"Где-то на Северном Донце." - читать интересную книгу автора (Волосков Владимир Васильевич)XIIНочью Лепешев стоит в блиндаже у амбразуры и всматривается в расположение противника. Туго перебинтованная рука болит, но терпимо. Пуля кость не задела, только продырявила плечевую мышцу. Внизу, в темноте, сидит тот самый младший лейтенант-радиотехник, что прошлой ночью пригонял плоты за лепешевским взводом. Сегодня ему вновь поручили это дело. Сейчас радиотехник нервно ерзает на плащ-палатке, шумно вздыхает и ждет, когда лейтенант даст наконец приказ на эвакуацию. Лепешев же не торопится. Он ждет повторения ночной атаки. Немцы не спят. В развалинах слышны приглушенные голоса, бряцание оружия. Очевидно, из садов подошло подкрепление. Первую атаку немцы предприняли в полночь, как раз тогда, когда за лепешевским взводом вновь пригнали плоты. Готовясь покинуть позицию, бойцы ослабили наблюдение за противником, и это позволило фашистским солдатам подползти на дистанцию гранатного броска. Если бы не бронебойщик Степанов, случайно нажавший на спусковой крючок автомата, неизвестно, чем бы все это кончилось. Одиночный выстрел, внезапно ухнувший в конюшне, заставил красноармейцев инстинктивно пригнуться, а нервничавших немцев раньше времени открыть огонь. Сверкнули в ночной темени вспышки выстрелов, разорвали тишину взрывы гранат. И тут же грянуло нарастающее «хо-о-ох!». Вражескую вылазку все же удалось отбить. Выручили фланговые пулеметы, еще не снятые с огневых точек. А потом, когда прошло первое замешательство, открыли огонь и остальные. Сам Лепешев стрелял из пистолета и ранил в плечо и ногу унтер-офицера, неожиданно прыгнувшего из темноты к самой амбразуре блиндажа. Потом, когда противник отхлынул, этого унтера затащили в конюшню и заботливо перевязали. Лежит сейчас увязанный бинтами немец на плоту и ждет отправки в разведотдел дивизии. — Может, пора, товарищ лейтенант? — подает голос радиотехник. — Скоро светать начнет. Ведь тогда… — Что тогда? — злым свистящим шепотом спрашивает Лепешев. — Тогда нам конец. Перебьют всех посреди реки, как утят… Лепешев не отвечает. Он и сам видит, что затянутое облаками небо начинает сереть, но он зол и расстроен, и робкое напоминание младшего лейтенанта, который вообще-то нрав, раздражает его. Неожиданная ночная вылазка гитлеровцев дорого обошлась взводу. Убит Степанов, убит курский соловей Алеша Крыночкин. Ранены Хасанов и Максимов, лучшие пулеметчики взвода. Даже Глинин на этот раз не уберегся. Взрывом гранаты исковеркало у помкомвзвода пулемет, осколком, срезало половину уха. Хорошо хоть этим отделался. Могло быть хуже. И на этот раз обошла смерть несчастного, угрюмого бирюка. — Нельзя больше ждать, — решительнее говорит младший лейтенант. — Скоро три. Всему есть предел. — Я не хуже вас знаю, когда бывает предел! — злится Лепешев. Сейчас ему ничуть не жаль перепуганного пожилого человека, нервно ерзающего в черной яме блиндажа. — Но бойцы, приплывшие со мной, могут вернуться на тот берег, — плачуще говорит радиотехник. — Они знают, что должны вернуться в темноте… — Вернуться? — Лепешев делает шаг в черноту, вытянутой здоровой рукой нащупывает по-мальчишески худое плечо радиотехника. — Вот что, товарищ младший лейтенант… — Голос его звучит громче, Лепешев уже не может сдерживаться. — Они не вернутся без нас. Вы сейчас пойдете к реке с этим автоматом, — он снимает руку с плеча притихшего радиотехника, шарит по лежанке, подает трофейный автомат, отобранный у унтер-офицера. — Пойдете и будете нас ждать. И если хоть один человек попробует удрать отсюда — вы пристрелите его, как предателя. Правом старшего командира на этом рубеже приказываю сделать это! — Но… как же. Как же… — Никаких «но»! Выполняйте приказ. И не вздумайте струсить или запаниковать. Если удерете — я найду вас даже на том свете и рассчитаюсь по законам военного времени. Ясно? — Ясно. Есть выполнять приказ! Оставшись один, Лепешев опять смотрит в амбразуру. Небо в самом деле начинает сереть. До чего же коротки эти майские ночи! А ведь не майские — июньские. Лепешев только сейчас сознает, что май 1942 года закончился и с полуночи начался июнь. Что-то он готовит самому Лепешеву и всей армии? Шум и передвижения в развалинах усиливаются. Лейтенант не сомневается: немцы готовятся к повторению атаки. Они обозлены большими потерями и упорством обороняющихся. Конечно, они понимают, что темнота в данном, частном случае — их союзник. Гитлеровцам ничуть не улыбается перспектива атаковать днем, под убийственным прицельным огнем. И Лепешев знает — они повторят атаку. Знает потому, что сам точно так же поступил бы на их месте. Лейтенант ждет и беспокоится. Беспокоится не от предчувствия близкого боя, а из-за боязни, что противник выберет для удара другое место. Вдруг попробует атаковать еще раз возле реки. А там почти никого нет. Справа — сержант с двумя автоматчиками, слева — тоже трое. В блиндаж по-кошачьи тихо входит Глинин. Он поднимается на приступку и встает рядом с лейтенантом у амбразуры. В тусклой полоске света, падающей из амбразуры, Лепешеву хорошо видно его обмотанную бинтом голову. — Все на огневых? — спрашивает лейтенант. — Да. — Глинин вздыхает, зачем-то шарит в карманах и неожиданно говорит: — Атаку отобьем — взвод надо переправлять. Другой возможности уже не будет. Немцы не успокоятся, повторят атаку. Им надо выбить нас до рассвета. — Я тоже так думаю, — соглашается Лепешев. — Ну, тогда полная ясность. — Глинин ненадолго замолкает, затем хмуро повторяет: — Тогда полная ясность. Отобьем атаку — давайте к реке. Я вас прикрою. Оставьте мне ручной пулемет, несколько заряженных дисков и с десяток гранат. — Почему именно вы? — вырывается у Лепешева. — Мне кажется, я лучше любого другого справлюсь с этим делом. Притом я отлично плаваю и ныряю. Долго могу быть под водой. — Но как же… Как же так, почему вы? Может остаться кто-то другой… — Лепешев бормочет эти слова, хотя сам знает, что надежнее Глинина переправу взвода никто не прикроет. — Останусь я! — как о чем-то давно решенном говорит Глинин. Лепешев сжимает здоровой рукой мосластые, грубые пальцы его. — Послушайте, Иван Иванович… Простите… Василий Степанович… — Волнение, какого Лепешев давно не испытывал, мешает ему говорить. — Не сердитесь, но я сегодня случайно слышал ваш разговор с генералом Федотовым. Я шел к Каллимуллину и… — Ну и что? — В голосе Глинина ни досады, ни обычной официальности. — Так вот, Василий Степанович… Я не знаю, что там у вас когда-то произошло, не знаю, почему вы носите чужое имя… Мне на это наплевать! Я знаю главное: вы — наш советский человек, на все сто процентов наш, без всяких скидок. Я вам верю! — Спасибо, лейтенант. Я знаю, что вы хорошо обо мне думаете. — И я считаю, Василий Степанович… — Лепешев продолжает тискать пальцы Глинина, — вам надо переправиться. Вы должны обязательно выйти живым из этой войны, вы обязаны доказать… я не знаю кому и что… Но люди должны знать, какой вы есть! Не подумайте, что я перестраховываюсь, боюсь ослушаться полковника Савеленко. Для вас, для самого вас сейчас это крайне необходимо! — При чем тут Савеленко… — досадливо бурчит Глинин. — Он по-своему прав. Я немного погорячился… Не надо было. Полковник и сам понял, что отдал ошибочный приказ. И вообще я ему не завидую… Ему сейчас ой как не сладко. — Да, не сладко, — соглашается Лепешев, вспомнив, с какой грустью прощался с ним полковник у реки, как ссутулился, шагнув на плот. — Он неплохой человек, наш комдив. С заскоками, но неплохой, — продолжает Глинин. — Только… только выбрал он себе не ту профессию. Не по призванию. Быть кадровым командиром — тоже нужно иметь призвание. Иначе… — Вроде бы неплохой, — соглашается Лепешев. — Но… Но тем не менее я обязан завтра доставить вас в штаб дивизии. — Знаю. — Глинин вздыхает. — Ничего. Я сам точно так же поступил бы на его месте. Ничего… Не такое со мной бывало. — Но все же… — Сколько вам лет? — неожиданно теплым голосом спрашивает Глинин. — Мне? — Лепешев теряется. — Мне… двадцать три. — А мне сорок шесть… — Лепешеву кажется, что Глинин грустно и задумчиво улыбается в темноте. — Я как раз вдвое старше тебя, Коля… — Это неожиданное «ты» не вызывает в Лепешеве протеста. — И я многое пережил. Четыре войны не в счет. — Почему четыре? — Испанскую считаю. — Глинин долго молчит, что-то вспоминая и обдумывая, потом предлагает: — Если тебе это интересно, я могу рассказать об одном человеке… Тебе первому, может быть, последнему. Мало ли что может случиться… Лепешев понимает, о каком человеке хочет рассказать Глинин, и еще сильнее стискивает его пальцы. — Я не считаю это обязательным. Не считаю, Василий Степанович. Но если вы находите нужным, если станет легче… — Пожалуй. Хочу, чтобы стало легче. — Глинин опять ненадолго замолкает, потом незнакомым, подобревшим голосом рассказывает: — Жил один человек. Воевал в первую мировую прапорщиком, затем воевал в гражданскую командиром полка, комиссаром бригады… В общем, кадровый военный. После победы Советской власти этот военный учился в академиях, командовал бригадой, дивизией и даже корпусом. Занимал еще ряд важных армейских должностей. Когда началась гражданская война в Испании, он добровольно поехал туда защищать свободу, бороться с фашизмом. А потом… — Глинин осекается. — Что потом? — Потом была финская кампания… — Ну и что? Глинин опять долго молчит, размышляя, очевидно, о чем-то трудном и важном. Лепешеву начинает казаться, что помкомвзвода уже жалеет о своей откровенности, как Глинин вдруг говорит без всякой связи с ранее сказанным: — Плохо, когда человеку все легко дается. Оп расхолаживается, психологически разоружается, теряет чувство самоконтроля, лишается самого главного, необходимого всякому настоящему человеку, — способности знать себе реальную цену. Во всем. И в деле, и в обыденной жизни, даже в дружбе и любви… — Глинин глухо кашляет, щупает повязку, длинные фразы даются ему трудно. — Мне слишком легко все давалось. Повышение следовало за повышением, среди сослуживцев я считался порядочным человеком, добрым товарищем и способным командиром… В конце концов я сам в это поверил. Без оглядки… Смутное беспокойство охватывает Лепешева, он сильнее стискивает пальцы помкомвзвода. — Так вот… Во время одной из операций дивизия, которой я командовал, действовала совместно с другими соединениями. Взаимодействие в должной степени отработано не было, условия наступления были тяжелыми — в итоге поставленных задач мы не решили, а соседи понесли потери. И тут в горячке командование обвинило меня и мой штаб в провале операции, все напрасные жертвы отнесло на мой счет. Ты знаешь, как это бывает на фронте. — Представляю, — Лепешеву вспоминается, как ему самому даже в мелких взводных делах случалось пороть горячку. — Позже, когда остыли, выяснилось, что ни я, ни мой штаб не виновны, что ошибки и медлительность допустили другие командиры, а в тот момент… Я чувствовал, что сделал все возможное, и потому очень обиделся. Не захотел понять обстановку, не захотел понять состояние других, не захотел подождать. Нагрубил командованию, оскорбил некоторых товарищей. Знаешь, конечно, что из этого получается… — Знаю. Глинин тяжело вздыхает, заглядывает в амбразуру, и Лепешеву почему-то кажется, что помкомвзвода прячет от него лицо. — Разгорелся конфликт. Меня откомандировали из действующей армии в наркомат, а там кому-то пришла в голову идея назначить меня начальником тыла одного из военных округов. Как я ни протестовал — приказ есть приказ. Пришлось ехать… — И справились? — Куда там… — Глинин безнадежно машет свободной рукой. — Служба тыла — служба сложная, нелегкая служба. Без специальной подготовки в ней долго не накомандуешь. Так и случилось со мной. Запутался, нарубал дров… — Сияли? — Сам подал рапорт. Уволили в запас. Но этому предшествовало еще кое-что… — Что именно? — спрашивает Лепешев, чувствуя, что Глинин приблизился к главному. — Ты любил когда-нибудь? По-настоящему. Вопрос настолько неожидан, что Лепешев отпускает пальцы собеседника. Помявшись, лейтенант все-таки признается: — Иллюзия — была. Любви — не было. — А ко мне, к несчастью, пришло настоящее, — опять вздыхает Глинин. Ему больно говорить — Лепешев остро чувствует это. — Она была врачом в моей дивизии и не ответила взаимностью. Сам понимаешь, как неприятно сорокатрехлетнему холостяку вдруг открыть, что мужскую привлекательность не заменят ни высокое воинское звание, ни высокая должность. О таком раньше не думалось… за ненадобностью. Она напропалую флиртовала с молодыми лейтенантами, со мной же держалась строго официально, а я не понимал, что это игра, что меня, как это говорится в просторечье… элементарно обрабатывают. Расчетливо, цинично. Под пожилого влюбленного карася подводят надежный сачок… Это я осознал позже, а тогда… Проклятое, дьявольское чувство. Стыдно вспомнить, но она мне снилась, я готов был простить ей все прошлые похождения. И простил, когда она демобилизовалась и неожиданно приехала ко мне. Это было последним шагом к окончательному падению. — Какому падению? — Человеческому. На гражданке, учитывая последнюю воинскую должность, мне оказали доверие — назначили заведующим областным торговым отделом. Она не позволила мне отказаться. Я не сумел… — Голос Глинина становится еще глуше от трудно сдерживаемой ненависти. — Проклятое, низкое чувство. Ведь умом я все понимал, а все-таки почему-то поверил ее уверениям в любви. Знал — взаимности нет и не было, а верил. Она внушила мне иллюзию счастья, внушила, что я — талантливый, чистый и умный — просто-напросто жертва людских интриг, что попросту не умею жить… Да, было так, Коля. Умом верить в одни принципы, а жить по иным, по ее принципам… Проклятое рабское чувство. Ты молодой, чистый, ты не знаешь такого чувства! — Не знаю, — честно признается Лепешев, наполняясь жалостью к собеседнику. Он старается разглядеть выражение лица Глинина. Но в блиндаже все еще очень темно, хотя в узкую щель амбразуры пробивается мерклая полоска света. — И не дай бог узнать. Только падшего, разоружившегося человека может одолеть такое чувство. Я всегда считал себя волевым, честным, а тут… Таскался с ней по портным и вечеринкам. На столе и дома не переводились вина… Все кончилось так, как и должно было кончиться. Когда иссякли холостяцкие сбережения, она от моего имени назанимала у товарищей. Мне пришлось покрыть долг чести казенными. Рассчитывал вернуть, но в таких случаях всегда бывает ревизия… У Лепешева вырывается наивное: — Так какого черта вы ее не гнали от себя?! — Милый Коля, — горько усмехается Глинин. — Если б это было сейчас — я бы не задумываясь пристрелил ее. Таким самкам, расчетливо торгующим своим телом, нет места на нашей земле! — В голосе его звучит металл, жестокость. — Пожалуй, — соглашается Лепешев. После всего только что услышанного ему не по себе, и о предстоящей немецкой атаке он уже думает без прежней тревоги. Сложное чувство недоумения терзает его. Услышанное заставляет подумать, что, несмотря на свои двадцать три года, он, в сущности, не понимает многого, происходящего в жизни. — Вы все-таки убили ее! — вдруг убежденно говорит он. Сказанное заставляет Глинина вздрогнуть. Он опять что-то ищет в карманах, склонив на грудь забинтованную голову. Потом, очевидно, решает быть откровенным до конца. — Нет, к сожалению. Судить меня не стали — учли ходатайство соратников по гражданской войне и внесенные ими деньги. Из партии же исключили… — Голос Глинина становится еще глуше. — Когда я возвратился из обкома без партбилета, то застал у нее гостя — прилизанного мордастого верзилу. Оба они были пьяны, вещи мои собраны в чемодан… — Какая сволочь! — вырывается у Лепешева. — Я плохо помню дальнейшее. Они хотели силой вытолкать меня из квартиры. И тут произошел взрыв. Он должен был когда-то произойти. Все, скопившееся во мне, искало выхода. Не знаю, откуда взялись силы, не помню, что попало под руку, но каждый из них получил все, что заслуживал… Лепешев зябко дергает плечами. — Это был паскудный финал падения. Я взял чемодан и пошел вон. Сел в трамвай, поехал на вокзал. В конце концов добрался до одного из моих вернейших старых товарищей по гражданской войне. Жил у него несколько дней… Я обманул его, заявил, что меня оклеветали, что мне угрожает опасность, что мне надо хоть на время исчезнуть и еще черт-те что… Не помню. Он был отличным, честным человеком. Когда-то я спас ему жизнь… Он взял грех на душу, он верил в мою честность и порядочность… — Голос Глинина снижается до шепота. — Он работал в паспортном столе и не захотел оставить меня в беде. Вот так и воскрес мирно почивший в те дни одинокий бухгалтер Глинин. Лепешев не может этого понять. Он не выдерживает: — Боже мой? Зачем вы это сделали? Ведь не убили же вы их! — Да, не убил. Но об этом я узнал много позже. А в те дни… Ничего не помню. Наверно, я тогда немножко помешался от всего… Не то меня сжигал стыд при одной мысли, что, попав под суд, я опозорю не только себя, свою фамилию, свое прошлое, но и своих боевых товарищей, не то терзало что-то похожее… Я стал работать, работать честно, но чувство вины не покидало и сейчас не покидает меня ни на минуту. Он глухо и надсадно кашляет. — Простыли? — Есть немного. Поколебавшись, Лепешев все же решается спросить собеседника: — Вы могли не быть на фронте, почему вы все-таки здесь? — А где я должен быть?.. — хмуро удивляется Глинин — воспоминания вернули ему обычную угрюмость. — Иного места себе не знаю. Ничего не хочу в жизни, кроме победы над фашистами. Помкомвзвода — не комдив, но все же в бою и он кое-что значит. Разве не верно, Коля? — Верно, — соглашается Лепешев и вспоминает, какое лицо бывает у Глинина, когда он ведет огонь по гитлеровцам. Затаенное движение в развалинах усиливается. Лепешев и Глинин настораживаются, долго смотрят туда, но мутная дымка предрассветного тумана, тянущегося с реки, скрывает перемещения противника. — Скоро начнут, — говорит Глинин. — Пожалуй, — подтверждает Лепешев и спрашивает: — Почему вы отказались от помощи генерала Федотова? — Еще чего! — Глинин даже содрогается. — Хватит и того, что так подвел одного из моих друзей. Повторной ошибки не допущу. Я просил Федотова молчать о моей прежней службе. — Это почему же? — Наивный вопрос! — Глинин явно сердится. — Закон есть закон. После того, что я рассказал здесь, любой из вас, на правах командира, обязан тотчас арестовать меня. И это будет правильно. Федотов этого не сделал, не сделаешь и ты… Я понимаю — человечность. А ну-ка, доложи кто-нибудь из вас обо мне какому-нибудь сухарю! Если у него казенная душа, если у него на первом плане буква? Почему не арестовали, порядка не знаете? Укрывательством занимаетесь, личные отношения выше закона ставите! И готово дело. И будет все рассматриваться по законам военного времени. При мысли, что из-за меня может пострадать еще кто-то из друзей — все внутри переворачивается. — А если я все-таки буду ходатайствовать перед командованием? — Нет, ты не сделаешь этого. — В голосе Глинина непоколебимая уверенность. — Это почему же? — Потому что я так хочу. Вчера Федотов сообщил, что друга моего в живых уже нет. Погиб при выполнении особого задания за линией фронта. — И что из того? — А то, что я пообещал Федотову тотчас, как переправлюсь, явиться куда следует. — Вы так решили? — Да. Это окончательное решение. Иного не может быть. Свою судьбу предпочитаю решать сам. — В таком случае, оставить вас не могу. Переправляйтесь вместе со всеми, — решает Лепешев. — Мало ли что может случиться. Оказаться на том берегу живым и здоровым — нет для вас, Василий Степанович, теперь ничего более важного. — Нет, ты оставишь меня! — Глинин словно клещами сжимает локоть лейтенанта. — Сам подумай — у меня нет никого, ни семьи, ни родных — одни товарищи. Оставишь! Мне это надо! Обязательно надо! Мне необходимо это последнее испытание. Ты понимаешь, Коля? Необходимо! — В голосе его мольба, решимость и что-то такое — сокровенное и долгожданное, — что Лепешев вдруг ясно сознает: да, необходимо. — Ну, коль так. Громкий треск пулемета разрывает тишину. Глинин пригибается к амбразуре. В мутной предрассветной дымке мелькают расплывчатые силуэты бегущих немецких солдат. |
||
|