"Свобода и любовь. Эстонские вариации" - читать интересную книгу автора (Куду Рээт)

Эпилог

Прошло три года.

Я жила в своем городке, вернее — существовала.

В моей жизни не осталось ничего, ради чего — как я считала — стоит жить. Ни надежд, ни мечтаний, ни воодушевления. И рисования — тоже. Правда, благодаря Андрусу я могла не заботиться о хлебе насущном — о чем он постоянно и напоминал мне. Я была одета, обута, жила в квартире с удобствами. Мне не надо было торопиться на поезд или самолет. Мне вообще больше ничего не было надо. Только подчиняться скромным распоряжениям Андруса. Он выражал их очень тактично, и я не понимала, отчего это моя жизнь именно из-за этого утекала между пальцев.

Почему я перестала рисовать?

Почему я разучилась радоваться, не ждала следующего утра? Не ждала ничего, даже смерти.

Андрус обещал помогать мне. И помог — устроил на работу. Он давно уже заводил речь о том, что я могла бы рисовать и в их конторе. Все же какой-никакой дополнительный заработок. А вдруг и покупатель найдется!

В конторе Андруса сновали взад-вперед всяческие спортсмены. Постоянно жаловались на обиды: кто-то что-то решил несправедливо, и в Испанию поехал другой. И что с того, что сам обиженный только что вернулся из Австралии? Должна же быть на свете справедливость!

В этой спортивной конторе я поняла, что речи Андруса о справедливости не были случайными. Все спортсмены только и делали, что говорили на эту тему, и в конце концов я поняла, что для каждого недовольного существовала только одна справедливость: контора и спонсоры должны были поддерживать именно его зарубежные поездки.

В первые дни своей службы я позволила себе сострить, что это не спортивный клуб, а какое-то туристическое бюро. Андрус разгневался — и с тех пор мне проще было молчать, чем выслушивать очередные оды о значении спорта для славы Эстонии и здоровья эстонского народа. По-моему, эти типы, клянчившие поездки, не имели никакого отношения к народу, а тем более — к его здоровью. Под лозунгом “Хлеба и зрелищ” олимпийцы добывали себе — вполне, впрочем, заслуженные — дома, награды и деньги. Народ хотел — и народ платил! Ни одна страна не тратила на этот цирк столько, сколько маленькая и бедная Эстония. Может, дело в том, что настоящий цирк у нас никогда не был популярен — все эти укротители медведей и канатоходцы, огнеглотатели и воздушные гимнасты…

Наверное, я могла бы рисовать, если бы в контору приходили за деньгами для ловких мартышек, свирепых львов, забавных пуделей. Но выслушивать жалобы мускулистых мужиков на то, что им недостаточно платят за такие накачанные мускулы?… Олимпийских чемпионов и чемпионов мира среди них не было; в лучшем случае — чемпионы Эстонии. Маленький народ в своем гордом величии соглашался давать и давал этим богатырям… Но эти парни требовали еще и еще! Они никогда не были довольны. Как, впрочем, и Андрус.

Я сидела в постылой конторе с очень сложным названием, которая считалась спортивным клубом. Я занималась всем — и ничем, потому что я не верила в “справедливость” этих спортсменов. Однообразные будни утомляли меня, от пустых разговоров и требований я готова была лезть на стенку.

Андрус добывал деньги и разъезжал, разъезжал, разъезжал — в качестве посланца, организатора, друга, почетного участника … Бесконечная карусель и бесконечные жалобы: мало дали, а побираться противно.

Мое возмущение этим постоянным вырыванием денег было бы меньше, если бы Андрус хоть раз признал, что во всей деятельности конторы есть нечто сомнительное. Но он этого не делал, он бесконечно вещал о здоровье народа и о спорте как составной части культуры. Мое недовольство росло, превращалось в кошмар, в муку… Я не могла рисовать. Нет, нет, глядя на этих самоуверенных богатырей, я чувствовала себя лилипутом в стране великанов.

Андрус не забывал напоминать, что однажды — год тому назад? два? три? — он чуть не свозил меня в Париж. Почти в Париж…

Казалось невероятным, что такой город вообще существует. И все же эти атлеты время от времени возвращались из Парижа. И их пускали туда? Земля не провалилась под ними, прекрасные улицы не поглотили их без следа, не столкнули в ту пропасть речей о справедливости, откуда они были родом?!

Разумеется, я не хотела съездить в Париж с каким-нибудь автобусом спортсменов. Я была уверена, что город жестоко отомстил бы мне за такое предательство. Ведь я предала себя. Не рисовала, не жила, просиживала в конторе и слушала постоянные похвальбы Андруса о его достоинствах, о готовности помочь, любезности, доброте. Обо всех качествах, за которые он даже не ждет награды. Чувство вины, постоянное чувство вины… Я предала себя — и все же Андрус не был мною доволен. Чувство вины перед собою и перед мужем — двойное проклятие.

Мы не расписались, так как бумаге, как любит повторять Андрус, еще не удалось сохранить ни один брак. Красиво, не правда ли? У нас не было детей, потому что для детей нужна прочная семья. Разумно, не так ли? У нас с Андрусом была “семья”, но недостаточная, чтобы заводить детей. Вначале он шутил, что не хотел бы видеть свою невесту убегающей от алтаря. Потом о браке говорить было уже странно… Ведь мы и так вместе!

Вместе мы были, прежде всего, вечером перед телевизором, когда передавали новости. Как и весь эстонский народ, Андрус смотрел эту передачу благоговейно. Не просто так. Как спортом он занимался ради высшей справедливости, так и новости были для него вечерней молитвой. Меня подобные передачи интересовали только в дни путча, в переломные моменты, в решающие дни. Но деваться было некуда. Новости ставили жирную точку однообразному бессмысленному дню. Обычно и Андрусу приходилось признавать, что из этой передачи он не узнал ничего нового. Но такое разрешалось говорить только ему. Мой протест свидетельствовал о женской ограниченности, нездоровом интересе к сенсациям, дурном воспитании.

Я с ужасом вынуждена была признавать, что Андрус прав. Меня раздражала не столько сама передача, сколько то, что она забирала мои вечера. Ни одного тихого мечтательного вечера! А ведь только в эти минуты я могла бы захотеть рисовать, говорить, чувствовать себя человеком, другом. Андрус постоянно называл меня другом.

Днем контора, вечером информационная передача — уныло деловитая и такая приземленная.

И все. Ничего больше.

Вся жизнь.

И вдруг именно в этой вечерней передаче я однажды увидела, наконец, знакомое лицо, когда-то изменившее мою бесцветную жизнь. Было ли это последним предупреждением? Предупреждением, чтобы больше я из нашего городка ехать не пыталась? Ведь дальнейшее — конец, и адские муки под аккомпанемент осуждения со стороны всех обитателей нашего городка…

На телеэкране возник Размик.

Да, именно он. В Таллинне. Обросший, седой, старый — и все же он! На открытии своей выставки в частной галерее, принадлежащей одному армянину. Да здравствует дружба народов, речи и тосты… И затем — неожиданно искреннее обращение к какой-то даме, исчезнувшей музе художника. Кто она? Имя не произнесено, на экране только холсты, посвященные этой женщине и подаренные художником Эстонии.

Размик говорил о галерее вблизи станции метро “Одеон”, о знакомых мне местах. Затем на экране возникли очень интересные карандашные рисунки — работы той самой исчезнувшей возлюбленной. Их охотно раскупают в Париже. Поразительно, как высок уровень эстонского искусства! А рисунки его знакомой напоминают творчество Вийральта, с которым Размик столкнулся только сейчас, в Таллинне.

Нет, нет, нет — к сожалению армянскому живописцу не удалось встретить ту давнюю знакомую. Репортер назойливо допытывается, как зовут эту художницу, чтобы эстонский народ мог ею гордиться. Ах, говорил хитрый армянин, это было так давно; может, эта художница уже не живет в Эстонии. Но как интересно приехать в страну, с которой тебя связывают самые романтические воспоминания! Размик улыбается. Он благодарен эстонскому народу за свои лучшие холсты.

Я смеюсь. Истерически.

Встревоженный Андрус с бутербродом в горсти прибегает из кухни. Этот несчастный спортсмен смотрит на меня воровато и с жалостью. В последнее время он всегда уходит из комнаты, когда в его любимой передаче показывают художественные галереи и хвастливые интервью художников. Не знаю, — в том ли причина, что Андрус не состоялся в качестве “помощника” художницы, или в том, что я не состоялась как художница? Но по-прежнему как талисман в каждой новой машине он помещает потрет школьных лет. Мой набросок уже несколько раз сменил свое почетное место.

Но мы уже давно не вспоминаем о том, что работа в конторе оставляет мне достаточно времени для рисования — не говоря уже о вечерах, когда я без дела просиживаю дома в углу. Вечерами мы действительно тупо молчим: я — забившись в угол, Андрус — уставившись в экран. Андрус убежден, что конторская обстановка не может оправдать моего отвращения к рисованию. И несправедливо обвинять в этом снующих туда-сюда жизнерадостных и физически здоровых людей, от которых я, напротив, должна заряжаться энергией. Я не рисую вовсе не потому, что работаю в конторе. Все наоборот. Меня временно устроили туда потому, что я по какой-то загадочной причине лишилась способности к творчеству. Так заботливо объяснял мне Андрус. Едва я проведу на бумаге линию, имеющую хоть что-то общее с искусством, как он тут же начнет торговать моими работами — и с конторой всё! А сейчас меня в таком болезненном состоянии нельзя оставлять дома одну…

Но после того, как я сказала, что контора вдохновляет меня не больше, чем тюрьма, и скорее я начну рисовать в одиночном заключении, чем в этом проходном дворе, Андрус больше не пытается склонять меня к творчеству. А я перестала чувствовать, думать, вдохновляться. Спортсмены не зря глядят на меня с сочувствием. На фоне их неудержимой напористости мое оцепенелое равнодушие особенно бросается в глаза. И если я что-то напутаю, подпишу не тот счет, со мной говорят тихо и осторожно, как с больной.

После того разговора Андрус начал убеждать меня съездить в Таллинн к его знакомому психологу.

Этот сострадательный совет прозвучал и сегодня, как только Андрус услышал мой истерический смех:

— Послушай, Рийна, я как раз говорил с моим знакомым. Он очень хороший спортивный психолог. Да и ты чуть-чуть развеешься. Погуляешь по Таллинну, заглянешь в свою квартиру, возьмешь у жилички деньги. Нам нужно покупать новые покрышки.

Андрус замечательно умеет совмещать заботу обо мне с заботой о своей машине — или о покрышках, или о здоровье эстонского народа. Я безумно озираюсь. Я почти что сама поверила в необходимость лечения.

— Еду! — решительно восклицаю я.

Итак, я вновь еду в Париж.

Я еще не знаю об этом, когда сажусь в автобус на нашем автовокзале. Эта мысль еще не оформилась во мне, когда я стою перед девицей, снимающей мою квартиру. Хорошенькая мордашка, которая, работая в преуспевающей фирме, может позволить себе такую роскошь — уйти от своих зажиточных родителей и вести самостоятельную жизнь в двух кварталах от родительского дома.

Неожиданно для себя самой я выпаливаю, что хотела бы получить плату за два года вперед, так как заключила выгодный договор с Парижем.

От платы за квартиру зависит моя судьба.

На мгновение жиличка обиженно вспыхивает, но для эстонской девушки “Париж” всегда волшебное слово. Трудно собрать такую сумму за два дня, но ради Парижа она готова напрячься. Мне смешно: напрягается она именно ради Парижа, а не ради меня. Этот город воистину действует магически. Впервые в жизни между удачливой красоткой и мною проскакивает какая-то человеческая искра, чувство общности, возможность общаться. Мне кажется, будто я в чем-то обманула девушку. Меня ведь привлекает не Париж, меня привлекает только некая галерея и ее владелец.

Моя поездка носит исключительно деловой характер.

Бизнес во имя спасения собственной жизни.

Наконец-то я кое-чему научилась от Андруса! Каждый гражданин новой Эстонии должен уметь самостоятельно спасать свою жизнь — и только так мы сообща спасем наше крошечное государство, которое во всем мире не нужно никому, кроме самих эстонцев.

Наконец-то я нужна самой себе.

И, вероятно, тем самым нужна и Эстонии.

Что с того, что только через Париж! Только тот, кто наслаждается жизнью, может выбирать средства, способы, варианты. У того, кто спасает жизнь, часто остается единственная возможность. И хорошо, если хоть она.

Благодаря моему отъезду жиличка стала мне почти сестрой. Этим летом девушка побывала во Франции, она дарит мне план парижского метро, делится своими ощущениями, открытиями и мыслями о двух ночах во французской столице. Как мало дней и какие богатые впечатления! Волей-неволей я изумляюсь этой девушке. Эстонцы еще способны куда-то стремиться, в этом их коренное преимущество перед парижанами. Очень серьезное преимущество. Эта страсть превращает Эстонию в вечный двигатель.

Божественное слово “Париж”! Я не знаю, плакать мне или смеяться. Пишу Андрусу, что вместо эстонского психолога еду лечиться у французских художников. Я трусиха и не осмеливаюсь позвонить. Пусть ему останется от меня только письмо; со словами он всегда управлялся ловчее меня. Я не хочу слушать его оскорбительные и обвинительные речи, даже по телефону.

И все же в аэропорту я набираю номер Андруса. Номер моего дома, потому что только сейчас, когда объявлена посадка, я понимаю, что вновь бегу — из дома, от близких.

Я побывала у Андрусова знакомого психолога и ночи напролет беседовала со своей жиличкой о Париже. Чтобы отправиться туда, я больше не нуждаюсь в помощи Размика или Андруса.

Я свободна.

Или бесчестна.

Как взять…

Я уверена, что из уст Андруса услышу сочную мужскую брань, которой он пользуется лишь в крайних случаях. Но пользуется! Он не рефлектирующий художник, он человек дела. Но теперь он может быть и мною доволен. Я тоже стала “человеком дела”, борцом, почти что спортсменкой!

Пусть он бранится! Пусть говорит, что угодно. Этот мужчина всегда магнетически влиял на меня. Даже сейчас, когда объявляют мой рейс. Я никак не могу не набрать номер Андруса.

Наконец, слышу в трубке громкое “алло”. Нет, голос у Андруса — не как у умирающего. Пусть кричит “алло”, я не отзовусь. Пусть хотя бы его жизнерадостный тон ободряет меня в Париже. Тон, которым и я когда-нибудь овладею. Без мужской помощи, сама, без сочувственного участия… Выдержать, не разрыдаться!

И все же в моих глазах стоят слезы, как будто уезжаю не я, а Андрус.

— Ну, Рийночка, беглянка ты моя ненаглядная, скажи мне что-нибудь на прощание! — Андрус удивляет меня в очередной раз.

Его голос звучит вовсе не обиженно, скорее нежно, ласково — почти что любовно.

— Хорошо, что ты догадался, — шепчу я.

— Кто еще так шмыгает носом, как ты! — поясняет Андрус.

Он не говорит: “Я люблю тебя”; он ни разу еще не сказал это по собственной инициативе. О любви мужчины следует судить по делам. Кто не поймет, тому и слова не помогут. Типично эстонский подход? Или типично Андрусов?

— Уже объявили посадку! — печально сообщаю я.

— Ну так беги! — он всегда деловит. — Летом приеду с ненавистными тебе спортсменами, привезу кое-что пожрать. Постарайся до этого не умереть с голоду!

— У ме-еня зна-акомые в Париже, и этот владелец галереи… — Я не могу продолжать, я реву, мои плечи трясутся и соленые слезы заливают мне рот, делая разговор невозможным.

— Не позволяй знакомым ободрать тебя как липку! — наставляет меня Андрус, пытаясь вновь воскресить свою речь простого парня. — Не позволяй лапать себя своему армянскому двоеженцу! Конечно, если ты думаешь, что парижская любовь шикарнее эстонской, но…

— Я думаю, что я люблю тебя, — шепчу я.

И тут даже Андрус замолкает.

— Беги, отстанешь от самолета!

Впервые за все время нашего знакомства я слышу в голосе его что-то вроде слез. Это нечто новое, удивительное. Ради одного этого стоит лететь в Париж.

— Бегу! — кричу я почти в экстазе.

— Пошли телеграмму, если до лета тебе потребуются деньги, — заканчивает мой спортсмен-благодетель. — Одной художнице наша контора кое-как сумеет помочь, только не срамись, не побирайся там…

Я уже не плачу.

В аэропорт я ехала беглянкой; в самолет сажусь полноправной представительницей своего города. От несчастья к счастью всего один шаг, один телефонный разговор, один голос, который не презирает меня. Счастливое перерождение!

И все же я чувствую себя найденышем, которого подобрали между мощных опор Эйфелевой башни, чтобы доставить на пляс де ля Конкорд и снова бросить у чьей-то двери. Place de la Concorde, au fond, la Tour Eiffel… Эйфелева башня удаляется все дальше, и, наконец, детским глазам открывается северный городок. Я никогда не чувствовала себя в родном городке так уютно, как в Париже… Рассказывают, что моряки порою сходят на берег в далекой гавани и наотрез отказываются плыть дальше, потому что именно здесь они нашли утраченное чувство родного дома.

Маршруты перелетных птиц до сих пор остаются загадкой. Странное поведение людей и вовсе не изучается. Птицы вольны преодолевать границы и расширять понятие дома. Странствующих искателей родного дома порою сторонятся, как прокаженных.

Я знаю, что никогда не скажу матери о том, что чувствую себя найденышем. Ни матери, ни родине. Почему я не могу всех их любить в Париже? С каким вдохновением показала бы я Андрусу свои любимые тропы в этом городе! И в первую очередь — Place de la Concorde, au fond, la Tour Eiffel.

Я еду из дому домой.

Лечу. Я не могу не летать. И, подобно перелетной птице, я не могу перестроить свое ощущение дома в стены, крепости, колючую проволоку, высящиеся до небес пограничные заставы.