"Лабиринт Два: Остается одно: Произвол" - читать интересную книгу автора (Ерофеев Виктор Владимирович)

Ни спасения, ни колбасы

заметки о книге маркиза де Кюстина «Россия в 1839»

Будь на то моя воля, я без сомнения отправил бы маркиза де Кюстина в преисподнюю русского национального подсознания. Ибо в его книге «Россия в 1839» такая мистическая игра кривых зеркал, в результате которой Россия предстала в ней странным совмещенным отражением, каким ей не приходилось отражаться нигде и никогда: ни до, ни после, но именно благодаря непроизвольному совпадению вдруг высветлилось то, что таилось, роилось, безумствовало в глубине, вдруг выстроилась парадигма и выписалась ось.

Злосчастный француз, написавший изящный эпистолярный пасквиль, он же злопамятный аристократ, отправившийся в далекую деспотическую империю для сбора аргументов в пользу абсолютизма с тем, чтобы пнуть ногой французскую революцию, пославшую на гильотину и деда его, и отца, и вернувшийся из России убежденным либералом, лишь в малой степени повинен в содеянной им книге. И пусть это выглядит оскорбительным для его ума, воспитанного на безоговорочном рационализме XVIII века, но зато это предохраняет Кюстина от незаслуженных подозрений в гениальности. Чего не было, того не было, талант его был, если такое возможно, посредствен, и если вдруг его книга оказалась на голову выше своего автора, то, значит, здесь виноваты все: Кюстин, случай, Россия, провидение.

Но все-таки, кто же такой Кюстин?

Астольф де Кюстин родился в аристократической семье в разгар революции, 18 марта 1790 года. Его дед симпатизировал новым порядкам, был генералом, командующим Рейнской армией. В 1792 году, в связи с военными неудачами, он был отозван в Париж, обвинен в измене и обезглавлен на гильотине. Вступившийся за «изменника» младший сын генерала, отец Астольфа, тоже был казнен.

Мать Кюстина, Дельфина, известная в парижском обществе своей красотой и умом, до последней минуты верная своему мужу, была брошена в тюрьму и чудом избежала расправы. Фамильное состояние было конфисковано. Кюстин стал образцовой жертвой революционного террора. Он вырос нервным, красивым, болезненным.

Молодой человек смутно чувствовал в себе литературные способности («В течение многих лет я ищу свой талант и не могу найти, хотя чувствую, что из меня должно что-то выйти», — пишет Кюстин в 1817 г. в частном письме), а также обнаруживал склонность, сначала решительно им подавляемую, к гомосексуализму. Стоит ли о том упоминать? Сексуальные вкусы Кюстина не имеют прямого отношения к написанной им книге о России, но когда вокруг книги поднялся шум, о них вспомнили его недоброжелатели, желая дискредитировать неугодного автора.

Уступая просьбам матери, Кюстин женился, но молодая жена, родив ему сына, вскоре умерла. В 1824 году случился скандал, навсегда скомпрометировавший Кюстина в глазах высшего света. Он был обнаружен под Парижем в бессознательном состоянии, лежащим в дорожной грязи, избитым и ограбленным. Газеты поспешили сообщить, что Кюстина избили солдаты за то, что он пытался с одним из них условиться о свидании. Что случилось на самом деле, неясно, но ясно то, что Кюстин отныне стал парией. Вообще 20-е годы были для него полосой несчастий: после смерти жены умер во младенчестве сын, затем умерла мать.

Кюстин ищет забвения и утешения в путешествиях, литературе и католицизме. В дальнейшем его жизнь не была богата драматическими событиями. Он умер в 1857 году.

Если светское общество отвергло Кюстина, то литераторы охотно посещали его салон. На вечерах у Кюстина играл Шопен, с ним общались Виктор Гюго, Бальзак, Бодлер, Стендаль, Жорж Санд, Ламартин. В поисках своего литературного «я» Кюстин перебрал различные жанры: стихи, прозу, драму. Он написал четыре романа: «Алоис» (1829), «Мир, каков он есть» (1835), «Этель» (1839), «Ромюальд, или Призвание» (1848), но ни один из них не стал ни подлинным успехом, ни позорным провалом для автора.

До публикации книги «Россия в 1839» Кюстин оставался, по словам своего немецкого друга Генриха Гейне, «un demi homme de lettres».[143] Он искусно описывал свои путешествия в Швейцарию, Италию, Англию и особенно в Испанию (цикл писем «Испания при Фердинанде Седьмом», 1838). Эти заметки не имели ни исторического, ни литературного значения и достаточно быстро устаревали. Однако именно в них Кюстин отшлифовывал свой метод опасного, но всегда соблазнительного сравнительного анализа различных национальных ментальностей, прокладывая дорогу двум куда более основательным, чем он, философам: Николаю Данилевскому и Освальду Шпенглеру с их идеями обособленных культурно-исторических типов. Сравнительный анализ блестяще оправдал себя в русской поездке. Четыре тома писем «Россия в 1839» (первое издание, 1843 г.) стали кульминацией литературной карьеры Кюстина, европейским бестселлером. Парадоксально, но факт: именно Россия обеспечила ему приличное посмертное существование в Пантеоне словесности.

Кюстин заметил сам, что в России он мало повидал, но о многом догадался. Действительно, за неполные три месяца пребывания в России он видел немного, его маршрут ограничился Петербургом, Москвой, Ярославлем и Нижним Новгородом, но, не владея языком, он угадал нечто такое, что дало Герцену возможность написать:

«Без сомнения, это — самая занимательная и умная книга, написанная о России иностранцем».

Слова Герцена — при том, что с тех пор о России написаны десятки тысяч книг, — верны, на мой взгляд, и сегодня.

Кюстина как следует «трясли» на русской пограничной таможне, но затем встретили в Санкт-Петербурге как желанного гостя. Сам Николай I оказал ему радушный прием и несколько раз на дворцовых раутах заводил с французом доверительные беседы, касавшиеся таких «горячих» тем, как самодержавие, республика и сосланные или казненные им декабристы. Император стремился заручиться поддержкой известного в Европе путешественника и благодаря ему в какой-то степени упрочить международный престиж России, сильно подорванный кровавым подавлением польского бунта 1830–1831 годов. Тонкий мастер светской беседы, Кюстин расточал комплименты царю в обмен на царскую доверительность.

У Кюстина, в частности, была конкретная цель выхлопотать для своего интимного парижского друга, польского эмигранта Игнация Туровского, разрешение на въезд в Россию. С этим вопросом он обратился к императрице, но наткнулся на вежливый, хотя и определенный отказ. Впоследствии кюстинские недоброжелатели пытались объяснить резкости в его письмах именно этим отказом.

Кюстин тайно писал свои русские письма, предусмотрительно никому не сообщая о них, и через французское посольство переправлял их в Париж. Наблюдательный автор описал северные пейзажи и столичные балы, клопов в гостиницах и широкую Волгу, одежду простонародья и Московский кремль. Он пришел к выводу, что русские, если у них отсутствуют калмыцкие квадратные носы, красивы, и речь их певуча. Но он не ограничился этнографией. В духе таких известных в то время книг, как «Германия» мадам де Сталь и «О демократии в Америке» Токвиля, Кюстин стремился к концептуальному восприятию страны. Он был подчеркнуто субъективен в своих эстетических оценках: невзлюбил знаменитый петербургский памятник Петру I работы Фальконе, с дилетантской лихостью высказался о «подражательности» поэзии Пушкина. Но главное, что его интересовало, — это национальный характер и режим.

Вернувшись во Францию, автор писем еще три года тщательно трудился над ними прежде, чем издать. Смысл его доработки определить невозможно, поскольку черновики не сохранились, но, видимо, работа велась в направлении осмысления русской истории, с опорой на многотомную «Историю государства Российского», написанную Карамзиным, и «Философическое письмо» Петра Чаадаева.

Исследователи не располагают достаточным материалом для того, чтобы судить, действительно ли состоялась московская встреча Кюстина с Чаадаевым. Однако бесспорно, что на концепцию Кюстина повлияли его беседы с такими видными тогдашними русскими «диссидентами», как А.И.Тургенев и П.Б.Козловский. Бесспорно также и влияние на Кюстина со стороны многочисленных польских эмигрантов в Париже.

«Россия в 1839» сильно взволновала русское общество, расколов его на два лагеря: поклонников и врагов, как и «Философическое письмо» Чаадаева. Вместе с чаадаевским письмом книга побила все рекорды длительности цензурных запретов. Но если сочинение Чаадаева все-таки было опубликовано в России после революции 1905 года, то Кюстин на русском языке не опубликован полностью до сих пор. Правда, несмотря на запрет книги, все просвещенное русское общество (как это водится в России) ее прочло. Более того, прочло с той страстью, с которой читаются только запретные книги. В результате Кюстин стал заповедным сожителем, интимным фактом русской культуры.

В конце прошлого века была предпринята первая попытка опубликовать русский перевод. Несколько отрывков с неодобрительными комментариями появились в журнале «Русская старина» в 1891 и 1893 годах. Затем в 1910 году вышел сокращенный перевод книги под названием «Николаевская эпоха. Воспоминания французского путешественника маркиза де Кюстина». Наиболее острые места книги русский переводчик не перевел, а, смягчив, пересказал, попеняв автору за «наклонность к слишком поспешным обобщениям».

Уже в советское время, в 1930 году, в «Издательстве политкаторжан» вышел сокращенный вариант нового перевода «Николаевская Россия (Россия в 1839 году)». Авторы предисловия, С.Гессен и А.Предтеченский, отнесли книгу Кюстина «к числу крупнейших исторических памятников», назвав ее

«интереснейшим документом той мрачной и зловещей эпохи, которая связана с именем императора Николая Первого».

В эпоху наступавшего сталинского террора публикация значительной части книги Кюстина, беспощадно бичующего русский абсолютизм, выглядела, несомненно, вызывающе, и неслучайно в последнем абзаце перевода было произвольно вставлено спасительное слово: «Каждый, — читаем в русском тексте, — близко познакомившийся с царской (курсив мой. — В.Е.) Россией, будет рад жить в какой угодно другой стране».

В Европе «Россия в 1839» переиздавалась с 1843 года по 1855 год девятнадцать раз: это было, по мнению французского исследователя Кюстина Ж.-Ф: Тарна, «абсолютным рекордом для той эпохи». Вышли 12 изданий по-французски, три по-немецки, три по-английски и одно по-датски.

Затем книгу Кюстина надолго забыли и заново на Западе ее открыли уже после второй мировой войны как политическое произведение. За последние десятилетия было выпущено несколько также сокращенных вариантов книги (полное переиздание появилось в Англии в 1971 г.). Эти издания можно найти в библиотеке практически каждого западного слависта, дипломата политолога, занимающегося историей России. Сокращая многие исторические сведения о России, которые Кюстин заимствовал у русских историков, современные западные издатели в основном ориентируют своего читателя не на «историко-бытовой документ», как это было сделано в свое время в СССР, а на актуальность книги, на ее непреходящую значимость для понимания сущности России. Книга Кюстина превратилась для западного читателя в своеобразный путеводитель по «вечной» России. В этом смысле западные апологеты Кюстина противостоят той части русской интеллигенции, включая и Солженицына, которая склонна рассматривать историю дореволюционной России как во многом болезненный, но вместе с тем органичный и перспективный процесс, прерванный большевистской революцией. Поехав в Россию с целью воспеть абсолютизм, Кюстин стремительно разочаровался в российской империи. Сила писем Кюстина как единого произведения в их внутренней драматургии «разочарования». Не пробыв в России и месяца, Кюстин замечает, что начинает говорить «языком парижских радикалов». Он нашел в России неподвижное застойное царство:

«Россия — страна каталогов: если пробежать глазами одни заголовки — все покажется прекрасным. Но берегитесь заглянуть дальше названия глав. Откройте книгу — и вы убедитесь, что в ней ничего нет… Сколько городов и дорог существует лишь в проекте. Да и вся нация, в сущности, не что иное, как афиша, расклеенная по Европе, обманутой дипломатической фикцией».

Кюстин явно сомневался в том, есть ли в России цивилизация, обратив внимание, например, на ужасное (еще? уже?) состояние русской медицины. Рискованное обобщение и точность конкретного примера — в этом сочетании основной литературный прием кюстинской книги:

«Если вы случайно позовете живущего поблизости русского врача, то можно считать себя заранее мертвецом. Русская медицина еще не выросла из пеленок… Наиболее опытные практики быстро теряют свой опыт и знания, проводя жизнь во дворце, редко бывая у постели больного. Я с интересом читал бы любопытные мемуары придворного врача в России, но я побоялся бы доверить ему свое лечение».

(Невольно вспоминая о «кремлевских врачах» уже новейших времен, я думаю: неужели наша шестая часть света имеет какие-то свои особенные отношения со временем, неужели застой и безвременщина суть константы не только брежневского или николаевского режима, а вообще русской национальной истории, развивающейся кругообразно? Как вырваться из порочного круга?)

Проклятый Кюстин! Чтение его книги для русских — это настоящий бум печальных ассоциаций, невыгодных сравнений и личных неприятных воспоминаний.

Василий Розанов как-то заметил, что он сам многое ненавидит в России, но возмущается, когда Россию критикуют иностранцы. Это, надо сказать, чуть ли не общерусский взгляд на вещи. Наверное, потому и не печатали Кюстина в России. Русские, как правило, не прощают «холодного», трезвого взгляда со стороны на свою родину. Мы, как дети, хотим, чтобы нас любили. А кто не любит детей, тот враг человечества.

В русском национальном характере заложено полярное отношение к иностранцу: уникальное сочетание комплекса неполноценности с комплексом превосходства. Иностранец в России — явление сомнительное; это человек, лезущий не в свое дело.

«Все стараются в угоду своему властителю скрыть от иностранца те или иные неприглядные стороны русской жизни»,—

жаловался Кюстин. Но с какой стати нужно показывать иностранцу неприглядные стороны? Этот вопрос многим из русских до сих пор кажется естественным. Мы, очевидно, не понимаем, что до тех пор, пока он будет казаться естественным, России не решить своих проблем. Нельзя создать цивилизацию в отдельно взятой стране.

Какой русский, ездивший за границу, не издрогнет от самоузнавания, прочтя у Кюстина его беседу с хозяином гостиницы, в Любеке. «С чисто немецким добродушием» хозяин отговаривает французского путешественника ехать в Россию:

«— Вы так хорошо знаете Россию? — спросил я. — Нет, но я хорошо знаю русских… У них два разных лица, когда они прибывают сюда, чтобы отправиться дальше в Европу, и когда они возвращаются оттуда, чтобы вернуться на свою родину. Приезжая из России, они веселы, радостны, довольны. Это — птицы, вырвавшиеся на свободу… И те же люди, возвращаясь в Россию, становятся мрачными, лица их вытянуты, разговор резок и отрывист, во всем видна озабоченность и тревога. Из-за этой разницы я и вывел заключение, что страна, которую с такой радостью покидают и в которую с такой неохотой возвращаются, не может быть приятной страной».

Соображения немецкого хозяина гостиницы незамысловаты, но в них есть беспощадный смысл. Дело не в том, что мы, русские, — плохие патриоты, радующиеся всякой возможности покинуть свою страну. Но мы все-таки плохие патриоты в ином смысле. Многие из нас любят родину «странной любовью», ассоциируя страну с хронически больным режимом. В этом нет ничего удивительного. Мы — плохие патриоты потому, что сообща готовы до бесконечности терпеть невыносимый режим, который всегда оказывается сильнее наших возможностей ему противостоять. Мы не только с радостью едем «на каникулы» за границу. Мы преображаемся, когда бежим от государства куда угодно: в семью, к друзьям или просто к бутылке. Это тоже формы пересечения границы. Мы никогда не сумели заставить государство работать на нас, и потому так мучительна и позорна для нас всякая встреча с государством, в каком бы виде оно ни предстало перед нами. На каждом из нас есть знак отчужденного от нас государства, и эта раздвоенность порождает общественную шизофрению.

Кюстин резко критикует Петра I за то, что тот перенес военную иерархию на гражданское управление империей, введя чины, в результате чего возникло «перманентное военное положение, ставшее нормальным состоянием государства». Эти чины в виде номенклатуры существуют как завет от Петра до сих пор, что доказывает: военно-бюрократическая основа государства оказалась сильнее трех русских революций; она проступает неумолимо в любой форме российской государственности.

Каково, однако, было отношение Кюстина не к режиму, а к русскому народу? Этот вопрос особенно волнует русских читателей Кюстина. Гоголь, в целом отнесшийся отрицательно к кюстинской книге, тем не менее отмечал, что

«не один раз сознался он (то есть Кюстин. — В.Е.), что нигде в других землях Европы, где ни путешествовал он, не представлялся ему образ человека в таком величии, близком к патриархально-библейскому».

По-моему, Гоголь несколько «по-гоголевски» преувеличивает восторги Кюстина, однако в чем-то он, несомненно, прав.

Хотя русские законы, отмечает Кюстин, отняли у крепостных крестьян все, они тем не менее не так низко пали в нравственном отношении, как в социальном:

«Они обладают сообразительностью, даже некоторой гордостью, но главной чертой их характера, как и всей их жизни, является лукавство».

Русское лукавство действительно — это целая система обороны, единственно возможной при бесправии, но, с другой стороны, западая в душу, становясь чертой характера, лукавство перерождается в цинизм апатии и лени, неверие в возможность перемен.

Отношения между Россией и Европой видятся Кюстину в форме антагонистического противостояния хищника и добычи. Этот взгляд в современном западном самосознании перешел в инстинкт. Его матрица: хищник не достоин своей добычи. Лихорадочная, но никогда не достаточная (аргументы повторяются, множатся, разрастаются) дискредитация хищника мотивирована паническим чувством опасности, рациональной и иррациональной одновременно. Устойчивая оппозиция видимости цивилизации (Россия) и цивилизации подлинной (Европа) разработана маркизом на века:

«Здесь, в Петербурге, вообще легко обмануться видимостью цивилизации. Когда видишь двор и лиц, вокруг него вращающихся, кажется, что находишься среди народа, далеко ушедшего в своем культурном развитии и государственном строительстве. Но стоит вспомнить о взаимоотношениях различных классов населения, о том, как грубы их нравы и как тяжелы условия их жизни, чтобы сразу увидеть под возмущающим великолепием подлинное варварство».

В чем все-таки причина русской неспособности к цивилизации? Вопрос актуален. Возможно, в ошибочном отношении к ее основе: среднему классу, который в России получил уничижительное название мещанства.

Русское искусство и литература постоянно третировали мещанство, выбивая у него из-под ног моральную основу существования. У русской культуры всегда был виноват мещанин. Можно сказать, что в России нарушен баланс между культурой и цивилизацией. Вот сущность отечественного максимализма: нельзя одновременно любить колбасу и Андрея Рублева. Или — или. Русская интеллигенция никогда, и сейчас это повторяется, всерьез не боролась за колбасу для народа; она боролась за его освобождение. Абстрактное мышление превалировало; меньше, чем на спасение, интеллигенция не соглашалась, в результате в России не было ничего: ни спасения, ни колбасы.

О положении русского общества при Николае I Кюстин писал безо всякого снисхождения:

«Представьте себе все столетиями испытанное искусство наших правительств, предоставленное в распоряжение еще молодого и полудикого общества: весь административный опыт Запада, используемый восточным деспотизмом; европейскую дисциплину, поддерживающую азиатскую тиранию; полицию, поставившую себе целью скрывать варварство, а не бороться с ним… — и вы поймете, в каком положении находится русский народ».

Николай I по крайней мере дважды в негодовании швырял книги на пол. Первый раз он так поступил с «Героем нашего времени». После прочтения книги Кюстина история повторилась, и оскорбленный красавец-император воскликнул: «Моя вина: зачем я говорил с этим негодяем!»

Чтобы опровергнуть Кюстина, русское правительство прибегло к различным мерам. Русские дипломаты скупали в массовых количествах его книгу в Париже, чтобы она не стала достоянием европейской общественности. Это способствовало сенсационному распространению книги. Кроме того, были инспирированы «независимые» отзывы о ней. Крупный агент царской секретной полиции Я.Н.Толстой, проживавший в Париже, написал и издал две (одну под псевдонимом) книги, призванные опровергнуть Кюстина. Разрабатывая общероссийский стереотип дискредитации неугодного автора, Толстой профессионально (то есть тупо и ловко) писал, что это «антирусское» сочинение сумасшедшего (царское мнение о «Философическом письме» Чаадаева было аналогичным), не лишенное, в этой связи, доли развлекательности».

Негодовала не только полиция. Благороднейший Тютчев, не понимая всей подспудной ироничности своей хрестоматийной строки «в Россию можно только верить», писал с возмущением:

«Книга г. Кюстина служит новым доказательством того умственного бесстыдства и духовного растления (отличительной черты нашего времени, особенно во Франции), благодаря которым… дерзают судить весь мир менее серьезно, чем, бывало, относились к критическому разбору водевиля».

Это было мнение славянофильского лагеря.

Мне ближе слова шефа секретной полиции генерала Бенкендорфа, который заявил Николаю I с жандармской прямотой:

«Г-н де Кюстин лишь сформулировал те мысли, которые у всех издавно существуют о нас, включая нас самих».

Может быть, и в самом деле, как писал Кюстин (и не только Кюстин), подъяремный народ достоин своего ярма:

«…Тирания — это создание повинующегося ей народа».

Но сам же Кюстин проницательно добавлял:

«Не пройдет 50 лет, как… в России вспыхнет революция, гораздо более страшная, чем та, последствия коей Западная Европа чувствует еще до сих пор».

Это предвидение революции в России превращает Кюстина действительно в незаурядного путешественника.

1990 год