"Том 22. Избранные дневники 1895-1910" - читать интересную книгу автора (Толстой Лев Николаевич)1897Начал перечитывать «Воскресение» и, дойдя до Вчера читал статью Архангельского «Кому служить» и очень радовался*. Дописал записную книжку. И вот выписываю из нее. […] 2) (К «Запискам сумасшедшего» или к драме.) Отчаяние от безумия и бедственности жизни. Спасение от этого отчаяния в признании бога и сыновности своей ему. Признание сыновности есть признание братства. Признание братства людей и жестокий, зверский, оправдываемый людьми небратский склад жизни — неизбежно приводит к признанию сумасшедшим себя или всего мира. […] […] Нынче ночью думал, как надо написать памятку*. Это теперь главное, и надо захватить, пока не умер. Соня без меня читала этот дневник, и ее очень огорчило то, что из него могут 1) В конце концов, всегда властвуют те, над которыми производится насилие, то есть те, которые исполняют закон непротивления. Так женщины ищут прав, а они властвуют именно потому, что они подчинены и были и еще суть — силе. Учреждения во власти мужчин, а общественное мнение во власти женщин. И общественное мнение в миллион раз сильнее всяких законов и войск. Доказательство того, что общественное мнение в руках женщин, — то, что не только устройство жилищ, пищи определяются женщинами, — расходуют богатство, следовательно, руководят работами людей женщины; успехи произведений искусств, книг, даже назначение правителей определяется общественным мнением, а общественное мнение определяется женщинами. Хорошо кто-то сказал, что мужчинам надо искать эмансипации от женщин, а не наоборот. 2) (К воззванию*.) Обличайте обманщиков, распространяйте истину и не бойтесь. Если бы распространять обман и убийство, то понятно, что было бы страшно, а то вы будете распространять освобождение от обмана и убийства. Кроме того, и нет основания бояться. Кого? Они, обманщики и убийцы, знают, что они обманщики и убийцы, и сами боятся. Помню, раз в деревне служивший у нас слабый и вялый 12-летний мальчик поймал на дороге и привел огромного здорового мужика-вора, унесшего из передней полушубок. 3) Поэты, стихотворцы выламывают себе язык так, чтобы быть в состоянии сказать всякую мысль всевозможными различными словами и чтобы из всяких слов уметь составлять подобие мысли. Таким упражнением могут заниматься только люди несерьезные. Так оно и есть. […] 5) Двадцать раз повторял, и двадцать раз, как новая, приходит мысль о том, что спасение от всех волнений, страхов, страданий, как физических, так в особенности духовных, в том, чтобы разбить в себе иллюзию единства своего духовного я с физическим. И это всегда можно. Когда разбита эта иллюзия, то я духовный может страдать только оттого, что он связан с физическим, но уж не от голода, боли, печали, ревности, стыда и т. п. В первом случае, пока он связан, он делает то, чего хочет физический я, сердится, осуждает, бранит, бьет; во втором случае, когда он отделен от физического, он делает только то, что может освободить его от мучительной связи; а освобождает только проявление любви. 6) (К статье об искусстве.) Когда целью искусства признается красота, то искусством будет все то, что для известных людей представляется красотой, то есть все то, что нравится известным людям. 7) Записано: вред искусства, в особенности музыки, и хотел написать, что забыл, но покуда писал, вспомнил. Вред искусства тот главный, что оно занимает время, скрывает от людей их праздность. Знаю, что оно вредно и для производящих, и для воспринимающих, когда оно поощряет праздность, но не вижу ясного определения того, когда оно позволительно, полезно, хорошо. Хотелось бы сказать, что только тогда, когда это есть отдых от труда, как сон; но не знаю еще, так ли. 8) (К воззванию.) Вы ошибаетесь, бедняки, если думаете устыдить, или растрогать, или убедить богача, чтобы он поделился с вами. Он не может этого сделать потому, что видит, что вы хотите того же, чего и он, что вы боретесь против него тем же средством, которым он борется против вас. Вы не только убедите его, но заставите его уступить вам только тем, что не станете искать того же, что он, не станете бороться с ним, а перестанете бороться, перестанете и служить ему. 9) Если искусства цель не добро, а наслаждение, то и распределение искусства будет иное. Если цель его — добро, то оно неизбежно распространится на наибольшее число людей; если цель его наслаждение, то оно сосредоточится в малом числе. (Неточно и еще неясно.) 10) Искусство есть (я написал пища) — но лучше сказать сон, необходимый для поддержания духовной жизни. Сон полезен, необходим после труда, но сон искусственный вреден — не освежает, не ободряет, но ослабляет. 11) Слушал контрапунктное пение a capella. Это уничтожение музыки, средство извращения ее. Нет мыслей, нет мелодий, и берется какая попало бессмысленная последовательность звуков, и из сочетаний этих последовательностей, ничтожных, составляется какое-то скучное подобие музыки. Самое лучшее, когда кончается последний аккорд. Опять у Олсуфьевых в Никольском. 1) К воззванию: описать положение фабричных, прислуг, солдат, земледельцев в сравнении с богачами и показать, что все от обманов. 1-й обман, обман земли, 2-й обман, обман податей, таможен, 3-й обман, обман патриотизма, защита и, наконец, 4-й обман: голова всем, обман смысла жизни (религиозный) двух сортов: a) церковный и b) атеизм. 2) В средние века, в XI веке, поэзия была общая — народа и господ, les courtois et les vilains[13], потом разделилась и les vilains стали подделывать под господскую, а господа под народную. Надо, чтобы пришло опять соединение. […] 4) Почти каждый муж и жена упрекают друг друга в делах, в которых они не считают себя виноватыми. Но ни одна сторона не перестанет обвинять, ни другая никогда не оправдается. 5) Ни за поэтом, ни за живописцем не бегают, как за актером и, главное, музыкантом. Музыка производит прямо физическое действие, иногда острое, иногда хроническое. 6) Мы совершенно ложно приписываем ум и доброту таланту, так же, как и красоте. В этом большой самообман. 7) Пришло в голову с удивительной ясностью, что для того, чтобы всегда было хорошо: всегда думать о других, в особенности, когда говоришь с кем. […] 1) Нет большей причины заблуждений и путаницы понятий, самых неожиданных и иначе необъяснимых, как признавание авторитетов — то есть непогрешимой истинности или красоты лиц, книг, произведений искусства. Тысячу раз прав Мэтью Арнольд, что дело критики в том, чтобы выделять из всего того, что написано и сделано, хорошее от дурного и преимущественно дурного из среды того, что признано прекрасным, и хорошего из того, что признано плохим или вовсе не признано*. Самый резкий пример такого заблуждения и страшных последствий этого, задержавших на века движение вперед христианского человечества, это авторитет священного писания и Евангелий. Сколько самых неожиданных, иногда нужных для своего оправдания, иногда ни на что не нужных и удивительных, наговорено и написано на тексты священного писания, иногда самые глупые или даже дурные. Вместо того чтобы сказать: а вот это очень глупо и, вероятно, или приписано Моисею, Исайе, Христу, или переврано, начинаются рассуждения, объяснения, нелепые, которые никогда бы не появлялись на свет, если бы не было этих нелепых стихов, а они не признавались бы вперед священными и потому разумными. Стоит только вспомнить нелепый Апокалипсис. То же самое с греческими трагиками, Вергилием, Шекспиром, Гете, Бахом, Бетховеном, Рафаэлем и новыми авторитетами. Думал к воззванию, глядя на бесчисленных сыновей Дормидона в пальтецах. Он их воспитывает, «производит» в люди. Зачем? Вы скажете: вы живете так, как живете, для детей. Зачем? Зачем воспитать еще поколение таких же обманутых рабов, не знающих, зачем они живут, и живущих такою нерадостною жизнью? 1) Думал: отчего некоторым людям (моим хозяевам и их гостям) нельзя даже и говорить про истину и добро — так они далеки от нее? Это оттого, что они окружены таким толстым слоем соблазнов, что уж стали непроницаемы. Они [не] могут бороться с грехом, потому что из-за соблазнов не видят грех. В этом главная опасность и весь ужас соблазнов. […] 3) Здешний гость, генерал, представительный, чистый, корректный, с густыми бровями и важным видом (и необыкновенно добродушный, но лишенный всякого нравственного двигающего чувства) навел меня на поразительную мысль о том, как и какими путями самые равнодушные к общественной жизни, к благу общему, именно они-то вступают невольно в положение управителей людей. Я так и вижу, как он будет заведовать учреждением, от которого зависят миллионы жизней, и только потому, что он любит чистоплотность, элегантность, утонченную пищу, танцы, охоту, бильярд, всевозможные увеселения и, не имея средств, держится в тех полках, учреждениях, обществах, где все это есть, и понемногу, как добрый, безобидный, повышается и делается правителем людей — все, как Ф., и имя им легион. […] Нынче совсем ничего не мог писать утром — заснул. А ходил гулять и утром и вечером. Было очень приятно. Думал две вещи. 1) То, что смерть теперь уже прямо представляется мне сменой: отставлением от прежней должности и приставлением к новой. Для прежней должности кажется, что я уже весь вышел и больше не гожусь. 2) Думал об Адаме Васильевиче, как типе для драмы — добродушном, чистом, балованном, любящем наслаждения, но хорошем и не могущем вместить радикальные нравственные требования.* Еще думал: 3) Для твердости и спокойствия есть одно средство: любовь, любовь к врагам. Да вот мне задалась эта задача с особенной неожиданной стороны, и как плохо я сумел разрешить ее. Надо постараться. Помоги, отец. Батюшки, сколько дней пропустил. Нынче […] Вчера думал очень хорошо о «Хаджи-Мурате» — о том, что в нем, главное, надо выразить обман веры. Как он был бы хорош, если бы не этот обман. Тоже чаще и чаще думаю о воззвании. Боюсь, что тема об искусстве заняла меня в последнее время по личным эгоистическим скверным причинам. Je m’entends[14]. […] 3) Церковные христиане не сами хотят служить богу, а хотят, чтобы бог им служил. […] 5) (К воззванию.) Мы так запутаны, что каждый шаг в жизни есть участие в зле: в насилии, в угнетении. Не надо отчаиваться; а медленно распутываться из тех сетей, в которые мы пойманы, не рваться (этим хуже запутаешься), а осторожно распутывать. […] Я в очень физически дурном состоянии, почти лихорадка и предшествующая мрачность, но до сих пор духовное сильнее. Проводил Модовскую колонию. Иван Михайлович все еще на свободе. Все хорошо. Работал довольно пристально над статьей об искусстве. Она теперь в таком положении, что можно понять, что я хотел сказать, но сказано все еще дурно и много lacune[15] и неточностей. Вчера приехал сюда с Таней. Чувствую себя и физически, и умственно, и нравственно слабым. Нравственный человек начинает пробуждаться и недоволен. […] Удивительная весна. Сейчас пришел с Козловки, принес кашки и ландыши. Многое думал и не записывал. Ничего доброго не сделал. Капуа*. Волоски лилипутов так связали меня, что скоро не двинусь ни одним членом, если не стану разрывать. Грустно, грустно и не от неудовлетворенности внешней. Ничего от жизни не хочу я, и не жаль мне прошлого ничуть, а на себя гадко, совестно, жаль своей души. […] Ошибся днем. Сегодня Думал за это время: 1) Тип женщины — бывают такие и мужчины, но больше женщины, — которые не могут видеть себя, у которых как будто шея не поворачивается, чтоб оглядеть себя. Они не то что не хотят каяться, они не могут себя видеть. Они живут так, а не иначе потому, что так им кажется хорошо. И потому, если они что сделали, то потому, что это было хорошо. Такие люди страшны. А такие люди бывают умные, глупые, добрые, злые. Когда они глупые и злые, это ужасно. […] 3) Второе условие искусства — новизна. Для ребенка все ново и потому много художественных впечатлений. Для нас же нова известная глубина чувства, та глубина, в которой человек достает свою отдельную от всех индивидуальность. Это для безразличного искусства. […] 4) К драме. Приводят к столу оборвыша и смеются над несоответствием и его неловкостью. Возмущение*. 5) Когда бывает, что думал и забыл, о чем думал, но помнишь и знаешь, какого характера были мысли: грустные, унылые, тяжелые, веселые, бодрые, помнишь даже ход: сначала шло грустно, а потом успокоилось и т. п., когда так вспоминаешь, то это совершенно то, что выражает музыка. 6) Сюжет: страстного молодого человека, любящего душевно больную женщину*. […] Пропустил 3 дня. Нынче Записано в книге: 1) Прислуга делает жизнь ложной и развратной: как только прислуга, так увеличиваешь потребности; усложняешь жизнь и делаешь ее тяжестью; из радости, когда делаешь сам, делаешь досады; а главное, отрекаешься от главного дела жизни, исполнения братства людей. 2) Эстетическое и этическое — два плеча одного рычага: насколько удлиняется и облегчается одна сторона, настолько укорачивается и тяжелеет другая сторона. Как только человек теряет нравственный смысл, так он делается особенно чувствителен к эстетическому. […] Кое-что многое хотелось записать, но забыл. Сейчас Таня приехала со свиданья с Сухотиным. Позвала меня к себе. Мне очень жаль ее. А что я могу ей сказать? Да будет то, что будет. Только бы не было греха. Возмутительный отчет о миссионерском съезде в Казани*. 1) Записано: женский характер, и помню, что было что-то очень хорошее; теперь забыл. Кажется, то, что особенность женского характера та, что руководит жизнью только чувство, а разум только служит чувству. Даже не может понять того, чтобы чувство могло быть подчинено разуму. 2) Но не только женщины, сколько мужчин есть таких, которые не слышат, не видят того, что неприятно, не видят так, как будто этого не существует. 3) Когда люди не в силах отделаться от суеверий, продолжают отдавать дань ему и вместе с тем видят, что другие освободились, то они сердятся на этих освободившихся. За что же я страдаю, делаю глупости, а он свободен? 4) Искусство, то есть художники, вместо того чтобы служить людям, эксплуатирует их. 5) С тех пор, как я стал стар, я стал смешивать людей: например, детей: Сережу с Андреем, Мишу с Ильей, также я смешиваю чужих, принадлежащих или отмеченных в моем мозгу к одному типу. Так что я знаю не Андрея, Сережу, а знаю собирательное лицо, к которому принадлежат Андрей, Сережа. 6) Мы так привыкли к мысли, что все для нас, что 7) Как хорошо бы было, если бы мы могли с тем же вниманием жить, делать дело жизни, главное, общение между людьми, с тем же вниманием, с которым мы играем в шахматы, читаем ноты и т. п. Нынче Был St. John, джентльмен и серьезный, но боюсь, что больше для славы человеческой, чем для себя, для бога. Еще перебило работу приезд молокан из Самары — об отнятых детях. Хотел писать за границу и написал даже очень резкое и, мне казалось, сильное письмо, но раздумал. Перед богом не следовало. Надо еще попробовать. Нынче написал письма государю, Олсуфьеву, Heath’у и Л. И. Чертковой и отправил молокан*. Хотел записать из книжечки, да поздно. Иду спать. 1) Нет большего подспорья для эгоистичной спокойной жизни, как занятие искусством для искусства. Деспот, злодей непременно должен любить искусство. Записано что-то в этом роде, теперь не помню. […] 4) К «Хаджи-Мурату» подробности: 1) тень орла бежит по скату горы, 2) У реки следы по песку зверей, лошадей, людей, 3) Въезжая в лес, лошади бодро фыркают, 4) Из куста держидерева выскочил козел. 5) Когда люди восхищаются Шекспиром, Бетховеном, они восхищаются своими мыслями, мечтами, вызываемыми Шекспиром, Бетховеном. Как влюбленные любят не предмет, а то, что он вызывает в них. В таком восхищении нет настоящей реальности искусства, но зато есть полная беспредельность. […] 7) […] Вообще — не знаю отчего — нет у меня того религиозного чувства, которое было, когда прежде писал дневник ни для кого. То, что его читали и могут читать, губит это чувство. А чувство было драгоценное и помогавшее мне в жизни. Начну сначала с нынешнего 14 числа писать опять по-прежнему так, чтобы никто не читал при моей жизни. Если будут мысли, стоящие того — могу и выписывать и посылать Черткову. […] 9) Все попытки жизни на земле и кормления себя своим трудом были неудачны и не могут не быть неудачны в России, потому что для того, чтобы человеку нашего воспитания кормиться своим трудом, надо конкурировать с мужиком, он устанавливает цены, сбивает их своим предложением. А он поколениями воспитан к суровой жизни и упорной работе, а мы поколениями воспитаны к роскошной жизни и праздной лени. Из этого не следует, что не надо стараться кормиться своим трудом, но только то, что нельзя ожидать осуществления этого в первом поколении. […] 13) Как только неприятное чувство к человеку, так значит, ты чего-то не знаешь, а тебе нужно узнать; нужно узнать мотивы того поступка, который неприятен тебе. А как только ясно понял мотивы, то сердиться можно так же мало, как на падающий камень. […] 15) Служить надо другим, а не себе уже только и потому, что в служении другим есть предел и потому тут можно поступать разумно — построить дом неимущему, купить корову, одежду — а в служении себе нет предела — чем больше служишь, тем хуже. […] 18) Ехал мимо закут. Вспомнил ночи, которые я проводил там, и молодость и красоту Дуняши (я никогда не был в связи с нею), сильное женское тело ее. Где оно? Уж давно одни кости. Что такое эти кости? Какое их отношение к Дуняше. Было время, когда эти кости составляли часть того отдельного существа, которое была Дуняша. Но потом это существо переменило центр, и то, что было Дуняшей, стало частью другого, огромного по величине своей, недоступного мне существа, которое я называю землею. Мы не знаем жизни земли и потому считаем ее мертвой, так же, как живущее один час насекомое считает мертвым мое тело, потому что не видит его движения. […] 20) Ужаснее всего: пьянства, вина, игры, корысти, политики, искусства, влюбленья. С такими людьми нельзя говорить, пока они не выспались. Страшно. Письмо в Штокгольм напечатано*. Записал: 1) Много у меня записано соображений, правил, которые если помнить, то будет хорошо жить. Да, правил слишком много, и все помнить всегда нельзя. То же, что с подделкой под искусство. Правил слишком много, и все помнить нельзя. Надо, чтобы шло изнутри, руководилось бы чувством. […] Теперь утро. Поеду на почту. Нынче написал девять писем. Осталось одно письмо Хилкову. Ужасное его дело и положение*. Был Михайла Новиков и еще крестьянин, поэт из Казани. Думал: 1) Положение людей, одурманенных ложной религией, — все равно как в жмурках: завяжут глаза, да еще возьмут под мышки, да закрутят. А потом пустят. И всех. Без этого не пускают. (К воззванию.) […] 3) Шел по деревне, заглядывал в окна. Везде бедность и невежество, и думал о рабстве прежнем. Прежде видна была причина, видна была цепь, которая привязывала, а теперь не цепь, а в Европе волоски, но их так же много, как и тех, которыми связали Гулливера. У нас еще видны веревки, ну бечевки, а там волоски, но держат так, что великану-народу двинуться нельзя. Одно спасенье: не ложиться, не засыпать. Обман так силен и так ловок, что часто видишь, как те самые, которых высасывают и губят, — с страстью защищают этих высасывателей и набрасываются на тех, кто против них. У нас царь. 1) Читал о действиях англичан в Африке*. Все это ужасно. Но — пришло в голову — может быть, это неизбежно нужно для того, чтобы к этим народам проникло просвещенье. Сначала задумался и подумал, что это так надо. Какой вздор. Почему же людям, живущим христианской жизнью, не пойти просто, как Миклухо-Маклай, жить к ним, а нужно торговать, спаивать, убивать. […] 3) Думал в pendant[16] к «Хаджи-Мурату» написать другого русского разбойника — Григория Николаева, чтоб он видел всю незаконность жизни богатых, жил бы яблочным сторожем в богатой усадьбе с lawn tennis’ом[17]*. […] 1) Моя жизнь — мое сознание моей личности все слабеет и слабеет, будет еще слабее и кончится маразмом и совершенным прекращением сознания личности. В это же время, совершенно одновременно и равномерно с уничтожением личности, начинает жить и все сильнее и сильнее живет то, что сделала моя жизнь, последствия моей мысли, чувства; живет в других людях, даже в животных, в мертвой материи. Так и хочется сказать, что это и будет жить после меня. […] 2) Еще думал нынче же совсем неожиданно о прелести — именно прелести — зарождающейся любви, когда на фоне веселых, приятных, милых отношений начинает вдруг блестеть эта звездочка. Это вроде того, как пахнувший вдруг запах липы или начинающая падать тень от месяца. Еще нет полного цвета, нет ясной тени и света, но есть радость и страх нового, обаятельного. Хорошо это, но только тогда, когда в первый и последний раз. 3) Еще думал о той иллюзии, которой все подвержены, а особенно люди, деятельность которых отражается на других, иллюзия, состоящая в том, что, привыкнув видеть действие своих поступков на других, этим воздействием на других поверяешь верность своих поступков. 4) Еще думал: для гипнотизации нужна вера в важность того, что внушается (гипнотизация всех художественных обманов). Для веры же нужно невежество и воспитание доверия. Сегодня поправил предисловие к Карпентеру. Получил телеграмму от Грота. Хочу отправить 10 главу. От Буланже грустное письмо. Нынче ночью думал о том моем старинном тройном рецепте против горя и обиды: 1) подумать о том, как это будет неважно через 10, 20 лет, как теперь стало неважно то, что мучало 10, 20 лет тому назад; 2) вспомнить, что сам делал, вспомнить такие дела, которые не лучше тех, которые тебя огорчают. 3) Подумать о том, в сто раз худшем, что могло бы быть. Можно прибавить к этому еще то, чтобы вдуматься в положение, в душу огорчающего тебя человека, понять, что он не может поступать иначе. […] Вчера был раздраженный разговор с Левой. Я много сказал ему неприятного, он больше молчал, под конец и мне стало совестно и жалко его, и я полюбил его. В нем много хорошего. Я забываю, как он молод. Поправлял нынче корректуру перевода Карпентера. Желудок нехорош, и дурное расположение духа и слабость. Прелестная погода; я ходил пешком далеко по Тульской дороге. Утром усердно работал над поправлением искусства. Вчера готовил «Хаджи-Мурата». Как будто ясно… За это время думал: 1) Странная судьба: с отрочества начинаются тревоги, страсти, и думается: женишься, и пройдет. У меня и прошло, и был длинный период — лет восемнадцать — спокойствия. Потом стремление изменить жизнь, и отпор обратный. Борьба, страдания и, наконец, как будто гавань и отдых. Не тут-то было. Самое тяжелое начинается и продолжается и, должно быть, проводит в смерть. Это — смерть того или другого — при теперешних условиях страшнее всего. […] 1) Нам всегда кажется, что нас любят за то, что мы хороши. А не догадываемся, что любят нас оттого, что хороши те, кто нас любит. Заметить это можно, если послушать то, что говорит тот жалкий и отвратительный и тщеславный человек, которого вы с великим усилием над собой пожалели: он говорит, что он так хорош, что вы и не могли поступить иначе. То же и когда тебя любят. 2) Раки любят, чтобы их варили живыми. Это не шутка. Как часто слышишь, да и сам говорил или говоришь то же. Человек имеет свойство не видать страданий, которые он не хочет видеть. А он не хочет видеть страданий, причиняемых им самим. Как часто я слышал про кучеров, которые дожидают, про поваров, лакеев, мужиков в их работе — «им очень весело». Раки любят, чтоб их варили живыми. 1) Часто, бывало, говоришь с человеком, и вдруг у него делается ласковое, радостное лицо, и он начинает говорить с вами так, что кажется, он сообщит вам нечто самое радостное для вас: оказывается, он говорит о себе. Захарьин о своей операции, Машенька о свидании с отцом Амвросием и его словах. Когда человек говорит об очень близком ему, он забывает, что другой не он. Если люди не говорят об отвлеченном или духовном, они непременно каждый говорит о себе. И это ужасно скучно. […] 2) Разговаривал с Душаном. Он сказал, что так как он невольно стал моим представителем в Венгрии, то как ему поступать? Я рад был случаю сказать ему и уяснить себе, что говорить о толстовстве, искать моего руководительства, спрашивать моего решения вопросов — большая и грубая ошибка. Никакого толстовства и моего учения не было и нет, есть одно вечное, всеобщее, всемирное учение истины, для меня, для нас особенно ясно выраженное в евангелиях. […] Кажется, кончил «Искусство». Нынче 6 декабря 1897. Москва. 4-го ездил в Долгое. Очень умиленное впечатление от развалившегося дома. Рой воспоминаний*. Два дня почти ничего не писал — только готовил главы «Искусства» и укладывался. От Сони самые тяжелые письма. 5 приехал. Ее нет. Она в страшном возбуждении уехала к Тройце. Все наделала моя статья в «Северном вестнике». Я нечаянно ошибся. От Грота глупые письма. Он душевно больной. Был у Трубецкого. Уступил им. Вечером приехала Соня, успокоенная. Поговорили, и стало хорошо. Ничего не записано. Проснулся дурно. Нынче 5) — следующие хуже — Дома тяжело. Но я хочу и буду радостен. […] Заканчиваю тетрадь в нехорошем настроении. Завтра начну новое. Недоволен нынче и статьею об «Искусстве». 27 декабря. 97. Москва. Е. б. ж. Жив. Нынче Написал предисловие Черткову. 82 |
||
|