"Меч Шеола" - читать интересную книгу автора (Ярославцев Николай Григорьевич)Глава 1— Радко! Ты уж весь спень на много зим вперед выспал. Все бока отлежал. Пролежни наживешь… — Так уж и наживу… — Лениво отозвался Радко, парнишка, по лицу которого не сразу и угадаешь сколько зим он оттоптал, пятнадцать ли, восемнадцать. А может и все двадцать. Лицо его менялось с неуловимой быстротой, как небо, по которому ползут тучи. То чистое и ясное, Дитя дитем да и только. То вдруг нахмурится, набутусится, глаза спрячутся под сильными надбровными дугами и нальются зимней стужей, скулы затвердеют, а уголках губ спрячется усмешка и парнишкой не назвать. Зрелый муж да и только. Парняга чуть не в сажень ростом. — Проверил бы лучше борти. А то как бы родич твой не удумал полакомиться. Заодно и брошенные борти поправишь. Утонул Радко в пахучей траве, охмелел от сладкого запаха под птичий пересвист и трескотню кобылок и нет ему никакого дела до бортей. И совсем уж ему невдомек, как можно пожалеть меду для бэра, когда он ему старшим родичем доводится. А не сам ли он, волхв Вран, топором из матерой лесины его лик вырубал и теслом обтесывал да ставил его прим их жилья, у дуба — батюшки, что подпирает небосвод своей могучей главой. — Ладно… — Лениво, с видимой неохотой, отозвался он. Насилу разодрал веки, с хрустом, до ломоты в костях выгнул спину и зевнул так, что в ушах звон пошел. — Не ладно, а ступай. Я тебе уже и кузовок наладил и когти достал. Выспишь спень с молоду, а на старость что оставишь? Строжит волхв парня, а строгости в голосе нет, как бы не хмурил волхв кустистые седые брови и поджимал бесцветные губы, зарывшиеся в длинную, едва ли не колен, бороду и такие же усы. Но до греха лучше старика не доводить. Может и посох свой, жердину в руку толщиной, над головой вздеть. — Да иду уж… Прыгнул на ноги и снова потянулся, размахнув в стороны руки и выворачивая челюсти. — Только топор возьму. С опаской, береженого Род бережет, нырнул в прохладу и полумрак жилья. Не в избу, не в землянку, не в родовое жилище на две, а то и того больше семей. Где по темну от детского визга, плача и крика хоть уши затыкай и прочь беги. А настоящее жилье. Такое, в коем еще щуры, пращуры живали, где быль и небыль во сне воедино переплетаются. Да и только ли во сне? И в яви тоже. Где думается и спится одинако сладко. Меж корней развесистого древа, коему и звания — прозвища никто не помнит, нашел пристанище старый волхв Вран. Пристроил на корнях лежанку для себя, другую приспособил для него, Радогора, а между ними, лежанками, очаг склал. Забросал лежанки душистыми травами, чтобы спать было мягко, увешал по верху разными духовитыми травами да кореньями и так то хорошо долгими зимними вечерами перед очагом сидеть! А если еще в студеную зимнюю пору лаз в жилье волчьей мягкой шкурой закрыть, так ни какая стужа внутрь не заберется. — Тебя только за смертью посылать. Давно бы сам сползал. — За твоей смертью, дедко, всем бэрьим городищем бегать надо, а и то не сыщешь. Огрызнулся Радко и подавился словом. Не бегают за ней, костлявой. Сама приходит. Сама путь — дорогу находит. И юркнул мимо через тесный лаз на волю. И угодил таки под увесистую затрщину. — А не поминай, что не попадя. Не вали с языка, что не скислося. — Прости, дедко, не со зла я. Со сна, должно быть, оговорился. Последние слова Радко прокричал уже на бегу, удаляясь от жилища длинными, по звериному бесшумными прыжками. И откуда бы взяться злу? Старый волхв Вран, к которому Радогор попал титешным, ему вместо отца — матери. Отца не стало как раз в ту зиму, когда ему на свет божий явиться. Ушел снимать силки, да пересеклись пути — дорожки с матерым секачем в заснеженном лесу. От глада — стужи обезумел зверь, а увидев человека на своей тропе и вовсе разум потерял. Да и пропорол клыками чрево. А потом, ослепший от ненависти, долго еще терзал бесчувственное тело, вымещая на нем всю накопившуюся злобу. А там и мать умерла, едва успев вытолкнуть его пред людские очи. То ли от огневицы, то ли от тяжелых родов. Налилась жаром, как угли в родовом очаге, впала в беспамятство и преставилась, так и не придя в себя. И не жить ему, Радку на свете, если бы как раз в ту пору не погодился в городище старый Вран. Окинул нагое тельце скорым взглядом, округлил глаза, и, не говоря худого слова, замотал его в холстину и в мягкую козью шкуру. — У меня жить будет ныне. — Гулким голосом сказал он, уперев не мигающий взгляд в переносье старейшины бэрьего рода. — Так я же…. У старейшины были свои виды на новорожденного. Но волхв, кто бы стал с ним спорить, не слушая его, уже шел к дверям. Распахнул их ногой наотмашь, и обернулся. -Не я так хочу. Боги возжелали, разлучив его с отцом — матерью. Великую славу он принесет роду — племени. А что и как, потом укажу… Постоял, глядя за порог и сердито сопя в бороду. — Но одно скажу… Воин, коих видывать мне не приходилось, явился бэрьему роду. И уже не оборачивался. Пошел прочь из городища, утопая в сугробах. А снега в тот год навалило знатно. Зверью же от бескормицу совсем худо было. Лаз в его жилье приходилось руками разгребать. И не выжил бы Радко, если бы не старый волхв. Выходил коровьим молоком, макая в него чистую тряпицу вместо материнской титьки, выкормил жовками, укрепил травами да наговорами. Так и прижился парень у него. Бежит Радко от борти к борти. Над головой лес шумит. А видел ли, нет старый Вран то, о чем роду вещал да старейшине, не старому еще, хваткому мужу, знал только он, старый волхв. Но Радко, повзрослев, понял одно. Не унеси его тогда волхв его, лежать бы ему с распоротым брюхом под отцом — дубом, а дух его летел бы к богам с мольбой… Да мало ли о чем! Был бы человек, а о чем просить всегда найдется. Не свое дите, плакать не кому. А боги, глядишь, род заметят. Пчелы рассерженно кружатся над головой. А одна даже запуталась в его волосах. Осторожно высвободил ее и разжал пальцы. Лети себе. Не зорить пришел. Попроведать… Вран прежде, чем прибиться к роду, не мало побродил по свету. Многое знал, еще больше видел. Еще больше умел. От него Радко узнал, что и за их лесом люди живут. И дальше тоже… А уж за окаемом! И туда, на восход и на заход дороги — тропы бегут. И даже там, куда птицы летят. Правда, Радко и сам об этом догадывался. Но уж больно жутко делается. Откроешь глаза в ночи, а в очаге угольки догорают. Вокруг корни вьются. И представишь вдруг, что где — то за лесом люду разного множина и так жутко, аж в пятках свербит! Будто мурашик крохотный в дремучем лесу. — А вот, Радко. Если идти все прямо и прямо на полдень, то упрешься ты носом в море. Это вроде нашего озерца, но только сколько не гляди, краев сроду не увидишь. А за ним, за морем тем, народ живет диковинный. Ликом темен, как ты в летнюю пору. А одежонки всего то тряпица вокруг чресел, только то и всего, что срам прикрыть. Но трудники, каких поискать. Остановится Вран, наклонится к очагу, поворошит угольки и снова вернется на свою лежанку. А Радко, затаив дыхание, ждет, когда же он заговорит снова. — Не дома поднимают, не избы ставят, хоромины! Лесину одну на другую ставь, и то до маковки не дотянутся. Не из леса, а из каменьев. И не городища у них в три землянки за тыном, а города, кои глазом не объять. У меня поначалу от многолюдства голову обносило и дух захватывало пока не обвык, не притерпелся. Зимний день короток да ночь длинна. В потемках в очаге дрова пылают, угольки потрескивают. От трав и Дедковых корешков дух дурмянный идет. Радка в сон клонит. Но уснуть страшится. А вдруг да пропустит чего. Волхв же говорить не спешит. Речь льется не торопко, плавно. Слова уплывают куда — то вверх, в непроглядную тьму и теряются в густых перепутанных корневищах. А потом падают вниз, прямо на Радкову голову. Душа обмирает, до того все жутко… и сладко от дедковых слов. — И старшин, царей они хоронят тоже не по нашему, не по людски. — Вран замолчит надолго, погрузившись в воспоминания. А радко от нетерпения нога об ногу скоблит. — А кладут их со всем припасом в такую же хоромину, только завостренную, как кол, со всех сторон на все четыре ветра. Далее же и вовсе несмысленное можно увидеть. Люди чернее головешки! У меня аж в груди все захолонуло, когда увидел их, а ноги идти враз отказались…. Радко, бывало, и не заметит как под монотонную речь старика его сон одолеет. А проснется, Вран все еще у очага. — А еще, что дивно, умеют они, — не те, кои ровно дегтем вымазаны, а те, что ликом побелее, все что промеж людей делается, или, к слову сказать, кто кого заратит или кто из сильных на ту пору усоп, в глину или в камень вкладывать, чтобы время из памяти не унесло. Сон слетал, как сроду не бывало. — Как это? — Будто дите малое забавляется, резы ставит. А приглядишься, и правда, то птаху малую узришь, то челн, то воя во всей воинской справе, а то и ратая с сохой. Эх, Радко, Радко! До чего же чуден мир бывает, когда око во все стороны зрит, а не токмо под ноги. И кружится голова от ощущения бесконечности того, что прячется за убегающим окаемом. И ночи едва хватает, чтобы соснуть малую толику. А с рассветом, едва утренняя зорька вспыхнет, чтобы разогнать притаившийся в ветвях туман, старик уже торопит. — Будет спать, отроче. Наперед все равно не выспишься. Ростом с доброго воя выдурел, а спишь, яко красная девица в последнюю пору. Радко и впрямь к этому году вытянулся, раздался в плечах, налился молодой неуемной силой. Глаза смотрят на мир твердо и уверенно. И начиналось. — А ну, отрок непутевый, реки, как турий рог прямить будешь? Придут родичи к тебе да будут вопрошать, как клей рыбий варить, чтобы стрелу клеить, а ты чем ответишь? Волхв все знать должен. И как руду — кровь заговорить, и как огневицу унять и как дитя принять. И какие коренья — травы для чего. А про то, как сквозь персты на божье око глядеть и сквозь сито в омут зреть уж и не говорю. А ты, лежень, и простого наговора не упомнишь. И долбит, долбит его старик, пока в брюхе от глада не заурчит на все голоса. Или пока не скажет Радко урок единым духом. Но и после этого волхв гнул свое. — А теперь скажи, отрок неразумный, что речи будешь, когда с родичем — бэром нос к носу в лесу встретишься? Ему то не ведомо какого ты роду — племени. Он же, бэр этот самый, не говоря худого слова, лапищей своей проведет по твоему носу, а много ли тебе надо? И что ты ему, бэру, после этого возразишь? И прямил, и гнул Радко турьи рога, чтобы клеить себе лук, который и растянуть пока не мог. И стрелы клеил. И ратовища прямил, сушил и скоблил. И железо калил в угольях, а потом мял его молотом, пока не выходил из него нож ли, наконечник для копья или стрелы. А уж травы глухой ночью по запаху в лесу различать научился. И с наговорами, заговорами, оберегами не сразу, но сладил. Разбуди врасплох, без запинки проговорит. А на бэрьем языке так ловко говорить навык, что и мать — бэриха за своего признает. От борти к борти, к борти… Вверх по лесине, вниз… Присел под деревом и развернул тряпицу. Закусил ломкой краюхой, да и уронил голову на кулак. Дедова наука и зрелого мужа умает. А Радко хоть и телом велик, да в перьях не велик. А и те, что нарасти успели пух, не перья. Видимость одна. А уж наука дедова! Порой глянешь на Врана со стороны и не подумаешь, что волхв. По следу, что зверя скрадывать, что человека, все едино. И все ловко у него выходит. Только не стрелой, не копьем не тронет. Махнет рукой, мол, давай, уноси ноги, пока не рассерчал. Без надобности ты мне ныне. А стрелы метать или копье, это уж Радко. И ножом бить. Зим же десять тому, вытесал две палицы, округлил топором, теслом прошелся, острым камешком оскоблил… — Это, Радко, тебе пока вместо меча будет. Раз портки носишь, так и мечом владеть должен. Не всякого ворога и не всякий оберег остановит. — А почему ты меня, дедко, Радогором да Радком кличешь, когда я Ольх? — Как-то заикнулся он. — Ольхом покличут, покличут да и забудут. А Радогор останется. Чуешь, какая силища кроется в имени сем? Так и вижу, как горы горбятся, дыбятся и вздымаются до небес, чтобы обозреть с той выси землицу нашу, а придется, так и лад управит. Старик молодо расправил плечи, откинул голову и Радко увидел, что глаза у Врана синие — синие. И совсем не старые. — Нападай, отрок! — Да, не так, безголовый! А чуть, как бы, со стороны. Наискось. А потом с другого плеча и сразу веди по низу мечом. Я же так сделаю, а потом так…. Ты же все на память себе клади. Щелкнуло дерево, А Радку показалось, что не палицы это, а мечи звенят, встречаясь в воздухе, осыпая раскаленными искрами траву. — И по другому разу. С одесны да шуйцу. А теперь мечом мой меч встречай. И чтобы скользом прошел да в землю и воткнулся. Ужом вьется, как рыбка изворачивается, но палица старика всякий раз попадает по плечам, по бокам. Подсекает ноги, колет в живот. И не так больно, как обидно. Дедко Вран в бороде от старости путается, а ловчей молодого! А волхв будто не в бою, а за горшком с горохом управляется. Да еще и вопрошать успевает. — А реки мне, отрок, немедля, что творить будешь, коли я тебе кости ненароком нарушу? Или кому другому. Как воедино складывать примешься? — И так без счету раз. За думкой, да за дремой не заметил и вовсе не ладное. По старой, поросшей мхом, лесине к борти подбирается молодой бэр. Бока круглые и гладкие, бурая шерсть от сытости блестит. От нетерпения урчит и повизгивает. А вокруг пчелы вьются. Да разве пробьются они через такую шерсть? Целят в черный нахальный нос, норовят в бесстыжее око, в веко своим жалом уколоть. Где там! Визжит, скулит, но лезет. И прозвище к нему, как шипом приколочено. Медоед, и все тут. Ясней не скажешь и лучше не приладишь. Вспугнул, паршивец, мысли. Остановился поодаль от лесины. Заворчал, сердито сдвинув брови к переносице. Мол, настанет пора, тогда и за угощением приходи. А пока иди с миром, не безобразничай. У Врана ловко выходит по бэрьему говорить. Да и Радко не хуже научился изъясняться. Бэр остановился, вцепившись в лесину когтистыми лапами. И затряс головой, то ли отбиваясь от пчел, то ли отмахиваясь от Радогорова укора. Борть уже рядом, только лапу протяни. Но сук под задней лапой вдруг хрустнул, обломился и лакомка с визгом полетел к земле. — А поделом тебе, сластена. Не будешь на чужое зариться. Радко не мог сдержать смеха, глядя на обиженную, расстерянную морду зверя. — Сказано же было, не время еще! Добро еще, что мне на глаза попал. А ну как дедко бы нагрянул? Уж почесался бы тогда. — Начал он увещевать зверя. — Сказано же, не время. Лучше иди ко мне. Так и быть, угощу… Не последнее съел. Хоть и не следовало бы. Пакостлив больно. И развернул тряпицу с остатками хлеба. Бэр, хотя, какой он бэр, дитя не разумное, жалобно постанывая и жалуясь, закосолапил к нему. Радко заурчал, дружелюбно примиряющее, приглашая его к трапезе. — Эко брюхо то отростил. На лесину влезть не мог, а туда же. И не совестно тебе на чужое глаза пялить, будто по доброму нельзя? Сам подумай, кто бы родичу отказал? Свято верил Радко в близкое родство со зверем. Трепал его безбоязненно по толстому загривку, оглаживал побитые о дерево бока. И не уставая выговаривал. — Это хорошо, что мне на глаза ты попался, а не кому чужому. Враз бы с рогатиной спознался. С опаской ходить надо, и по сторонам поглядывать. Бэр не спеша сжевал краюху, не переставая жаловаться, и, не говоря худого слова, скрылся за деревьями. А Радко еще долго слышал его стоны и визгливые жалобы, с улыбкой думая о том, что от дедовой палицы ему приходилось не слаще. Разве, что жаловаться не кому было. Свернул тряпицу, сунул ее за опоясок и, не спеша, направился к озерцу, где накануне поставил векши., уносясь мыслями в воспоминания. Да, только опустятся на лес сумерки, затопится огонь в очаге, потянется дым по своду к лазу, а Радко уж тут как тут. Но волхв с разговорами не спешит. Перебирает корешки, перетирает их в каменной ступке каменным же пестиком, нашептывая не понятные слова, мелкотит листочки, вяжет в холстяные мешочки и узелки и раскладывает на, прилаженные по углам, полки. А то разглядывает, принесенные из леса, каменья. — Дедко Вран, — Канючит Радко. — И как же те несмысленные люди ходят? Их же ночью испугаться можно. А то и… Но волхв, поперешный дед, пока не нашепчется вдосталь, и глазом не поведет в его сторону. Знай пыхтит и пыхтит себе в удовольствие. А бывает и прогонит его вон, якобы для тайного слава, коего Радку по молодости лет и слышать нельзя, а видеть тем паче. — И волхвы же они, отрок, — Открывал, наконец, рот волхв, так словно и не заканчивалась прошлая его речь, и не минуло после нее ночи — дня. — коим рядом ставить не кого. Кому родиться ли, умереть, хворь ли, невзгода какая, к слову, неурожай ли, войне ли быть. Все по звездам угадывают. — Как мы по древу? Задумается Вран, почамкает губами, отплюнет, угодивший в рот, ус. — Как тут ответишь, Радко? Древо, оно всегда перед оком. И не слукавит, не солживит. Вон оно стоит напрямь. Как ему слукавить? Хотело бы слукавить, а как? А к звезде конем скачи, так не доскачешь. Сказывают, у каждой место свое и свой путь. Черное у них волхвование. Не наше. А то и совсем подлое получается. Порчу ли какую наслать, сглаз ли учинить… А то и хворь — немочь. Бывало и так, что умер человече, а его вновь спустя недолго на ноги ставят. И и ходит так прытко! Сам зрел! — Старик даже рукой взмахнул для убедительности. — он, человек тот, понять ничего не может, — что поймешь, коли помер, — а ноги сами шагают и шагают. А он таращит глаза в разные стороны и хлуп — хлуп! Говорю же, черное то волхвование. Магией зовется. Против людей оно. И боги у них тоже не нашенские. Кто с песьей головой, кто с птичьей, а то и вовсе с невесть какой. Или вот еще, Радко, видел я человеков. Ликом они желты, как лист в осеннюю пору. А око узкое — узкое. У тебя, разбуди среди ночи, и то глаза шире открывается. А они рекут, что узкое око от богов черных убережет. Не всяк в такое око заберется. Но на ум востры и на рукоделье разное даровиты. Говорит — говорит старик да и уснет на полуслове. А от Радка сон бежит. Так и видятся ему эти в темноте диковинные люди с лицом, как осенний лист. А во сне до утра, пока не пробудится от голоса волхва, перед очами покойники оживают и у их очага грудятся, от могильного хлада отогреваются. — Дедко, а дедко! Не слышит старый волхв. Только храпотки и булькает слюна, в трепещущей от храпа, бороде. А сон еще дале бежит. И сердце в его груди бьется часто и гулко. Сколько исходил дорог, сколько сапог истоптал старый Вран, пока не прибился к их роду. — Но это, Радко, долго надо идти. От лета до лета иди и не дойдешь. — Бормочет во сне Вран. Сам старик спит, а память все не успокоится. — А путь туда откроется, если встать лицом на полдень и идти, идти, а потом сразу на шуйцу взять. А как доходить, так на одесну принять… В лес ушел, на той же ноге не воротишься. Заманивает, затягивает он, лес этот. А они в их земле светлые и ласковые. Дубы матерущие темноты и тесноты не выносят. Они простор любят. Не как в тех лесах, что на полночь угрюмой полосой чернеют. От тех лесов даже в ясный день стужей наносит. И от леших должно быть не протолкнуться. Вот и сейчас присел Радко под дубком, а деревья над головой о чем то перешептываются гулкими голосами. И речь у них, как у дедка Врана, не спешная, уважительная. Каждое слово разобрать можно. Но только не постиг еще Радко их речи так, чтобы без ошибки понимать. А любопытно было бы узнать, о чем толкуют они, какие слухи — вести передают. И задремал под их мерный говор. Рядом озерцо ленивой волной что — то нашептывает. Над головой птицы гомонят, стараются разговор деревьев перекричать. И совсем забыл, что в рук корзинка под грибы и туесок под ягоды. Хоть и не мужское это дело, грибы — ягоды собирать. Но дед вдогонку сунул, не отвертишься. Да и полебезиться свежей ягодой кто откажется? А залить молочком, так и не заметишь, как глиняная миска опустеет. Или насушить впрок, а зимой пироги? У деда пирожки один к одному из под руки выходят. Шумит лес над головой, убаюкивает. Глаза сами закрываются. Не заметил, как и уснул. А проснулся от того, что предрассветный туман на лицо лег. Под рубаху забрался, босые ноги смочил холодной росой. Выгнул спину, оттолкнулся от земли плечами и прыгнул на ноги, по звериному выгнув спину. Зря медоеду краюху скормил. Теперь бы она и самому сгодилась. Но и без краюхи не даст лес с голоду пропасть. Ягодку в туес, две в рот. И у грибов ноги мягкие да вкусные. Жевать не надо, сами в брюхо катятся. — Ку — ку — ку — ку… Спохватилась, гулена. Прошло время. Раньше надо было. — Ку — ку… И сконфузилась. Как бы плохо не подумали. Белка — векша с дерева на дерево прыгнула. Хлопотунья! Летний день год кормит. Натычет, навешает грибов на ветки, насушит впрок. Орешков насобирает, да половину и забудет. А кто — то, кто об один день живет и в другой не заглядывает, найдет зимним днем. Солнце, божье око, скоро поднимается Уж и трава обсохла. Ягод красным — красно. Грибы заманивают. На толстых ногах из густой травы головы тянут. Знай режь и в корзину клади. Не успел два раза склониться над землей, а корзинка уже с верхом. И туесок с горкой. От ягод пальцы краснехоньки, а им конца — края нет. А по другому краю поляны мать — бэриха с двумя малышами ходит. Хотя родичи больше малинники любят, но и на полянке полакомиться не прочь. Да и гриб — другой мимо рта не пронесут. Раздолье сейчас зверью. Ни кто с пустым брюхом спать не ложиться, если не ленив. Заурчал, чтобы не встревожить, не напугать, даже рукой махнул. Де, по здорову тебе быть, мать — бэриха. И деткам твоим. Не объем де, на всех хватит. Бэриха насторожилась, подняла голову. Крохотные глазки смотрят грозно. Шерсть на загривке вздыбилась. Но разобралась в Радковых словах и успокоилась. Но все же сгрудила лапой потомство в кучу от греха подальше. Не одни бэры под дубами салом на зиму запасаются. Кабаны — вепри целыми стадами сюда сбегаются… Все клыкастым рылом изроют, ногами истопчут. А языка же никакого не разумеют. Ослепнут от дикой ярости, света белого не взвидят от древней неизбывной ярости, если кто рядом появится. И нет им дела, кто перед ними. Человек ли о двух ногах, бэр ли… Уставит морду клыкастую в землю, взвизгнет… И тут уж одно спасенье, рогатина! А по виду свинья свиньей, какие в земле роются и в городище живут. Только шерстью обросли и клыки отростили. Зайчишка поперек поляны пробежал безбоязненно. И Радко пожалел, что впопыхах лук с собой не захватил. Другой, не из турьего рога, Из древа клееный и распаренной берестой обмотанный, чтобы от воды, от сырости не портился. Хотя, много ли проку от летнего зверя? Или птицы… Пусть до снега жир нагуливает. Ежик прямо под ногами прокатился. Остановился поодаль и окинул его не довольным взглядом. На колючках гриб… Выпрямился и, вздохнув, с сожалением окинул взглядом поляну. Грибы — ягоды как стояли, так и стоят. Словно и не было их здесь. Ни его, ни бэров. Про колючего и говорить не стоит. Много ли он унесет на своей спине? Но тревожится что — то мать бэриха. Все чаще и чаще вскидывает голову, замирает, прислушивается к чему-то. Ноздрями дергает. И птичий народ тревожится. Сороки трещат без умолку. Радогору и самому, глядя на нее, показалось, что дымом наносит. А кому бы костры в такую пору палить на ум пало? Не весна, и трава зеленая. Но долго ли до беды? Не усмотрит за всем старик леший. А и кроме него всякого добра в лесу полно. Со счету сбиться. Начни всех по пальцам вспоминать, пальцев не хватит. А особенно стой поры. А особенно с той поры, как завелся у ни за лесом, там где обрывается он, сосед. Лихой, не добрый. Волосы на голове, как полова хлебная. Глаз с косиной, завистливый и урочливый. Ростом, Радко сам видел, не ведик, но проворен безмерно. Лесов не любит. Место всегда выбирает голое, чтобы на все ветры взгляд проникал. И городищ не строят. Наставят шатров ли, балаганов и возами вкруг того огородятся. А по за повозками, на сколько глаз хватает, скот ходит. А уж до чего тот народ до разбоя охоч! Слов нет. И бегают они на своих лошадях скоро. Глазом не уследишь. Появился тот народ нежданно, словно бы невзначай. Как пал лесной. Словно из тучи выпал, коя не одну седьмицу тем летом висела над лесом. И сразу задрался, заратился с ними. Народу побил без числа. А больше того ополонил. И тогда те, кто не прочно сидел рядом с ними, ушли дальше на полночь. А их бэрий род уходить, хоть и обескровел изрядно, не захотел. Огородился высоченным дубовым тыном, — известно, дуб, если сам того не восхочет, ни один огонь его не возьмет, — заставился вратами из дубовых же плах, но все едино спать приходится вполглаза. А по краю леса молодых ребят в полной воинской справе держат. Скоро и его, Радков, черед в сторожу идти. Потому и не сходят с его тела синюхи от Врановой палицы. А старик еще и приговаривает. Де лучше в науке перетерпеть, чем потом калечному жить. А то и совсем убитому… Бэриха же снова дернула ноздрями, что — то ворчливо проговорила, подняла взгляд подслеповатых глаз на Радка и скрылась в лесу. Радко проводил их взглядом и вздохнул. Солнце прямо над головой. Пора возвращаться. Повернулся, и зашагал в другую сторону, к жилью, другой дорогой. В мозг забралась не добрая мысль. От чего бы волхву его в лес со всем поспешанием гнать надо было. Стояли борти без него, и еще бы постояли. Меды не завтра брать. Ну, а полакомится кто из родичей, так и пусть. Меду и на них хватит. Хитрит должно быть опять старый Вран. Волхвовать без него удумал, тайные заклятия выказывать не хочет. Опасается, что он по молодости лет или по глупости беды не навлек неосторожным словом. Правда, чего уж там, бывало и такое. Ляпнул слово, не подумав, и сам обезножил от страха, когда их жилье заворочалось, закряхтело, заухало старческим голосом. А у Врана — волхва аж борода поперек живота вздыбилась. Забегал, заметался по углам, торопливо роясь в своих узелках, пока не нашел нужный. Выхватил из него щепоть серого духовитого порошка и кинул в очаг, выговаривая не ясные слова на неведомом языке. А как успокоилось древо и корни расползлись по своим местам, схватил тремя перстами парня за вихор и оттаскал за милую душу, чтобы впредь не повадно было. Да еще и приговаривал. — А не лезь, куда не попадя, не греши перед богом. Это тебе не со мной зубы скалить. Тут у каждого слова свой резон и свое место. Но с той поры остерегаться стал волхв. Нет — нет, да и сплавит его с глаз подальше, чтобы греха избежать. Чтобы лишнего не увидел и на худой умишко не взял. — Коли позволят боги, Радко, все тебе открою, ничего не утаю. А нет, все вон там… — Негнущимся пестом указал в темный угол, — на тех дощечках найдешь. — Так, как же я разберу те резы? — Изумился Радогор. И поперхнулся, полностью осознавая свою вину. Не раз и не два, когда волхва рядом не было, касался его дерзкий взгляд тех досок. — А прижмет, приспичит к горлу, так разберешь. — Отозвался старик. И в изумлении вскинул на него дремучие, как тот лес на полночь, брови. — А тебе откуда ведомо, что там резы? Ответствуй, отроче! И потянулся горстью к его голове. Но Радко был проворнее, успел шмыгнуть под рукой в лаз, и был таков. -Ну, погоди, негодник, есть захочешь, сам придешь. Тогда уж сторицей воздастся за все твои прегршения… Шел Радко скоро. О том лоте хрусткого хлеба, который он по доброте душевной скормил бэру, уж и помнить забыл. А голод не тетка. Сколько тех ягод было, которые он в рот сбросал? И подгонял его, заставляя время от времени переходить на легкий стремительный бег. И чем ближе к жилью, тем тревожнее становилось на душе и тем сильнее колотилось его сердце. Несколько раз ему казалось, что он слышит лошадиное ржание. В их городище коней по пальцам перечесть, не ошибешься не в едином. А было ли оно? И тогда он останавливался и замирал, закрыв глаза, чтобы пробиться сознанием к жилью так, как это делал дедко Вран. И после очередной попытки увидел, или опять только показалось, увидел, как мелькнул между деревьями малахай, опушенный волчьим мехом. И услышал, наполненные болью и страхом, голоса. Мелькнул и исчез малахай. И голоса растаяли между деревьями. Екнуло и оборвалось сердце, обдав все тело холодом. И Радко с места перешел на размашистый размеренный бег, стараясь держаться за деревьями. И еще раз екнуло и оборвалось, когда понял, что не поблазнило ему лошадиное ржание. И волчьий малахай не поблазнился. И голоса не привиделись. И уже не таясь, кинулся к их с дедком жилищу. А не добежав сотни саженей, понял. Случилось не ладное. Трава вокруг, насколько глаз мог дотянуться истоптана, А личина Бэра, родича их, кою дедко топором вытесывал из лесины из земли выдрана и лежит рядом с дубом, под которым их жилье, уткнувшись носом в землю. В иных местах даже мечом посечен. Тут же и сам Род валяется поверженный… Не побоялись божьего гнева! На Самого Рода руку дерзкую подняли. Между ними и сам волхв. Вытянулся во всю длину, и только сейчас понял Радко, как велик телом был старик. А когда ходил, в крюк согнувшись, вроде вровень были. Темя разрублено, под головой руда — кровь озерцом малым разлилась. В груди, из-под бороды стрела торчит, рябым птичьим оперением дразнится. Белая, ниже колен, рубаха и седая борода кровью спеклись. И бок рассечен. Но не даром дался им старый Вран. Люто обронялся. Копье, ратовище для которого, Радко сам ладил, в руке зажато. Не стали вороги его из руки выворачивать. Так и оставили лежать его оружным. Нет, не даром им дался дедко Вран. Один близ него улегся, с развороченным копьем, брюхом. А подле деревянного бэра еще одна голова желтеет. И поодаль тож! Да раненым не один отсюда ушел. Больше бы было, если бы из-за деревьев прежде стрелу не пустили. Ни за луком, ни за мечом в жилье забежать не успел. А со стрелой в груди долго ли наратишься? Помутилось сознание и дорезали мечами. Одним взглядом, на бегу охватил все это Радко. И не останавливаясь, ужом скользнул в тесный лазь Не тронули их жилье. Лаз за высокой травой только зоркий глаз приметит. Сорвал с деревянного штыря турий лук, который до этого дня и натянуть ни разу не сумел, дотянулся до стрел. Остановился у лаза, оглянулся. Взгляд задержался на потемневшей от времени дубовой колоде — домовине, которая уж много лет служила волхву ложем. Склонился над ней, сунул ладони под колоду, выдохнул, хакнул и одним рывком опрокинул ее. Под колодой меч лежит. Выдернул его из ножом. Голубоватое лезвие холодом опалило. Свет струится по клинку от рукояти к острому кончику, запинаясь о чуть заметные темные жилки. По лезвию спускаются кровостоки. Один пошире, а два узкие, словно ножом прорезанные. Резная, но не вычурная рукоять, заканчивалась навершием в виде головы неведомого зверя, с глазами — изумрудами. Меч словно сам прыгнул ему в руки и удобно лег рукоятью в ладони. Давно как-то уж, может, быть зимы две назад, Вран долго — долго смотрел на огонь в очаге, а потом размеренно проговорил. — Отворотись, отроче. А когда Радко повернулся к старику, на ладонь старика лежал этот меч. — Не пришло еще время, Радко, млад и не разумен ты еще, но будет ли другое? Надобно, чтобы узрел тебя он. Не простой этот меч, заговоренный. Крепкое заклятие на нем лежит. И в чужие руки не дастся. Сам потом приговоришь его, когда время наступит. Как зачарованный глядел Радко на чудо — меч не имея сил отвести взгляд. А по лезвию скакали огненные искорки, играли на клинке огненные всполохи. — А когда оно наступит? — Спросил он, не сводя зачарованного взгляда с грозного оружия. И подавился словом, угадав ответ старика. — Чуть старее тебя я был в те поры, когда этот меч ко мне пришел. В дальних землях я тогда у тамошнего володетеля воем был. И заратились мы тогда с одним соседом. — Волхв словно не слышал его — Люди там ликом черны и волосом чернявы. И голову будто бабьим платом обматывают. И вот, помню, приступили мы к одному граду. А стена вкруг того града из белого камня сложена и на солнце глаз слепит. А по высокости — запрокинь голову, чтобы глазом до верху зацепиться, шапка на земь слетит. И был в том граде воевода… Все бахвалился, на бой честной звал. Ростом велик зело, плечом просторен и ликом страхолюден. Бахвалился он этак, бахвалился… я же в те поры молод был, глуп. Ни страха не ведал, ни смерти не знал. Ну и срубил я того похвальца! С той поры меч мой. И имя ему… Старик замолчал, оборвав речь, и склонил голову на руки. А Радко удивился… меч, железо дурное, а у него имя людское. Но волхва торопить не стал. Сам скажет. — Но думаю, ошибался тот, кто именем тем его нарек. — Старик, наконец, выбрался из раздумий. Ты же ему свое назови внятно, ибо других имен ему знать не дано будет. А после того он и мое имя из памяти выбросит. Радко сглотнул слюну, от волнения чуть не подавился и срывающимся голосом выговорил. — Радогор! И меч будто успокоился. Погасли искры, пропали огненные всполохи и меч перешел в руки Радогора. А волхв своими руками одел на него наплечные ремни с ножнами. — Так носить будешь. И под рукой всегда, и по ногам не колотит. А чтобы его не взяли на рати нечаянно, я тебе оберег скажу. И затаится меч до времени, а появится, когда сам того пожелаешь. Я скажу, а ты на ум себе положь. Да смотри, не сболтни кому про меч. Какие силы в нем сокрыты, я и сам до сих не разобрался. Но идет кто-то по его следу, а кто — не могу угадать, хотя, сознаюсь, не было дня, чтобы не раздумывал о том. А бывало так, что ругательски ругал себя за то, что польстился на этот меч. На воинскую добычу. И чем больше думаю, тем больше кажется, что не я побил того воеводу, сам он дался мне, чтобы сбыть его со своих рук. Действовал Радко, не размышляя, настолько смерть старика потрясла его. Снова остался он один на один со всем миром. Но руки жили отдельно от мозга. Рывком оборвал один рукав от рубахи, затем так же поступил и с другим. Загнал ее подол под портки и затянул натуго кожаным широким поясом. Взгляд остановился на чем-то красноватом рядом с колодой. Наклонился, связка ножей диковинной формы. Клинок тяжелый, раздутый в стороны. Рукоять не толще лезвия, обтянута тонкой кожей. Такой нож, как его не метни, обернется один раз в воздухе, и летит лезвием вперед, пока не уткнется куда надо. Перекинул ремешок через голову и вбил ноги в сапоги. Не дело при оружии босоногому бегать. И вон из жилища. Все делал, не думая. И к городищу бежал, не думая. Ни о том, что стрелой сбить могут, или копьем достать. А может мечом настичь. Старый волхв в крови и со стрелой, торчащей пестрым оперением поверх бороды, перед глазами. Бежал, не разбирая дороги. Свету белого не видя. Будто в беспамятстве. Да так бездумно и налетел на ворога. Едут смело, по сторонам не оглядываются. Хохотом — смехом давятся. Хмельные от кровавой забавы. Остановились, поджидая мальца. А кто же он для них, как не малец, хотя ростом мало кому уступит. Лицо гладкое, щенячье. Ни брады, ни усов. Даже подусников не видно. У Радка словно пелена с глаз схлынула. Остановился, как на древо наткнулся. А вои, с диким хохотом, его к себе руками манят. Как лук в руках оказался, не помнил. Дернул стрелу из тула и, стиснув зубы, бросил ее на тетиву. Лук, растягиваясь, натужно заскрипел в его руках. Щелкнула тетива, больно ударив по запястью. Но он даже не поморщился, снова расстегивая лук. Вот когда пригодилась дедова наука. Прежде, чем вои опомнились, он стрелу за стрелой, успел четыре выпустить. И лук, на который прежде посмотреть было жутко, послушно гудел в его руках. А он уже, видя, как медленно валятся сбитые его стрелами с седел, бежал с поднятым мечом. На бегу, не глядя, махнул клинком. Меч свистнул в воздухе, дернулся и побагровел от крови. Но и капли руды не пролилось на землю. А лезвие сияло чистым голубоватым светом., словно выпив ее без остатка, и теперь поет, как пчелка, от удовольствия, насытившись божественным нектаром. Но это все потом, если будет оно, это потом. А сейчас туда, в городище. Вот он, выглядывает из — за деревьев не тронутой стеной. А по за стеной дым поднимается. Чему суждено сгореть, уже сгорело. Остались только дымящиеся головешки. Да чужие голоса. Визгливые, жадные… напали врасплох, прежде вырезав заставу. Подошли крадучись, воровски. Кинули веревки с петлями а бревна тына, забрались на верх, а там уж отворили ворота и разбежались по всему городищу, неся смерть всякому, кто попадал под меч. Или копье. Не грабить пришли. Что брать в их городище? Убивать и полонить. Последний род с лесного порубежья сбить. Стрелы сами рвались с тетивы. Не волхва дедко Вран из него ладил. Воя, смерть несущего. Глаза в узкую щелку сошлись, ненавистью полыхают. Каждая стрела сама находит, кому смерть нести на острие наконечника. Нет, не волхва. Заметили, наконец. Набегают со всех сторон, уставив копья. Орут, размахивая мечами. А у Радка в груди вместо сердца ледышка мерзлая. Не от страха, не от боязни, что убить могут. Ножи разлетелись веером и ни один мимо не пролетел. Воя делал из него дедко Вран. Холодного, расчетливого. И безжалостного. Оттолкнулся от земли, перелетел аки птица по воздуху, чувствую, как ветерком порскают под ним стрелы. Вжал голову в плечи, пригнул ее к груди и упал на плечо. И так мягко, что и встречи с землей не ощутил. Перекатился через голову, как старик учил, и прямо с колена прочертил мечом длинную, насколько рук хватало, линию, целя ниже колен. Это, подумал он, должно остановить, поубавить прыти. Выпрямился, дикой кошкой прыгнул вверх, и рев разъяренного бэра разлетелся над умирающим городищем. И победители увидели, как могучий зверь с изуродованным судорогой лицом врубился в толпу, сжимая в одной руке меч, рассыпающий искры, а в другой длинный боевой нож. Не волхв получился под руками Врана. Суровый, не знающий пощады, воин. А его меч, Святогор, чего так и не сказал ему волхв, уже не Врана, его, Радка, казалось, сам вел эту битву. Сам находил очередную жертву, сам отбивал, нацеленный в его грудь, меч, сам разил безошибочно и на смерть, гневно ворча и жадно поглощая, льющуюся потоками, кровь. Но так долго продолжаться не могло. И когда перед ним лежало уже больше десятка тел, их воевода что-то крикнул на ломком, птичьем языке, махнул рукой и вои отступили. А из-за их спин в Радка полетели копья и посыпались стрелы. Он отчетливо понимал, что пора уходить. Иначе смерть. Или полон. Но злоба лишила его способности трезво мыслить, а меч, подрагивая в его руке, гудел и требовал, требовал новой крови. Оголодал, пока спал под дедовой домовиной. Уходить! Но куда? И зачем? Сгинул, исчез бэрий род. А ему как без родичей? Куда бы ни пошел, везде и всюду всем чужой. И зачем тогда жить? Встретил мечом, нацеленные в него копья и стрелы, собрал их в пучок и уронил к ногам. И повторил уже проверенный прием. Нырнул на встречу копьям, перевернулся через голову и сразу откатился в сторону. Но прием не сработал. Радко понял это, когда его меч застучал по коленям, как сухая палка по частоколу. Враг успел отступить на шаг. И в него полетело сразу с десяток копий. Извернулся ужом и снова взревел диким бэром. Да и сам он сейчас был похож на обезумевшего от первобытной ярости бэра. Весь с головы до ног залитый кровью. Пока только чужой. Но уходить было надо. Много ли проку от него, мертвого? Кто спросит с чужаков за смерть его родичей? Кто упокоит волхва Врана, кто соберет его в последний путь? Чужой меч уже не один раз коснулся его тела, оставив на нем глубокие отметины. Но Радко даже не почувствовал боли. Раскаленный мозг отметал все, что мешало его рукам, его мечу. Перед ним не меньше двух десятков с копьями, а за ними лучники со стрелами. Раскрутил меч кистью, и еще пучок стрел упал под ноги. За его спиной, отрезая путь к распахнутым настежь воротам, выстраивается десяток воев. Или более того. Первый бой! Он же последний. Не быть ему великим воином, как предрекал дедко Вран. Не нести по свету славу роду Бэра. Не угадал, ошибся в своем пророчестве волхв. Но за это бой он бы его не осудил, не устыдил. Снова заревел могучий бэр, показав жуткие клыки И вои вздрогнули, юнец, как умеют только бэры, с непостижимой быстротой метнулся к ним, а его меч совсем исчез из вида, а глаз видел только быстрые, синие всплески. И смерть за ними. А где — то за ними стояла и его смерть. А за воротами ревел еще один бэр. И шеренга копейщиков шарахнулась от неожиданности и разорвалась. Но снова что — то крикнул воевода своим воям за его спиной заскрипели тяжелые створы ворот. — Все! Запирают. — Подумал он — Не уйти. И равнодушно, словно не о нем самом думал, добавил. — Не очень и хотелось. И не отчаяния, не страха. Только боль от невосполнимой потери. И неутолимая жажда крови. А ворота скрипнули раз, и остановились. А в уши снова ворвался бэрий рев. И крик, даже отдаленно не схожий с человеческим. И новый рев… так может реветь только медведица, когда ее медвежатам угрожает опасность. И обезумев от страха за их слабенькие жизни, бэриха готова была лишиться своей, только бы их жизнь продолжалась. Вольно или невольно, позвал он ее, а она откликнулась на его зов. И Радко медленно попятился к воротам, отбивая мечом и ножом, сыплющиеся на него удары, копья и стрелы. Теперь не за себя страшился он, не за свою жизнь бился. За мать — бэриху, которая по глупости откликнулась на его голос. Женщина, даже если она, как бы, не совсем человек, святое. В ней, ему ли это не знать, продолжение рода. Стараясь превозмочь звуки боя, позвал ее. Дождался, когда откликнется, и снова коротко рыкнул — Уходи, мать — бэриха. Тебе деток сиротить нельзя. Поняла ли, нет, но отозвалась непонятно каким словом. С непостижимой быстротой и ловкостью мечется в гуще обеспамятевших воев, крушит, ломает кости. Рвет их в клочья когтями и зубами, открывая путь к воротам. Еще шаг, и он за воротами. Наклонился, чтобы подхватить брошенный лук и сомлел разом. Брошенная из глубины городища, стрела воткнулась в бок, пониже ребер. Рванул ее в запале вон из тела, на заклятия, чтобы боль унять и кровь остановить, времени нет. Уходить надо. Не ради себя и своей жизни. Ради бэрихи и ее детенышей. В недоброе место стрела вошла. Весь срам, вся пакость там скапливается. Разольется сейчас внутри него, замарает, запоганит, и что тогда? Кто тогда за гибель рода спросит? Толкнул бэриху рукой. Де, уходи, уноси свои лапы прочь. А губы заученные слова шепчут Не думая и не размышляя. Ему бы сейчас только до жилья дотянуть. Рану рукой зажал, но между пальцами кровь сочится и на землю каплями падает. Найдут по этим каплям, сколько бы их по лесу не водил. Не отступятся. Не одну жизнь его меч сегодня отнял у них. И стрелы не мимо пролетели. Бэриха обиженно заворчала, встала на задние лапы и провела передними перед собой, сгребая воев в кучу, живых и мертвых. И конским скоком скрылась за деревьями. И Радко облегченно вздохнул. Уцелела мать — бэриха. Пора и ему. Снова взревел бэром, отвлекая воев на себя. Не достать его в лесу этим косеньким. Надо только слово нужное знать, и во время его сказать. А там лес дорогу чужакам закроет. Или туда уведет, куда даже сдуру своей волей не пойдешь. Боль улеглась. Помогло заклятие. И руда остановилась. Не напрасно Вран на дню не по разу то одно, то другое выспрашивал. И запинки малой не терпел. Чтобы от зубов отскакивало. Бэрихи и след пропал. Конский перестук за спиной стих. Тесно в лесу коняжкам. А пешим его не взять. Нырнул в густой орешник. Сучок не хрустнул, ветка не треснула. И лист не шелохнулся. Нарочно сюда вел. Пока роются, возятся и путаются в ветвях, он короткой дорогой далеко уйдет. Вот только ноги ослабели и в глазах все плывет. Вынырнул по другую сторону. Сразу перед ним на взгорке взметнулось под самые небеса раскидистое древо. Ветви от старости до земли пригнулись. Шевелит листьями, бормочет что-то сам с собой. Есть о чем вспомнить, есть о чем поразмышлять древнему. Повидал на своем безначальном, нескончаемом веку разного… Теперь бы еще успеть добежать, подняться по взгорку. А там, не откажет в малости. Погоня совсем близко подобралась. Слышит Радко, как близится она. Ломится к нему через орешник. Скрипнул зубами и мотнул головой, сгоняя подлую немочь. Не от желания жить. В один день опустела, выгорела душа дотла, оставив на ее месте черное пепелище с пылающими углями. До древа не более полусотни шагов. В другое время на одном дыхании взлетел бы на взгорок. Но не сейчас. На ногах путы конские повисли. Зубы в мелкое крошево крошатся. А ноги не идут. — Отец мой! К тебе пришел. Укрой в лихой час. — Прошептал он, побелевшими губами. — Последний я. Меня не будет, кто к тебе придет? Кто совета просить будет, кто радостью с тобой делиться будет? Кто гостинца принесет? Зашевелились узорчатые, резные листья. Зашелестело, словно в гуще листьев мудрые старческие глаза, под порыжевшими густыми бровями. И слышит протяжный, глухой вздох. И ветви разомкнулсь. Радко шагнул и упал в них. И впал в беспамятство. Не видел он, как опустилась вниз толстая гибкая ветвь, подхватила его, словно чуткими пальцами, и вскинула вверх под раскидистую крону, куда зверю не забраться. И человеку не влезть. Одна лишь рерик — птица залетит. Да и то, если ветви расступятся и зашумят приветственно. |
|
|