"Смерть призрака" - читать интересную книгу автора (Эллингем Марджори)Глава 1 Интерьер с фигурамиК счастью, очень немногие могут заявить, что они способны заранее предвидеть убийство. Уничтожение одного лица другим, осуществляемое с достаточными предосторожностями, в цивилизованном мире всегда носит характер сугубо частного дела. И, возможно, именно эта особенность убийства вызывает такой ощутимый интерес публики к его подробностям, даже если совершенное преступление имеет убогую, грязную и безнравственную подоплеку. В любом случае таинственность события оказывается гораздо привлекательнее его истинного смысла. Если подходить к происшествию с точки зрения редчайшего житейского опыта бригадного генерала сэра Уолтера Файви, то можно лишь сожалеть, что сей блистательный рассказчик и человек, наделенный способностью искренне ценить всю необычность случившегося, покинул прием Литтл Вэнис в двадцать минут седьмого, встретив у выхода своего старинного знакомца, моулдского епископа Бернара. Этот уход лишил генерала возможности стать свидетелем исключительно неординарного убийства, которое там произошло менее чем через семь минут. И, как впоследствии отмечал генерал, особую досаду вызвало то обстоятельство, что епископ, слывший изрядным знатоком наиболее утонченных разновидностей греха, так и не оценил, как ему повезло… Накануне, в двадцать минут седьмого, то есть ровно за двадцать четыре часа перед тем, как генерал прошел к выходу мимо епископа, лампы в гостиной первого этажа Литтл Вэнис были зажжены и Бэлл собственной персоной (то есть, оригиналом портрета «Прекрасной Возлюбленной», хранящегося в Лувре) восседала у камелька, беседуя со своим давним приятелем мистером Кэмпионом, заглянувшим на чашку чая. Дом знаменитого человека, умершего достаточно давно, если только в нем поддерживаются те же условия, которые были в момент ухода хозяина, становится либо похожим на музей, либо на гробницу, особенно если там хранятся выцветшие венки и выкрошившиеся гирлянды. Но в том и заключалась, пожалуй, неповторимость характера Бэлл, что Литтл Вэнис в 1930 году оставался в полнейшем смысле домом самого Джона Лафкадио, наводя на мысль, что хозяин все еще пребывает внизу, в мастерской, посреди сада, чертыхаясь, обливаясь потом и сражаясь со своими красками до тех пор, пока он не вкрапит их в одну из тех неистовых картин, которые так завораживали и так возмущали его любезных современников-джентльменов. Дело в том, что если Бэлл Лафкадио, строго говоря, и не была больше оригиналом картины, она все еще оставалась Бэлл Дарлинг, Прекрасной Возлюбленной. Как она сама говорила, у нее никогда не было никаких проблем с поддержанием собственной красоты, и теперь, через два месяца после ее семидесятилетия, даже при обилии морщин и немного пугающем сходстве с рембрандтовским «Портретом матери», она все еще сохраняла блеск лукавой улыбки и ту живость, которые были едва ли не лучшими свойствами ее обаяния. В тот день она была в белоснежном, до хруста накрахмаленном муслиновом чепце, какими щеголяли нормандские крестьянки пятьдесят лет назад. Она носила его, прекрасно зная, что это немодно, не принято и выглядит уродливо. Ее черное одеяние было окаймлено белой узкой ленточкой, а домашние туфельки украшены кричащими маркизетовыми бантиками. Комната, в которой они находились, также носила отпечаток независимости от любых общепринятых устоев или схем. Это было жилище ярко выраженной индивидуальности, по-видимому, вполне отражавшее особенности дома, частью которого оно являлось. И стулья в нем были старинные, причудливые, но достаточно комфортабельные. Эта комната, имевшая очертания латинской заглавной буквы «эль», почти целиком охватывала весь бельэтаж старого дома на канале. И, хотя в ней ничего не обновлялось со времен войны, она избежала элегантных банальностей Морриса и чудовищных картин, ценившихся в эпоху Эдуарда. Гордостью Бэлл было то, что они с Джонни никогда не покупали ничего такого, что бы не соответствовало их личным пристрастиям, результатом которых явились алые камчатные венецианские гардины, слегка выцветшие, но все еще роскошные, шелковистый персидский ковер и великолепнейшие изразцы над камином в узкой части комнаты, когда-то красовавшиеся над алтарем старой фламандской церкви. Все это вместе взятое на фоне стен, обитых буйволовой кожей, создавало ощущение законченной гармонии, как это бывает с предметами, давно приученными быть вместе. Что казалось немного странным здесь, так это набросок Режан работы Фантен-Латура, случайный слепок ступни, сделанный Роденом, и чучело белого медведя, презентованное Лафкадио Йенсеном после того, как художник выполнил в 1894 году его портрет. Но и эти вещи не нарушали 5щей гармонии, так же, как сотня других курьезов, заполнявших помещение. Они скорее лишь оттеняли основной стиль комнаты, придавая ей некоторую забавную пикантность. Посетитель миссис Лафкадио, сидевший напротив нее, выглядел несколько необычно в этой комнате и в сочетании хозяйкой дома. Это был высокий бледный молодой мужчина с прекрасными светлыми волосами. Он носил очки в роговой оправе, почти щегольской костюм, а главное впечатление от него заключалось в том, что он хорошо воспитан, слегка рассеян и как бы невнимателен к мелочам. Он глядел на хозяйку, немного щурясь, локти его покоились на подлокотниках кресла, а длинные кисти рук охватили колени. Они были давними друзьями, и беседа иногда естественно прерывалась паузами, во время которых Бэлл всматривалась в собеседника. — Ну ладно, — произнесла она с усмешкой, которой так славилась в девяностые годы. — Итак, мы здесь одни с вами, две избранные персоны. Разве это не забавно? Он бросил на нее быстрый взгляд и запротестовал: — Я не избранник, Боже избави! Оставляю эту неприличную участь пожилым леди, если она им по душе. Слегка выцветшие карие глаза миссис Лафкадио улыбнулись этой глубокомысленной шутке. — Джонни это любил, — сказала она. — В пору падения авторитета Гладстона из-за дела Гордона моему Джонни предложили написать его портрет. Он отказал заказчикам и написал Салмону, своему агенту: «Я не вижу смысла в том, чтобы сохранить лицо мистера Гладстона для будущего». Кемпион выслушал ее с задумчивостью. — Это одна из новейших историй о Лафкадио, предназначенная для нынешнего сезона? Вы это все выдумали? Старая дама скромно потупилась на платочек, который держала в руке. — Нет, — ответила она. — Я просто иногда слегка подправляю эти истории. Только слегка. Бэлл вдруг почему-то встревожилась. — Алберт, — взволнованно произнесла она, — ведь вы пришли ко мне просто так? Ведь вы не думаете, что кто-нибудь может украсть картину? — Искренне надеюсь, что нет, — ответил он с некоторым беспокойством. — Если только, конечно, супермаклер Макс не задумал какую-нибудь сенсацию! — Макс! — воскликнула, смеясь, миссис Лафкадио. — О мой дорогой, он заслуживает лучшего мнения. Его первая книга о Джонни, вышедшая вскоре после того, как была утеряна коллекция в Москве, называлась «Искусство Джона Лафкадио глазами того, кто его знал». Его восьмая книга о Джонни вышла в свет вчера. Она называется «Взгляды Макса Фастиена на искусство — критический обзор работ передовых искусствоведов Европы, посвященных Джону Лафкадио». — И вы не выразили протеста? — спросил Кемпион. — Протеста? Разумеется, нет. Джонни это бы понравилось. Он бы его слегка отшлепал, забавляясь. Кроме того, это имеет приятные стороны. Макс снискал славу только благодаря своим писаниям о Джонни. Я вполне знаменита только как жена Джонни. Милая бедняжка Беатрис считает себя знаменитостью как «вдохновительница» Джонни, а моя полоумная Лайза, которую это занимает меньше всех нас, поистине знаменита как «Клитемнестра» или «Девушка у пруда». — Бэлл вздохнула. — Я полагаю, это доставляет Джонни больше удовольствия, чем что-либо другое. — Она виновато посмотрела на собеседника. — Я всегда, видите ли, чувствую, что он откуда-то наблюдает за нами… Мистер Кэмпион кивнул с серьезным видом. — Об этом ходили кое-какие слухи, — сказал он. — Диву даешься, насколько они проникают в сознание. И если я могу так выразиться, то, с точки зрения расхожей рекламы, его выдающаяся воля была признаком его гениальности. Я полагаю, что вряд ли найдется другой художник, который смог бы сотворить двенадцать новых картин спустя десять лет после своей кончины, да еще убедить половину жителей Лондона приходить и разглядывать их — одну за другой — в течение двенадцати лет. Бэлл восприняла эту тираду без тени иронии. — Я думаю, так оно и есть, — согласилась она. — Но, вы знаете, Джонни не имел в виду именно это. Я совершенно уверена, что единственной его идеей была парфянская стрела, то есть удар к моменту ухода. Он метил в беднягу Чарльза Тэнкерея. В этом было что-то, напоминающее пари. Джонни был уверен в своей работе, он предугадал, что смерть его вызовет определенный шум, но вскоре интерес к нему совершенно померкнет, что, собственно говоря, и произошло. Но он ясно понимал, что поскольку его картины поистине хороши, то после какой-то полосы забвения в конечном итоге его снова «откроют». Он правильно угадал, что для публики такой полосой будет срок в десять лет. — Это была потрясающая идея, — подтвердил молодой человек. — Но было не просто устное желание, вы знаете, — сообщила старая дама. — Он оставил письмо. Вы ведь его никогда не видели? Я принесла его сюда и держу в столе. Она удивительно проворно поднялась с места, торопливо пересекла комнату и, подойдя к большому бюро, инкрустированному серпентином, стала выдвигать один заваленный бумагами ящик за другим, пока наконец не вытащила откуда-то конверт, который с торжествующим видом принесла туда, где до этого они вдвоем сидели. Кэмпион почтительно принял из ее рук реликвию и развернул лист тонкой бумаги, испещренной каракулями великой десницы Лафкадио. Старая дама стояла за ним, вглядываясь в написанное из-за его плеча. — Он его составил незадолго до смерти, — пояснила она, — он ведь всегда баловал меня письмами. Читайте вслух. Оно очень меня смешит. «Дорогая Бэлл, — прочел Кэмпион, — когда ты вернешься скорбящей вдовой из аббатства, где десять тысяч идиотов будут (я надеюсь!) рыдать над вырезанными на мраморе виршами, посвященными их герою (не позволяй старине Фолиоту этим заняться, ибо я не хочу, чтобы обо мне напоминали чернопузые путти или плоскогрудые ангелы!), — итак, когда ты вернешься домой, пожалуйста, прочти это и еще раз приди мне на помощь, как ты всегда это делала. Этот невежа Тэнкерей, с которым я только что болтал, оказывается, смотрит вперед, прямо в мою грядущую кончину. Он получит преимущество передо мной в течение десяти лет: будет гулять в чистом поле, кичиться своим омерзительным вкусом и мозгами, напоминающими молочный пудинг. И все это время ему не будет помехой сравнение со мной. И дело не в том, что этот человек не может рисовать. Мы, академики, так же хороши для публики, как любой пляжный фотограф-поденщик. Просто у него мышление обычного человека с его заботами о пригородных поездках, детишках, прирученных собаках, о моряках, пропавших в море. Я оплакиваю это мышление. Я говорил ему, что переживу его, даже если для этого мне придется умереть, — а мне придется это сделать, чтобы открыть ему однажды глаза. Я оставлю в подвале двенадцать холстов, упакованных и запечатанных. Там лежит также письмо к старику Салмону со всеми необходимыми распоряжениями. Ты не должна выпускать все это из рук в течение пяти лет после моей смерти. Затем их следует отослать Салмону в таком же виде. Он будет их распаковывать, извлекать и обрамлять. По одной. Все они пронумерованы. И я хочу, чтобы на одиннадцатом году после моей смерти в Воскресение Показа ты открыла мою мастерскую, разослала приглашения, как это принято, и показала первую картину. И это должно повторяться в течение двенадцати следующих лет. Салмон выполнит всю черновую работу, в том числе и маклерскую. К тому времени мой хлам, возможно, поднимется в цене, поэтому ты сможешь, если захочешь, просто для забавы выставить вон всю собравшуюся толпу. (Если же я буду окончательно забыт, моя родная, устрой эти показы ради меня и возьми на себя заботу о них.) В любом случае старине Тэнкерею предстоит в течение двадцати двух лет терпеть меня, нависшего над его головой, и, если он это переживет, да будет с ним удача. Многие станут пытаться склонить тебя к преждевременному вскрытию упаковок, аргументируя тем, что я вряд ли был в здравом уме, когда писал это письмо. Но ты же знаешь, что я в обычном смысле слова никогда и не был в здравом уме, и ты сумеешь отбиться от этих советчиков. Вся моя любовь с тобой, родная. Если ты приметишь среди посетителей первых показов странную старую леди, не лишенную некоторого сходства с последней королевой (спаси ее Бог), знай, что это мой призрак в маскарадном наряде, и отнесись к нему с подобающим уважением. Кэмпион вложил письмо обратно в конверт. — Вы действительно впервые увидели это письмо, вернувшись с погребальной церемонии? — спросил он. — О, конечно же, нет! — откликнулась миссис Лафкадио, запихивая конверт в ящик бюро. — Я помогала ему, когда он его писал. Мы просидели над этим письмом однажды ночью, после того как от нас ушли обедавшие у нас Чарльз Тэнкерей и Мэйнелс. Но все остальное Джонни проделал сам. Я думаю, что картин, которые он упаковал, я никогда не видела, а само письмо было послано мне банком вместе с другими бумагами, оставленными там Джонни. — И теперь уже идет восьмой год, как демонстрируются его картины… — отметил мистер Кэмпион. Она кивнула, и в ее блекло-карих глазах промелькнуло легкое облачко печали. — Да, — произнесла она, — но есть много такого, что не дано нам предугадать. Бедный старый Салмон умер через три года после Джонни, а Макс спустя немного времени перекупил его контору на Бонд Стрит. Что же касается Тэнкерея, то он пережил Джонни всего на восемнадцать месяцев. — А что за личность был этот Тэнкерей? — серьезно осведомился мистер Кэмпион. Миссис Лафкадио сморщила свой носик. — Он был одаренным человеком, — ответила она. — И его работы гораздо охотнее, чем чьи-либо, раскупались в конце прошлого века. Но он отличался полным отсутствием чувства юмора. У него были почерпнутые из книг понятия и сильно развитое сентиментально-горестное отношение к детям. Я часто думаю о том, что работы Джонни приходились в тот период не по вкусу публике, потому что он питал необъяснимое отвращение к детям… А впрочем, не угодно ли вам сойти вниз и посмотреть картину? Все уже готово к великому завтрашнему вернисажу. Мистер Кэмпион поднялся с места. Она взяла его под руку и, заговорщицки улыбаясь, повела вниз по лестнице. — Это похоже на андерсеновский камин, не так ли? — прошептала она. — А мы с вами китайские фигурки, которые оживают раз в год, вечером. Завтра пополудни мы вкусим свою последнюю славу. Я буду хозяйкой, донна Беатрис внесет декоративную нотку, а Лайза постарается выглядеть как можно более убогой, что ей, бедному созданию, прекрасно удается. А когда гости разойдутся, картина будет продана — на этот раз, по-видимому, Ливерпульской галерее искусств. А мы, мой милый, вновь впадем в спячку до следующего года. Она со вздохом и немного устало ступила на выложенный плиткой пол холла. Отсюда наполовину застекленная дверь вела в сад, где в восемьдесят восьмом году Джон Лафкадио построил свою великую мастерскую. Дверь была открыта, и из нее открывался знаменитый вид на «убежище мастера», который всегда мог наблюдать любой гость, вошедший в дом через парадный подъезд. — Там горит свет? — Бэлл удивленно подняла брови, но тут же пояснила: — Ах, конечно же, это У. Теннисон Поттер. Вы ведь знаете, кто это, не так ли? Мистер Кэмпион неуверенно кивнул. — Я о нем слышал и видел его фотографию в каком-то номере «Прайвит Вью», но не думаю, что встречался с ним лично. — Ну да, разумеется, — она отвела его в сторону и сказала, понизив голос, хотя вряд ли кто-либо мог ее отсюда услышать, — мой милый, он очень трудный. Он живет в саду со своей женой, с таким маленьким прелестным духом. По-моему, Джонни сказал им, когда мы много лет назад впервые вошли в этот дом, что они могут построить себе мастерскую в саду (Джонни жалел этого человека). Они так и сделали — построили мастерскую, и с тех пор всегда жили здесь. Поттер — художник, резчик по красному песчанику. Он изобрел процесс обработки, но не смог его реализовать — эти грубые облицовочные блоки поддаются с таким трудом; это и погубило беднягу. — Она умолкла на минутку, чтобы сопроводить сказанное вздохом, и вновь заговорила тихим голосом, в котором никогда не исчезал оттенок молодого задора. — Он устраивает маленькую выставку своих гравюр, как он их называет (хотя на самом деле это литографии), обычно в уголке мастерской. Макса это очень злит, но Джонни всегда позволял ему при случае устраивать эти выставки, и я твердо настояла на этом. — Я не могу это представить, — произнес ее собеседник. Глаза миссис Лафкадио сверкнули. — Но я это сделала! — воскликнула она. — Я сказала Максу, чтобы он не был жадиной и вел себя подобающе, как бы ему это ни претило. Его надо время от времени порядком одергивать. Кэмпион рассмеялся. — И что же он после этого сделал? Бросился к вашим ногам в припадке самоуничижения? Миссис Лафкадио улыбнулась с оттенком невиннейшего в мире злорадства. — Неужели это прошло мимо него? — промурлыкала она. — Боюсь, что Джонни сделал бы его жизнь невыносимой. Он напоминает мне мою добрую бабушку. Она была настолько покрыта фестончиками и складочками, что нельзя было сказать, что под ними находится. И когда я ребенком обнаружила, что она завернута всего лишь в малиновую бумазею, я была страшно удивлена.[1] Ну вот мы и пришли. Не правда ли, прелестная мастерская? Они уже прошли по продуваемой ветром узкой вымощенной дорожке, ведущей от садовой двери участка до студии, и входили в огромный флигель, в котором Джон Лафкадио не только работал, но и устраивал приемы. Этот флигель снаружи выглядел не особенно притязательно, ибо его каркас был сооружен из рифленых стальных ферм, — зато внутри он полностью соответствовал чарующей личности своего бывшего владельца. Это было полное воздуха застекленное помещение с отполированным до блеска деревянным полом и двумя огромными каминами, встроенными в каждую из торцовых стен. Северную его стену окаймляла невысокая галерея с буфетными шкафчиками, панели которых были покрыты холщовыми занавесками. Эти шкафы были спасены и перевезены сюда из перестраивавшегося деревенского дома в девяностые годы. Над галереей протянулись пять широких окон, каждое высотой около двенадцати футов, через которые открывался волшебный вид на Регентский канал. Около ближнего камина находился вход в комнату натурщиков и душевую, от которой отходил небольшой арочный коридор к западному углу мастерской под галереей. Несущие конструкции, всегда ясно видные в помещениях такого типа, были значительно мощнее, чем это обычно принято, и скорее наводили на мысль об интерьере церкви или армейского ангара. Когда Бэлл и Кэмпион входили в помещение, в нем горела лишь одна из больших подвесных электрических ламп, поэтому углы мастерской находились в тени. В дальнем камине огня не было, но ближний очаг, сложенный по старинному образцу, был зажжен, и поэтому в мастерской оказалось тепло и приятно после прохладного сада. В полумраке дальнего угла вырисовывался торжественно установленный над резным камином знаменитый портрет Лафкадио, написанный Сарджентом. Он был выполнен в размерах «героического портрета» и являлся образцом сильного, правдивого и исполненного достоинства искусства своего автора. И все же у зрителя оставалось смутное ощущение, что на полотне изображена личность, в которой есть что-то разбойное, как если бы автор использовал в качестве модели не художника, а натурщика. Джон Лафкадио выглядел на своем портрете как персонаж эпохи, как крупная личность, знак своего времени, а не конкретный человек, чьи черты хотел бы запечатлеть автор. Неоспоримо верным было мнение многих критиков, что он похож на старшего брата «Хохочущего Всадника», даже несмотря на несколько надменный вид. Джону Лафкадио было пятьдесят лет, когда писался этот портрет, но в его темно-рыжей шевелюре, сбегающей назад от высокого лба, почти не виднелось седых нитей, а лицо поражало моложавым овалом. Он улыбался, сверкая белоснежными зубами, и усы его топорщились, как у «Всадника». Белый рабочий холщовый халат был не застегнут и с небрежным шиком драпировал его фигуру, а быстрые темные глаза, хотя и смеялись, но глядели на зрителя с ощутимым выражением превосходства. Этот портрет, конечно же, так широко известен, так много раз репродуцирован, что продолжать его описывать не имело бы никакого смысла. Бэлл послала ему воздушный поцелуй. Она это делала всегда, и ее друзья и знакомые относили этот жест к разряду внешних проявлений сентиментальности или повышенной чувствительности любящей супруги, наделенной особым темпераментом. Картина, во имя которой намечалось завтрашнее торжество, находилась на мольберте слева от камина и была покрыта шалью. Мистер Кэмпион рассмотрел все это раньше, чем обнаружил, что кроме него и Бэлл в помещении есть еще кто-то. На балконе маячила долговязая фигура в безрукавке, слегка покачиваясь перед дюжиной белых деревянных рам. Как бы почувствовав на себе взгляд, человек обернулся, и Кэмпион смутно различил его меланхолическую физиономию со слезящимися бледными глазами, посаженными очень близко от узкой переносицы непомерно большого носа. — Мистер Поттер, — произнесла Бэлл, — это мистер Кэмпион. Вы, должно быть, оба слышали друг о друге. Я привела его, чтобы он взглянул на картину. Человек, приблизившись, протянул для рукопожатия узкую холодную ладонь. — В этом году она особенно прекрасна, особенно прекрасна, — глухо сообщил он, как бы упиваясь невыразимой печалью, — впрочем, я полагаю, слово «прекрасная» вряд ли здесь подходит. Может быть, лучше обозначить ее как «сильную», «превосходную», «значительную». Я не могу выразить точно… Может быть, и как «прекрасную»… Искусство есть суровый властелин… Я всю последнюю неделю прилаживал свои меленькие вещицы… Это очень трудно… Одна вещь убивает другую, знаете ли. Он с отчаянием посмотрел в тот угол, откуда только что отошел. Бэлл легонько вздохнула. — Это мистер Кэмпион, вы ведь знаете, мистер Поттер? — повторила она. Человек поднял глаза и на мгновение как бы очнулся. — Так это не…? О, право же! В самом деле? — пролепетал он, снова пожимая руку гостю. Но этот вяло вспыхнувший интерес немедленно вновь угас, и он снова горестно уставился в угол, где он только что находился. Кэмпион уловил еще один легкий вздох Бэлл. — Вы должны показать свои гравюры мистеру Кэмпиону, — сказала она. — Он особый гость, и мы должны принимать его «за кулисами». — О, в них ничего нет, ничего нет, — в отчаянии произнес мистер Поттер, что не помешало ему тотчас же подвести гостя к своим работам. С первого же взгляда на вереницу работ мистера Поттера Кэмпион вполне разделил уныние их автора. Красный песчаник явно был не слишком подходящим материалом для литографий, и, по-видимому, к великому своему несчастью, мистер Поттер наряду со многими трудностями, которые ему приходилось преодолевать, стал еще и жертвою этого несимпатичного материала-посредника. Кроме того, весьма удручало и однообразие самих гравюр, которые выглядели скорее как неряшливые и незаконченные ботанические наброски. Мистер Поттер отделил маленькую картинку, изображавшую чашу с нарциссами и опрокинутый винный бокал. — Герцог Кэйт купил одну из копий этой вещи, — сказал он. — Это было на второй год после того, как мы стали выполнять посмертную идею Лафкадио. Это было в тысяча девятьсот двадцать третьем году, а сейчас тридцатый. Стало быть, семь лет назад. Но он больше сюда не заходил. Я с тех пор каждый год делаю копии. Да, дела с торговлей картинами идут очень плохо… очень плохо… — У вас любопытный материал-посредник, — пробормотал Кэмпион, чувствовавший, что от него ждут каких-то слов. — Мне он нравится, — простодушно откликнулся мистер Поттер. — Он благороден, хотя… — Он как бы ударил своими тонкими ладонями по цимбалам, — эти камни так тяжелы! С них так трудно печатать, знаете ли, так тяжело окунать их в кислоту и вынимать из нее… И если какой-нибудь из них весит тридцать семь фунтов, это еще благо по сравнению с другими! Я так устал… Ну ладно, пойдемте и взглянем на картину Лафкадио. Она так прекрасна… быть может, в ней слегка многовато жару, возможно, она слишком огненна по цвету, но так прекрасна! Они повернулись и спустились с балкона, направившись к мольберту, с которого Бэлл уже сняла шаль, скрывавшую картину. Она поворачивала специальное устройство, освещавшее картину отраженным светом. — Это идея Макса, — пояснила она, стараясь отклонить в сторону световой пучок. — Люди часто задерживаются допоздна, и становится темно… Ах вот, наконец, все как надо! Картина внезапно обрела выпуклость и глубину. Это был большой холст, на котором художник изобразил суд над Жанной д'Арк. Передний ее план был заполнен темными спинами судей, но в просвете между багровыми рукавами их мантий можно было уловить изображение девы. — Это моя жена, — неожиданно произнес мистер Поттер, — он частенько писал ее, знаете ли. Это все же прекрасная картина, вы не находите? Все эти цветовые оттенки… Это характерно… Высокое качество красок, к тому же… Я говорил ему — в шутку, знаете ли, — «какая удача, что вы, Джон, сами их делаете, иначе вам никогда бы не достичь такого эффекта!».. Видите этот голубой тон ее шарфа? Это особый голубой цвет Лафкадио. Еще никто не открыл его тайны. А вот секрет багровой краски был продан для уплаты налога на наследство. Его купили Балморал и Хаксли. Теперь любой Том, Дик или Гарри могут за несколько шиллингов приобрести тюбик этой краски… Бэлл засмеялась. — Вы с Линдой оба так ревнивы к каждому, кто владеет секретом его красок! В конце концов, мир владеет его картинами, так почему бы ему не обладать и его красками? И почему бы тем, кто имеет репродукции и краски, не попытаться сделать такие же вещи? Это же было бы к еще большей славе Джонни! — Ах, — ответил мистер Поттер, — вспомните Колумба и яйцо! Все, с кем он поспорил, смогли поставить яйцо на-попа после того, как он кокнул его с одного конца. Секрет был прост, как видите, но Колумб его открыл первым. Бэлл усмехнулась. — Алберт, — сказала она, — вы один из наиболее пытливых людей нашего времени. Так скажите мне, до вас когда-либо доходил истинный смысл этой колумбовской истории? — Мистер Кэмпион молча выразил отрицание. — Так вот, яйцо было вареное! — отпарировала Бэлл, залившись смехом так, что белые крылья ее чепца затрепетали. Мистер Поттер наблюдал за ней. — Она не меняется! — заметил он. — Она совершенно не меняется!.. — Поттер обернулся к картине. — Я накрою ее, — сказал он. — Вы даже представить себе не можете, каким весельчаком был Лафкадио. Он был великим человеком, великим художником. Я с ним так развивался! Не каждый это бы мог сделать. Он, помнится, говорил мне: «Поттер, в вашей заднице содержится больше смысла, чем во всей личности Чарльза Тэнкерея и в его проклятом комитете искусств, вместе взятых». Тэнкерей был популярнее Лафкадио, знаете ли, но Лафкадио был личностью. Все они теперь это увидели. Его работа прекрасна — поистине прекрасна! Он еще бормотал эти свои заклинания, когда Кэмпион отошел от него и присоединился к выходящей из мастерской Бэлл. Она снова, как и на пути сюда, взяла его под руку. — Бедняга Теннисон Поттер, — мягко произнесла она. — Он в таком унынии! Есть лишь одно существо, худшее, чем художник, который не тянет, но думает, что может, — это тот, кто не может и знает, что не может! Никто не в силах ему ничем помочь. Но Джонни любил его. Он, по-моему, сам использовал все эти камни. Джонни довольно-таки гордился своей силой, и ему доставляло удовольствие их таскать. Это последнее неожиданное замечание было высказано ею, когда они входили в холл, и на верхней площадке лестницы возникло нечто, показавшееся мистеру Кэмпиону музейным манекеном в вычурном платье. — Бэлл! — с трагическим оттенком произнес женский голос. — Вы просто должны употребить власть. Лайза… о, так с вами кто-то еще?.. Видение спустилось по лестнице, и Кэмпион сумел его разглядеть. Он распознал в нем донну Беатрис, даму, которая была небезызвестна в художнических кругах в девятисотых годах. В те годы, в возрасте около тридцати она обладала особой изломанной красотой, которая вполне отвечала вкусам того времени. Именно в связи с этим она немедленно оказалась в ближайшем окружении Лафкадио, тем более что была вдовой с малыми доходами, но с весьма значительной способностью терпеливо позировать и приятно выглядеть. Лафкадио, питавший слабость ко всему, что он считал истинно прекрасным, был достаточно сильно привержен к ней, и ее стали называть его «музой». Особенно преуспели в этих толках те романтические головы, которые, вовсе не желая причинять зла, в то же время ни мало не считались с фактами. С донной Беатрис были связаны две легенды. Одна повествовала о том, что в дни, когда все, кому не лень, толковали о прекрасном павлине, восседавшем в мастерской Лафкадио, она сказала миссис Лафкадио, придав своему голосу всю присущую ему сладость: — Бэлл, дорогая, вы должны быть великой. Когда человек так огромен, как наш Мастер, ни одна женщина не может рассчитывать на то, чтобы целиком заполнить его жизнь. Давайте поделим его, милочка, и будем трудиться во имя бессмертного Искусства. А Бэлл, решительная и улыбающаяся, погладила одно из прекраснейших плеч и шепнула в одно из прелестнейших ушек в мире: — Ну, конечно же, милочка, ну, конечно же! Но давайте сохраним это в тайне от Джонни! В другой легенде рассказывалось, что Лафкадио никогда не позволял ей разговаривать в своем присутствии, вернее, сумел убедить ее простым аргументом, уверяя, что красота Беатрис достигает своего апогея лишь тогда, когда ее лицо абсолютно неподвижно. И, наконец, она была чистокровной англичанкой, реально никакого отношения не имевшей ни к «донне», ни к «Беатриче» (она произносила оба эти слова на итальянский манер). Весьма немногие знали ее настоящее имя. Это была тайна, которую она рьяно хранила. И все же, хотя при жизни Лафкадио она вполне соответствовала его требованию быть молчаливой, но прекрасной, после его кончины она с неожиданной силой характера ясно показала, что роль модели, светящейся отраженной славой, которую она так долго играла, теперь ее вовсе не устраивает. Ни одна душа не прознала, каковы были аргументы, представленные ею Бэлл, но ей было позволено поселиться в этом доме, где она, заняв две комнаты на втором этаже, предавалась своему хобби — изготовлению «художественных» ювелирных изделий, а также занималась какими-то полурелигиозными-полуоккультными экспериментами, к которым со временем изрядно пристрастилась. В описываемый нами момент она была одета в длинную флорентийскую мантию из старинной розовой парчи, отдаленно смахивающую на одеяние кого-то из персонажей Бёрн-Джонса, несколько реформированное в угоду современной моде. Это привело к потере стиля и странноватой неопределенности всего туалета, покрывавшего ее сухопарую фигуру от подбородка до лодыжек. Завершал одеяние длинный розово-серебристый шарф, накинутый на плечи спереди и струящийся вниз сзади с небрежной грацией, присущей одежде нимф с обложки «Панча». Прическа ее откровенно напоминала о девяностых годах. Золотые пряди ее волос несколько померкли, и в них проглядывали широкие серебряные полосы, но все же весь ее вид странным образом напоминал девушек Гибсона, но при этом она была недостаточно стара, чтобы выглядеть романтичной. Некоторое искажение в общую картину вносил черный шнур, сбегавший из-под ее волос к батарейке слухового аппарата, закрепленной на груди. Она никогда не отличалась хорошим слухом, а с годами стала бы и вовсе глухой, если бы только не прибегла к названному выше устройству, ранившему ее самолюбие. Шею донны Беатрис охватывала кованая серебряная цепь собственной работы, которая спускалась до колен, завершаясь эмалевым распятием в стиле барокко. Она показалась молодому человеку воплощением какого-то малоприятного пафоса, почему-то наводящего на мысль о раздавленной розе, слегка побуревшей по краям и вряд ли способной настроить на чувственный лад. — Мистер Кэмпион? — на удивление сильной костистой рукой она пожала его ладонь. — Вы смотрели картину, не так ли? — Ее голос был нежен и несколько нарочито вибрировал. — Меня прямо бросило в дрожь, когда я увидела ее снова после стольких лет забвения. Помню, как я лежала в шезлонге в студии, когда Мастер писал ее. — Она опустила глаза, назвав имя, и ему стало не по себе при мысли, что она как бы перекрестилась при этом. — Он ведь любил, чтобы я была рядом, когда он писал. Я знаю, что в те времена меня окружала голубая аура, и именно это его вдохновляло. Мне кажется, в ней уйма цвета, вы не находите? Конечно, он говорил мне, что она должна остаться в тайне — даже от Бэлл. Но Бэлл не придавала этому значения. Милая Бэлл! — Она улыбнулась хозяйке со смешанным выражением нежности и превосходства. — Представьте, я говорила о Бэлл с доктором Хильдой Бейман, специалистом по оккультным наукам. Она полагает, что душа Бэлл — старая, то есть, вы понимаете, она уже много раз жила на земле раньше. Кэмпиона приводили в смущение мистические откровения донны Беатрис, касающиеся ее значительно более проницательных знакомых. Эта бесцеремонность и профанация идей о высших сущностях вызывали у него легкое отвращение. Но Бэлл расхохоталась. — Мне нравится слушать об этом, — сказала она. — Моя дорогая старенькая душа, я всегда надеюсь на нее. Она вроде старой королевской капусты. А что, Линда еще не вернулась? — переменила тему Бэлл и пояснила, обернувшись к Кэмпиону. — Она уехала повидаться с Томми Дакром. Он вчера ночью вернулся из Флоренции, где провел три года, работая над фресками. Но разве это не прискорбно? Раньше студенты расписывали потолки соборов, теперь они рисуют на стенах кинотеатров. На все еще прекрасном лице донны Беатрис появилось раздражение. — Я никогда ничего не знаю о Линде, — отчеканила она. — Меня беспокоит не она, а Лайза. Это именно то, о чем я хотела бы с вами поговорить. Эта особа попросту отказалась надеть завтра наряд Клитемнестры. Я его достала, чтобы подогнать по ней. Должна же она проявить хоть немного уважения к ситуации. Правда, она и в этом платье выглядит просто как итальянская кухарка. Но ведь мы все выглядим в соответствии со своими мыслями… Бэлл, почему вы смеетесь? Миссис Лафкадио сжала локоть мистера Кэмпиона. — Бедная Лайза, — сказала она и снова засмеялась. Два ярких пятна выступили на скулах донны Беатрис. — В самом же деле, Бэлл, я весьма надеюсь, что вы понимаете всю святость предстоящего события, — произнесла она, — но не усложняйте же мою задачу! Мы должны завтра служить Мастеру. Мы должны сделать так, чтобы его имя не померкло, чтобы светильник не угас! — И поэтому бедная Лайза должна облачиться в старинные пурпурные одежды и покинуть свою любимую кухню? Это выглядит немного жестоко. Будьте осторожны, Беатрис. Лайза по материнской линии происходит от Борджиа. И если вы не перестанете к ней приставать, у вас есть шанс обнаружить мышьяк в вашем любимом вегетарианском супе! — Бэлл, но как вы можете? Да еще при детективе! Два пятна на щеках донны Беатрис заалели ярче. — Кроме того, хотя мистер Кэмпион это знает, я полагаю, что мы должны соблюдать тайну положения Лайзы здесь. Любимая модель Мастера опустилась до уровня кухарки и прислуги в его доме. Бэлл было явно не по себе, но неловкость момента разрядил звук входного колокольчика и почти немедленное появление самой Лайзы на пороге кухни. Лайза, то есть Лиза Капелла, которую однажды утром 1884 года где-то на склоне Веккиа обнаружил Лафкадио, была тогда же увезена им в Англию и довольно долго оставалась его основной моделью. Когда же красота ее увяла, Лиза взяла на себя все домашние хлопоты Бэлл, к которой питала глубокую привязанность. Теперь это была иссохшая старуха довольно зловещего вида, выглядевшая значительно старше своих шестидесяти пяти лет. Ее смугло-коричневое морщинистое лицо с блестящими мрачными глазами было обрамлено гладко зачесанными назад белоснежными волосами. Носила она неизменно черную одежду, траурные складки которой плотно облегали ее и оттенялись лишь золотой цепочкой и брошью. Она метнула угрюмо-неодобрительный взгляд на Беатрис, быстро и бесшумно прошла мимо нее, скользя в своих мягких домашних туфлях по цветным плиткам пола, и распахнула входную дверь. В холл ворвалась струя прохладного воздуха, несущего сырость канала, и вместе с ним в помещении стало как-то по-новому, словно оно пропиталось неким живым и осязаемым ароматом. Макс Фастиен обнаружился в холле не то чтобы шумно или резко, но с той неотвратимостью, с которой в первом акте новой пьесы появляется на сцене ведущий актер. Сперва они услышали его голос, глубокий, протяжный, невероятно аффектированный: — Лайза, у вас умопомрачительно, загробный вид сегодня! Когда Геката отворит двери ада, чтобы впустить меня, она будет выглядеть точно так же. Ах, Бэлл, дорогая! Мы уже готовы? И донна Беатрис? И сыщик! Я приветствую всех вас! Он выступил из тени, весьма картинно положил очень белую руку на локоть Бэлл, другой же изобразил символическое объятие, охватывающее мистера Кэмпиона, донну Беатрис и украдкой ретирующуюся Лайзу. Все, знавшие Макса Фастиена, сходились на том, что как бы необычна ни была эта экзотическая и фантастическая личность, она никогда не переступала той грани, за которой начиналось смешное. Он был невелик ростом, смугл, бледен, носат. Челюсть его слегка синела, а блестящие обезьяньи глаза, остро глядевшие из глубоких глазниц, казались подведенными. Черные волосы Макса не ведали бриолина и были достаточно длинны, чтобы их можно было назвать копной или даже принять за парик. Его одежда создавала впечатление одновременно и тщательно продуманной, и вместе с тем не отвечающей принятым нормам. На нем был слегка широковатый черный сюртук, из-под воротника белой шелковой рубашки струился мягкий черный галстук. Входя, он бросил широкополую черную шляпу и черный плащ на сундук, стоящий в холле, и теперь окидывал всех присутствующих сияющим взглядом, продолжая все так же приветственно жестикулировать. Ему было сорок, но выглядел он моложе и казался вполне довольным выпавшей на его долю завидной судьбой. — Все ли готово? Его вкрадчиво-усталый голос действовал завораживающе, и, прежде чем они опомнились, он увлек их всех в мастерскую. Поттер, как видно, уже удалился, и во флигеле было темно. Макс включил освещение и быстрым, ничего не упускающим взглядом фокусника оглядел все убранство мастерской. По-видимому, осмотр не удовлетворил его, так как он, нахмурив лоб, обернулся к хозяйке. — Дорогая Бэлл, почему вы настаиваете на этих тошнотворных литографиях? Это же принижает смысл события, вносит оттенок некоего базара в храме. — Он презрительно ткнул ладонью в сторону «выставки» несчастного мистера Поттера. — Какой-то прилавок поделок! — В самом деле, Бэлл, я думаю, что Макс прав! — низким мелодичным голосом произнесла донна Беатрис. — Там будет стоять мой маленький столик с образцами ювелирных изделий, и, конечно же, этого вполне достаточно. Я полагаю, что рисунки других людей в Его мастерской выглядят как святотатство. И колебания здесь не уместны. Прокручивая мысленно этот вечер в свете последующих событий, мистер Кэмпион часто проклинал себя за недогадливость. Глядя назад, уже после случившейся трагедии, он поражался тому, как он мог провести столько времени в самом сердце дремлющего вулкана и не услышать раскатов приближающегося извержения. И все же в тот вечер он не заметил ничего, кроме того, что было на самой поверхности… Макс проигнорировал поддержку своей союзницы и по-прежнему вопрошающе смотрел на миссис Лафкадио. Бэлл покачала головой, как если бы он был нашкодившим псом, и обвела мастерскую хозяйским взглядом. — Пол выглядит великолепно, правда? — спросила она. — Фред Рэнни его отскреб, а Лайза натерла до блеска. Макс пожал плечами, лицо его почти исказилось, но, выразив таким образом свой протест, он вновь обрел достойный вид, став тут же прежним Максом. Наблюдая за ним, Кэмпион отметил про себя, насколько умело тот ставит себя в положение антрепренера Лафкадио. Он быстро пересек комнату, сдернул шаль с картины и восхищенно отступил назад. — Временами красота бывает похожа на голову Горгоны. Душа человеческая каменеет при виде ее, — произнес он. Голос его на этот раз был на редкость невыразителен, и такой контраст с обычной его манерой придал произнесенной экстравагантной фразе пронзительную искренность, поразившую всех и, кажется, даже самого Макса Фастиена. К удивлению мистера Кэмпиона, маленькие черные глаза Макса наполнились слезами. — Мы все должны испускать зеленое сияние, когда думаем о картине, — заявила донна Беатрис с обескураживающим идиотизмом, присущим лишь ей одной. — Прекрасно зеленое яблоко, цвет травы. Эта шаль, я думаю, здесь тоже очень кстати. Макс Фастиен мягко рассмеялся. — Зеленый цвет — это цвет денег, не так ли? — протянул он нежно. — Осветите картину зеленым сиянием, и она будет продана. Итак, что касается меня, то я все сделал. Завтра все будут здесь. Военные, поэты, толстосумые воротилы, стремящиеся купить ее для своего города, интеллигенция, дипломаты, даже послы, как я слышал вчера вечером, а еще, разумеется — церковники. Он сделал очерчивающий бросок рукой. — Церковники с большим брюхом, облаченные в пурпур. — Епископ бывает всегда, — мягко возразила Бэлл. — Он милый человек, и всегда посещал меня еще до всех этих картин. — Пресса, — не реагируя, продолжал Макс, — а также критики, мои коллеги. — Их бы подержать в узде, как свору псов, — сказала Бэлл с явно нарастающим протестом и вдруг добавила: — Не дайте мне забыть бросить шиллинг в счетчик, иначе это помещение после шести погрузится во мрак. Мне хотелось, чтобы мы никогда не клали шиллинг в том убогом танцевальном классе, который был здесь во время войны… Донна Беатрис шумно среагировала на эту жалобу: — Бэлл, вы обещали никогда не упоминать об этом снова. Это же почти кощунство! Бэлл откровенно фыркнула в ответ. — Все, что оставил тогда Джонни, было истрачено, доходов не было, и любая монета была на счету, — сказала она. — И если бы я не поступила так, то мы не смогли бы никогда оплатить счета, в том числе и за электричество. А теперь… — она внезапно осеклась. — О Линда! Моя дорогая, как ты бледна! Она быстро направилась навстречу внучке Джона Лафкадио, которая входила в мастерскую. Дочь единственного сына Бэлл, погибшего в Галлиполи в шестнадцатом году, была, по определению донны Беатрис, «типичным Овном». Это определение подразумевало одновременно и нечто нелестное, как например, «дочь Марса», «молодая душа», но и некоторые вполне положительные качества, определяемые астрологическими данными. На непросвещенный же взгляд она была крепкой энергичной молодой женщиной двадцати пяти лет, чрезвычайно похожей на своего дедушку. У нее были точно такие же густые темно-рыжие волосы, широкий рот и высокие скулы. Линду можно было бы назвать, пожалуй, красивой, но только по современным стандартам. Ее беспокойный взрывной темперамент проявлялся в каждом ее движении. Они с Бэлл отлично ладили и питали друг к другу огромную нежность. Все остальные ее побаивались, за исключением, быть может, мистера Кэмпиона, у которого всегда было множество странноватых друзей. В тот момент она была необычайно бледна, и глаза ее из-под густых бровей светились какой-то дикой яростью. Она кивнула Кэмпиону и скользнула безразличным взглядом по Максу и донне Беатрис. — Том находится в холле, — сказала она. — Он сейчас придет. Он принес несколько фотоснимков со своих работ, сделанных для библиотеки Пуччины. Они очень хороши. Полагаю, вы не разделяете это мнение, Макс? Это был беспричинный выпад, и в старых глазах Бэлл промелькнула тревога, как будто связанная с чем-то давно забытым. Макс улыбнулся. — У Дакра есть все задатки великого человека, — сказал он. — Если бы он не зациклился на своем материале. Дакр может себя выразить в темпере. Но бывают моменты, когда он напоминает мне Анжелику Кауфман. — Панели библиотеки выполнены как раз в темпере! — В самом деле? Я видел лишь фотографии фрагментов с фигурами, и мне подумалось, что это реклама минеральной воды. — В тоне Макса явственно ощущалась недоброжелательность, и он мастерски наносил удары. — Я видел также его модель. Он ее вывез из Италии. Наверное, в подражание Лафкадио? Девушка рывком повернулась к нему, невольно застыв в странном изгибе, который так нравится современным художникам. Она побледнела еще сильнее, и было ясно, что сейчас произойдет вспышка, но тут вмешалась Бэлл. — Но где же он, наконец? — спросила она. — Я не видела его целых три года, а он ведь мой старый дружок. Я помню, как он пришел сюда маленьким мальчиком, таким чопорным, таким торжественным. Он высказал Джонни всего лишь то, что думал об одной из его картин, и Джонни положил его поперек своих колен и отшлепал за дерзость. Его мать была возмущена. Но Джонни все же потом эту картину переделал. Донна Беатрис вежливо засмеялась при воспоминании о таком не вполне достойном поступке Джона Лафкадио, и тут в мастерскую вошла жертва описанного происшествия. Томас Дакр, человек великих возможностей, тридцати семи лет от роду, непризнанный и одержимый комплексами, напоминал довольно-таки облезлого Аполлона Бельведерского в роговых очках. Он был представителем той обширной армии молодых людей, у которых война отняла пять лучших и важнейших лет жизни. Эти люди могли лишь с грустью констатировать упомянутый факт, не пытаясь его полностью осмыслить. Врожденное неверие Дакра в собственные силы было усугублено полученной сильной контузией, которая отвратила его от любых надежд на какой-либо творческий успех в будущем. Его помолвка с Линдой, о которой было объявлено перед самым его отбытием в Италию, удивила многих, но потом все решили, что эти два несчастливых существа нашли утешение во взаимном сочувствии друг к другу. Том приблизился к Бэлл, и она выразила при виде него ту сердечную приязнь, которая составляла основу ее шарма. — Дорогой мой, я так рада вас видеть! Я слышала, что у вас все идет хорошо. Вы привезли фотографии? Джонни всегда предрекал вам большое будущее. Он вспыхнул — Бэлл была так искренна! Но сразу же, устыдившись своей радости, он пожал плечами и печально заметил: — Я всего лишь декоратор кинотеатров. Спросите у Макса. Он всегда может отличить хорошую коммерческую работу от искусства. Но Бэлл не хотела сдаваться. Она взяла гостя под руку. — Расскажите-ка мне все, — настойчиво попросила она. — Вы жили в старой мастерской в Сан-Джиминьяно? А что, бедная старая Теодора еще жива? И так же ли плоха ее кухня? Вы знаете, Джонни как-то скормил одному из ее отпрысков омлет, который она прислала нам на ужин. И конечно, эта старая греховодница вынуждена была весь следующий день выхаживать своего бедного малютку. Такое нестандартное описание характера великого человека было воспринято должным образом, но Макс никак не желал упускать из рук бразды правления. Злорадно сверкнув глазами в сторону Линды, которая, закурив сигарету, разглядывала творение своего дедушки беспристрастно критическим взглядом коллеги по ремеслу, Макс обратился к Дакру. — А как понравился Лондон милейшей Розе-Розе? — спросил он и добавил, обратившись к Бэлл: — Какое романтическое имя, не правда ли, мадам? — Это ваша новая модель? — спросила Бэлл, все еще не отрывая взгляда от молодого художника. — Да, она из семьи Розини. Вы их помните? Мне кажется, она прижита от немца. У нее исключительно современная внешность. Тевтонская прививка сделала ее на редкость плоской. Я почти год использовал ее в качестве модели. Но у нее совсем неважные ноги. Бэлл, слушавшая это несколько специфическое описание с полным пониманием, с мудрым видом наклонила свой белый чепец. — У всех Розини слегка коротковатые ноги. Вы не помните Лукрецию? Вокруг нее было много суеты тридцать лет назад. Она была названа наследницей моделей Дель Сарто, но долго работать не смогла и быстро выдохлась. — Эта девушка может быть вам очень полезна, — протянул Макс, вновь покосившись на Линду, — поскольку вы привезли ее без официальной лицензии на род занятий и все такое. Дакр посмотрел на него с вялым удивлением. — Разумеется, эта девушка может быть очень полезна, — произнес он холодно. — Надежную модель, не уродку и не слишком темпераментную, труднее всего раздобыть. Эта девушка может часами сидеть неподвижно, как скала. — Какое исключительное добавление к ведению хозяйства на Друри Лэйн! И сколько же достойный д'Урфи доплачивает за женские прелести? Макс сказал это подчеркнуто оскорбительно, вновь бросив косой взгляд на Линду. И вдруг она поняла, на что он намекал. — Роза-Роза — одно из чудеснейших существ, известных мне, — сказала она угрожающе спокойно. — У нее фигура цыганки, которую написал Джон, и лицо бесенка. И Матт и Том оба без ума от того, что она говорит. А вы попросту мерзкий трусливенький пакостник и ублюдок! Она шагнула к нему и влепила ему оглушительную пощечину тыльной стороной ладони. На желтой щеке Макса зардела красная отметина. Это нападение было столь внезапным и недопустимо резким, что шоковое молчание в огромной комнате продлилось несколько мгновений, пока Линда не выбежала наружу. И потом, только потом, мистер Кэмпион припомнил все опасные признаки, мелькавшие на внешней поверхности этой странной пантомимы, которая была репетицией будущей церемонии воздания почестей прихоти умершего человека. Макс мрачно рассмеялся и накинул покрывало на картину, отвернувшись от присутствовавших. Дакр смотрел вслед девушке, яростно качая головой. Донна Беатрис твердила «Овен, Овен!» с выражением некоторого превосходства личности, посвященной в тайны, не доступные другим, а Бэлл с полными слез глазами и гримасой жалости на лице неодобрительно повторяла: «Моя дорогая, о моя дорогая!» |
||
|