"Зеленая кровь" - читать интересную книгу автора (Яровой Юрий)

Глава вторая Надежды и сомнения

Симбиоз в гермокамере наступил лишь на пятые сутки.

Все эти четыре дня мы, врачи и биологи, члены «спасательной команды», прожили в страшном напряжении. Сотни анализов крови, сотни графиков самописцев, бактериологических мазков — все это надо осмыслить, держать в голове и перед глазами, и все это бумажное море упрямо твердило об одном и том же: прогрессирующий ацидоз. А мы никак не могли нащупать точку симбиоза: меняли рацион испытателей, меняли подкормку хлореллы… Нет, никак не совпадают эти чертовы коэффициенты!

А ведь явления симбиоза — я уже рассказывал Михаилу — мы открыли неожиданно, даже не предполагая о его существовании. Не в биосфере, конечно, — там такой симбиоз наш шеф, профессор Скорик, нашел чисто теоретически, «на кончике пера», — а в лабораторной модели, в нашей гермокамере…

Вариант «А» системы биологической системы жизнеобеспечения мы отработали быстро (что-то около полугода) и без всяких осложнений — наши испытатели один процент углекислого газа в атмосфере почти не ощущали. Немного душно — вот и все. Так примерно, как в плохо проветриваемом кинотеатре. Сложность была в другом: хлорелла должна была выдавать в гермокамеру для дыхания человека столько же кислорода, сколько человек выдыхает углекислого газа. Циолковский был мудрым мужем — все предусмотрел: «Растений должно быть столько, чтобы их корни, листья и плоды давали столько же кислорода, сколько его поглощают обитатели жилья. Если последние поглощают более, то люди задыхаются и ослабляются, а растения оживляются от избытка углекислого газа; если меньше, то людям дышится легко, но растения не имеют довольно углекислого газа и слабеют». Одним словом, речь шла о полной гармонии. Между человеком и хлореллой. А у нас в варианте «А» наблюдался первый случай: избыток углекислого газа и недостаток кислорода. Да и в «Б» — почти то же самое.

Вся эта арифметика с газовым балансом человека (шестьсот литров кислорода в сутки — поглощение и пятьсот сорок литров углекислого газа — выделение) была нам, конечно, известна и раньше. Думали мы и над этими коэффициентами ДК и АК. - чем же, какими способами создать равенство между ними — дыхательным коэффициентом человека и ассимиляционным — хлореллы, а вот когда дело дошло до гермокамеры… Не получалась у нас эта самая гармония — и баста. А должна была получиться, должна была существовать в природе!.. Теория профессора Скорика о том, что животные и растения на Земле — сожители-симбионанты, и его знаменитая формула о том, что жизнь дерева биологически эквивалентна жизни человека, крона березы, мол, дает в сутки столько кислорода, сколько нужно для одного индивида — известны широко. Он много об этом писал. Но это были все общие рассуждения с небольшой дозой математических расчетов. Скорее, агитация за спасение биосферы, чем исходные данные для получения симбиоза в гермокамере. Да он, признаться, никогда камерой всерьез и не занимался. Так, выслушивал, кое-что советовал…

Решение мы нашли сами — опытным путем. Сейчас уже в деталях и не помню, что мы делали… Вернее, чего только не делали! Но главным образом пытались изменять массу хлореллы: чуть меньше, чуть больше. Как в детской игре: горячо — холодно… Только потратив уйму сил и времени, поняли, что это совершенно бессмысленная затея: хлорелла, поглощая углекислый газ, размножается, ее масса все время изменяется. Головоломка, одним словом. Но все же нам эти чертовы коэффициенты — ДК и АК — почти удалось уравнять. Почти… Однако разница между ними всего в несколько сотых долей процента все равно приводила к тому, что за сутки из камеры исчезало двадцать литров кислорода. Недодавала хлорелла. Чего только мы с ней не дела ли — с этой дрянной микроводорослью: меняли режим освещения, меняли подкормку… Безрезультатно. Хоть тресни.

И вот когда мы уже потеряли надежду выровнять эти самые ДК и АК, установить в гермокамере ту самую гармонию, о которой в свое время писал Циолковский, кому-то пришла в голову идея: а почему мы, собственно, все время пытаемся повлиять только на хлореллу? А дыхательный коэффициент? От чего он зависит? Неужели тоже жестко стабильный? Все сначала — основной обмен, газоанализаторы… Теперь уже взялись за человека — за испытуемых. И выяснилось, что ДК у людей — весьма лабильная константа. Да какая там константа! Стоит человеку чуть изменить рацион питания, как ДК сразу же понижается или, наоборот, повышается. Ну а когда выяснили главное — дальше дело пошло быстрее: подтвердилось (об этом говорилось и в медицинских книгах, но мы, увы, с запозданием туда заглянули), что жиры ДК понижают, а углеводы — повышают. Другими словами, вопреки нашим расчетам и ожиданиям именно хлорелла оказалась в газовом балансе задающим элементом регулирования, ее АК оказался константой, а не ДК человека — как мы думали раньше — и как это, собственно, вытекало из теории симбиоза профессора Скорика — для биосферы в целом. Или же, что более вероятно, мы его теорию к условиям гермокамеры применяли слишком упрощенно.

Но что касается второй части проблемы баланса, то тут он, Сварог, оказался прав полностью: нормальное питание, рекомендованное диетологами, как раз и дает дыхательный коэффициент, в точности равный ассимиляционному коэффициенту земных растений. Я помню, как он, Сварог, выдал нам эту истину: «Меня, очевидно, нужно занести в список нарушителей баланса биосферы первым: ненавижу диетологов и все их рекомендации…»

И вот теперь в этом решающем эксперименте с экипажем держали экзамен и наша теория симбиоза «человек — хлорелла», и весь наш многолетний опыт создания нужного газового баланса в гермокамере регулированием рациона питания испытателей… Не можем добиться совпадения этих чертовых АК и ДК, и только!

Дома я почти не ночевал. Вся надежда была на ночь. Прошлые эксперименты подсказывали: если симбиоз наступит, то концентрация углекислоты в воздухе гермокамеры должна начать падать к часу ночи. И я сидел у пульта до двух, до трех часов, сидел, ходил бесконечными кругами и, покурив в уголке, возвращался к капнографу. Даже стучал ногтем по его крышке, как по барометру: сколько можно чертить у трех процентов? Сколько можно показывать «к буре»? А «буря» у нас одна — некомпенсированный ацидоз…

Я до самой смерти, наверное, не забуду, как «док» Хлебников свалился на мою голову с этим вариантом «Д». В буквальном смысле слова — с аэродрома и ко мне!..


— Что?! Вариант «Д»?

Я решил, что ослышался, и уставился на Хлебникова в недоумении: что это он — всерьез?

Десять минут назад меня разбудил длинный, требовательный звонок. Я, видно, задремал — блаженные минуты святого отдыха! — вскочил с кресла, очки свалились на пол, под ноги, едва не раздавил, а звонок такой настойчивый — почти без пауз… Милиция, что ли? Открыл дверь. «Док» Хлебников. «Здравствуй. Один?» (Надо понимать: «Тая не в постели?») — «Здравствуй. Один».

Из прихожей, сбросив мне на руки свое роскошное пальтореглан с не менее роскошной шапкой, Хлебников, так и не ответив мне, откуда он свалился на мою голову (соображай сам: из академии, вестимо!), прошел на кухню, открыл холодильник. Он всегда сам хозяйничал — где бы ни был. И «Не возражаешь?» произносит чисто машинально — постфактум. Когда у него в руках было уже все, что ему нужно — бутылка «Бычьей крови», сыр, буженина, масло (хорошо, по пути из института домой зашел в гастроном — как чувствовал, что будут гости, правда, не о Хлебникове подумал), — вспомнил обо мне: «Где у тебя стаканы?» И тут же — обрадованно: «Ага».

Вышел из кухни, жуя бутерброд, сунул бутылку мне — сам открыл, подставил стаканы — свой и мой, но сначала все же свой, осушил одним глотком. А я к своему Стакану, оглушенный новостью — вариант «Д»! — кажется, даже не прикоснулся.

Ткнув пальцем по очкам на переносице — на место! — переправил стакан с вином из правой руки в левую, расстегнул пиджак, извлек из внутреннего кармана сложенную вдвое пачку машинописных листков и сунул мне:

— Читай!

«С. М. Городинский, А. Н. Карцев…» Еще четыре фамилии. «Тезисы к докладу «О пребывании человека в кабине космического корабля при повышенном содержании углекислого газа».

— Читай вслух.

— Зачем? — опять в недоумении — смеется, что ли? — посмотрел я на него.

— Этот доклад я еще толком не читал. Интересные данные. Обсудим. Читай!

Что ж, приказ начальника — закон для подчиненного. Пожалуйста!

«…Справедливо полагая, что идеальным решением вопросов жизнеобеспечения является создание замкнутого цикла, аналогичного круговороту веществ, имеющемуся на Земле, Циолковский не отрицал возможности применения химических веществ (щелочей) для удаления углекислоты…»

— А ты знаешь, Стишов, что такая физико-химическая система готовится в Москве? — перебил меня Хлебников.

— Слышал.

— А я видел.

Это была новость. До сих пор мы только слышали. Теперь, оказывается, имеем возможность и посмотреть…

— Допивай, — придвинул он мне мой стакан. — Промочи горло — хрипишь уже.

— Когда они начинают? — промочил я горло.

— Уже начали.

Еще одна новость. Представляю, с какими минами выслушают это завтра мои ребята: уже начали! А мы еще топчемся на месте. Так по крайней мере считает большинство чересчур горячих голов, начисто отметая все соображения о безопасности эксперимента, о методике работы, планомерности и так далее. В сущности, здраво рассуждая, мы занимаемся нелепейшим делом: человека, сформированного эволюцией для жизни в земной атмосфере, где углекислого газа никогда не было больше сотых долей процента, мы пытаемся заставить нормально функционировать в ядовитой для него атмосфере… Вариант «Д»! Конечно, на заводах, в кинотеатрах человек иногда дышит и таким воздухом — вынужденно, разумеется, и ограниченное время. Но мы-то ведь пытаемся эту атмосферу сделать для него нормальной! И другого пути, как утверждают боданцевские конструкторы, для нас нет: если хочешь создать реальную систему жизнеобеспечения для космических кораблей с неограниченным сроком полета, изволь космонавтов приучить жить в углекислой атмосфере. Мало им психических стрессов, несовместимости, перегрузок, так теперь надо перестраивать саму физиологию… Но что там у москвичей?

— И что же ты видел?

Хлебников усмехнулся:

— Сказку.

— А точнее?

— Весь комплекс.

Ну, могу представить. Москва — это не самодеятельность. Тут, черт побери, из-за каждого капнографа нужно объясняться чуть ли ни с директором института, бедняга Боданцев ездит к приятеляминженерам на заводы — выклянчивать резцы, сверла, метчики; аппаратура, особенно радио, вся, как выражается Боданцев, на соплях, о бактериологической стерильности Руфина Мардер проводит беседы с каждым техником, да и как ее соблюдешь — эту стерильность экспериментов, когда монтажники сидят чуть не друг на друге! В тесноте, острят, да не в обиде Провинция — что поделаешь! Однако ведь что-то творим…

— Видел гермокамеру. Там сейчас экипаж.

— Трое?

— Трое. Видел и аппаратуру.

— Байконур?

— Примерно. Во всяком случае, имеют все, что надо.

— Поставил вопрос о равноправии?

— Поставил.

— Обещали?

— Почему обещали? Утвердили.

Это уже лучше. Утвердили, значит, смету. Можно работать спокойнее. Больше всего меня беспокоит телеметрия, сидит человек в камере неделями, месяцами, а мы не имеем возможности контролировать все его жизненные функции. Какие там все! Сердце да дыхание… А выходит человек из гермокамеры, попадает в бокс — за голову хватаемся, мышцы расслаблены, какие-то побочные рефлексы, говорит шепотом, а о микробной флоре и говорить нечего — наводнение… С виду здоров как бык, а на самом деле… В изолятор: На две недели.

— Как у них с клиническими исследованиями? Это тоже больной вопрос. У меня в лаборатории всего четыре врача. Что они могут сделать? Только и обеспечивают дежурство — у гермокамеры, а все исследования приходится вести в городской больнице. А там у врачей при виде наших «больных» глаза на лоб лезут: смеетесь, что ли, над нами? Вся трагедия в том, что медицина и в самом деле умеет обращаться только с больными. Здоровый человек для нее часто загадка за семью печатями.

— Клинические? — Хлебников налил еще стакан вина, отхлебнул, причмокнул с удовольствием. — Своя клиника, разумеется.

Своя!

— А программа? Какая у них программа?

— Отработка трех типов системы жизнеобеспечения. Значит, там взялись за дело серьезно. Сразу три варианта. Все варианты, разумеется, физико-химические, на щелочах, как и предсказывал Циолковский, но кто может сказать, что надежнее? Московская «химия» или наша углекислая «биология»? Надежнее, пожалуй, наша система — мы копируем матушку-природу, нашу земную биосферу, но вот которая из систем безопаснее?

— Значит, москвичи уже отрабатывают готовые системы жизнеобеспечения?

— Готовые? — Хлебников отхлебнул еще глоток «Бычьей крови». — Не совсем. Читай дальше, — приказал он — К москвичам мы еще вернемся.

Читать дальше после такой новости? Читать рассуждения о гениальности идей Циолковского, когда уже идут испытания этих идей во плоти и крови? Несколько мгновений я с удивлением глядел на Хлебникова: что все это значит? Примчался чуть не с аэродрома (в гараж, поди, только заехал — «Волгу» взять), выложил нежданноенегаданное решение с вариантом «Д», затем подсунул какой-то доклад «от Адама», а между прочим сообщает о том, что в Москве нам поставили фитиль!

— Читай! — с нотками раздражения повторил Хлебников. — У нас с тобой на сегодня еще уйма дел, Стишов.

— Каких еще дел? — покосился я на часы: восемь двадцать

— Читай!

— Пожалуйста!.. «В условиях длительного космического полета…»

— Читай суть. Результаты экспериментов. Я перебросил пару страничек. Эксперимент… Подчеркнуто карандашом.

«В эксперименте участвовало шесть здоровых испытуемых — мужчин в возрасте двадцать два — сорок лет, предварительно тщательно обследованных в условиях поликлиники. Испытуемые находились в течение восьми суток, двести два часа, в камере, имитирующей кабину космического корабля. На протяжении указанного времени в камере поддерживались параметры атмосферы в пределах следующих величин: углекислый газ — четыре процента…» — Четыре?! Вот зачем он привез этот доклад… Четыре! Значит, кто-то ведет параллельные исследования? Это тоже новость. До сих пор по биологическим системам жизнеобеспечения мы считали себя некими монополистами — по крайней мере у нас, в СССР. А что делается в США… Ничего, кажется, пока не делается. Ждут наших результатов. Практичные американцы — ничего не скажешь. Но откуда этот Городинский с коллегами? Из Института медико-биологических проблем? Что-то не помню там таких… А, доклад! — вспомнил я, что Хлебников ждет продолжения — уставился на меня, аки бык. Пробежал глазами абзац: параметры атмосферы… Четыре процента углекислоты, кислород — в норме, двадцать один процент, влажность… Все остальное в норме.

— Результаты?

Пожалуйста, результаты… Я перебросил еще пару страниц. Анализ… Опять подчеркнуто карандашом.

— «Анализ полученных данных показывает, что почти у всех испытуемых на протяжении всего эксперимента сохранялось удовлетворительное самочувствие…»

— Выводы.

— Сейчас найду и выводы… Ага! «Следует отметить, что все испытуемые в первые часы «действия повышенной концентрации углекислого газа предъявляли жалобы на появление рези в глазах, чувство тяжести в голове, одышку…» У наших испытателей рези в глазах не было, но мы и работали с одним процентом углекислоты, а вот тяжесть в голове и одышка… Все так, все точно так.

— Выводы, Стишов!

Выводы… Вот и выводы — подчеркнуто дважды.

— «Результаты проведенного эксперимента позволяют прийти к заключению, что пребывание здоровых мужчин в возрасте до сорока лет в состоянии относительного покоя…» — А, так у них они в камере не работали, а сидели! Ну, тогда выводы будут оптимистические — чего сомневаться? — «…в атмосфере с содержанием углекислого газа около четырех процентов и кислорода около двадцати одного процента…» — Я опустил цифры: давление, температура воздуха, влажность. Все в норме. У нас в гермокамере условия те же. — «…в течение восьми суток не сопровождалось существенными нарушениями основных физиологических функций организма».

— Твое резюме, Стишов?

Я поднял голову: Хлебников стоял передо мной в ожидании — поза боксера, готового парировать любой удар, любой выпад: плотно стиснутые губы едва кривились в иронической усмешке (заранее знаю, что ты скажешь!), но глаза из-за стекол очков смотрят настороженно.

Я положил доклад на стол — там я успел заметить еще несколько пунктов и примечаний, отмеченных карандашом, но сейчас, я понимал, Хлебникова интересовали не детали. Для него важно было главное: если испытуемые без существенных нарушений физиологии переносят четыре процента углекислоты, то можно ли ждать худших результатов при трех процентах?

— Скажи, Гриша… — Я запнулся на имени, давно уже не называл так фамильярно… да, с тех пор, как он стал начальником отдела. Я запнулся: говорить в таком доверительном тоне, когда перед тобой стоят в позе боксера…

— Ты о чем хочешь спросить меня? — Он поставил недопитый стакан на стол — рядом с докладом. — Почему нам утвердили вариант «Д»?

— Как? Уже утвердили?

Я опять решил, что ослышался: утвердили на основании чужих экспериментов?!

— Утвердят.

— А-а… Если мы возьмем на себя ответственность? Кто проводил эти опыты в четырехпроцентной атмосфере? — кивнул я на доклад. — Подлодники? Или у нас появились конкуренты?

— Какая тебе разница?

В самом деле — какая? Тем более написано: доклад посвящен космосу — чего спрашивать? Конечно, я задал пустой вопрос, бабский треп, как говорит в таких случаях Хлебников, и можно лишь удивляться, что он отреагировал на него так деликатно. Обычная реакция — в таких случаях бывает куда жестче: «Я был о тебе более высокого мнения». Или: «Ты не мух, надеюсь, ловил, когда я об этом говорил?» Грубовато, конечно, да если разобраться — всего лишь жалкая пародия на свароговский сарказм и чаще на подражательство Учителю, как Он высокопарно, даже в научных статьях, называет Сварога, у него просто не хватает остроты ума и времени — ~ он страшно дорожит временем, наш шеф, и считает, чем короче реплика — тем лучше. Самая короткая в таких случаях, разумеется, — «Дуб». Но это уж слишком грубо, да и содержит в себе некую обиду — не правда ли? А Хлебников никогда и ни на кого не обижался. Всякие «чуйства» терпеть не может.

— Так я жду твоего резюме.

Я посмотрел на Хлебникова: действительно, ждет. Сверлит взглядом… Неприятно.

— Гриша, побойся бога! Какое ты от меня ждешь резюме?

— А разве ты не командуешь лабораторией медико-биологических исследований?

— Погоди, Гриша, давить на психику. В докладе есть еще коечто любопытное. — Я взял листки со стола, нашел на полях карандашные крыжики. — Хотя ты ведь читал сам… — Я мельком глянул на Хлебникова — никакой реакции! Вот выдержка у человека… — Нашел: «Физическая работоспособность (сила и выносливость), по данным динамографии, снижалась у большинства испытуемых до сорока процентов. Физическая нагрузка средней тяжести вызывала увеличение частоты дыхания и пульса».

— Ну и что?

Как что? Или он считает: вариант «Д» — в допустимой зоне? На границе. Четыре процента — это уже за границей. К тому же у нас испытатели работают не столько руками, сколько мозгами — все логично, но…

— У тебя есть еще сомнения?

— Есть.

Мне всегда трудно спорить с Хлебниковым. Такое чувство при этом… Поэтому я стараюсь приводить только факты.

— Вот, Гриша, послушай: «К концу эксперимента появились начальные признаки некомпенсированного ацидоза».

— А у нас ацидоз разве не наблюдался?

— Наблюдался, но компенсированный!

— Естественно, здесь углекислоты четыре процента.

— Да, но…

— Что еще?

Что еще? Я пробежал взглядом по карандашным крыжикам. Ага, это уже убедительней…

— Вот кое-что и посущественней. «У двух испытуемых на протяжении двух последних ночей во время сна обнаружены кратковременные остановки дыхания на двадцать-тридцать секунд…»

— Читай дальше.

Я пробежал по строкам: «Однако эти испытуемые при опросе утром не предъявляли жалоб на какие-нибудь нарушения во время сна».

— Чего разыгрывать комедию? Ты ведь сам все внимательно читал.

Я отложил доклад на стол, снял очки, похлопал по одному карману, по другому. Где сигареты?

— Не нервничай. Сигареты у тебя в пиджаке. А пиджак на спинке кресла. Так я жду твоего резюме, Стишов.

— Какое резюме? — Я старался говорить как можно спокойнее, хотя, видит бог, выдержать миролюбивый тон мне было нелегко. Но орать я не умею, на Хлебникова орать — вообще глотку попусту драть, не действует, да к тому же как-никак начальство… — Какое ты от меня ждешь резюме?

Хлебников наконец сел. Неприятное чувство, когда на тебя посматривают сверху вниз, да еще говорят при этом назидательным тоном. Да еще требуют при этом резюме на основе чужих экспериментов. Тут и в своих-то не всегда знаешь, какие сделать выводы…

— Саша, — вдруг перешел на человеческий тон Хлебников. — Нам бессмысленно заниматься вариантом «Б».

— Почему?

— Потому что вес и габариты физико-химической системы…

— Московской?

— Да, московской. — Он вынул из кармана блокнот, нашел нужный листок, раскрыл на этом месте и передал блокнот мне. — Вот вес и габариты физико-химической системы.

Я пробежал взглядом цифры. М-да… Неплохие цифры.

— Но вариант «Б», — вернул я блокнот, — конкурирует ведь?

— А зачем нам конкурировать?

— Ничего не понимаю…

Я и в самом деле ничего не понимал. Четыре года мы осторожно, этап за этапом, осваивали углекислую атмосферу: полпроцента, процент, полтора… И каждая новая ступенька давала нам возможность уменьшить вес аппаратуры на тридцать-сорок процентов. Уже сейчас вариант «Б» давал нам право говорить о том, что на орбитальных станциях с длительным сроком существования можно и нужно монтировать не физико-химическую, а нашу, биологическую систему жизнеобеспечения. Наша система если не компактней и легче, то надежней в любом случае. И вдруг — «Зачем нам конкурировать?»

— Мы должны быть вне конкуренции, Стишов. Вот оно в чем дело! Вне конкуренции…

— Тут дело не в чести мундира, — продолжал Хлебников, опять сбиваясь на назидательный тон. — Надо видеть перспективу. Физикохимическая система — выход из положения, решение, лежащее на поверхности. Это, кстати, понимают и американцы. Для полета на Марс и они думают уже не о физико-химической, а о биологической системе. Ты знаком с их расчетами? Если на Марс будет направлен корабль с экипажем в шесть человек, то система жизнеобеспечения, принятая для программы «Аполлон», потребует запас пищи, воды и кислорода около сорока тонн. Это нереально. Это значит, что в сторону Марса нужно забрасывать два железнодорожных вагона. Таких ракет нет. Боюсь, и не будет. Тебе понятно почему?

Понятно. Соотношение между полезным грузом и весом самой ракеты для полета даже на Луну — один к десяти тысячам, а ракета на Марс в свете этих данных получится весом в полмиллиона тонн… Боданцев мне этой арифметикой оба уха прожужжал. Непонятно другое: зачем Хлебникову понадобился еще один урок ликбеза по космической технике? Нельзя же всерьез предполагать, что я не знаю этих цифр и данных. Эта цифра — шесть тонн — висит над нами, словно дамоклов меч. Шесть тонн, согласно расчетам Боданцева, — вес биологической системы жизнеобеспечения. Восстанавливающей запасы продуктов, кислорода и воды. Для экипажа в том же составе — шесть человек. Мы должны уложиться в эти шесть тонн — иначе вся наша «нир»[8] гроша ломаного не стоит. Но чудес на свете не бывает, и шесть тонн вместо сорока можно получить в единственном случае: если экипаж корабля будет в состоянии жить в углекислой атмосфере. Одним словом, за выигрыш в весе все равно нужно платить, и платить крупно. К чему эта душеспасительная лекция? Я не восторженная школьница, которую можно очаровать подобной арифметикой. Я знаю ей цену — этой арифметике.

— На орбитальные станции мы со своей системой не успели, — продолжал Хлебников, — с любым вариантом от «А» до «Д». Орбитальные станции уже существуют. И конструкторы не пойдут на новшество, пока оно не испытано в космосе. Поэтому нам надо сразу ответить на вопрос: для чего мы готовим свою биологическую систему жизнеобеспечения.

— Для чего же?

— Прежде всего — для лунных станций

— А они будут?

— Будут.

— Еще для чего?

— Для кораблей с неограниченным сроком полета.

— И ты считаешь, открыл мне Америку? Хлебников замолчал. Посмотрел на меня исподлобья — и отрезал:

— Пусть мы потеряем в случае неудачи лишних полгода, но мы создадим и отработаем систему, которая будет вне всякой конкуренции.

Это я уже понял. Шагнем сразу в завтрашний день — зачем нам тратить время на сегодняшний? Хорошо хоть не отбрасывает возможность провала. Полгода… Да разве в случае неудачи мы за полгода расхлебаем все неприятности?

— Так какой же все-таки утвердили вариант?

— Нам утвердили долгосрочную программу, а не вариант. — В голосе Хлебникова опять пробились иронические нотки: пора бы знать, мой друг Стишов, как он любил говаривать в прошлые времена, что и где утверждается. — А вариант будет утверждаться завтра. На ученом совете института.

— Ясно.

— Боюсь, что тебе еще не все ясно.

— Я должен отстаивать вариант «Д»?

— Ты должен иметь твердую точку зрения.

— Собственную?

— Разумеется, собственную. — Пауза. — Вытекающую из нашей общей.

Хлебников внимательно посмотрел на меня. Сплоченность и единство — вот его девиз, который он проводит в жизнь в нашем отделе экологии человека, пунктуально, повсеместно и беспрекословно. А раз единство, то разве могут быть различные мнения?

— К заседанию совета ты должен иметь конкретную программу медико-биологических исследований.

— На основании чего? Ведь мы добрались только до полутора процентов!

— На основании тех данных, которые получены нашими коллегами.

Хлебников подправил листки доклада и подвинул их мне.

— Завтра к девяти у тебя должен быть черновик программы.

— Но ты отдаешь себе отчет в том, чем это может кончиться?

— Отрицательным результатом.

Я посмотрел на Хлебникова: шутит?

— Я допускаю отрицательный результат. Но хочу надеяться на положительный. И ты должен сделать все, чтобы застраховать нас от неудачи.

— Если бы это зависело от меня!

— И от тебя в том числе. От того, насколько ты сможешь все предусмотреть. Я не верю, что у тех двух испытателей, о которых ты читал, останавливалось дыхание. Тут что-то не чисто. Не должно быть этого. Может, такие паузы во сне для физиологии дело обычное?

— Прости меня…

Я развел руками: считать такое нормальным!.. Однако на Хлебникова мой красноречивый жест не произвел никакого впечатления.

— Значит, аппаратура работала грязно. Фиксировала совсем не то, что было на самом деле.

— Но я смею сомневаться?

— В чем? В успехе?

Теперь Хлебников уже не иронизировал, а смеялся. Это трудно передать, как он смеется, — без тени улыбки, только интонациями в голосе, но ощущение именно такое: смеется.

— Ясно…

— Боюсь, что и на этот раз тебе еще не все ясно.

— Еще не все?

Я попытался скопировать хлебниковский сарказм — чисто инстинктивно, так получилось. А вышло, что просто-напросто глупо удивился.

— Завтра на совете мы должны утвердить составы экипажей.

— Ну и что?

— Ты ведь знаешь, что в составе экипажа должен быть врач?

— Я давно об этом твержу. А штаты?

— Штаты — моя забота. А ты позаботься, чтобы в числе членов экипажа был врач в возрасте до сорока лет с солидным стажем. Лучше — с опытом «скорой помощи».

О, это уже кое-что значит. Слава богу, хоть здесь камень дал трещину: врач в гермокамере — половина риска долой. И штаты он, выходит, в Москве все же пробил…

— Но это не так-то просто: надо же узнать человека, присмотреться, исследовать организм…

— Кстати, москвичи в состав экипажа тоже ввели врача.

— Но у нас все врачи женщины. Комплектовать женский экипаж?

— Во главе с Сониной? — иронически посмотрел на меня Хлебников. — По-моему, ее место не в гермокамере.

— При чем тут Сонина!

Я почувствовал, что краснею — опять эти дурацкие намеки! «По-моему, ее место не в гермокамере…? А в моей постели? Это ты хотел сказать? Давай, давай, тем более что, как говорят на профсоюзном собрании, есть веские, хотя и косвенные основания.

— Женский экипаж отпадает.

— Почему? У москвичей мужской?

— Эксперимент длительный. Женская физиология нам может испортить все результаты. Да и психология — тоже… Года три назад ты мне говорил о каком-то враче со «скорой», который хотел бы работать у нас. Ты его хорошо знаешь? Давно?

Я посмотрел на него в изумлении: вот память! Позавидуешь…

— Действительно, был такой разговор. Так когда это было!

— А у тебя есть другие кандидатуры?

Я развел руками: у меня вообще не было никаких кандидатур.

— Одевайся, — Хлебников посмотрел на часы. — Подброшу. К врачу. Вопрос нужно решить сегодня.

— Сейчас? Но к чему такая спешка?

— Так ты его давно знаешь? — вместо ответа повторил свой вопрос Хлебников, высыпая на ладонь несколько мелких гомеопатических пилюль — тонизирующих и отбивающих запах вина: раз выпил, значит, надо предохраниться и на случай встречи с ГАИ…

— Да лет пятнадцать, наверное.

Хлебников кивнул — все ясно, оделся перед зеркалом — все на место, бросил — «Жду в машине», и вышел.

Я знал только одного врача со «скорой» — Михаила Куницына.

Да, действительно, был у меня с ним однажды такой разговор — года три назад, хорошо помню — хотел он к нам перейти, очень хотел. И я, значит, доложил Хлебникову, тот выслушал — врачимужчины, а тем более со стажем «скорой», нам нужны были позарез, но дополнительную штатную единицу для моей лаборатории пожалел… Но запомнил ведь!

…Я часто, особенно раньше, сейчас уже сгладилось, приутихло, пытался понять: что же произошло? Почему именно я оказался третьим лишним… Проклятый вопрос, даже сейчас, четырнадцать лет спустя, едва останусь один на один с докучливой, как старость, памятью в своей тишайшей квартире, саднит, словно трофическая язва…

Все мы, как утверждают психоаналитики, с комплексами: четырнадцать лет, а закрою глаза — черная вода, белые призраки у ног… «Не смотрите на меня».

Но чаще возникает другое видение: рыжая белка. Так отчетливо я ее вижу… Цо-цо-цо!

Самая вкусная, самая пахучая земляника растет у опушек. Туда, к опушке, мы и идем. Идем сквозь высокую, густую траву, и там, где над травой поднимаются зонтики зубчатого папоротника, нам кланяются, расступаясь, грациозные лилии. Лепестки у лилий крапчатые, закрученные спиралью, словно завитые, оттого и зовут их царскими кудрями, а моя спутница называет их по-местному — саранками. Она еще юная студентка, моя спутница, ей еще предстоит разочарование, когда педантичный профессор объяснит на лекции, что эти крапчатые саранки относятся к роду гусиного лука.

«Правда, красивые? — говорит она. — Жаль, не пахнут. Но мы их все равно заберем с собой. Ладно?»

«Ладно, Наташа. Заберем».

Лес редеет, теплые солнечные пятна все чаще встречаются у нас под ногами, и там, где сосны останавливаются перед полями, мы встречаем белку.

Увидев нас, белка стремглав взлетает на сосну, метра на три, и сердито цокает: «Цо-цо-цо!» Хвост трубой, уши метелочками, а сама такая рыжая, словно только что из дамской парикмахерской, где ее основательно прополоскали в иранской хне.

Белка косит на нас бусинками-глазками и вдруг как фыркнет «Фу!» И так это у нее получается удачно и громко, что моя спутница вскрикивает и прячется у меня на груди: «Он!..»

И вот — третий лишний… Нас разделила тишина, как из тяжелого стекла стена… Но не криви душой, мой милый отшельник! Ах какое удовлетворение ты испытывал, узнавая, что ничего путного из врача Куницына, из «самого лучшего, самого талантливого» так и не получилось: два года патологоанатомом, два — гистологом, еще три года эмбриологом… А призвание нашел на «скорой». Ах, ах!..

Я встретил его под Октябрьские праздники. Нелепая это была встреча…

В первое мгновение Михаил мне показался еще более длинным — эдакий несуразный столб у дверей почтамта, где обычно назначают свидания. На нем была потрепанная штормовка, вязаная шапочка, на ногах кеды. И роскошный бело-розовый букет хризантем!

Я стоял в оцепенении, я уговаривал себя, что надо пройти мимо, но какая-то неудержимая сила заставляла меня топтаться около почтамта до тех пор, пока он не заметил меня сам. Заметил, обрадованно взмахнул букетом… И я, как послушная собачка, двинулся к нему.

Он, конечно, ждал Наташу. Семейное положение на его привычки не повлияло никак: все та же удивления достойная тяга в глухие места, все то же «тр» канье»… Что ему семья, Наташа! Найдет на карте местечко с заковыристым имечком и — рюкзак за плечи, а прощание, конечно, у почтамта… У них, убеждал он меня, это уже традиция — перед каждой разлукой они встречаются здесь, словно только вчера познакомились, И пусть хоть гром падет на землю — встреча должна состояться, цветы должны быть вручены.

Помню, было мгновение, когда я словно огляделся — словно со стороны себя увидел: что за комедия? Белые цветы, свидания у почтамта… Вообще, оказываясь рядом с Михаилом, я не раз замечал: реальный мир и для меня самого каким-то необъяснимым образом преломлялся настолько, что и сам я становился… искусственным, что ли Как в дурном спектакле.

Не зная, как выпутаться из этой фальшивой ситуации — сам уж в лицедея превратился! — я спросил первое, что пришло на ум: «А Наташа почему не пришла?» И тотчас почувствовал, что задел больное место. Михаил мгновенно сник, беспомощно оглянулся: широкий, нарядный проспект, гирлянды разноцветных ламп, транспаранты, портреты, шумный поток автомобилей…

«Праздник уже», — сказал он каким-то неуверенным тоном, и меня осенило: вот почему он лицедействует — с Наташей у него неладно! А он, похоже, и сам уже почувствовал, что выдал себя: «Понимаешь, я заезжал на работу, а Наташа ждала тетку, — та обещала с Машкой посидеть. Да, видно, не пришла…» И уже уверенно: «Конечно, ей некуда было деть Машку. Ее ни на секунду нельзя оставить одну. Машка у нас кошмар!» — сделал он ударение на первом слоге, и я опять почувствовал себя участником какого-то дурного спектакля.

Мы свернули в переулок, прошли небольшой сквер, поосеннему устланный желтыми листьями, и оказались у большого старого дома. Я порывался сказать, что меня ждут, что неловко вот так, ни с того ни с сего вваливаться в гости, но Михаил своими рассказами о Машке даже рта мне не дал открыть.

Дверь открылась сразу, словно она стояла за ней я ждала. Мне показалось даже, что Михаил не успел позвонить, только дотронулся до кнопки, а дверь уже открылась.

«Вот, — сказал Михаил, одновременно вручая ей букет хризантем и подталкивая меня. — Едва привел».

Он еще что-то хотел сказать, но тут Наташа увидела меня, и подчеркнутое безразличие, делавшее ее круглое, такое милое и доброе лицо жестким, даже злым, мгновенно сменилось изумлением: «Вы?» — «Да вот, видите…» — «О боже! Откуда? Да проходите же, проходите!»

И все тотчас встало на свои места, и уже через минуту мне казалось, что мы никогда и не расставались.

«Ты замерз? — спросил Михаил на ходу, сбрасывая штормовку. — Я сейчас кофе соображу. Все равно на дневную электричку уже опоздал… А вы пока потр» кайте».

Потр» кайте…

Мы остались вдвоем. Наташа стояла против меня и покачивала головой: «Так вот ты какой теперь…»

«Садитесь, — сказала она, смутившись. — Да снимите же пальто, о боже!»*

«О боже!» — вслед за ней повторил и я, рассмеялся и сбросил пальто. «О боже!» она произносила с тысячью оттенков, я когда-то в них отлично разбирался, и часто это восклицание заменяло ей целую речь, она знала, что я все пойму и без слов. Без лишних слов. Это был своего рода пароль — из того еще, древнего времени. Потом на смену этому паролю пришел другой: «Тр» кать».

Она вышла на минуту, и я огляделся. Да, я в этой комнате бывал и раньше, когда здесь жили Наташа с матерью, но тогда все было проще… вернее — обычней. А теперь… На стенах — географические карты, большой ковер, ниспадающий на тахту, в простенке между стеллажом и окном — портреты Циолковского, Вернадского и Козо-Полянского, все небольшого формата, очевидно, выдраны из книги, но удивило, помню, меня не это, а само сочетание: отец космонавтики, основатель учения о биосфере и — эволюционист Козо-Полянский? Такое сочетание… Кто из них — Наташа или Михаил — молится на этот триумвират? Впрочем, вопрос возник и пропал без ответа, ибо в следующее мгновение я уже удивился по-настоящему — подоконник меня удивил: чашки Петри, высокие стеклянные цилиндры, наполненные растворами, микроскоп, предметные стекла, штативы с пробирками, гемометр, стекла Гаряева[9]… Почти полный набор Эрлиха… Что это? Домашняя лаборатория врача? Зачем она ему? И без того комната напоминает кабинет завуча школы, а тут еще эта медтехника… Неужели он свою «нир» из Института эмбриогенеза перенес на дом? Да, мне ведь говорили — не помню уж кто, кажется, в том же Институте эмбриогенеза: оттуда он ушел «по принципиальным разногласиям», отказался признать какую-то работу за повое слово в иммунологии — едва ли не своего «завлаба», — однако со своей темой не расстался, продолжал ставить опыты не то с алексинами, не то с гамма-глобулинами, в своей бывшей лаборатории, кстати, и завлаб, что самое странное, не возражал — разрешал ему пользоваться и виварием и аппаратурой… «Тысячелетняя цивилизация пришла в конце концов к парадоксальному факту… 58 жизней ежеминутно, 30 миллионов ежегодно…» И там же, в Институте эмбриогенеза, обругал, говорят, своих коллег «тульскими самоварами».

Но бог с ним, с его хобби, со всеми его вселенскими идеями — врач-то он во всяком случае отличный. Такое уважение на «скорой»!.. Такого врача в гермокамеру — как у Христа за пазухой… Хлебников прав — тут двух мнений и быть не могло, но согласится ли?..

Михаил провел меня в какую-то комнату: письменный стол, пара стульев, кушетка, застланная простыней и байковым одеялом. Почему-то никогда в голову не приходило, что врачи «скорой» тоже имеют кабинеты. «Комната отдыха», — поправил Михаил. И тут же:

— Так что случилось?

Михаил сидел на кушетке, уронив руки. Во всей его долговязой фигуре, во всем облике сквозила безграничная усталость — я никогда раньше не видел его таким. И постарел он за эти три года на все десять.

— Что у тебя произошло? Ты так плохо выглядишь…

— Ерунда. Устал немного. Так что? Но думал он совершенно очевидно совсем о другом — не о моем неожиданном визите.

— Так что случилось? — повторил Михаил, и по горячечному блеску его глаз, по глянцевитой на скулах, странно смуглой среди зимы коже я решил: болен.

— Скажи, ты здоров?

Отмахнулся. А я никак не мог подобраться к главному и вовсе не потому, что боялся или не решался передать предложение Хлебникова. Чувствовал: бесполезно. Не пойдет он к нам. Вспомнил, что сказала мне Наташа — да тогда же, под Октябрьские праздники, когда Михаил затащил меня домой: «Он всегда так переживает, когда у него неудача на дежурстве, как будто Машка умерла…» Да, видать, именно здесь, на «скорой», его место.

— А что это у тебя… Загар? На юге был?

— Загар, — кивнул Михаил. — Под ультрафиолетом загораю.

Значит, все-таки болен. К чему тогда разговор о переходе к нам? Нам, а тем более в экипаж испытателей, нужны абсолютно здоровые люди.

— Да говорю же тебе, что я совершенно здоров! — повысил голос Михаил. — И Наташа здорова, и Машка здорова — не тяни время, в любой момент могут вызвать в диспетчерскую. Что у тебя стряслось?

— Ну что же… Можно закурить?

— Кури.

— А ты бросил?

— Давно.

Я поискал взглядом, куда стряхнуть пепел, не нашел ничего подходящего и стряхнул в ладонь. Молчание затягивалось до неприличия, надо было кончать этот нелепый визит, а меня что-то держало — за язык держало. Решился наконец:

— Нам срочно нужен врач. Со стажем работы на «скорой». — Подождал реакции Михаила — тот даже бровью не повел, словно ничего и не слышал — и добавил, ставя точки над «i»: — В гермокамеру, в экипаж испытателей.

Теперь он отреагировал. Медленно поднял на меня взгляд, так же медленно поднес руку к шее, стянул фонендоскоп, положил на стол.

— Зачем вам нужен врач со стажем на «скорой»?

Пришлось объяснять начистоту.

— Мы перешли на атмосферу с повышенным содержанием углекислого газа. С обычной у нас ничего не выходят — система жизнеобеспечения получается громоздкой и тяжелой. До сих пор работали с одно — и полуторапроцентной атмосферой. Теперь нам нужно проверить работоспособность экипажа и системы в целом в атмосфере с содержанием углекислого газа в три процента.

— Что это вам даст?

— Чем выше в воздухе концентрация углекислоты, тем выше активность хлореллы. А, значит, на борту космического корабля ее нужно будет иметь меньше. Примерно прямая пропорциональность: на одного человека при однопроцентной атмосфере шестьсот граммов сухой хлореллы, а при трех процентах — соответственно меньше…

Услышав мою арифметику, Михаил странным образом преобразился.

— У вас есть проверенные данные? — он так и впился в меня взглядом.

— Конечно. Раз запускаем эксперимент на людях…

— Меня интересуют как раз люди, а не кролики. На людях у вас есть проверенные данные?

Я сам уставился на него в удивлении, откуда вдруг такая заинтересованность?

— Разумеется! Мы уже четыре года работаем с углекислой атмосферой.

Михаил встал. Машинальным жестом, словно успокаивая головную боль, потер ладонью лоб, еще несколько секунд — не веря, что ли? — смотрел на меня в упор, а потом повернулся и отошел к окну. Там, у окна, в глубокой задумчивости он стоял, наверное, с минуту, если не две. Я понял, что он обо мне забыл.

— Михаил…

И в то же мгновение ожил динамик на стене.

— Доктор Куницын, зайдите в диспетчерскую. Повторяю…

Михаил вернулся к столу, взял фонендоскоп и приказал:

— Пойдем.

Я оделся, он тоже накинул на халат легкое пальто, нахлобучил шапку и распахнул, приглашая, дверь.

— Ты где живешь?

Я назвал адрес. Он кивнул: ясно.

— Подожди меня здесь, — указал рукой — на одно из кресел в вестибюле, направляясь в диспетчерскую.

Оттуда вышел почти тотчас. Сзади, за ним — помощник с чемоданчиком. Значит, на вызов.

— Поехали. Подбросим тебя домой.

Михаил сел со мной — сзади. Меня на сиденье мотало из стороны в сторону так, что я вынужден был цепляться за что попало: ехали с сиреной, на большой скорости. Михаил же на носилках сидел, лишь покачиваясь. Да и помощник его тоже сидел, не держась ни за что.

— Ожог, — проговорил парень, заметив, как меня мотает из стороны в сторону. — Торопимся. Шоферы у нас классные, только бы под колеса никто не попал.

Вдруг машина взвизгнула тормозами, меня потянуло направо, на стенку, отделявшую нас от водителя, а Михаил, словно ныряя, рывком открыл дверцу.

— Дальше сам дойдешь.

Когда я уже выбрался на тротуар, добавил:

— Я читал о ваших работах. Молодцы! И ни одного вопроса по физиологии эксперимента! Я-то, честно говоря, надеялся в его лице приобрести союзника…

— Здравствуй, Григорий Васильевич. — Для меня было полной неожиданностью, что он сидит в моей комнате. — Такая мерзкая погода… Лучше бы уж мороз, чем этот слякотный снег.

Он кивнул, не то здороваясь, не то соглашаясь, что погода и в самом деле мерзкая, и выразительно при этом поглядел на свои часы:

— У тебя часы не отстают, Стишов?

— Девять с четвертью.

— Да, — подтвердил он. — Девять с четвертью. Где программа?

Я разделся, повесил в настенный шкаф пальто, снял шапку, стянул шарф и только после этого протянул ему листки.

— Это все? — воззрился на меня Хлебников удивленно.

— Я не уверен, что и это нужно.

Он несколько секунд без всякого выражения — ни гнева, ни даже легкого недовольства — смотрел на меня, и я понял, что он ищет выход. Он слишком дорожил своей нервной системой и своим временем, чтобы тратить их — свою драгоценную нервную систему и не менее драгоценное время — на меня. Просто отложил в памяти, на одну из бесчисленных ее полочек, какой-то оргвывод, и когда-нибудь он его, этот оргвывод, извлечет оттуда. Когда-нибудь при случае. Но не сейчас. Сейчас не до этого. Сейчас у него горит земля под ногами — через два часа ученый совет, а идти на совет с пустыми руками никак нельзя.

Мне всегда доставляет удовольствие наблюдать, как Хлебников работает — тут уж он действительно «предмет для подражания». Работает он в любой обстановке, в любых обстоятельствах: что-то прикидывает, перебирает варианты, отшлифовывает формулировки. Покончит с одним делом, отложит в. памяти результат — принимается за следующее. Он и сейчас, разглядывая меня, работал: расставлял по пунктам программу действий, комплектовал экипаж испытателей, подбивал баланс по фонду зарплаты…

Он сидел за моим столом — воплощение собранности и организованности: белоснежная рубашка, модный пестрый галстук, модный в темно-серую клеточку костюм (во всем отделе Хлебников был единственный, на кого не распространялось «железное», им же неукоснительно поддерживаемое правило ходить только в белом или синем халате — по профессиональному признаку. Правил нет без исключений!), модные квадратные очки, модная, под «молодежную», стрижка. Туфли, я не сомневался, у него тоже модные. Он терпеть не мог неряшливости, разболтанности, опозданий, многословия… Много чего он не терпел и много с чем боролся как мог, но никогда при этом не повышая ни голоса, ни своих прав начальника отдела. Он знал, что можно, а что нельзя, он знал цену себе и каждому из нас, своих подчиненных, и переубедить его в чем-то было невозможно. Он был из числа людей, считавшихся с фактами лишь постольку, поскольку их можно истолковать так, как надо. Для дела. Впрочем, он таким не был, а стал. Стал после смерти Сварога.

Многих обескураживала его прямолинейность — сам он себя считал по боксерской терминологии «бойцом ближнего боя». Ему ничего не стоило, узнав от кого-нибудь пикантную, отнюдь не для всеобщего оглашения новость, тут же найти «героя» и с улыбкой, со смехом уточнить: а было ли так на самом деле? А может, враки, может, наговорили с три короба? И, видя, в какое дурацкое положение поставил человека, не знающего, смеяться или ругаться, утешал: «Ну, чего распетушился? Со всяким бывает. Вот однажды у меня…» А дальше шел какой-нибудь скабрезный анекдот, который он выдавал за собственное приключение. Рубаха-парень! Однако друзей у него, кроме меня, не было. Вернее, когда-то мы были друзьями, когда он был еще просто Гришей.

У меня не раз с удивлением спрашивали: «Как ты терпишь хлебниковскую беспардонность? Он же тебя ни в грош не ставит — такое говорит, порой уши вянут!» Тут, я думаю, ошибка: трепался он про мою «девственность», «кисейность» и прочее действительно больше, чем надо. Но и не открещивался: да, трепался. Когда же дело доходило до серьезного, до науки, тут уж не скажешь, что Хлебников меня не ставил ни в грош. Другое дело, почему я сам терпел его в роли друга… Я считал и оказался в общем-то прав, что у него это все наносное, шелуха. Считал и говорил каждому, кто пытался оспорить, что Хлебников талантлив по-своему, и талантлив именно тем, чем наша научная братия в общем-то нечасто может похвастать, — делом. Трепаться в курилке умеет каждый, ума много не надо, а вот организовать экспедицию, обработать, систематизировать полевые наблюдения, поставить сотню-другую невыносимо скучных, однако крайне нужных опытов — здесь Хлебников был не просто на месте, здесь он стоил десятка других, в том числе и самого меня, я не стеснялся в этом признаться. Иногда я в восхищении от его энергии и неутомимости говорил ему совершенно искренне: «Ты, Гриша, семижильный». На что Хлебников Неизменно разражался тирадой о том, что должен собой представлять ученый в наш перегруженный информацией, галопирующий век:

«Ерунда, Стишов! Если хочешь чего-то в жизни добиться — не жалей себя. Отдавай всего максимум. В науке нет мелочей — все важно. Если хочешь знать — это мое глубокое убеждение, — современная наука сплошь состоит из мелочей, кажущихся, разумеется. Их надо делать, эти мелочи, делать быстро, потому что их много, и любую мелочь доводить до конца. В общем, мелочей нет, а есть одно — работа. Мотай на ус, Стишов!»

— …Значит, программу ты не написал. — В его голосе ни осуждения, ни удивления. Только констатация факта. — А экипаж? Где список экипажа?

— Найдем врача и тогда будем комплектовать. Надо же проверить на психологическую совместимость.

Хлебников опять стал искать решение.

— А ты как себя чувствуешь? — спросил он, внимательно оглядев мое лицо, а потом все остальное: с головы до ног. Я, естественно, удивился: с чего бы это? Никогда не проявлял такой трогательной заботы, а тут вдруг…

— Нормально. Жаловаться не на что. Здоров, как бык. Достаточно характеристик?

Если бы рядом была Тая — непременно одернула бы: чего задираешься?

Хлебников кивнул: хорошо. И сказал своим обычным, невозмутимо безапелляционным тоном:

— Пойдем. У нас мало времени.

В моей комнате он говорить не пожелал.

Мы шли по длинному сумрачному коридору — кабинет начальника отдела размещался в другом конце. Обычно в это время в коридоре пусто и тихо — все сидят по лабораториям. Но сегодня, к моему удивлению, многие двери с яркими эмблемами-символами, заменяющими таблички с названиями, распахнуты, тут и там группы «белых халатов». «Доброе утро, Григорий Васильевич! Здравствуйте, Александр Валерьевич!..» А во взглядах ожидание, вопрос. В чем дело? Неужели уже знают об эксперименте? До решения ученого совета? Непостижимо.

Но что, собственно, в этом удивительного? Пять лет мы занимались опытами. Да, знали, все знали, для чего предназначены наши эксперименты — какой бы частностью, каким бы узким вопросом ни занимался каждый из нас, — все равно все знали, в чем наша генеральная задача (как обожает Хлебников эти слова — «генеральная», «директивная», «специальная»). Почти шесть тысяч часов провели испытуемые в гермокамерах, многие из них торчат сейчас в ожидании, в коридоре, на нашем пути, шесть тысяч часов провели они в углекислой атмосфере, в. тесноте, в одиночестве, отлично зная, что это лишь поиск, подступы к главному, «Здравствуйте, Григорий Васильевич! Доброе утро, Александр Валерьевич!..» Знают, конечно. Не скрывали, что надоело экспериментировать, ждали, когда наконец в гермокамеру войдут не испытуемые, а испытатели. И не один, а экипаж. На техническом языке это называется «имитация космического полета».

И вдруг я испытываю чувство стыда: чего, собственно, ударился во фрондерство? Он ведь ждал готовую программу, он и в мыслях не мог допустить, что я явлюсь в институт с пятнадцатиминутным опозданием — в такой день! А вместо нормальной, железно аргументированной программы с полным списком медико-биологической аппаратуры, которая у нас в наличии далеко не полностью и которую ему, начальнику отдела и руководителю программы, придется выколачивать из медснаба и прочих организаций правдами и неправдами, вместо списка двух-трех вариантов экипажей и всех остальных документов, без чего немыслимо выходить на ученый совет института, — конечно, он и в мыслях не мог допустить, что вместо всего этого я ему вручу филькину грамоту…

У двери в приемную Хлебников задержался. Подумал, уставившись в дверное, матовое, единственное в этом коридоре стекло без эмблемы и табличек с фамилиями, и спросил:

— Сонина вышла на работу?

Я бы мог и не отвечать: откуда мне знать, если Сонина была в отпуске, если я ее не вызывал, если я…

— Вышла.

Опять окинул меня быстрым, оценивающим взглядом и открыл дверь. — Секретарша увидела его, схватила со стола какую-то бумагу.

— Потом, — отодвинул он ее руку с бумагой в сторону.

Кабинет у Хлебникова аскетически великолепен: зеркальнополированный стол — совершенно пустой, если не считать чернильного прибора — плитка из черного обсидиана с торчащей из нее в виде стрелы шариковой ручкой; такой же, вдоль окон, зеркально-полированный стол для заседаний; шкафы у стен, плотно заставленные книгами; еще один столик, в углу, с телефонами и селектором; телевизор «Норма», подключенный к видеоканалу гермокамеры; мягкие зеленые стулья, такая же зеленая дорожкаковер, портреты Ленина и Гагарина… Все. Кабинет директора, надо признать, обставлен гораздо скромнее. Хотя мебели и вещей в нем раза в два больше.

— Вот, — вынул Хлебников из стола пачку бумаг. — Садись и корректируй.

Это была программа и прочие документы по варианту «А»… В чем дело?

— Мы решили использовать культиватор варианта «А», — бесстрастно объяснил Хлебников.

— Вариант «А»? Но…

И тут я понял: вариант «А» — один процент углекислоты. Зависимость между концентрацией углекислоты и эффективностью культиватора примерно пропорциональная: один процент — один человек, три процента — три человека. Вот, значит, откуда взялся вариант «Д»! Та же аппаратура…

— Что «но»? Никаких «но» на ученом совете быть не может. — Голос Хлебникова теперь звучал жестко. — Если у тебя есть сомнения — выкладывай!

— Есть. Это чисто формальный подход к эксперименту, который по сути дела представляет собой уже испытания основных систем корабля с неограниченным сроком полета. А мы пользуемся для отработки не только старыми данными, но и старой конструкции культиватором!

— Тебе разве не известны последние исследования наших коллег?

— То, что ты вчера давал читать? Но это же…

— Не только, — перебил он меня. Открыл один из ящиков стола, порылся и выбросил передо мной листок, опечатанный па ротаторе.

Я пробежал взглядом. «Экспресс-информация. «О влиянии на физиологическое состояние человека повышенных концентраций углекислого газа…» 31 доброволец, мужчины в возрасте от 20 до 23 лет… 70 экспериментов… Содержание углекислого газа в атмосфере (в процентах): 3, 5, 6, 7, 8 и 9… Выводы: «Дыхание газовой смесью, содержащей 4 % СО2, в течение 2-х часов вполне переносимо для здорового человека даже при выполнении легкой работы». Об этих экспериментах я не знал — листок экспресс-информации до меня еще не дошел.

— Ну и что? Два часа — не два месяца, ты сам знаешь. Два часа зрители выносят в кинозале три-четыре процента углекислого газа без последствий. А через месяц, ты знаешь, какими могут выйти из гермокамеры испытуемые? И почему все же такая спешка — скажи? Нас дублируют?

— Пока нет.

— Тогда в чем дело?

— Пожар на «Аполлоне» помнишь? — вместо ответа спросил Хлебников.

— Это когда во время испытаний погибло трое астронавтов? Ну, читал… Но это ж еще до первой высадки на Луну! И какое имеет отношение к нам?

Он выдвинул еще один ящик стола, а может, тот самый, откуда извлек листок экспресс-информации, и перебросил мне через стол пачку бумаг.

— Обрати внимание на подчеркнутое.

Это были переводы из американских и английских газет.

«Ассошиэйтед пресс», Нью-Йорк: «Безжалостное пламя унесло жизни трех астронавтов в какую-то долю секунды…»

«Рейтер», Лондон: «Неполадки существовали и в системе жизнеобеспечения, снабжавшей астронавтов кислородом. Когда астронавты утром в тот трагический день впервые вошли в космическую кабину, они пожаловались на «неприятный запах»…

Все это в общих чертах мне было известно из наших газет. За исключением, пожалуй, «неприятного запаха», который, видимо, выделяли контейнеры с гидроокисью лития — поглотителя углекислого газа. Впрочем, в космическом корабле столько аппаратуры и приборов, и каждый может так «неприятно пахнуть»… Конструкторов «Аполлона» газеты обвиняли в том, что они в кабине применили чисто кислородную атмосферу. Однако при чем тут мы?

— Обрати внимание на «неприятный запах» — так пахнет гидроокись лития.

Хлебников не размышлял, а констатировал. Если бы это было предположение, я бы еще мог понять… Но так категорически?

— Следовательно, в космическом корабле опасной является не только кислородная атмосфера, от которой теперь уже отказались, но и сама физико-техническая система жизнеобеспечения.

— Но ты же знаешь, что в наших «Союзах» и «Салютах» такая система отлично функционирует. До сих пор не было никаких осечек.

— Мы должны смотреть в будущее. В дальних полетах требования к безопасности возрастут. В программе этот момент должен быть отражен. Особо следует подчеркнуть, что увеличение концентрации углекислого газа в атмосфере космического корабля увеличивает пожарную безопасность.

А! Вот в чем дело… Действительно, пожарники тушат огонь углекислотой — лучшего средства не придумаешь. Но сколько этой углекислоты будет в атмосфере нашей гермокамеры? Три процента… Чистейшая спекуляция! Однако я его понимал: вполне вероятно, один из вопросов к нам, к Хлебникову будет о пожарной безопасности. Три процента углекислоты? Более безопасно даже, чем нормальная, земная атмосфера? Отлично, отлично… Да, ничего не скажешь: Хлебников умеет извлечь из обстоятельств все, что можно.

— А ты не боишься, что совет программу не утвердит?

Хлебников резко поднял голову, секунду-две сверлил мою физиономию острым взглядом.

— Я ничего не боюсь. Но я бы хотел, чтобы программа отражала объективную реальность. У тебя есть сомнения? Выкладывай!

— Чтобы их ликвидировать?

— Чтобы разрешить.

Ну и самоуверенность!

— Я опасаюсь, что в трехпроцентной атмосфере мы получим некомпенсированный ацидоз. Это раз.

— Ты не знаешь, как его ликвидировать?

— Мы умеем ликвидировать только компенсированный.

Мне стоило немалых усилий разговаривать с ним ровно, не повышая голоса. Что, разве он не знает, что мы никогда не имели дело с некомпенсированным ацидозом? Все отлично знает, сам биолог, сам подписывал все отчеты.

Хлебников внимательно рассматривал свой экзотический чернильный прибор. Наконец сказал:

— Сколько тебе нужно времени на изучение литературы?

— Мне не литература нужна, а эксперимент. Литература мне известна.

— Разве тебе недостаточно данных, которые ты почерпнул…

— Нет!

— …Семьдесят экспериментов!

— По два часа! А мы хотим засадить экипаж в трехпроцентную атмосферу на целый месяц. Я в таких случаях привык полагаться на собственные мозги, а не на чужие.

Он снова посмотрел на меня долгим, изучающим взглядом. Словно не узнавал.

— Мне показалось, что мы вчера выработали с тобой единую точку зрения по всем вопросам программы… — Ни гнева, ни удивления — просто констатация факта. — Ты являешься начальником лаборатории медико-биологических исследований. — Та же констатация. — Тебе было поручено подготовить четкую, обоснованную и неоспоримо аргументированную программу на вариант «Д». — Я непроизвольно развел руками: действительно, было. — Через час двадцать минут начинается заседание совета института, на которое ты должен явиться не только с указанной программой, но и со списками основного и дублирующего состава экипажей и недостающего медико-технического оборудования и аппаратуры. Так? К одиннадцати документы должны быть отпечатаны в четырех экземплярах. Подписывать принесешь прямо на совет. Я распоряжусь, чтобы тебя пропустили.

И уже у двери:

— Вместо себя оставишь Сонину. Я с трудом удержал себя от желания обернуться и посмотреть на него: усмехается?

Да, я прекрасно знал, что от меня ждал Хлебников, почему он приехал ко мне прямо с аэродрома. Представлял, что должен был написать — пункт за пунктом. Понимал и почему нужно отбросить варианты «В» и «Г» и сразу начинать с «Д»: время и деньги. Главное — время, деньгами, судя по словам Хлебникова, нас больше не ограничивали. А вот время… Все равно вариантом «Б» мы бы не ограничились — это ясно. Кто сказал «а», тот «скажет «б». Кто сказал «б»… И так далее. Это нужно для науки. В этом нет никаких сомнений. Чтобы сделать правильный выбор из чего-то, нужно твердо знать, из чего выбирать. Вариант «Д» для нас неизбежен. Неизбежен логически. Даже если он даст отрицательный результат, — а скорее всего так и будет. Наука в отрицательных результатах нуждается не меньше, чем в положительных. Это — аксиома. Вопрос в малом: стоит ли риск цели…

Утром я шел в институт по снежной аллее. Снег наконец перестал валить, но дорожки расчистить еще не успели — только тропки, протоптанные час-полтора назад, прихваченные морозом, скользкие и неровные. Интересно: первыми утром, очевидно, прошли трое — в ряд. Шли, увлеченные беседой, не очень обращая внимание и на сырой, прихваченный ледяной корочкой снег; и на застывшие, придавленные к земле тяжелыми белыми шубами елочки. А потом по их следам пошли остальные — след в след… Старались, по крайней мере. Но кому-то тропки не нравились… Следы перебегали на соседние, так и потянулись по дорожке три будто вырытые ногами канавки, перепутанные цепочками следов. Не так ли и мы разрабатываем свою систему жизнеобеспечения? Что-то заимствуем у одних, идем по одним следам, перебегаем порой на другие — тоже что-то заимствуем, бывает, оказываемся и на третьем чужом следу, а в целом создается впечатление, что прокладываем глубокую, уверенную тропу. Первыми… А если объективно? Провинциальная, хотя и академическая наука. Дело даже не в оборудовании, которого нам вечно не хватает, и даже не в клинике, которую нам организовать не удастся, видно, никогда хотя бы из-за кадров. Где в городе набрать столько специалистов? Дело, как мне кажется, гораздо глубже: не тот масштаб. Есть какие-то проблемы, которые неизбежно должны решаться масштабно, без оглядки на свои возможности.

Это напоминает ситуацию дворника: вот по этой дорожке сейчас надо бы пустить бульдозер — быстрее и во всех отношениях правильней. Но бульдозер по этой дорожке пустить нельзя не только потому, что таковым институт не располагает: сама дорожка, когда-то и кем-то проложенная, не пропустит бульдозер. Сама дорожка рассчитана только на труд дворника. Так и у нас: с самого начала мы прокладываем узкую дорожку, исходя из своих возможностей, — узкую, только по собственным силам. И стоит нам теперь чуть-чуть свернуть в сторону, перейти, допустим, на вариант «Д», несколько расширить фронт работ, как мгновенно выясняется, что за этим шагом в сторону для нас — темный лес. Его надо вырубить прежде, чем расширять тропу. И что же нам остается в этой ситуации? Полагаться на чужой опыт, на то, что кто-то уже в аналогичных обстоятельствах шагнул в сторону, ободрался о колючки, но все же убедился, что не страшно — идти можно.

Конечно, пока мы идем впереди. Но скорее чутьем пробираемся, чем зрением, — слишком узкая у нас получилась тропа. Расширить надо. Однако попробуй расширить — это значит остановиться! Вот какие дела…

Так что же тогда меня так мучает? Что мне мешало сесть и написать программу, какая требуется? Какая требуется Хлебникову… Наш «нир» на него едва ли не молится: «Если Григорий Васильевич сказал… Обязательность!» Какая к черту обязательность — просто цепкая хватка, и никаких послаблений ни себе, ни тем более подчиненным. «Найти! Из-под земли достать! Я же русским языком сказал: это нужно сей час. Ясно? Выполняйте». А «сей час» ему нужны были программа и экипаж. Ясная, непогрешимая программа (какие там остановки дыхания? какой там некомпенсированный ацидоз??) и экипаж, во главе которого должен быть опытный врачмужчина с солидным стажем работы на «скорой помощи» и не старше сорока лет. Как в московском эксперименте — это понятно. И почему со стажем на «скорой» — тоже понятно: три процента углекислоты… Выпить вина за рулем можно, но зачем рисковать, когда есть возможность обезопаситься тонизирующими пилюлями? «Я не верю, что у тех двух испытателей, о которых ты читал, останавливалось дыхание. Тут что-то не чисто. Не должно быть этого… А некомпенсированный ацидоз?!. Конечно, о чем спорить, при трех процентах углекислоты риск значительно меньше, однако он же сам отлично знает, как условно это деление на допустимую критическую и опасную зоны! Кемпбелл, если мне не изменяет память, считает допустимой атмосферу в космическом корабле и с пятью процентами углекислоты, а Вигдорчик считает эти пять процентов уже смертельными. Лазарев же, если мне не изменяет память, смертельную дозу углекислого газа определяет даже в три процента! Наш вариант «Д»… Как можно при таком разнобое мнений полагаться на чужой опыт?

Удивительно даже не это. Подводные лодки плавают уже лет семьдесят, если не больше, Альбицкий во всяком случае опубликовал свои исследования об ацидозе подводников еще в начале века, а до сих пор медики не могут договориться о единой методике. Космос, конечно, заставит, никуда не денешься, но какой ценой? Как это сейчас называется — волюнтаризм? Знать бы лет пять назад, чем закончится хлебниковский энтузиазм: так все было просто, так все было ясно! Просто и ясно при полной неизвестности…