"Том 22. Избранные дневники 1895-1910" - читать интересную книгу автора (Толстой Лев Николаевич)

1896

23 января 1896. Москва. Ровно месяц не писал. За это время написал письмо о патриотизме* и письмо Crosby и вот уже недели две пишу драму*. Написал скверно три акта. Думаю набросать, чтобы образовалась charpente.[5] Мало надеюсь на успех. Чертковы и Kenworthy уехали 7-го. Соня уехала в Тверь к Андрюше. Нынче умер Нагорнов. Я опять немного нездоров. Записано за это время:

1) Истинное художественное произведение — заразительное — производится только тогда, когда художник ищет — стремится. В поэзии эта страсть к изображению того, что есть, происходит оттого, что художник надеется, ясно увидав, закрепив то, что есть, понять смысл того, что есть.

2) У всякого искусства есть два отступления от пути: пошлость и искусственность. Между обеими только узкий путь. И узкий путь этот определяется порывом. Есть порыв и направление, то минуешь обе опасности. Из двух страшнее: искусственность.

3) Нельзя заставить ум разбирать и уяснять то, чего не хочет сердце.

4) Дурно, когда ум хочет дать эгоистическим стремлениям значение добродетели.

Был Кудиненко, замечательный человек. Суллер присягнул и служит*. Письмо от Маковицкого с статьей о назаренах*.

25 января 96. Москва. За эти два дня главное событие смерть Нагорнова, всегда ново и значительно — смерть. Подумал: на театре изображают смерть. Производит ли она 1/10 000 того впечатления, которое производит близость настоящей смерти.

Продолжаю писать драму. Написал 4 акт. Все плохо. Но начинает быть похоже на настоящее.

26 января 96. Москва. Е. б. ж. Я жив, но не живу. Страхов. Нынче узнал об его смерти*. Нынче хоронили Нагорнова, и это известие. Я лег заснуть, но не мог заснуть, и так ясно, ярко представилось мне такое понимание жизни, при котором мы бы чувствовали себя путниками. Перед нами одна станция в знакомых, одних и тех же условиях. Как же можно пройти эту станцию иначе, как бодро, весело, дружелюбно, совокупно деятельно, не огорчаясь тому, что сам уходишь или другие прежде тебя уходят туда, где опять будем все еще больше вместе.

Нынче писал прибавление к письму Crosby. Хорошее письмо от Kenworthy. Неприятность с Manson’ом. Он журналист*.

Чуть не месяц не писал. Сегодня 13 февраля. Москва. 96. Хотел ехать к Олсуфьевым. Соне было неприятно. Остался. Здесь очень суетно и отнимается много времени. Поздно сажусь за работу и оттого мало пишу. Дописал кое-как 5 акт драмы и взялся за «Воскресение». Прошел 11 глав и понемногу подвигаюсь. Поправил письмо Crosby. Событие важное смерть Страхова, да еще нечто — разговор Давыдова с государем*. К стыду моему, это веселит меня. Статья Эртеля о том, что либеральное поползновение полезно*, и о том же письмо Шпильгагена* задирают меня. Но нельзя, не следует писать — некогда. Письмо Сопоцько и Здзеховского о православии и католичестве с другой стороны задирают меня, но едва ли напишу. А вот вчера было письмо от матери Гриневич о религиозном воспитании детей. Это надо сделать. По крайней мере, надо положить все силы, чтобы сделать*. Музыки очень много — бесполезно. Девочки — особенно Маша — слабы. Как-то она выберется? Мало я их руковожу. Им нужно помогать. Мальчики чужды. В религиозном отношении я очень холоден все это время. Думал за это время. Многое забыл и не записал. […]

Нынче 22 февраля 96. Никольское у Олсуфьевых. Уже больше недели чувствую упадок духа. Нет жизни. Ничего не могу работать. […]

Нынче 27 февраля. Никольское. Пишу драму. Идет очень туго. Даже не знаю, подвигаюсь ли. Из Москвы от Сони письма сдержанно недовольные. Мне же здесь очень хорошо — главное тишина. Читал Трильби — плохо*. Написал письма Черткову, Шмиту, Kenworthy. Читал Corneille*. Поучительно. Думал:

1) Записано о том, что есть два искусства. Теперь обдумываю и не нахожу ясного выражения своей мысли. Тогда думал я то, что есть искусство, как верно определяют его, происшедшее от игры, от потребности всякого существа играть. Игра теленка — прыжки, игра человека — симфония, картина, поэма, роман. Это одно искусство — искусство и играть и придумывать новые игры — исполнять старое и сочинять. Это дело хорошее, полезное и ценное, потому что увеличивает радости человека. Но попятно, что заниматься игрою можно только тогда, когда сыт. Так и общество может заниматься искусством только тогда, когда все члены его сыты. И пока все члены не сыты, не может быть настоящего искусства. А будет искусство пресыщенных — уродливое и искусство голодных — грубое, жалкое; как оно и есть. И потому в этом первом роде искусства-игры ценно только то искусство, которое доступно всем, увеличивает радости всех. Если оно таково, то оно не дурное дело, в особенности если оно не требует увеличения труда угнетенных, как это происходит теперь. (Можно бы и нужно бы лучше выразить.)*

Но есть еще и другое искусство, которое вызывает в людях лучшие и высшие чувства.

Сейчас написал это, то, что я говорил не раз, и думаю, что это неправда:

Искусство только одно и состоит в том, чтобы увеличивать радости безгрешные общие, доступные всем — благо человека. Хорошее здание, веселая картина, песня, сказка дает небольшое благо, возбуждение религиозного чувства любви к добру, производимое драмой, картиной, пением, дает большое благо.

2) Что я думал об искусстве, это то, что ни в чем так не вредит консерватизм, как в искусстве.

Искусство есть одно из проявлений духовной жизни человека, и потому, как если животное живо, оно дышит, выделяет продукт дыхания, так если человечество живо, оно проявляет деятельность искусства. И потому в каждый данный момент оно должно быть — современное — искусство нашего времени. Только надо знать, где оно. (Не в декадентах музыки, поэзии, романа.) Но искать его надо не в прошедшем, а в настоящем. Люди, желающие себя показать знатоками искусства и для этого восхваляющие прошедшее искусство — классическое и бранящие современное, этим только показывают, что они совсем не чутки к искусству.

[…] 5) Люди в борьбе с ложью и суевериями часто успокаиваются тем количеством суеверий, которые они разрушили. Это неправильно. Нельзя успокоиться до тех пор, пока не уничтожено все, что только противоречит разуму и требует веры.

6) Знание историческое того, как возникают различные мифы и верования в народах, в различных местах и в различное время, казалось бы, должно уничтожить веру в то, что те мифы и те верования, которые нам привиты с детства, составляют абсолютную истину, а между тем так называемые образованные люди в это верят. Как, значит, поверхностно образование так называемых образованных.

7) Сегодня был разговор за обедом о том, что с порочными наклонностями мальчика выгнали из школы и что хорошо бы его отдать в исправительное заведение. Совершенно то же, что делает человек, живущий дурно, вредной здоровью жизнью, который, когда его постигает болезнь, обращается к доктору, чтоб тот его вылечил, и в мыслях не имея того, что болезнь его есть данный ему благодетельный указатель о том, что его вся жизнь дурна и что надо изменить ее. То же и с болезнями нашего общества. Каждый больной член этого общества не напоминает нам того, что вся жизнь общества неправильна и надо изменить ее, а мы думаем, что для каждого такого больного члена есть или должно быть учреждение, избавляющее нас от этого члена или даже исправляющее его. Ничто так не мешает движению вперед человечества, как это ложное убеждение. Чем больнее общество, тем больше учреждений для лечения симптомов и тем меньше забота об изменении всей жизни.

Теперь 10-й час вечера. Иду ужинать. Очень хочется работать, а нет умственной энергии, большая слабость. А страшно хочется работать. Если бы завтра бог дал.

Нынче 6 марта 96. Никольское. Все это время чувствую слабость и умственную апатию. Работаю над драмой очень медленно. Многое уяснилось. Но нет ни одной сцены, которой бы я был вполне доволен. Нынче задумал было — безумие — написать вкратце изложение веры*. Разумеется, не вышло. Тоже начал и бросил письмо итальянцам*.[…]

Нынче 2 мая 96. Ясная Поляна. Почти два месяца не писал. Все это время жил в Москве. Событий важных было: сближение с писарем Новиковым, который изменил свою жизнь вследствие моих книг, полученных его братом лакеем за границей от своей барыни. Горячий юноша. Тут же его брат рабочий просил «В чем моя вера», и Таня направила его к Холевинской. Холевинскую взяли в острог*. Прокурор заявил, что надо бы взяться за меня. Все это вместе заставило меня написать письма министрам внутренних дел и юстиции, в которых я прошу перенести их преследования на меня*. Писал все это время изложение веры. Мало подвинулся; Был Чертков. Поша был и уехал. Отношения с людьми были хороши. Бросил ездить на велосипеде. Удивляюсь, как мог так увлекаться. Слушал Вагнера «Зигфрида»*. Много мыслей по этому случаю и других. Всех записано в книжечке 20.

Еще важное событие — это сочинение Африкана Спира*. Я сейчас прочел то, что написано в начале этой тетради: в сущности, не что иное, как краткое изложение всей философии Спира, которой я не только не читал тогда, но о которой не имел ни малейшего понятия. Поразительно это сочинение осветило с некоторых сторон и подкрепило мои мысли о смысле жизни. Сущность его учения та, что вещей нет, есть только наши впечатления, в представлении нашем являющиеся нам предметами. Представление (Vorstellung) имеет свойство верить в существование предметов. Происходит это оттого, что свойство мышления состоит в приписывании впечатлениям предметности, субстанционности, проектировании их в пространстве.

3 мая 96. Ясная Поляна. Запишу хоть что-нибудь. Нездоровится. Слабость и вялость физическая. Но думается и чувствуется хорошо. Вчера написал наконец хоть кое-как письма Spir, Шкарвану, Мясоедовой, Перфильевой, Свербееву. Все читаю Спира, и чтение это вызывает глубину мыслей. […]

5 мая. Опять Андрюша и Миша на деревне. Та же общая отчаянность. И мне грустно. Причина одна: выставлено высшее нравственное требование. Во имя его отвергнуто все, что ниже его. А ему не последовано. Я 15 лет тому назад предлагал отдать большую часть имения, жить в четырех комнатах*. Тогда бы у них был идеал. А теперь никакого. Они видят, что тот, который им ставит мать: comme il faut’ность не выдерживает критики, а мой перед ними осмеян — они и рады. Остается одно — наслаждения. Так и живут. Нельзя жить без — хоть самого низшего, честолюбивого, хоть корыстолюбивого идеала. […]

Нынче 9 мая. Ясная Поляна. 96. До сих пор все еще не записал всего, что нужно. Все нездоровится. Несмотря на то, по утрам работаю. Нынче казалось, что я очень подвинулся. Наши уехали кто на коронацию*, кто в Швецию*. Мы одни — я, Маша. Она больна горлом. Мне хорошо.

Нынче 11 мая 96. Ясная Поляна. Приехала Соня из Москвы. Я продолжаю писать изложение веры. Как будто ослабляю. […]

12 мая 96. Ясная Поляна. Троицын день. Холод, сырость, и нет листа на деревьях. Если б. ж.

Нынче уже 16 мая 96. Ясная Поляна. Утро. Не могу писать свое изложение веры. Неясно, философно, и то, что было хорошего, то порчу. Думаю начать все сначала или сделать перерыв и заняться повестью или драмой*. Был H. H. Иванов. Это трудный экзамен любви. Я выдержал его только внешне и то плохо. Если бы экзаменатор прошел хорошенько вразбивку, я бы постыдно срезался. Прекрасная статья Меньшикова «Ошибки страха». Как радостно*. Почти, да и совсем можно умереть. А то все кажется, что еще что-то нужно сделать. Делай, а там видно будет, коли не годишься уж на работу, сменят, пошлют нового, а тебя пошлют на другую. Только бы все повышаться в работе!

17 мая 96. Ясная Поляна. […] Буду записывать теперь 21 пункт из записной книжки.

[…] 14) Статью об искусстве* надо начать с рассуждения о том, что вот за картину, стоившую мастеру 1000 рабочих дней, дают 40 тысяч рабочих дней, за оперу, за роман еще больше. И вот про эти произведения одни говорят, что они прекрасны, другие, что они совсем дурны. И критерия несомненного нет. Про воду, пищу, добрые дела нет такого разногласия. Отчего это?

[…] 20) Главная цель искусства, если есть искусство и есть у него цель, та, чтобы проявить, высказать правду о душе человека, высказать такие тайны, которые нельзя высказать простым словом. От этого и искусство. Искусство есть микроскоп, который наводит художник на тайны своей души и показывает эти общие всем тайны людям.

[…] 27) На Катюшу находят, после воскресения уже, периоды, в которые она лукаво и лениво улыбается и как будто забыла все, что прежде считала истиной, просто весело, жить хочется*.

[…] 31) Читал о коронации и ужасался на сознательный обман людей*. В особенности регалии. […]

28 мая 1896. Ясная Поляна. 12 часов, полдень. Уж несколько дней бьюсь с своей работой и не подвигаюсь. Сплю. Хотел кое-как начерно довести до конца, но никак не могу*. Дурно!; расположение духа, усиливаемое пустотой, бедной, самодовольной, холодной пустотой окружающей жизни. Был за это время в Пирогове*. Самое радостное впечатление: в брате Сергее, несомненно, произошел переворот душевный. Он сам формулировал сущность моей веры (и, очевидно, признает ее истинной для себя): возвышать в себе духовную сущность и покорять ей животное. У него икона чудотворная, и его мучило неопределенное отношение к ней. Девочки* очень хороши — серьезно живут. Маша заразилась ими. Потом дома был Саломон. Танеев, который противен мне своей самодовольной, нравственной и, смешно сказать, эстетической (настоящей, не внешней) тупостью и его coq du village’ным положением[6] у нас в доме. Это экзамен мне. Стараюсь не провалиться*.

Страшное событие в Москве, погибель 3000. Я как-то не могу, как должно, отозваться*. Все нездоровится — слабею. В Пирогове шорник, умный человек. Вчера был из Тулы из рабочих, умный, кажется, революционер. Нынче семинарист трогательный. Очень, очень плохо подвигается работа. Письма довольно скучные, потому что требуют учтивых ответов. Написал Бондареву, Поше, еще кому-то. Да, был еще офицер Дунин-Барковский. Кажется, был полезен ему. Чудесные записки Шкарвана*. Вчера письмо от бедного Суллера, которого загнали на персидскую границу, надеясь уморить его. Помоги ему бог. И меня не забудь. Дай мне жизни, жизни, то есть сознательного радостного служения тебе. За это время думал:

[…] 2) Стихотворения Малларме и других. Мы, не понимая их, смело говорим, что это вздор, что это поэзия, забредшая в тупой угол. Почему же, слушая музыку непонятную и столь же бессмысленную, мы смело не говорим того же, а с робостью говорим: да, может быть. Это надо понять, подготовиться и т. п. Это вздор. Всякое произведение искусства только тогда произведение искусства, когда оно понятно — не говорю всем, но людям, стоящим на известном уровне образования, том самом, на котором стоит человек, читающий стихотворения и судящий о них. Это рассуждение привело меня к совершенно определенному выводу о том, что музыка раньше других искусств (декадентства в поэзии и символизма и пр. в живописи) сбилась с дороги и забрела в тупик. И свернувший ее с дороги был гениальный музыкант Бетховен. Главное: авторитеты и лишенные эстетического чувства люди, судящие об искусстве. Гете? Шекспир? Все, что под их именем, все должно быть хорошо, и on se b#226;t les flancs[7], чтобы найти в глупом, неудачном — прекрасное, и извращают совсем вкус. А все эти большие таланты: Гете, Шекспиры, Бетховены, Микеланджелы рядом с прекрасными вещами производили не то что посредственные, а отвратительные. Средние художники производят среднее по достоинству и никогда не очень скверное. Но признанные гении производят или точно великие произведения, или совсем дрянь: Шекспир, Гете, Бетховен, Бах и др. […]

[8 июня. ] Кажется, 6 июня 1896. Ясная Поляна. Главное: за это время подвинулся в работе и подвигаюсь. Пишу о грехах, и ясна вся работа до конца*. Дочел Спира. Прекрасно. Движение экономическое человечества тремя средствами: уничтожение земельной собственности Генри Джорджа. Налог на наследство, передающий накопленное богатство, если не в первом, то во втором поколении, обществу. И такой же налог на богатство, на излишек против 1000 рублей дохода на семью, или 200 на человека.

Приехали нынче Чертковы. Галя очень хороша. Третьего дня был жандарм-шпион, который признался, что он подослан ко мне. Было и приятно и гадко*,

[9 июня. ] Нынче 9 июня 96. Я. П. Писал не много и не совсем хорошо. Кажется, что уясняется. Поутру беседовал с рабочим, пришедшим за книжками. […]

19 июня 96. Ясная Поляна. Все время чувствую себя слабым и дурно сплю. Вчера приехал Поша. Хорошо рассказывал про Ходынку, но написал плохо. Очень праздная, роскошная наша жизнь тяготит меня. Приехал Злинченко. Чужой. Молод и не так понимает, как я, то, что понимает, хотя во всем согласен. Докончил 13 июня начерно*. Теперь переделывал, но очень мало работаю. Сережа тут, и жалок и тяжел. Боролся с собой два раза и успешно. Ах, кабы всегда так!

Раз вышел за Заказ вечером и заплакал от радости благодарной — за жизнь. Очень живо представляются картины из жизни самарской: степь, борьба кочевого патриархального с земледельческим культурным. Очень тянет*. Коневская не во мне родилась. От этого так туго. Думал:

1) Очень важное об искусстве: что такое красота? Красота — то, что мы любим. Не по хорошу мил, а по милу хорош. Вот в том и вопрос, почему мил? Почему мы любим? А говорить, что мы любим потому, что красиво, это все равно, что говорить, что мы дышим потому, что воздух приятен. Мы находим воздух приятным потому, что нам нужно дышать. И так же находим красоту потому, что нам нужно любить: и кто не умеет видеть красоту духовную, видит хоть телесную и любит.

19 июля. Пирогово. Сегодня 19 июля 1896. Я в Пирогове. Приехали третьего дня с Таней и Чертковым. С Сережей, несомненно, произошел духовный переворот, он сам признает это, говоря, что он родился несколько месяцев тому назад. Мне очень радостно с ним. Дома за это время переживал много тяжелого. […]

За это время подвинулся в «Изложении веры». Далеко не то, что нужно и что хочу, совсем недоступно простолюдину и ребенку, но все-таки высказано все, что знаю, связно и последовательно. За это время еще написал предисловие к чтению Евангелия и отчеркнул Евангелия. Были посетители: англичане, американцы — никого значительного.

Буду выписывать, что записано:

1) Вчера иду по передвоенному черноземному пару. Пока глаз окинет, ничего, кроме черной земли, — ни одной зеленой травки. И вот на краю пыльной, серой дороги куст татарина (репья), три отростка: один сломан, и белый, загрязненный цветок висит; другой сломан и забрызган грязью, черный, стебель надломлен и загрязнен; третий отросток торчит вбок, тоже черный от пыли, но все еще жив и в серединке краснеется. Напомнил Хаджи-Мурата. Хочется написать. Отстаивает жизнь до последнего, и один среди всего поля, хоть как-нибудь, да отстоял ее*.

2) Способен к языкам, к математике, быстр в соображении и на ответ, может петь, рисовать правильно, красиво, так же писать, но нет ни нравственного, ни художественного чутья и оттого ничего своего.

[…] 8) Вчера переглядывал романы, повести и стихи Фета. Вспомнил нашу в Ясной Поляне неумолкаемую в четыре фортепьяно музыку, и так ясно стало, что все это: и романы, и стихи, и музыка не искусство, как нечто важное и нужное людям вообще, а баловство грабителей, паразитов, ничего не имеющих общего с жизнью: романы, повести о том, как пакостно влюбляются, стихи о том же или о том, как томятся от скуки. О том же и музыка. А жизнь, вся жизнь кипит своими вопросами о пище, размещении, труде, о вере, об отношении людей… Стыдно, гадко. Помоги мне, отец, разъяснением этой лжи послужить тебе.

9) Еду от Чертковых 5 июля. Вечер и красота, счастье, благо на всем. А в мире людей? Жадность, злоба, зависть, жестокость, похоть, разврат. [Вымарано 5–6 слов. ] Когда будет в людях то же, что в природе? Там борьба, но честная, простая, красивая. А тут подлая. Я знаю ее и ненавижу, потому что сам человек. (Не вышло.) […]

26 июля 96. Ясная Поляна. Утро. Всю ночь не спал. Сердце болит не переставая. Продолжаю страдать и не могу покорить себя богу. Одно: овладел похотью, но — хуже — не овладел гордостью и возмущением, и не переставая болею сердцем. Одно утешает… я не один, но с богом, и потому, как ни больно, чувствую, что что-то совершается. Помоги, отец*.

Вчера шел в Бабурино и невольно (скорее избегал, чем искал) встретил 80-летнего Акима пашущим, Яремичеву бабу, у которой в дворе нет шубы и один кафтан, потом Марью, у которой муж замерз и некому рожь свозить, и морит ребенка, и Трофим, и Халявка, и муж и жена умирали, и дети их. А мы Бетховена разбираем, и молился, чтобы он избавил меня от этой жизни. И опять молюсь, кричу от боли. Запутался, завяз, сам не могу, но ненавижу себя и свою жизнь.

30 июля 1896. Ясная Поляна. Много еще страдал и боролся и все не победил ни того — ни другого. Но лучше. Была Анненкова и хорошо сказала: [вымарано 5 слов]. Испортили мне и дневник, пишу ввиду возможности чтения живыми*. Поправило меня только сознание того, что надо жалеть, что она страдает и что моей вины нет конца. Сейчас сверху заговорили об Евангелии, и Танеев стал en ricanant[8] доказывать, что Христос советовал скопиться. Я рассердился — стыдно.

Ходил дня два назад к погорелым, не обедал, устал, а было хорошо. Таня уехала. Я ей советовал и жалею. Вчера был у адвоката, который хотел взять 100 рублей с нищей на свои украшения дома. То же и везде. За это время был в Пирогове, брат Сережа совсем пришел к нам. Радостная была поездка с Таней и Чертковым. Нынче в Деменке напутствовал умирающего мужика. В сочинении своем очень подвигаюсь. Попытаюсь записать теперь то, что вписано в книгу.

[…] 12) Балы, праздность, зрелища, процессии, увеселительные сады и т. п. дают страшное орудие в руки устроителей. Могут быть страшные влияния. И если что подчинять контролю, так это.

13) Я шел дорогой и думал, глядя на лес, на землю, на траву, какое смешное заблуждение: думать, что мир такой, каким он представляется мне. Думать, что мир такой, каким он представляется мне, значит: думать, что не может быть другого познающего существа, кроме меня с моими 6-ю чувствами. Я остановился и записывал это. Подошел Сергей Иванович. Я сказал ему, что я думал. Он сказал: да, одно верно, что мир не такой, каким мы его видим, и мы ничего не знаем так, как оно есть. Я сказал: нет, мы знаем нечто именно таким, какое оно есть. «Что же?» — То, что познает. Оно именно такое, каким мы его знаем.

14) Часто удивляются на то, что люди неблагодарны. Надо удивляться, как они могут быть благодарны за сделанное им добро. Как бы мало ни делали люди добро, они знают несомненно, что делание добра есть величайшее счастье. Как же людям благодарить других за то, что эти другие напились, когда в этом великое наслаждение?

15) Свободен только тот, кому никто и ничто не может помешать сделать то, что он хочет. Такое дело есть только одно: любить.

[…] 17) Эстетическое наслаждение есть наслаждение низшего порядка. И потому высшее эстетическое наслаждение оставляет неудовлетворенность. Даже, чем выше эстетическое наслаждение, тем большую оно оставляет неудовлетворенность. Все хочется чего-то еще и еще. И без конца. Полное удовлетворение дает только нравственное благо. Тут полное удовлетворение — дальше ничего не хочется и не нужно.

18) Ложь перед другими далеко не так важна и вредна, как ложь перед собой. Ложь перед другими есть часто невинная игра, удовлетворение тщеславия; ложь же перед собой есть всегда извращение истины, отступление от требований жизни. […]

[31 июля. ] Жив. Сейчас вечер, 5-й час. Лежу и не могу заснуть. Сердце болит. Измучен. Слышу в окно, играют в теннис, смеются. Соня уехала к Шеншиным. Всем хорошо. А мне тоска, и не могу совладать с собой. Похоже на то чувство, когда St. Thomas запер меня и я слышал из своей темницы, как все веселы и смеются*. Но не хочу. Надо терпеть унижение и быть добрым. Могу. […]

Страшно подумать, сколько прошло времени: полтора месяца. Нынче 14 сентября 96. Ясная Поляна. За это время была поездка в монастырь с Соней. Было очень хорошо. Я не освободился, не победил, а только прошло. Написал о Хаджи-Мурате очень плохо, начерно. Все продолжал свою работу изложения веры. Чертковы уехали. Соня в Москве с 3-го. Нынче очень ждал ее и чуть было не огорчился. Приехал Лева с женой. Она ребенок. Они очень милы. Теперь тут все три сына с женами. Было письмо от голландца, отказавшегося от службы. Я написал к письму предисловие*. Написал еще с очень резкими суждениями о правительстве письмо к Калмыковой*. Все полтора месяца сжаты в этом. Да, еще был болен своей обычной болезнью и теперь еще не окреп желудком.

Да, за это время было письмо от индуса Тода и прелестная книга индийской мудрости Joga’s philosophy*.

За это время думал:

[…] 4) Сначала поражаешься, почему людям глупым свойственны такие уверенные, убедительные интонации. Но так и должно быть. Иначе бы их никто не слушал.

[…] 7) Одно из самых сильных средств гипнотизации — внешнего воздействия на душевное состояние человека — это наряд. Это хорошо знают люди: от этого монашеская одежда в монастырях и мундир в войске.

8) Вспоминал два прекрасные сюжета для повестей: самоубийство старика Персиянинова и подмена ребенка в воспитательном доме*.

9) Когда меня мучила моя слабость, я искал средств спасения, и одно такое я нашел в мысли о том, что нет ничего стоячего, что все течет, изменяется, что все это пока и надо только потерпеть пока, пока живы мы, я и те. А кто-нибудь уйдет первый. Пока не значит жить кое-как, а значит не отчаиваться, дотерпеть.

10) Хотел сказать, что благодарен, для того, чтобы хорошо расположить и потом сказать правду. Нет, думаю — нельзя. Это припишется своим достоинствам, и правда еще менее будет приятна. Человек, не признающий своих грехов, это сосуд, герметически закрытый крышкой и ничего в себя не пропускающий. Смириться, покаяться это значит открыть крышку, сделать себя способным к совершенствованию — благу.

[…] 13) Отчего негодяи стоят за деспотизм? Оттого, что при идеальном правлении, воздающем по заслугам, им плохо. При деспотизме же все может случиться. […]

Нынче 10 октября 96. Ясная Поляна. Почти месяц не писал, а казалось, что только вчера. За это время, хотя в очень дурном виде, но окончил изложение веры. За это время были японцы с письмом от Кониси*. Они, японцы, к христианству несравненно ближе, чем наши церковные христиане. Очень я их полюбил. Лева слаб. С Соней хорошо, хотя и слабо, но борюсь любовью. Хочу все изложение веры писать сначала. Вчера хорошее письмо от Веригина Петра. […]

Нынче 20 октября 96. Ясная Поляна (утром). Хочется записать три вещи.

1) В художественном произведении главное — душа автора. От этого из средних произведений женские лучше, интереснее. Женщина нет-нет да и прорвется, выскажет самое тайное души — оно-то и нужно, видишь, что она истинно любит, хотя притворяется, что любит другое. Когда автор пишет, мы — читатель, прикладываем ухо к его груди и слушаем и говорим: дышите. Если есть хрипы, они окажутся. И женщины не умеют скрывать. А мужчины выучатся литературным приемам, и его уж не увидишь из-за его манеры, только и знаешь, что он глуп. А что у него за душой — не увидишь. (Не хорошо, зло.)

2) Хотел записать то, что вчера, потушив свечу, стал щупать спички и не нашел, и нашла жутость. «А умирать собираешься! Что ж, умирать тоже будешь со спичками?» — сказал я себе, и тотчас же увидел настоящую свою жизнь в темноте, и успокоился. Что такое этот страх темноты? Кроме страха невозможности справиться в случае какого-нибудь случая, это страх отсутствия иллюзий главного из чувств — зрения, это страх перед созерцанием своей истинной жизни. У меня уже нет теперь этого страха, напротив, то, что было страхом, стало успокоением, осталась только привычка страха, но у большинства людей страх именно перед тем, что одно может дать успокоение.

[…] 4) Утонченность и сила искусства почти всегда диаметрально противоположны.

5) Правда ли, что произведения искусства добываются усидчивым трудом? То, что мы называем произведением искусства, — да. Но настоящее ли это искусство?

6) Японцы запели — мы не могли удержаться от смеха. Если бы мы запели у японцев, они бы смеялись. Тем более, если бы им играли Бетховена. Индийские и греческие храмы всем понятны. Всем понятны и статуи греческие. Понятна и живопись наша лучшая. Так что архитектура, скульптура, живопись, дойдя до своего совершенства, дошли и до космополитизма, общедоступности. До того же дошло, в некоторых своих проявлениях, искусство слова — в поучениях Будды, Христа, в поэзии Сакиамуни, Якова, Иосифа. В драматическом искусстве — Софокл, Аристофан — не дошли. Доходят в новых. Но в музыке совсем отстали. Идеал всякого искусства, к которому оно должно стремиться, это общедоступность, а они, особенно теперь музыка, лезет в утонченность.

7) Главное же, что хотелось бы сказать об искусстве, это то, что его нет в том смысле какого-то великого проявления человеческого духа, в каком его понимают теперь. Есть забава, состоящая в красоте построек, в изваянии фигур, в изображении предметов, в пляске, в пении, в игре на разных инструментах, в стихах, в баснях, сказках, но все это только забава, а не важное дело, которому можно сознательно посвящать свои силы. Так всегда и понимал и понимает это рабочий, неиспорченный народ. И всякий человек, не удалившийся от труда и жизни, не может смотреть на это иначе. Надо бы, надо бы высказать это. Сколько зла от этой важности, приписываемой паразитами общества своим забавам!

[…] 9) Когда страдаешь, нужно войти в себя, не искать спички, а потушить тот свет, который есть и который мешает видеть своего истинного я. Нужно перевернуть Ваньку-встаньку, который стоял на пробке, и поставить его на свинец, и тогда все станет ясно и прекратится большая доля страдания — вся та доля, которая не физическая.

10) Когда страдаешь страстью, то вот несколько рецептов паллиативов:

а) Вспомни, как прежде много раз ты страдал оттого, что соединял себя в своем сознании с своей страстью — похоти, корысти, охоты, тщеславия и вспомни, как все это проходило, и ты не находил уже того я, который тогда страдал. Так и теперь. Страдаешь не ты, а та страсть, которую ты неправильно соединил в одно с собою.

б) Еще, когда страдаешь, вспомни, что это страдание не есть неприятность, от которой можно желать избавиться, а есть самый труд жизни, самое то дело, которое ты приставлен делать. Желая избавиться от нее, ты делаешь то, что сделал бы человек, подняв плуг там, где крепка земля, где именно она и должна быть разделана.

в) Потом вспомни в ту минуту, когда ты страдаешь, что если в тех чувствах, которые в тебе, есть злоба, то страдание в тебе. Замени злобу любовью, и страдание кончится. […]

Нынче, должно быть, 23 октября 96. Ясная Поляна. Все эти дни разладился в работе. Написал вчера письмо иркутскому начальнику дисциплинарного батальона об Ольховике*. Сейчас вечер, сажусь писать, потому что чувствую особенную важность и серьезность остающихся мне часов жизни. И не знаю, что мне должно делать, но чувствую назревшее во мне и просящееся наружу выражение воли бога. Перечел «Хаджи-Мурата», не то. За «Воскресение» я взяться не могу. Драма занимает*. Прекрасная статья Carpenter’а о науке*. Все мы ходим близко около истины и с разных сторон раскрываем ее.

26 октября 96. Ясная Поляна. Все так же нездоровится. И не пишется. Голова болит. Вчера приехал Сережа. Написал письма Соне и Андрюше. Но кажется мне, что за это время сомнений я пришел к двум, очень важным, положениям: 1) то, что я и прежде думал и записывал: что искусство есть выдумка. Есть соблазн забавы куклами, картинками, песнями, игрой, сказками и больше ничего. Ставить же искусство, как это они делают (то же делают и с наукой), на один уровень с добром, есть sacril#232;ge[9] ужасный. Доказательство, что это не так, есть то, что и про истину (правду) я могу сказать, что истина добро (как бог приговаривал: добро зело, тёйб), то есть хорошо, и про красоту можно сказать, что это хорошо; но про добро нельзя сказать, что оно красиво (оно бывает не красиво) или истинно (оно всегда истинно).

Есть только одно добро — хорошо и дурно, а истина и красота — это условия хорошие некоторых предметов. Другое очень важное — это то, что разум есть единственное средство проявления освобождения любви. Кажется, это важная мысль, пропущенная в моем изложении веры.

Нынче 1-е ноября 96. Ясная Поляна. Все время нездоровится и не работается. Написал только письма, в том числе в Кавказский дисциплинарный батальон*. Вчера, ходя ночью в метель по снегу, натрудил сердце, и оно болит. Думаю, что я очень скоро умру. Затем и записываю. Думаю, что умру без страха и противления. Сейчас сидел один и думал о том, как удивительно, что живут отдельно люди: подумал о Стасове, как он сейчас живет, что думает, чувствует? О Колечке тоже. И так странно, ново стало знание того, что они, все они, люди, живут, а я не живу в них, что они закрыты от меня.

2 ноября 96. Ясная Поляна. Если буду жив. Жив. Мне немного лучше. Писал изложение веры. Думаю, что правда — холодно, оттого, что хочет быть непогрешимо. Метель. Отослал письма Шмиту и Черткову. Не послал письма Калмыковой. Думал нынче об искусстве. Это игра. И когда игра трудящихся, нормальных людей — она хороша; но когда это игра развращенных паразитов, тогда она — дурна; и вот теперь дошло до декадентства.

Нынче 5 ноября 96. Ясная Поляна. Утро. Вчера был ужасный день. Еще третьего дня я за обедом высказал горячо и невоздержно Леве мой взгляд на неправильное его понимание жизни и того, что хорошо. Потом сказал ему, что чувствую себя виноватым. Вчера он начал разговор и говорил очень дурно, с мелким личным озлоблением. Я забыл бога, не молился, и мне стало больно, и я слил свое истинное я с скверным — забыл бога в себе, и ушел вниз. Пришла Соня, как вчера, и была очень хороша. Потом вечером, когда все ушли, она стала просить меня, чтобы я передал ей права на сочинения. Я сказал, что не могу. Она огорчилась и наговорила мне много. Я еще более огорчился, но сдержался и пошел спать. Ночь почти не спал, и тяжело. Сейчас нашел в дневнике рецепты*, прочел их, и мне стало легче: отделить свое истинное я от того, которое оскорблено и сердится, помнить, что это не помеха, не случайная неприятность, а самое мне предназначенное дело и, главное, знать, что если есть во мне нелюбовь к кому-нибудь, то, пока есть во мне эта нелюбовь, — я виноват. А как знаешь, что виноват, так — легко.

[…] Вчера написал восемнадцать страниц вступления об искусстве*.

Нельзя говорить про произведение искусства: вы не понимаете еще. Если не понимают, значит, произведение искусства не хорошо, потому что задача его в том, чтобы сделать понятным то, что непонятно.

[6 ноября. ] Жив. Третий день продолжаю писать об искусстве. Кажется, хорошо. По крайней мере, пишется охотно и легко. Соня нынче уехала. И хорошо с ней и нехорошо. Лева уехал с женой к Илье. Мне стыдно, что мне легче. Получил письмо хорошее от Vanderveer, написал письмо еще начальнику батальона на Кавказе. Чертков прислал копию своего такого же письма. Нынче верхом ездил в Тулу, чудный день и ночь. Сейчас иду гулять навстречу девочкам. Думал:

1) Естественные науки, когда хотят определить самую сущность вещей, впадают в грубый материализм, то есть невежество. Таковы, кроме турбильонов Декарта, и атомы, и эфир, и происхождение видов. Все, что могу сказать: это то, что представляется мне так. Точно так же, как представляется мне свод небесный круглым, но я знаю, что он не круглый, а представляется мне таким только потому, что мое зрение во все стороны хватает на один и тот же радиус.

16 ноября 1896. Ясная Поляна. Утро. Все так же плохо работается, и от этого тяжело. Послезавтра еду в Москву, если бог велит. Лева с женой уехали в Москву, мне с ним, к стыду моему, тяжело. За это время было странное письмо от испанца Занини с предложением 22 000 фр. на добрые дела. Ответил, что желаю употребить их на духоборов*. Что-то будет? Послал Кузминскому о Витте и Драгомирове* и третьего дня целое утро усердно писал опять о войне*. Что-то выйдет?

Не переставая думаю об искусстве и об искушениях или соблазнах, затемняющих ум, и вижу, что к их разряду принадлежит искусство, но не знаю, как разъяснить. Очень, очень это занимает меня. Засыпаю и просыпаюсь с этой мыслью и до сих пор не пришел к решению. […]

[17 ноября] Вчера почти ничего не писал. Один с дочерьми. Как хорошо с ними. Это баловство. Это теплая ванна для чувств. Письмо от Андрюши, очень хорошее. В газетах борьба из-за репинского определения искусства, как забавы*. Как подходит к моей работе. Все не выяснилось вполне значение искусства. Ясно, и могу написать и доказать, но не кратко и просто. До этого не могу довести. Вчера письмо от Ивана Михайловича. Опять о духоборах.

Забава хорошо, если забава не развратная, честная, и за забавы не страдают люди. Сейчас думаю.

Эстетика есть выражение этики, то есть по-русски: искусство выражает те чувства, которые испытывает художник. Если чувства хорошие, высокие, то и искусство будет хорошее, высокое, и наоборот. Если художник нравственный человек, то и искусство его будет нравственным, и наоборот. (Ничего не вышло.) Думал нынче ночью:

1) Мы радуемся на успехи наши технические — пар…, фонографы. И так довольны этими успехами, что если нам скажут, что успехи эти достигаются только при гибели человеческих жизней, то, пожимая плечами, говорим: надо постараться, чтоб этого не было: 8-ми часовой день, страхования рабочих и т. п., но из-за того, что несколько людей гибнут, нельзя отказываться от тех успехов, которых достигли, то есть fiat[10] зеркало, фонограф и т. п., pereat[11] несколько людей. Стоит только допустить этот принцип, и нет предела жестокости, и очень легко добывать всякие технические усовершенствования.

У меня был знакомый в Казани, который в свою вятскую деревню за 130 верст ездил вот как: он покупал на конной пару лошадей за 20 рублей (лошади были очень дешевы), запрягал их и гнал 130 верст до места. Иногда они добегали до места, и у него оставались лошади и стоимость проезда, иногда не добегали части пути, и он нанимал. Но все-таки ему обходилось дешевле, чем нанимать ямских. Еще Свифт предлагал есть детей*. И это было очень выгодно. В Нью-Йорке компании железных дорог по городу давят каждый год несколько человек прохожих и не переделывают переезды так, чтобы не было возможности несчастий, потому что переделка эта стоит дороже, чем уплата семьям ежегодно раздавленных. То же происходит и в технических усовершенствованиях нашего века. Они делаются жизнями человеческими. А надо ценить каждую жизнь человеческую, не ценить, а ставить ее выше всякой цены, и делать усовершенствования так, чтоб жизни не гибли, не портились, и прекращать всякое усовершенствование, если оно вредит жизни человеческой.

22 ноября 96. Москва. Четвертый день в Москве. Недоволен собой. Нет работы. Запутался в статье об искусстве и не подвинулся вперед. Вчера получил письмо. Она хочет разъехаться с Сережей. Нынче написал ей длинное письмо. Писал от сердца, что думаю, и кажется — правду. Нынче же сам снес в Петровско-Разумовское*. Горбунов, Буланже, Дунаев. Сам был у Русанова. Очень хорошее впечатление. Читал Платона: эмбрионы идеализма*. Вспомнил два сюжета, очень хороших.

1) Измена жены страстному, ревнивому мужу: его страдания, борьба и наслаждение прощения*, и

2) Описание угнетения крепостных и потом точно такое же угнетение земельной собственностью, или, скорее, лишением ее*.

Сейчас играл Гольденвейзер. Одна фантазия фуга: искусственность ученая, холодная и претенциозная, другая Bigarure Аренского: чувственно, искусственно, и третья баллада Chopin: болезненно, нервно. Ни то, ни другое, ни третье не может годиться народу.

Приставленный ко мне бес все при мне и мучает меня.

Нынче 25. Очень слаб. Желудок не работает. Пытаюсь писать об искусстве — не идет. Одно хорошо. Нашел себя — свое сердце. Было столкновение с Соней или, скорее, огорчение. И жалость, любовь к ней превысила все, и стало хорошо. Письмо от Занини с предложением 31 500 франков. Тищенко хорошая повесть о бедности*. Теперь 3-ий час, иду гулять.

Нынче 27 ноября. Москва. 1896. Очень слаб, плох во всех отношениях. И сейчас только как будто проснулся. Думал:

[…] 3) Искусство, становясь все более и более исключительным, удовлетворяя все меньшему и меньшему кружку людей, становясь все более и более эгоистичным, дошло до безумия — так как сумасшествие есть только дошедший до последней степени эгоизм. Искусство дошло до крайней степени эгоизма и сошло с ума.

Очень мне было дурно, уныло эти дни.

Нынче 2 декабря 96. Москва. Пять дней прошло, и очень мучительных. Все то же. Вчера ходил ночью гулять, говорили. Я понял свою вину. Надеюсь, что и она поняла меня. Мое чувство: я узнал на себе страшную, гнойную рану. Мне обещали залечить ее и завязали. Рана так отвратительна мне, так тяжело мне думать, что она есть, что я постарался забыть про нее, убедить себя, что ее не было. Но прошло некоторое время — рану развязали, и она, хотя и заживает, все-таки есть. И это мучительно мне было больно, и я стал упрекать, и несправедливо, врача. Вот мое положение.

Главное — приставленный ко мне бес. Ах, эта роскошь, это богатство, это отсутствие заботы о жизни матерьяльной, как переудобренная почва. Если только на ней не выращивают, выпалывая, вычищая все кругом, хорошие растения, она зарастет страшной гадостью и станет ужасна. А трудно — стар и почти не могу. Вчера ходил, думал, страдал и молился, и, кажется не напрасно. Был вчера у княжны Елены Сергеевны. Очень было приятно. Все не могу работать. Сейчас попробую. В книге ничего не записано. Писал письма: Кони, Кудрявцевой. Вчера были фабричные и новый, Медоусов, кажется.

12 декабря 96. Много перестрадал в эти дни и, кажется, подвинулся вперед к спокойствию и добру — к богу. Много читаю об искусстве. Уясняется. Даже и не сажусь писать. Маша уехала. Приехали Чертковы. Нынче написал послесловие к воззванию*.

15 декабря 96. Москва. Сейчас 2 ч. утра. Ничего не делал. Болел желудок. Я спокоен: нет охоты писать. Странная потребность тревоги у Сони. Сейчас была у меня с вопросом, не пойти ли проведать Пелагею Васильевну. Странно.

Кое-что записано; не выписываю всего. Одно очень поразило меня: это мое ясное сознание тяжести, стеснения от своей личности, от того, что я — я. Это мне радостно, потому что это значит, что я сознал, признал хоть отчасти собою того не личного я.

Нынче 19 или 20 декабря. 20 декабря 96. Москва. Прошло пять дней, и чувство это стеснения, тяжести своего тела и потом сознания существования того, что не тело, страшно усилилось. Хочется скинуть эту тяжесть, освободиться от этих пут и вместе с тем чувствуешь их. Тело — надоело. Все это время ничего не работаю и испытываю тяжелую тоску.

[…] Ничего за это время не делал и не могу. Живу дурно.

Записаны разные пустяки об искусстве:

1) Приводят в доказательство того, что искусство хорошо, то, что оно производит на меня большое впечатление. Да кто ты? На декадентов производят сильное впечатление их произведения. Ты говоришь, что они испорчены. А Бетховен, не производящий впечатления на рабочего человека, производит такое впечатление на тебя только потому, что ты испорчен. Кто же прав? Какая музыка несомненна по своему достоинству? А та, которая производит впечатление и на декадента, и на тебя, и на рабочего человека: простая, понятная, народная музыка.

2) Какое бы облегчение почувствовали все, запертые в концерте для слушания Бетховена последних сочинений, если бы им заиграли трепака, чардаш или тому подобное.

[…] 4) Ничто так не путает понятий об искусстве, как признание авторитетов. Вместо того, чтобы по ясному и точному понятию об искусстве определять, подходят ли произведения Софокла, Гомера, Данта, Шекспира, Гете, Бетховена, Баха, Рафаэля, Микеланджело под понятие хорошего искусства и какие именно, — по существующим произведениям признанных великими художниками определяют само искусство и его законы. А между тем есть много произведений знаменитых художников ниже всякой критики, и много ложных репутаций, случайно получивших славу: Данте — Шекспир.

5) Читаю историю музыки:* из шестнадцати глав об искусственной музыке есть одна коротенькая глава о народной музыке, и о ней почти ничего не знают, так что история музыки не есть история того, как зарождалась и распространялась и развивалась настоящая музыка — музыка мелодий, а история искусственной музыки, то есть того, как уродовалась настоящая мелодичная музыка.

6) Искусственная, господская музыка, музыка паразитов, чувствуя свое бессилие, свою бессодержательность, прибегает, чтобы заменить настоящий интерес искусственным, то к контрапункту, фуге, то к опере, то к иллюстрации.

7) Церковная музыка потому и была хороша, что она была доступна массам. Несомненно хорошо только то, что всем доступно. И потому наверное: чем более доступна, тем лучше.

8) Различные характеры, выражаемые искусством, только потому трогают нас, что в каждом из нас есть возможности всех возможных характеров (забыл).

9) История музыки, как и все истории, написана по тому плану, чтобы показать, как она понемногу достигала того положения, в котором находится то, чего пишется история, теперь. Теперешнее же состояние музыки или то, чего пишется история, предполагается высшим. А что, как оно не только низшее, но совсем уродливое, случайное уклонение в уродливость?

10) Вера в авторитеты делает то, что ошибки авторитетов берутся за образцы.

11) Говорят, музыка усиливает впечатление слов в арии, песне. Неправда. Музыка перегоняет бог знает насколько впечатление слов. Ария Баха. Какие слова могут с ней тягаться во время ее воспроизведения. Другое дело слова сами по себе. На какую музыку ни положи Нагорную проповедь, музыка останется далеко позади, когда вникнул в слова. Crucifixe Фора*. Музыка жалка подле слов. Совсем два разных чувства — и несовместимые. В песне они сходятся только потому, что слова дают тон. Неточно. Об этом в другом месте.

12) Как-то живо вспомнил Вас. Перфильева и других, кого видал в Москве, и так ясно стало, что, несмотря на то, что они умерли, они есть.

13) Харибда и Сцилла художников: или понятно, но мелко, вульгарно, или мнимо возвышенно, оригинально и непонятно.

14) Поэзия народная всегда отражала, и не только отражала, предсказывала, готовила народные движения — крестовые походы, реформация. Что может предсказать, подготовить поэзия нашего паразитного кружка?.. — любовь, разврат; разврат, любовь.

15) Народная поэзия, музыка, вообще искусство иссякло, потому что все даровитое переманивалось подкупами в скоморохов богатых и знатных: камерная музыка, оперы, оды…

16) Во всех искусствах — борьба христианского с языческим. Христианское начинает побеждать, и набегает новая волна 15-го века — Возрождения, и только теперь, в конце 19-го, опять поднимается христианство, и язычество, в виде декадентства, дойдя до последней степени бессмыслия, уничтожается.

17) Кроме того, что даровитейшие люди из народа подкупами переманивались в лагерь паразитов, причиной уничтожения народной поэзии и музыки были: сначала закрепощение народа, а потом самое главное — книгопечатание.

18) Чертков говорил, что вокруг нас четыре стены неизвестности: впереди стена будущего, позади стена прошедшего, справа стена неизвестности о том, что совершается там, где меня нет, и четвертая, он говорит, стена неизвестности того, что делается в чужой душе. По-моему, это не так.

Три первые стены так. Через них не надо заглядывать. Чем меньше мы будем заглядывать за них, тем лучше. Но четвертая стена неизвестности того, что делается в душах других людей, эту стену мы должны всеми силами разбивать — стремиться к слиянию с душами и других людей. И чем меньше мы будем заглядывать за те три стены, тем больше мы будем сближаться с другими в этом направлении.

19) После смерти по важности и прежде смерти по времени нет ничего важнее, безвозвратнее брака. И так же, как смерть только тогда хороша, когда она неизбежна, а всякая нарочная смерть — дурно, так же и брак. Только тогда брак не зло, когда он непреодолим. […]

21 декабря. Москва. 96. Плохо выучиваюсь. Все страдаю, беспомощно, слабо. Только в редкие минуты поднимаюсь до сознания всей своей жизни (не только этой) и своих обязанностей в ней.

Думал и (почувствовал). Есть люди, лишенные как эстетического, так и этического (главное, этического) чувства, которым нельзя внушить того, что хорошо, еще менее, когда они делают и любят нехорошее и думают, что это нехорошее — хорошо. Сейчас была Соня, говорили. Только еще тяжелее стало.

22 декабря. Москва. 96. Е. б. ж. Начинает быть очень сомнительно, не переставая болит сердце. Нет отдыха ни на чем почти. Нынче Поша один — освежил. Гадко, что хочется плакать над собой, над напрасно губимым остатком жизни. А может быть, так надо. Даже наверное так надо.

25 декабря 96. Москва. 9 ч. вечера. Мне душевно лучше. Но нет работы умственной, художественной, и я тоскую. Сейчас испытываю это особенное святочное размягчение, умиление, поэтическую потребность. Руки холодные, хочется плакать и любить. За обедом грубые сыновья — были очень мучительны.

26 декабря 96. Москва. Все ничего не пишу, но как будто оживаю мыслями. Бес все не отходит от меня. Думал нынче о «Записках сумасшедшего». […]