оставшиеся годы.

В ответ я принимался уверять мисс Уилмор в своем постоянстве, на которое, разумеется, не был способен. Тщеславие и жажда наслаждений были удовлетворены; наступило пресыщение. После того, как слава о моей победе распространилась по всему Лондону, мне больше нечего было желать, нечем поддерживать затухающий огонь. Неудивительно поэтому, что мне не удавалось полностью развеять ее тревоги. Но у нее хватило мужества предупредить мое предательство и таким образом избавить меня от угрызений совести.

В последнее время я все более сокращал частоту и продолжительность своих посещений, что само по себе является плохим симптомом, предвещающим скорую разлуку. Нужно отдать мисс Уилмор должное: ее упреки носили мягкий, дружеский характер; то были сетования умной женщины, готовой оправдать любовника. Тронутый терпеливой покорностью, с какой она сносила все обиды, я, тем не менее, вскоре исчерпал запас предлогов для пренебрежения ею; во мне росло безразличие, хотя и помимо моей воли.

Мисс Уилмор уже не была той легкомысленной и бесшабашной дамой, чьи экстравагантные выходки вызывали осуждение со стороны как истинно добродетельных людей, так и тех, кто не имел и десятой доли ее достоинств; она обрела способность к анализу, и ей не потребовалось много времени, чтобы прийти к выводу о неизбежности нашей разлуки, тем более что я пустился в новую авантюру, и это стало ей известно. Она в глубокой тайне вынашивала план разрыва и, только когда все было готово, послала за лордом Мервиллом. Он не замедлил явиться, и мисс Уилмор произнесла маленькую речь:

– Милорд, я знаю вас как близкого друга сэра Уильяма, которому, как вам известно, я, на свое несчастье, дала огромную власть над собой. Я знаю, вы простите мне ту вольность, с которой я ныне обращаюсь к вам с просьбой передать ему мои прощальные слова. Будучи убеждена, что вы не истолкуете превратно мой поступок, я избрала такой способ, предпочтя его банальному эпистолярному жанру, к которому обычно прибегают состарившиеся и надоевшие любовницы. Полностью отдавая себе отчет в том, что я не могу рассчитывать на истинную любовь с его стороны, я в то же время слишком горда, чтобы удовлетвориться безответным чувством, служа ему игрушкой. Я слишком многим обязана сэру Уильяму, чтобы жаловаться и проклинать судьбу. Любовь спасла меня от деградации и вернула на стезю добродетели, хотя и поздно теперь спасать мою репутацию. Будьте так великодушны передать ему, что я покидаю его с чувством огромного сожаления, главным образом оттого, что предвижу его собственное погружение в бездну порока. Разлука со мной ничего для него не значит; я же покидаю его с неослабевающей любовью, которую буду оплакивать всю жизнь. Я не надеюсь, да и не хочу, чтобы он помнил обо мне, и прошу его лишь не искать – к своему и моему беспокойству – встреч со мной и не пытаться помешать мне осуществить то намерение, от коего я не отступлю. Скажите, что я умоляю его со спокойным сердцем принять мое последнее "прощай".

По окончании монолога она поспешно скрылась в задней комнате, даже не дождавшись ответа и хлопнув дверью. Мервилл помчался ко мне, чтобы немедля поведать о новом повороте событий, но в то утро я уехал развлекаться в Ричмонд, о чем мисс Уилмор знала и чем воспользовалась, желая, чтобы я как можно позже узнал о ее решении и не мог воспрепятствовать его осуществлению. Когда на следующий день Мервилл сообщил мне об отставке, гордость моя возмутилась, и я чуть было не принял сей демарш за одну их тех уловок, к которым часто прибегают женщины с целью удержать любовника. Однако вскоре я увидел вещи в истинном свете. Удовлетворение от мирного исхода омрачалось упреками самому себе в том, что она меня опередила. Немало уязвленный этой выходкой, я взял с собой Мервилла и поехал к мисс Уилмор, но нашел дом запертым; вышедший на стук привратник сказал, что его хозяйка отбыла в пять часов утра в собственной карете, сопровождаемая верной горничной, и он не может ответить, куда они направились, потому что не знает.

Я тупо смотрел на него, сраженный бесцеремонным поступком моей бывшей возлюбленной. Должно быть, так смотрел бы государь на вышедшие из повиновения доминионы. Еще немного – и я бы выместил свой гнев на привратнике, если бы не присутствие Мервилла, знавшего, что я не только заслужил подобное обращение, но что мне еще и повезло, так как ее великодушие избавило меня от оскорбительных сцен. Он полушутя, полузабавляясь моим возмущением, отчасти примирил меня с собой: в таком примирении я нуждался гораздо больше, нежели в воссоединении с утраченной любовницей. Тщеславие, ставшее побудительной причиной моего гнева, помогло залечить им же нанесенную рану. Мне открылась возможность гордиться тем, что я вызвал в ком-то столь сильное чувство, и находить хорошие стороны в том, что мисс Уилмор сама бросила меня, оставив на берегу, словно Тесей Ариадну.

Несколько дней спустя я получил от нее сдержанное, длинное письмо, в котором она сообщала о своем отъезде на юг Европы, где надеялась оправиться от любовной неудачи, которую относит не на мой счет, а на счет своего прошлого; она дарует мне полное прощение и умоляет лишь о том, чтобы я остался ее другом и не лишал ее своего уважения, которое она надеется заслужить.

Я охотно принял условия договора и ответил таким образом, чтобы, с одной стороны, не вызвать в ней напрасных надежд, а с другой – не задеть самолюбия и выказать признательность. А так как я был совершенно искренен, то на мою долю и выпало редкое счастье обрести друга там, где я потерял любовницу.

В скором времени мисс Уилмор воротилась в свое имение, а оттуда – в Лондон, где мы и встретились как лучшие друзья. Она открыла салон для всех, кто пользуется уважением в обществе, и скоро убедилась, к своему величайшему удовольствию, что, хотя свет неохотно расстается со своими предубеждениями, они в значительной степени ослабевают, если и не сходят на нет, при условии неукоснительного следования стезей добродетели того, кто не на словах, а на деле хочет загладить прошлые ошибки. Научившись уважать себя, она мало-помалу добилась того, что и другие стали уважать ее, а большего она и не желала. Что же касается нескольких светских бездельниц, по-прежнему не хотевших замечать той порядочности, которой ныне дышал весь ее облик, то она считала ниже своего достоинства оправдываться перед ними за прошлые безумства. Кроме того, этот бойкот избавлял ее от многих знакомств, которые только зря отнимали время и испытывали ее терпение. Так что мисс Уилмор стала рассматривать его в качестве штрафа за освобождение от них, все равно как многие женщины выходят замуж, только чтобы избавиться от тирании родителей.

На этом я прощаюсь с мисс Уилмор, оставляя ее в значительно лучшем положении, чем в начале нашей связи, и перехожу к следующему приключению, которым я также обязан случаю.

Однажды, оставив лорда Мервилла гостить у одного нашего общего знакомого, жившего за городом, я возвращался один в своем ландо, запряженном шестеркой лошадей. Обгоняя чью-то карету, мой экипаж слегка зацепил ее; у нее отвалилось колесо и она едва не опрокинулась. Услышав женский крик, я выскочил из ландо и с помощью слуг вызволил из кареты двух дам, отделавшихся, по счастью, одним лишь испугом. Поскольку дальнейшее путешествие в карете оказалось невозможным, а до города оставалось около двух миль по скверной дороге, они без колебаний приняли предложение воспользоваться моим экипажем. Принеся извинения за неловкость моего кучера, послужившую причиной аварии, я помог им сесть и велел ехать по указанному дамами адресу.

Все это время их лица были скрыты под шляпами и капюшонами, так что я не видел их до тех пор, пока дамы не устроились поудобнее и не сняли головные уборы. Тут-то я и увидел обеих во всей красе. Одной было самое меньшее пятьдесят лет, а другой – около восемнадцати.

Имя старшей из дам оказалось мне знакомым. То была леди Олдборо, недавно овдовевшая в пятый раз. Ее последний муж, сэр Томас Олдборо, некогда молодой баронет без клочка земли, был поразительно красив, что и подвигало сию почтенную матрону изменить свойственной ее возрасту (ей тогда исполнилось сорок пять) осмотрительности и выйти за него замуж. Как говорится, она составила его счастье, зато погубила здоровье, впрочем, не прямо, а косвенно. Правда заключалась в неспособности сэра Томаса Олдборо противостоять единственному достоинству своей жены, а именно – крупнейшему состоянию, источником которого послужило наследство, оставленное ей четырьмя покойными супругами, причем ни от одного из них у нее не было детей. Но это же состояние, не без вмешательства высшей справедливости, явилось орудием возмездия, ниспосланного сэру Томасу за столь низменные мотивы, и средством его самоуничтожения. Потому что сразу после свадьбы он отбросил всякую щепетильность по отношению к женщине, на которой женился лишь из-за богатства, облегчавшего ему доступ к всевозможным удовольствиям, и пустился во все тяжкие, как будто наверстывая упущенное, позволяя себе любые излишества, пока окончательно не подорвал здоровье и не скончался на полпути к ожидаемому наследству. Продажная любовь, ночные бдения в кабаках, азартные игры, когда он в одночасье лишался огромных сумм, – словом, весь набор удовольствий, какие только может предложить большой город и которые губят стольких юношей, приехавших из провинции, подтачивая их здоровье, разоряя кошельки и разрушая личность. Все это довело сэра Томаса до последней стадии деградации, физической и моральной. Выжатый, как лимон, в свои тридцать лет похожий на древнего старца, он скончался от чахотки. Так что не жена, а он сам явился жертвой своего обмана, принесшего ему все, к чему он стремился, только для того, чтобы – эта мысль приводила его в бешенство – дать "старухе", которую он столько раз хоронил в мечтах, пережить себя. Когда это случилось, леди Олдборо сообразила, что в данных обстоятельствах чересчур глубокая скорбь будет неуместна, и благоразумно воздержалась от чрезмерно бурного ее проявления, ограничившись чисто формальным ритуалом, несоблюдение которого общество склонно прощать гораздо меньше, нежели горе.

Избавившись таким образом от мужа, сия умудренная опытом матрона решила более не подвергать себя риску нарваться на домашнего тирана или, по крайней мере, не связываться с молодыми мужчинами и не полагаться на их благоразумие и признательность; впрочем, она по-прежнему питала к ним слабость, что мешало ей вовсе от них отказаться. Вопрос, стало быть, заключался в том, чтобы иметь с ними дело при условии своей полной безопасности, и скоро мы сможем убедиться, как блестяще она решила эту проблему.

Огромное, в полный рост, зеркало не раз беспощадно демонстрировало леди Олдборо ее увядшее лицо; провалы глаз, гусиные лапки морщин… Редкий, исключительный случай – чтобы женщина не осталась слепа к исчезновению своей красоты! Полностью отдавая себе отчет в результатах опустошительной работы времени, леди Олдборо четко уяснила свой главный интерес и уподобилась мудрому государственному деятелю, который, почувствовав, как власть уплывает у него из рук, и осознав свою неспособность удержать ее, готовит себе преемника, на которого сможет всецело положиться. Так ему удается извлечь выгоду из безнадежной, казалось бы, ситуации.

С этой целью леди Олдборо привязала к себе – всевозможными узами – дальнюю родственницу, мисс Агнес, юную особу без семьи, состояния и знакомств, зато щедро наделенную другими достоинствами. Откровенно говоря, трудно было бы найти для этой цели лучшую кандидатку. Мисс Агнес представляла из себя очаровательную марионетку, чьими поступками, дергая за ниточки, искусно управляла леди Олдборо, ради выгоды, а также своего удовольствия. Но то была исключительно тонкая игра, которую пожилая дама вела столь талантливо, что я, как показало время и последующие события, попался на удочку.

Едва взглянув на Агнес, я не мог не отдать дань восхищения ее красоте. Не было на свете более привлекательного личика, более совершенной фигуры. То и другое вместе производило необыкновенное впечатление. Не то чтобы ей удалось затронуть сокровенные струны моей души, изгнав из нее обожаемую Лидию, нет, то была скоротечная страсть, мобилизующая все силы на достижение своей цели. И я начал строить планы на ее счет.

Начиная игру, я не знал еще, какие мне выпали карты (они лежали рубашкой вверх), и потому счел благоразумным не оказывать слишком явного предпочтения младшей из дам: любой ложный шаг мог привести к катастрофе. Поэтому я сделался необычайно любезен с леди Олдборо, которая – это не ускользнуло от моего внимания – все время наблюдала за мной; по выражению ее лица я понял, что не внушаю ей антипатии и, следовательно, ничего не потеряю, если буду стараться угодить ей.

Обращаясь к леди Олдборо, я вложил в свои слова всю доступную мне любезность, изящество и убедительность, осыпая обеих дам комплиментами, которые обычно безотказно действуют на женщин – так что больше ничего уже не требуется. Это я прекрасно знал и никогда не пренебрегал столь надежным средством.

К тому времени, как карета подъехала к дому леди Олдборо, мы с ней успели проникнуться такой симпатией друг к другу, что меня не отпускали до тех пор, пока я не дал обещания навестить их завтра вечером, подкрепив свои слова нежным взглядом, обращенным к Агнес. Она приняла его с таким многозначительным и одновременно ничего не значащим видом, что только ее прелестное личико удержало меня от немедленного отказа от сего предприятия.

Я приехал в назначенное время и застал леди Олдборо с Агнес одетыми для приема гостей; гостиная ломилась от визитеров. Кое-кого я уже знал, они же были наслышаны об инциденте, послужившем причиной моего знакомства с леди Олдборо и ее воспитанницей.

Собственный интерес сделал меня проницательным: мне не потребовалось много времени, чтобы понять, что большинство мужчин съехались, дабы лицезреть – не без далеко идущих планов – прекрасную Агнес. Это обстоятельство, лившее воду на мельницу леди Олдборо, несколько раздосадовало меня, ибо мне предстояло выдержать конкуренцию, не говоря уже о возможной оппозиции самой леди Олдборо. Вместе с тем, атмосфера дома не была слишком строгой: наоборот, хозяйка словно задалась целью превратить свой салон в академию галантности. Здесь принимали молодых, веселых и красивых; сама она, переходя от одной группы к другой, следила за тем, чтобы ухаживания не переходили за грань приличия.

Агнес была ослепительна и, несомненно, играла главную роль в этом спектакле, а леди Олдборо, подчинившая гордость более материальным интересам, казалось, была так далека от ревности и соперничества, что создавалось впечатление, будто она нарочно выдвигает девушку на первый план, рассматривая ее успех как свой собственный.

Мотивы ее были так необычайны, так сложны, а Агнес являла собой столь законченное произведение искусства, что трудно было в чем-нибудь заподозрить леди Олдборо; ее поведение воспринималось как образец самопожертвования, тогда как на самом деле все ее действия имели целью лишь собственное благо.

Меня ждал горячий прием и всевозможные почести. Я чувствовал себя хотя и малознакомым, но желанным гостем, которого леди Олдборо возмечтала заполучить в качестве завсегдатая. Агнес, со своей стороны, вносила посильную лепту, бессознательно способствуя осуществлению надежд своей покровительницы.

Поскольку первое посещение было всего лишь визитом вежливости, оно еще не давало мне права приволокнуться за Агнес, поэтому я воздержался от каких-либо многозначительных реплик. С блеском играя роль выставленной напоказ достопримечательности (наподобие римской церквушки), Агнес держалась величаво, невозмутимо принимая дань поклонения своей красоте. Кавалеры встречали каждый ее жест и каждое слово почти как чудо. Давно я не видел ничего более прекрасного, но и более идиотского. Это последнее обстоятельство не поколебало, однако, моего намерения насладиться столь выдающейся красотой, так как я был уверен: последующая разлука не сулит мне ни сожалений, ни душевных мучений. Вот вам и вся подоплека моего нового романа.

По-видимому, нет нужды останавливаться на предприятиях застольной беседы, касавшейся в основном общих тем. Кто из обладателей мало-мальски солидного состояния и положения в обществе был настолько счастлив, что избежал пытки светским разговором, состоящим из сплетен, перемывания косточек, обсуждения оперных премьер (без малейшего понимания музыки) и фривольных анекдотов (беспощадная сатира тупиц на тупиц же)? Вот и все содержание праздной болтовни людей, причисляющих себя к сливкам общества.

Что до меня, то я к тому времени был уже законченным фатом. Высокомерным тоном я дерзал судить о вещах, в которых ничего не смыслил, с резкостью препарировал знакомых, уничтожая их в общем мнении; хвастался своей внешностью и нарядами – все эти нелепости должны были бы выставить меня на посмешище, но служили мне наилучшей рекомендацией; именно благодаря этим качествам я блистал и, одерживая победы над дамами, вызывал на себя огонь проклятий со стороны мужчин, завидовавших и не смевших тягаться со мной в столь редкостных достоинствах. Я был вне конкуренции – настоящий герой своего времени.

Леди Олдборо внесла свою лепту в дело моего триумфа. Она ловила на лету каждое сказанное мною слово и, снабжая его выразительным комментарием, придавала моему высказыванию недостающий вес. В то же время она не желала замечать гораздо более меткие суждения других гостей. Даже Агнес, вряд ли способная что-либо воспринять, делала вид, будто слушает, и на ее прелестном личике изредка появлялось осмысленное выражение.

После такого приема мне было нетрудно отыскать точку опоры, так что вскоре я уже безраздельно властвовал, не имея серьезных соперников. Те, чьи намерения в отношении Агнес совпадали с моими, не выдержав моего блеска и явного предпочтения леди Олдборо, отошли в сторону, оставляя за мной поле боя. Некоторые от отчаяния перенесли свое внимание на хозяйку дома, а она, моментально усмотрев свою выгоду, не стала проявлять излишней щепетильности относительно причины такого внимания.

Вот как вышло, что я начал волочиться за Агнес, о чем немедленно разошлась молва по всей столице; результатом явилась моя отставка у мисс Уилмор, хотя она ни разу не снизошла до объяснений по поводу моей ветрености. Очевидно, она видела тех, ради кого я лез вон из кожи, в несколько ином свете, нежели я сам, подстрекаемый влечением.

Лорд Мервилл, несколько раз встречавший Агнес на приемах и в местах развлечений, приложил руку к тому, чтобы утвердить меня в моем намерении, на все лады превознося ее красоту, в которой мисс Агнес действительно нельзя было отказать. Но он не был лично знаком с леди Олдборо и ее воспитанницей, а я не спешил представлять его, ибо, признавая его превосходство, видел в нем опасного соперника. Мое увлечение Агнес имело некоторое сходство с любовью, коль скоро в нем присутствовала ревность. Вряд ли лорд Мервилл остался в неведении относительно моих страхов, однако он прозревал их природу, и это льстило его самолюбию, не нанося ущерба дружбе. Он понимал также, что эта интрига не заведет меня слишком далеко, что я ни в коем случае не дам поймать себя в брачные сети благодаря тому, что мое сердце, как он знал, навеки отдано Лидии. Соблазн сиюминутного наслаждения мог на короткое время заглушить доводы рассудка, но не крик подлинной страсти. Что же касается тетушки, то ее нежная привязанность ко мне отнюдь не уменьшилась, так что все мои приятели удостоверились, что жаловаться ей на мое поведение – не лучший способ сохранить с ней добрые отношения, а стало быть, и с этой стороны не ожидалось помех. Я даже приучил ее до известного предела уважать апломб. С его помощью я не только не скрывал, но даже бравировал смешными сторонами моей натуры – прием, который я усиленно рекомендую своему брату – фату и сластолюбцу.

Тем временем мои посещения и растущая близость с леди Олдборо ускоряли задуманную ею развязку. Она предоставила мне полную свободу действий, чтобы я мог осуществить свои намерения относительно очаровательной Агнес. Я немало дивился тому бескорыстию, с каким она подталкивала ко мне свою юную протеже, но леди Олдборо знала Агнес лучше меня, хотя, пожалуй, и преувеличивала это знание. Агнес была ее дальней родственницей по одному из мужей – седьмая вода на киселе, – и леди Олдборо всячески подчеркивала это обстоятельство, оказывая мне пособничество – как оказалось, не без собственной выгоды.

Благодаря дозволенной мне фамильярности и поощрению со стороны леди Олдборо, я глубоко увяз в своем ухаживании, но нельзя сказать, чтобы добился взаимности. По правде говоря, дело было даже не в том, что леди Олдборо, как я потом доведался, втайне настраивала против меня Агнес, но, главным образом, во врожденной холодности последней, усматривавшей в целомудрии свой единственный козырь. Мне никак не удавалось обнаружить в ней какую-нибудь слабинку, чтобы ударить залпом изо всех орудий. Агнес представляла из себя совершеннейшее произведение искусства, натюрморт – без единого проблеска чувств. Если она и пресекала – холодно и непреклонно – все покушения на свою непорочность, спровоцированные ее кажущейся доступностью, то действовала механически, как часы, заведенные таким образом, чтобы зазвонить в нужное время. Гордость, честь, доводы рассудка не принимали участия в ее сопротивлении, и как только нужда в нем отпадала, она вновь принимала такой вид, как будто не произошло ничего из ряда вон выходящего, – вид ленивой апатии, разившей сильнее, чем самый неистовый гнев. Тщетно призывал я на помощь целый набор галантных приемов. Мои подарки отклонялись, потому что ей было сказано, что негоже принимать их. А что касается банальнейшей риторики, на какую я был мастак, она оказывалась пустым сотрясением воздуха. Я мог бы с большим успехом уговорить изображение какой-нибудь красавицы из галереи Хэмптон-корта прыгнуть из рамы ко мне в объятия, нежели добиться взаимности этой прекрасной идиотки, которую собственная глупость охраняла надежнее, чем живое участие и отзывчивость, сыгравшие злую шутку со столькими представительницами ее пола. Злясь на себя за то, что потратил даром столько времени, позволив до такой степени вскружить себе голову, что уже не мог отказаться от этой затеи, я призывал на помощь гордость и разум, но чем больше пытался вытащить ноги из трясины, тем глубже увязал в ней. Достоинства Агнес, большей частью придуманные мной, всякий раз воспламеняли меня с такой силой, что я и не помышлял оставить попытки овладеть ею. Тогда, вспомнив, что клин клином вышибают, я устроил в своем гнездышке несколько веселых пирушек с участием доступных женщин, которыми кишит столица. Но мне удавалось забыться всего лишь на несколько минут, после чего страсть возвращалась с десятикратной силой, и я вновь убеждался, что воспламененное определенным лицом воображение не так легко обмануть, заменяя предмет страсти, и что только утоленная страсть располагает к непостоянству.

Леди Олдборо, которая пристально наблюдала за развитием этой истории и чьим тайным стараниям я обязан многими препятствиями, уверилась, наконец, что я достаточно заглотил наживку, чтобы не сорваться с крючка, и приступила к главной части своей стратегии. Не давая мне в руки козырей против себя и – более того – не позволяя заподозрить игру, что значительно уменьшило бы ее шансы на успех, она постепенно сокращала мои возможности лицезреть Агнес (именно лицезреть, потому что о разговорах с ней не могло быть и речи), а потом и вовсе свела их к минимуму. При наших встречах непременно присутствовала какая-нибудь специально приглашенная подруга, либо Агнес неважно себя чувствовала, либо пускались в ход еще какие-нибудь предлоги, слишком естественные, чтобы возбудить мои подозрения. Все эти преграды были призваны распалить мою страсть, заставить меня ухватиться за первую попавшуюся соломинку.

В те вечера, когда мне не удавалось увидеться с Агнес, леди Олдборо неизменно попадалась на моем пути и до такой степени лезла вон из кожи, стараясь утешить меня в новом разочаровании, что мне и в голову не приходило, что она преследует свой интерес. Она возмущалась: чего эта девчонка думает добиться чрезмерной застенчивостью?.. Мое внимание делает ей больше чести, чем она заслуживает… Хочется верить, что она не настолько глупа, чтобы считать, будто, отталкивая, она сможет меня удержать… В конце концов она вернется туда, откуда леди Олдборо ее вытащила… Хотя Агнес всецело находится под ее влиянием (это обстоятельство она особенно подчеркивала), ей все же не хочется прибегать к давлению… Хорошо, хоть она может быть уверена в ее добродетели… Но нет правил без исключения… В конце концов, все хорошо до известного предела… Если и простительно иногда уклониться от исполнения своего долга, то лишь ради такого джентльмена, как я…

Благодаря таким соболезнованиям и беспардонной лести, леди Олдборо влезла ко мне в доверие (да, впрочем, мои намерения с самого начала не были для нее тайной за семью печатями), чего я никогда не простил бы ей, если бы мое отношение к Агнес можно было назвать любовью. Но поскольку здесь не было и намека на нежные чувства, избранная мною тактика также не отличалась деликатностью. Леди Олдборо так искусно плела свои сети, так ненавязчиво время от времени дарила мне искорку надежды, что я не мог не уверовать в достижимость цели – при ее содействии.

И я уцепился, с неистовством утопающего, за протянутую ею соломинку. У меня вдруг открылись глаза на то, как необходима леди Олдборо для успеха моего предприятия. Я сказал себе, что она может стать ключом к обладанию заветным сокровищем. Однако возникло затруднение – и немалое. Мне было известно, что такого рода услуги не бывают бескорыстными. Состояние леди Олдборо ставило ее выше денежного интереса – хотя я не остановился бы перед солидной взяткой. Пороки делают нас более покладистыми, нежели добродетели. Кроме того, подкуп сулил избавление от лишних хлопот, что вполне отвечало интересам моей праздности и привычки к легким победам, особенно если речь шла о сугубо чувственном наслаждении. Но леди Олдборо была неприступна с этой стороны; тем не менее я стал смотреть на нее как на лазейку в крепостной стене, через которую я мог бы проникнуть внутрь и наконец взять штурмом столь давно и безнадежно осаждаемую столицу. Приняв решение не упускать ни единой возможности, я задумал приударить за леди Олдборо, зная наперед, что она по первому сигналу сложит оружие, а также будучи убежден, что и та, другая, не замедлит последовать ее примеру. Собственная хитрость привела меня в восторг; мне было невдомек, что честь сего замысла целиком принадлежала леди Олдборо: ловкость ее привела к тому, что я принял ее план за свой собственный. Она подстерегала меня на каждом шагу, и, сколько бы я ни мнил себя капитаном, штурвал все-таки поворачивала она.

Разработав столь замечательный план, я вернул себе, ввиду возродившихся надежд, оживленный и уверенный вид, что должно было увеличить мои шансы на успех. Ни перемена во мне, ни ее причина не ускользнули от этого ветерана в юбке, чья игра – а играла она блестяще – заключалась в том, чтобы, дав всевозможные гарантии и полностью поставив меня в зависимость от себя, переключить мое внимание на свою особу: я должен был в конце концов, пусть даже в отдаленной перспективе, понять, в чью дверь следует стучаться, прежде чем для меня распахнется другая, более желанная.

Попутно у меня возникла мысль воспользоваться сим любовным фарсом для возбуждения ревности в Агнес. Разумеется, я говорю не о ревности, сопутствующей настоящей любви, но о часто встречающемся проявлении эгоизма, который не позволяет отдать другому то, что не нужно вам самому. Дуракам и детям это свойственно в полной мере.

Отныне я стал выставлять напоказ – не без бахвальства – свой интерес к леди Олдборо, а с Агнес сделался холоден и равнодушен, что она, в силу своего подчиненного положения, вынуждена была терпеливо переносить – и переносила довольно-таки безучастно; меня это ничуть не трогало. Мое ухаживание не удалось, я перенес свое внимание на другую, которая более благосклонно принимала мои авансы и утвердила в предположении, что так, или иначе, страсть моя, усиленная препятствиями, получит удовлетворение и я достигну заветной цели, пусть даже некоторое время мне придется притворяться, что я смотрю в другую сторону.

Между тем леди Олдборо так увлеклась, что решила не полагаться на случай. Она была в том возрасте, когда нельзя терять времени, и понимала, что и сам я нахожусь в опасной, полной соблазнов поре и что мне ничего не стоит сорваться с крючка и проскользнуть меж пальцев у ее светлости. Однако, решив не упустить ничего, что могло бы упрочить ее позицию, она перестаралась, начав вдруг – это со злорадством заметили многие – отчаянно рядиться и кокетничать, словно молоденькая, – как будто можно было скрыть ее настоящий возраст при помощи белил, румян и пудры. Нет в природе другого такого вопроса, в котором общественное мнение было столь единодушным и в котором женщины были бы столь неисправимы, как вопрос одежды. Красивая одежда может, разумеется, сослужить своей хозяйке добрую службу тем, что отвлечет внимание от ее безобразного лица, но это вряд ли принесет много толку. Напротив, таким женщинам обеспечено молчаливое неодобрение мужчин при виде украшений, которые теряют свой блеск, будучи не на месте. Часто приходится наблюдать, что даже чистейшей воды бриллиант меркнет от соседства с тусклыми глазами, землистым цветом лица и дряблыми мышцами. Воображение услужливо рисует погребальные свечи вокруг покойника, выставленного на всеобщее обозрение. С другой стороны, многие из тех, с кем природа сыграла злую шутку, но кто достаточно мудр, чтобы избегать, как смертельной опасности, блестящих побрякушек, способных лишь подчеркнуть уродство черт и неуклюжесть манер, убеждаются в том, что ничто так не украшает, как чувство собственного достоинства.

Следует отдать леди Олдборо должное: она была не так глупа и тщеславна, чтобы полагаться на одежду. Мне самому не раз приходилось слышать, как она добродушно подтрунивала над какой-нибудь своей молодящейся сверстницей. Но страсть лишает человека разума. Леди Олдборо то ли настолько увлеклась, что выжила из ума (любовь в ее возрасте и есть помешательство), то ли посчитала меня поверхностнее, чем я был на самом деле. Украсив, таким образом, зимний пейзаж весенними цветами (как будто декабрь может иметь сходство с маем), она не ограничилась нарядами и украшениями, но также усвоила жеманные ужимки, младенческое сюсюканье, идиотские улыбочки, капризы – словом, весь антураж пятнадцатилетней дурочки. У нее также хватило ума таскать меня всюду за собой, подобно тому как престарелые французы выставляют напоказ любовниц в качестве доказательства своей мужской силы. Короче говоря, поняв, что еще немного – и я сам превращусь в мишень для насмешек, начал я подумывать о том, что надо бы сократить маршрут и поскорее добраться до порта назначения.

Тем временем я стал с удовлетворением замечать, что, как бы Агнес ни была послушна воле патронессы, ее бесчувственность дала трещину; в девушке появились первые признаки жизни и огня, которых прежде не могли разбудить откровенные знаки внимания. Взгляд ее стал осмысленнее, улыбка – выразительнее. Всецело поглощенный своим ухаживанием, я вскоре обнаружил, что она не чужда ревности, выразившейся в растущем нетерпении, беспокойстве, раздражительности, источником которой явились мое волокитство за леди Олдборо и та нежность, с какой та принимала его. Все это только укрепило мою решимость следовать намеченной схеме, иначе все вернулось бы в исходную позицию. Мог ли я, покинув в данный момент леди Олдборо, ожидать от нее великодушия? Несомненно, она вывернулась бы наизнанку, чтобы помешать осуществлению моих намерений. Тогда как, оставаясь с ней, я увеличивал свои шансы на победу над Агнес. Такова была ситуация, и мне приходилось действовать соответственно.

Несмотря на временное умопомрачение, леди Олдборо была не так слепа, чтобы ошибаться относительно моей истинной цели. Она, конечно, не могла не понимать, что мы заключили как бы негласный договор и что я в первую очередь ценил ее как средство подобраться к Агнес, тем более что сама леди Олдборо много раз намекала на возможное содействие. Наслаждение гоняется за молодыми; пожилые гоняются за наслаждением и бывают рады заполучить его любой ценой. Иначе говоря, в этом проклятом возрасте человек имеет только то, за что согласен платить. Тот же, кто не следует этому правилу, платит штраф: судьба отбирает свои дары, и мало кто остается безнаказанным.

В то же время приходится допустить, что, находясь во власти тщеславия и самонадеянности, леди Олдборо чересчур положилась на остатки былой красоты, иначе ни за что не стала бы прилагать столько усилий, чтобы вдохнуть жизнь в руины. Возможно, она рассчитывала, что при более близком знакомстве я найду в ней нечто такое, ради чего забуду о своем увлечении Агнес и всем сердцем привяжусь к ее увядшим прелестям. Мы склонны толковать в свою пользу примеры, которые льстят нашим слабостям, а мало ли случаев, когда молодые люди не могли вырваться из плена чар своих перезрелых любовниц?

Итак, все было подготовлено; плод созрел и ждал своего часа, чтобы от малейшего ветерка свалиться с ветки. Оставалось назначить место и время для великого события.

Нельзя сказать, что леди Олдборо не приняла необходимые меры предосторожности. Мимолетная связь, в какую должны были вылиться наши отношения, не смогла бы восполнить ей утраты репутации в глазах знакомых матрон и всего света, чье мнение в эту пору приобретает особое значение. Одно дело – вызывать подозрения, которые даже придают существованию пикантность, и совсем другое – их подтверждение и утрата всего, что составляет смысл вашей жизни. В самом деле – свет так охотно прощает спасительное притворство, что было бы бессовестным вызовом лишать его этого удовольствия.

Когда я предложил леди Олдборо оказать мне честь поужинать со мной в моей резиденции, она удивилась подобной дерзости, но тотчас с благодарностью приняла приглашение, так же мало полагаясь на мою добродетель, как и на свою собственную. Впрочем, она не постеснялась пролепетать несколько робких намеков на дружбу, но в то же время на ее лице отразилось желание, фигурально говоря, помочь Платону сломать шею, столкнув его с лестницы.

Я должен был заехать за ней якобы для того, чтобы сопровождать на какой-то прием; она сама бралась отвлечь внимание и убрать с дороги Агнес, которая обычно бывала ее неизменной спутницей в таких невинных поездках, когда третий – отнюдь не лишний. Как я уже сказал, леди Олдборо взялась уладить этот вопрос и, разумеется, блестяще справилась с задачей.

Что до меня, то я с весьма умеренным нетерпением ожидал условленного свидания и с удовольствием перепоручил бы сей промежуточный приз своему заместителю, но, к сожалению, не имел такой возможности. Обреченный, таким образом, следовать своему плану, я на несколько драгоценных минут затянул партию в биллиард и наконец отправился к леди Олдборо.

Судьба не сжалилась и не послала мне какого-либо несчастного случая, который помешал бы осуществлению моих намерений, и точно так же не дано было сбыться моей надежде на то, что леди Олдборо почему-либо не будет расположена принять мои извинения за то, что заставил ее ждать. Увы! – вместо того чтобы выбранить меня за недостаток пунктуальности, она предпочла свалить все на часы и похвалила меня за прибытие на полчаса раньше срока!

Я застал ее за туалетом, на который она, несомненно, потратила немало времени и усилий – с плачевным результатом. Наряд ее был смешон: что-то среднее между дезабилье и бесформенным вечерним платьем. Сей топорщившийся от золотого шитья балахон безобразно сидел на ее фигуре, которая отнюдь не являлась фигурой нимфы; грудь была высоко поднята, а возможно, и подложена ватой – и зря, потому что органы чувств не способны поддаться на такой грубый обман. Не настолько наивная, чтобы не замечать разрушительных следов времени, но прилагая бешеные усилия с целью затушевать их, леди Олдборо истощила весь запас краски, пудры, шелков и драгоценностей, дабы придать лицу и фигуре более привлекательный вид; однако природа успешно сопротивляется попыткам ее приукрасить, а мы, мужчины, поднимаем на смех женщин, хотя все их усилия направлены на то, чтобы доставить нам удовольствие. Обманываясь сами, женщины не способны обмануть противоположный пол – как он ни заслуживает быть обманутым. Кто будет настолько слеп, что не заметит разницы между мертвыми красками, положенными перед трюмо, и естественным румянцем; между свежей, гладкой, упругой кожей, какая бывает в пору цветущей юности, и поддельным глянцем, напоминающем блеск облупившейся эмали? Короче говоря, и лицо-то невозможно подделать, а полагаться на одежду ради исправления недостатков фигуры так же глупо, как если бы торговец тканями попытался всучить вам тюк грубого холста вместо тончайшего батиста, причем часть товара торчала бы из прорехи в упаковке. Умеренно наложенный грим и со вкусом подобранные украшения могут придать блеск заурядной внешности, но уж никак не скрыть почтенный возраст либо уродство.

Вот какое впечатление произвели на меня жалкие потуги леди Олдборо. Я смотрел на нее с усмешкой, которую она, в ослеплении страсти, несомненно, приняла за одобрительную улыбку. Смущение, вызванное стыдом за самого себя, едва ли не выдало мои истинные чувства, но ей было угодно истолковать его как волнение, почти экстаз, мешавший мне выразить словами переполнявшее меня счастье. Меньше всего можно было заподозрить в подобном заблуждении опытную даму, к тому же (хотя об этом прямо не говорилось), отдающуюся мне на определенных условиях. Но если страсть в любом возрасте не отличается последовательностью, чего же ждать от впавшей в детство матроны?

Наконец мне удалось, не без насилия над собой, принять подобающий случаю вид. После слабого сопротивления с ее стороны, нескольких призывов к благоразумию (звучавших в ее устах особенно нелепо) и очаровательных ужимок, изображающих застенчивость, несколько неожиданную в женщине, пережившей пятерых мужей, леди Олдборо соблаговолила опереться на мою руку, и мы двинулись к экипажу: она – сияя, я же – с холодной решимостью человека, не имеющего собственных желаний и полного сожалений о том, что приходится выполнять чужие.

В скором времени колесница, подобная той, что доставила Цезаря к месту свершения его судьбы, благополучно остановилась у парадных дверей, и я ввел свою даму в сей приют блаженства.

Природа создала женщин не для вольностей, наносящих урон их чести. Леди Олдборо была – или прикидывалась, а я был слишком равнодушен, чтобы доискиваться правды, – новичком в такого рода делах и всячески это подчеркивала. Обстановка и убранство квартиры, всевозможные удобства, благоприятствующие любовному свиданию, послужили темой разговора и скрасили неловкость первых минут. Леди Олдборо пришла в восторг от пушистых ковров и накидок, а также от мягких подушек на гигантской софе – предметов, недвусмысленно указывавших на назначение этого гнездышка.

Наконец подали ужин; здесь тоже не было упущено ничего, что могло бы удовлетворить самый придирчивый вкус и возбудить чувственность. Безукоризненно вымуштрованные слуги тотчас удалились, за исключением одного, которому я абсолютно доверял; немой, как рыба, от потчевал нас отменными винами. Сия прелюдия была совершенно необходима, потому что, несмотря на молодость и неукротимый темперамент, в эти минуты я страдал от отсутствия влечения и остро ощущал потребность взбодриться.

Ужин прошел в непринужденной, доверительной атмосфере полного согласия. Я уже начал было воодушевляться и входить в роль, в том числе и благодаря чувству юмора, которое помогло мне увидеть вещи не в столь мрачном свете, и даже нашел свою партнершу достаточно забавной, чтобы развлечься в соответствии со своим замыслом. С каждой минутой я все больше старался угодить и уже был почти готов поставить точку в этом приключении. Воображение также пришло мне на помощь, приукрашивая, насколько возможно, предмет моих домогательств и играя на любознательности. Еще немного – и во мне должна была заговорить чувственность!..

Но тут леди Олдборо весьма неосторожно погасила едва затеплившийся огонек. То ли желая поддразнить меня, то ли заранее торжествуя свою победу и слишком полагаясь на власть, которую она якобы приобрела над моим сердцем, она рискнула упомянуть Агнес – и не могла придумать ничего более несвоевременного, ибо добилась лишь того, что вновь заставила меня сравнивать – и, разумеется, не в ее пользу. Возможно ли было вспомнить цветущую юность, свежесть и изумительную красоту Агнес и не проникнуться отвращением к жалкому существу, которое я видел перед собой, испытывая шок, подобный тому, какой вызывают у своих жертв оперные злодеи? Напрасно леди Олдборо удвоила пылкость свою и нежность – они лишь удвоили мое отвращение. Рядом пылал огонь – я же превратился в ледяную статую.

Отчасти затем, чтобы выиграть время и привести в порядок чувства, отчасти для мщения, я прекратил боевые действия и начал выказывать своей даме почтение, которое в определенных ситуациях воспринимается женщинами как злейшее оскорбление, тем более невыносимое, что они не могут, не уронив достоинства, в этом признаться. Я наслаждался смятением леди Олдборо с жестокостью тирана, упивающегося муками своих вассалов. Этим я поставил ее в еще более неловкое положение, но и мое было ничуть не лучше. Наконец мне на выручку пришло спасительное самолюбие. Сознание того, что я покрыл себя позором, сослужило мне более верную службу, чем чувственное влечение; мысль о бесчестии скомпенсировала недостаток эмоций и заставила возобновить преследование, которому я и так уже отдал – преодолевая внутреннее сопротивление – слишком много времени и сил.

Благодаря невероятному усилию воли я напомнил себе о том, что считал весьма неприятной обязанностью, и дал волю – чего обычно совсем не требовалось – самому разнузданному воображению, от которого тянутся к центрам наслаждения тысячи незримых нитей. Я с новой горячностью возобновил свои атаки и положил конец опасениям дамы, как бы ей не пришлось вернуться домой с грузом все той же добродетели, которую она вручила мне в надежде на лучшее применение.

Она раскраснелась, что лишний раз подчеркнуло искусственный румянец; искры, сверкающие в глазах, не сделали их менее тусклыми в тот миг, когда она остановила на мне томный взгляд, словно умоляя о пощаде; сбившаяся косынка приоткрыла дряблую, морщинистую шею, сделав доступной глазу кожу, шелушившуюся, словно глянцевая бумага, облупившаяся на сгибах. Руки ее и особенно худые, костлявые пальцы, утратившие приятную пухлость юности, напоминали клещи, когда она сплетала их с моими либо гладила меня по лицу, от чего меня всякий раз бросало в дрожь. Словом, вся она, похожая на осенний вымерший сад, лучилась нежностью, даже не столь отвратительной, сколь нелепой, и это едва не убило во мне мужчину. Но так как я находился в расцвете сил и к тому же основательно потрудился, в жилах моих, угрожая взрывом, закипела кровь; утоление жажды сделалось такой насущной необходимостью, что уже не могло удовлетвориться игрой воображения; вековая тяга мужского и женского тел друг к другу полностью дала себя знать; я отбросил всякую щепетильность и, став властным, требовательным, как она того желала, вспыхнул и воспроизвел наконец известные действия. Итак, я торжественно вступил в свои права, но при этом не выказал леди Олдборо не только уважения, но даже простой признательности.

Жажда моя была утолена – но я не испытал наслаждения, тем более что за этим последовало такое обилие телячьих нежностей, что самолюбие мое было более чем удовлетворено доказательствами моей мужской доблести; я уже предвкушал грядущее вознаграждение.

Приближался долгожданный миг расставания, по поводу которого так сокрушаются влюбленные, тогда как на самом деле испытывают тайную радость и облегчение, подобно узнику, с помощью выкупа обретающему свободу.

Я предложил даме руку и помог ей дойти до кареты, в которой должен был доставить ее домой. По дороге она выказала столько любви и нежности, что хорошее воспитание и незлобивый характер удержали меня от упоминания о том одолжении, которого я от нее ожидал, имея в виду страсть к Агнес, после этого приключения вспыхнувшую с новой силой – что неудивительно, если принять во внимание разительный контраст между стоящим перед моим мысленным взором чудом красоты и моей теперешней спутницей.

Тем не менее, преисполнившись решимости как можно скорее достичь цели, я имел неосторожность свести на нет все свои преимущества, дав леди Олдборо почувствовать мое истинное отношение, причем в весьма бестактной форме. Я вел себя небрежнее, чем подобало любовнику или даже мужу, усвоив по отношению к ней повелительный тон, так что к тому времени, как карета подъехала к ее парадному, ей уже стало ясно, что я вовсе не считаю ее поступок наивысшей милостью, а желал бы получить кое-что еще.

По прошествии нескольких дней нетерпение мое достигло критической точки, и я позволил себе объясниться с леди Олдборо относительно Агнес, дав ей понять, хотя и не прямо, что не намерен шутить. Не смея открыто выразить свое возмущение – из страха меня прогневать, – она лишь ласково попеняла мне за жестокость, с какой я требовал – тем более от нее! – столь бесчестной, столь немыслимой услуги, и за чудовищный заговор против невинной девушки, находившейся под ее покровительством. Доводы ее были неопровержимы, но она поздно вспомнила о них. Возможно, исходи они от кого-либо другого, я бы с уважением прислушался, но в устах леди Олдборо они звучали как грубейшая ложь. К несчастью, в ту пору я был склонен зарываться, давая слишком много воли низким страстям, чтобы находить вкус в самоограничении. Мне нелегко было расстаться с надеждой на обладание тем, чему я уже посвятил много времени и сил, и отказаться от заслуженной, как мне казалось, награды. Исполнение моих желаний целиком зависело от леди Олдборо; я принял все необходимые меры и воздвиг фундамент грядущего блаженства – откуда же мне было взять великодушие, чтобы безропотно снести новые преграды? Решимость моя подпитывалась также и поведением самой Агнес, чьи врожденная холодность и апатия начали постепенно отступать; она казалась мне более расположенной к тому, чтобы впустить неприятеля в осажденную крепость, к такому поступку ее подталкивала сама природа. Агнес была прекраснее Венеры и простодушнее голубки и не особенно задумывалась даже над своей красотой, о которой твердили со всех сторон. Никто, однако, не сумел вывести ее из состояния полной безучастности, пока естественнейшее из всех чувств – ревность, в которой она сама не отдавала себе отчета, – не расположило ее в мою пользу. Я уж не говорю о присущем всем живым тварям инстинкте, наконец-то пробудившемся в этой здоровой, вошедшей в пору созревания девушке. Инстинкт этот, сколько бы мужчины ни презирали его и ни хулили, нередко играет им на руку, даже если речь идет о ходячей добродетели, которая внезапно сдается на милость любовника, выбрасывая белый флаг, и он колышется на ветру.

Не обученная искусству флирта и не особенно склонная к кокетству, которое, впрочем, заложено в каждой женщине, не изменяя им даже в минуты слабости, Агнес была тем более очаровательна, что сохранила невинное простодушие, не позволявшее ей открыто выражать свои чувства. Она оттаивала у меня на глазах, так что я вполне мог обойтись без пособничества леди Олдборо – только бы не мешала.

Но перемена в Агнес не ускользнула и от ее внимания, и она испытала ярость соперницы, а никак не облегчение от того, что счастливый случай избавляет ее от выполнения условий сатанинского договора.

Откровенно говоря, я и не заслуживал доброго отношения – если вспомнить те холодность и пренебрежение, какими я отплатил ей за любовь, не потрудившись притвориться и выказать благодарность, которую пожилые особы вправе ожидать от молодых любовников. Я был слишком вспыльчив и бесцеремонен, чтобы выносить малейшую несговорчивость, ибо считал себя хозяином положения. Добавлю, что я не настолько еще изучил феноменальные способности женщин к игре, чтобы платить им той же монетой – к своей выгоде.

Отныне я не усматривал помех для развития отношений с Агнес, но они существовали в скрытой форме и оттого были еще более непреодолимыми. Я мог видеться с ней, сколько заблагорассудится, уводить ее к окну и подолгу беседовать, что лишь усугубляло мои мучения, так как, видя, что в случае чего я не встречу серьезного сопротивления самой девушки, я в то же время никак не мог застать ее одну. Мы встречались только на людях; постоянная близость к предмету моей страсти, при невозможности им воспользоваться, измучила меня до такой степени, что я чувствовал: терпение мое на исходе.

Во всех препятствиях угадывалась рука леди Олдборо; причины ее злокозненности угадать было нетрудно. Однако помехи лишь разжигали мою страсть и усиливали гнев против их источника. Отбросив последние церемонии, я стал беспардонно груб с леди Олдборо; встречаясь с ней наедине (в этих встречах она не могла себе отказать), я говорил с нею тоном неуважения – и к ней, и к себе самому. Я обвинял ее в коварстве, обмане моего доверия и даже – что обиднее всего – ставил ей в вину любовь ко мне. Уверенный в том, что она не решится открыто порвать со мной, я все же не настолько еще утратил остатки совести, чтобы без стеснения ронять прозрачные намеки на то, что могу раззнакомиться и перестать ездить к ней в дом.

Из-за неудовлетворенного желания слова мои пропитались желчью, и это, вместе с угрожающим тоном, который я имел низость усвоить, конечно, не вело к желаемому результату, а лишь толкало мою немолодую любовницу на новые хитрости.

Однажды, терпеливо выслушав мои упреки, леди Олдборо не выдержала и, задергавшись всем телом и лицом, что, разумеется, ее не красило, упала в обморок. Это было что-то новое и произвело на мою, в общем, мягкую натуру сильное впечатление. Я испугался и тотчас пожалел о своей жестокости. Если бы коварная изменница видела сквозь щелку между веками мое смятение, это должно было бы успокоить ее. Я несколько секунд держал леди Олдборо в объятиях, а затем бережно положил на кушетку, поправил платье и хотел звать на помощь, но она вдруг мертвой хваткой вцепилась мне в руку и, судорожно хватая воздух, забилась, как будто в агонии. Я все же умудрился вырваться и громко зазвонить в колокольчик. Но прежде чем явились слуги, мадам сочла необходимым немного прийти в себя и сесть, с безумным взором; из ее рта вылетали обрывки фраз: как я жесток… просто варвар… я хочу ее смерти… но ничего, она это заслужила… и даже что-нибудь похуже… но не от меня… В это мгновение на мой отчаянный трезвон прибежали две-три служанки; леди Олдборо сослалась на мигрень и попросила горничную принести нюхательную соль. Та принесла флакон, и некоторое время я имел глупость верить, будто это то самое лекарство. Когда мы снова остались одни, я начал просить прощения.

Должно быть, в моем голосе она уловила нежные нотки и подумала, что я совсем растаял от жалости и чувства вины. Имея достаточный опыт, чтобы понимать преимущества этого потепления в наших отношениях, и слишком мало душевной тонкости, чтобы не злоупотреблять ими, леди Олдборо продолжала сидеть в той же позе. Она заставила меня сесть рядом и вдруг заключила в жаркие объятия. Она не стала много говорить, зато постоянно вздыхала и пожирала меня глазами. Я оказался в совершенно новой для себя ситуации и поначалу испытывал большую неловкость, изо всех сил пытаясь ее утешить. В то же время я был слишком мужчина, чтобы только держать даму в объятиях, ловить на себе ее страстный взгляд и долго оставаться в заблуждении относительно ее намерений. Раскаиваясь в причиненном ей зле и искренне стараясь искупить вину, я не находил иных средств, как перейти к другим крайностям: все-таки я был слишком сластолюбив, чтобы ограничиться одними извинениями, а затем оставить ее страдать из-за моей чудовищной черствости. Я до такой степени увлекся, что на этот раз мы расстались лучшими друзьями. Отныне, уверенная в моем послушании, леди Олдборо перестала афишировать свою привязанность ко мне и притворилась, будто не рассчитывает более единолично владеть моим сердцем и предпочитает страдать, деля меня с другой, нежели потерять и те ничтожные знаки внимания, на какие способна моя благодарность. Довольный таким решением, я поверил в ее искренность и простился с леди Олдборо, а по размышлении и вовсе перестал укорять себя за грубое обхождение с ней. Исход обморока принес мне огромное облегчение; я перестал видеть вещи в трагическом свете и даже начал понемногу прозревать истину, однако остатки доверчивости сыграли со мной злую шутку, и я ограничился одними подозрениями. Доверься я лорду Мервиллу, он, несомненно, открыл бы мне глаза, не допустив, чтобы я стал жертвой столь вопиющего обмана; но мне суждено было добывать опыт ценою собственных заблуждений.

Во время одной или двух последующих встреч леди Олдборо всячески уверяла меня в том, что дела мои с Агнес успешно продвигаются вперед, во что мне тем более легко было поверить, что и сама девушка радовала меня все новыми безыскусными проявлениями своей возрастающей если и не любви, то симпатии. Самонадеянность моя дошла до таких пределов, что я чувствовал себя полководцем, способным предсказать точный день, когда падет крепость, – и вдруг, готовый вот-вот ворваться в замок, увидел перед собой ранее не замеченный непреодолимый ров.

Днем раньше я сообщил леди Олдборо, что не могу уклониться от поездки с тетушкой в театр, но что как только я доставлю леди Беллинджер домой, то сразу примчусь, чтобы поужинать с ней и Агнес, и выразил надежду, что они будут свободны. Около одиннадцати часов я появился у них. Леди Олдборо дожидалась, как было условлено, но я не увидел Агнес. Отношения мои с леди Олдборо к этому времени были таковы, что я счел себя вправе посетовать – и не без раздражения – на сей неприятный сюрприз, приписав отсутствие Агнес какой-нибудь зловредной уловке ее патронессы, рассчитывавшей остаться со мной наедине (такая претензия представлялась мне непростительной глупостью). Естественно, я не пытался скрывать дурное настроение – в то время, как леди Олдборо буквально лезла вон из кожи, чтобы отчасти смягчить мой гнев. Она заверила меня, будто Агнес упросила – под предлогом недомогания – отпустить ее нынче вечером и рано удалилась в свои апартаменты.

– Завтра утром, – коварно добавила леди Олдборо, – вы сможете лично удостовериться в правдивости моего рассказа, так как наверняка увидитесь с ней. Мне бесконечно жаль бедняжку. Жестоко с вашей стороны наказывать меня за то, что от меня вовсе не зависит.

Она говорила так искренно и так убедительно, что я приглушил в себе подозрения. Подали ужин, и мы цеременно расселись по разным сторонам стола, друг против друга.

После ужина, когда я уже подыскивал удобный предлог улизнуть, вошла камеристка леди Олдборо и, отведя ее светлость в сторону, с таинственным видом и находясь в крайнем волнении, прошептала что-то на ухо. Мне были слышны лишь отрывочные реплики: куда только катится человечество?.. давно подозревала что-то в этом роде… кто бы мог подумать… такое небесное создание… не осмеливалась сказать вашей светлости… я не заслуживаю есть хлеб вашей светлости… – в этот момент камеристка снова понизила голос. Мое любопытство достигло крайней точки.

Шепнув что-то камеристке, чтобы я не расслышал, леди Олдборо отпустила ее и вернулась ко мне; в ней как будто боролись гнев, растерянность, жалость и возмущение. Казалось, она не находит слов, чтобы выразить то, что у нее на душе. Все эти признаки душевного волнения породили во мне желание узнать, что случилось. Я потребовал, чтобы леди Олдборо рассеяла мое недоумение. Она как будто поколебалась и разыграла нежелание ввести меня в курс дела. Нетрудно было догадаться, что тайна относилась к Агнес, но это не давало ключа к разгадке. Наконец леди Олдборо, как бы против своей воли, разразилась горькими восклицаниями: мол, Агнес погибла, обесчещена, безвозвратно вступила на путь порока… Кровь бросилась мне в лицо; страсть, которую я носил в сердце и которая немедленно вспыхнула в моих глазах, ясно показала, что я считаю это гнусной клеветой. Но леди Олдборо основательно подготовилась к такому повороту событий. Она заверила меня, что и сама не желает верить, пока не убедится собственными глазами, чего не придется долго ждать, так как камеристка уведомила ее, что в эту самую минуту Агнес находится в объятиях любовника, ничтожного молодого человека. Такой выбор не делает чести ее вкусу и репутации. Леди Олдборо сказала, что с минуты на минуту ожидает возвращения камеристки, и та проводит ее в покои Агнес, чтобы ее светлость лично узрела безобразную сцену. Если я горю желанием и даю слово чести держать себя в руках, то могу составить ей компанию; но она не допустит огласки – не столько ради этого заблудшего создания, сколько ради репутации ее дома. Сраженный всем услышанным, я открыл было рот, но душивший гнев не дал мне говорить. Разумеется, я не мог отказаться от прямого и честного предложения лично удостовериться в падении Агнес. В то же время я боялся смертельного удара по самым заветным чувствам, которые в течение долгого времени лелеял в сердце и которые, благодаря затянувшемуся ожиданию, разрослись до невероятных размеров. Пока я колебался, застыв словно изваяние, вернулась камеристка леди Олдборо и на секунду замешкалась, явно желая поговорить со своей госпожой без свидетелей. Леди Олдборо заявила, что от меня у нее нет секретов, и попросила камеристку говорить все без утайки.

Получив, таким образом, дозволение, миссис Беруорд, которую я, кстати сказать, недолюбливал, считая способной на интриги и предательство (за что она платила мне точно такой же антипатией), разразилась потоком слов, вкладывая в них всю свою злобу, для выражения которой будто специально было создано ее лицо и которую ей наконец-то не было нужды скрывать в свете только что состоявшегося разоблачения.

Она давно подозревала мисс Агнес в пренебрежении приличиями, но ни за что не думала, что та способна до такой степени забыться – с виду такой ягненочек – вот уж поистине, в тихом омуте черти водятся. Далее она сообщила, что, когда мисс Агнес, несмотря на все уговоры доброй покровительницы, отказалась, под предлогом недомогания, поужинать с нами сегодня вечером, она заподозрила неладное и стала держать ушки на макушке. Случай помог ей разоблачить заговор; уж разумеется, интрига не вчера началась, потому что юный Том Стоукс, сын их соседа по имению, еще в то время, когда они жили в деревне, пользовался особым расположением мисс Агнес. Сей кавалер не далее как четыре дня назад – со слов самой Агнес – приехал в Лондон, хотя, явившись в дом, сделал вид, будто только что прибыл – навестить каких-то родственников, которые обещали для него что-нибудь сделать. Мисс Агнес, несомненно, виделась с ним, хотя и утверждала обратное. Судя по всему, она, при всей своей кажущейся простоте, ухитрилась целый день прятать его в спальне, где они сидели запершись. Благодарение Господу, ей удалось вывести их на чистую воду. Ни за какие сокровища мира она не согласилась бы скрывать правду от милостивой госпожи, а если та пожелает, то может убедиться во всем собственными глазами: судя по тишине и темноте в опочивальне мисс Агнес (это она разобрала в замочную скважину), два голубка легли спать вместе.

Трудно сказать, что чувствовал я во время сей декламации: гнев, презрение, сожаление о потраченных впустую времени и усилиях (ради такого ничтожества!) – все смешалось у меня в голове. Вскоре, однако, эти чувства уступили место одному, но такому, которое, по крайней мере, никогда не обманывает: любопытству.

Я потребовал от леди Олдборо незамедлительно принять предложение камеристки, на что она согласилась, лишний раз взяв с меня обещание, что никакая сила не заставит меня вмешаться. Я охотно дал такую клятву, будучи убежден, что презрение поможет мне сдержать ее.

Пробило час ночи. Миссис Беруорд двинулась во главе процессии, держа в одной руке свечу, а в другой – универсальный ключ и поминутно уговаривая нас ступать тише. Леди Олдборо скорбно опиралась на мою руку, словно непомерное горе полностью лишило ее сил. Поднявшись по лестнице и миновав несколько дверей, мы очутились перед той, что вела в покои Агнес. Наша проводница бесшумно вставила ключ в замочную скважину и, отперев дверь, пропустила нас вперед.

Видя, что я почти ослеп от ярости, леди Олдборо сама постаралась привлечь мое внимание к разбросанной по стульям мужской одежде деревенского образца. Я выхватил у нее свечу и, предоставив ей самой себя поддерживать, ринулся к кровати и откинул полог.

Агнес, прекрасная Агнес, которую я считал воплощением целомудрия, лежала под одеялом, полностью – кроме лица и рук – скрытая от глаз. Никогда еще я не видел ее такой красивой. Но, увы! – рядом с ней храпел юноша; ее голова покоилась у него на плече; он так крепко спал, что легко было предположить утомление после любовной битвы.

При виде его непринужденной позы и умиротворенного лица я пришел в бешенство и пожалел, что не прихватил с собой хлыст для верховой езды – надолго запомнил бы он события этой ночи! Я замахнулся рукой, но леди Олдборо остановила меня с таким умоляющим видом, что я вспомнил о своем обещании. Мы покинули спальню так же тихо, как и вошли.

Вернувшись в гостиную, леди Олдборо не упустила случая похвалить меня за выдержку. Далее она заявила, что в этом деле не может быть золотой середины: нужно вести себя либо так, как мы, либо удариться в другую крайность и воздать им по заслугам; из высших соображений второе крайне нежелательно; однако она непременно примет меры, чтобы смыть пятно позора со своего дома.

Я внимательно выслушал ее комментарии. Как ни странно, гнев мой выдохся; в чувствах к Агнес произошла необратимая перемена. Презрение было так сильно, что, если бы не стыд, я бы от души посмеялся над этим приключением. Когда же леди Олдборо, очевидно, чтобы проверить меня, спросила, что ей следует предпринять, я с ледяным безразличием ответил, что не претендую на большие познания в таких делах и поэтому не дерзаю что-либо советовать ее светлости; достаточно и того, что сам я знаю, как поступить; но что она может рассчитывать на соблюдении мною тайны.

На этом я решительно откланялся и покинул леди Олдборо, несколько встревоженную моим тоном: ведь она уже полагала себя победительницей и преемницей Агнес в моем сердце. Но она просчиталась: преисполнившись отвращением к ним обеим, я вышел, поклявшись себе, что ноги моей больше не будет в этом доме.

Как выяснилось позднее, я был несправедлив, одинаково осудив и леди Олдборо, и Агнес, но моя собственная роль в этой истории представлялась столь омерзительной, что мне нестерпимо было думать о какой-нибудь из них.

На другое утро пришло письмо от леди Олдборо с известием о том, что она только что отослала прочь Агнес, дабы та посыпала главу пеплом в горах Уэльса. Любовник, как мы и решили, был отпущен с миром. Письмо заканчивалось приглашением навестить ее и утешить в горе.

Но она не могла бы на всей земле отыскать человека, менее, чем я, расположенного – после случившегося – утешать ее. Решение было твердо. Я ответил леди Олдборо таким образом, чтобы одним махом положить конец нашим отношениям, а получив и вернув нераспечатанными еще несколько писем, обрел долгожданную свободу от связи, покрывшей меня позором – при том, что не скоро я узнал его истинную меру.

Только по прошествии нескольких месяцев, сразу после вступления Агнес в брак с достойным джентльменом, владельцем крупного поместья, – по этому случаю леди Олдборо презентовала своей воспитаннице солидную сумму денег – сия матрона прислала мне (так как я все еще не желал встречаться с ней) письменный отчет о своем заговоре. Я воспринял его спокойно, так как время и новые увлечения совершенно меня излечили. Кроме того, ее признание оправдывало меня в собственных глазах, доказывая, что если я и должен был бы о чем-то жалеть, так лишь о недостаточно суровом обращении с этой достойной дамой.

Суть заключалась в том, что разоблачение Агнес и ее любовника было фокусом чистейшей воды, от начала и до конца изобретением леди Олдборо и ее достойной служанки. В постели с Агнес находилась здоровенная деревенская девка, которую нарядили парнем и которая не имела ни малейшего понятия об их дьявольских кознях. Обеих девушек усыпили с помощью порошков. Дальнейшее понятно.

Между прочим, благодаря то ли ее собственной ловкости, то ли удачному стечению обстоятельств, наш разрыв и разлука с Агнес пошли леди Олдборо на пользу. Всюду шептались о том, что озабоченная моим ухаживанием благородная дама не просто положила конец нашему знакомству, но и отправила девушку – от греха подальше – в провинцию. Не могу сказать, чтобы я особенно протестовал против такой трактовки. У меня даже хватило великодушия и чувства юмора поощрять эти слухи, так как не в моем характере мстить слабому полу, равно как и разглашать доверенные мне секреты.