"Том 6" - читать интересную книгу автора (Лесков Николай Семенович)Глава восьмая— Неужто вам, — говорю, — когда вы так бедствовали, никто не помогал? — А кто мне станет помогать? со мною всё бедняки жили; все втроем редко жрали. — Не все же технологи, или, по-вашему, «техноложцы», так бедны. — Да, у кого есть отцы, — не бедны, разумеется, — им помогали. — А ваш отец? — У меня отца не было, — только родитель. — Какая же тут разница? — Отец жалеет, а родитель — родит и бросит. — Кто же был ваш — Мизантроп. — Чем он занимался? — Дворянин — развлекал свою ипохондрию. — Ну, а мать, разве и она о вас не заботилась? — Чем ей заботиться? — она из крепостных девок была. — Так вы, значит, из податного звания? — Нет; из благородного, — мизантроп ее за чиновника выдал. — Вы всё путаете. — Ничего не путаю: родитель был один, а отцом другой числился; муж материн в казначействе служил. — Да вы чью фамилию-то носите? — Материного мужа. — Ваша матушка, верно, была очень красива. — Ну вот… Разумеется, не такая, как я. А у него всё равно были всякие: и красивые и некрасивые, и всех за муж выдавал. — И приданое давал? — Матери пятьсот рублей дал, за чиновника, а которых за своих — тем не давал. — Значит, он вашу матушку больше других любил. — Время такое пришло: эманцыпация. Крепостные не захотели без награждения. А он рассудил, что если с награждением, так уж все равно за благородного. Чиновник и взялся. — Выходит, вы все-таки счастливее других. — Не вижу, те наделы получили, а я нет. — А чиновник вас не обижал, воспитывал? — Мы у него не жили, он с матерью очень дрался; она назад убежала. — К мизантропу? — Да; меня швырнула ему, а сама утопиться хотела. Он нового суда побоялся и взял нас. — Тут вам хорошо было? — Ничего не было хорошего: меня к акушерке на воспитание в город отдали. — Это добрая была женщина? — Шельма; сама все с землемером кофей пила, а мне жрать не давала. И землемер очень бил. — Зачем? — Так; напьется и бьет по головешке. Я оттого и расти перестал — до двенадцати лет совсем не рос. В училище отдали: там начал жрать и стал подниматься. А пуще в пасалтыре морили. — Что это такое за «пасалтырь»? — Чулан, — землемер так называл. «Бросить, скажет, его в пасалтырь», — меня и бросят, да и позабудут без корму. А там еще тесно, все стена перед носом. Я от этого пасалтыря и зрение испортил, что все в стенку смотрел. В училище привели — за два шага доски не видел. — Вы в каком были училище? — В гимназии. — Окончили курс? — Нет; у меня от битья память глупая. — А потом? — В технологию. — Что же тут, больше учились или больше читали? — Больше всего опять жрать было нечего, а иногда и читали. — А что читали? — Много — не помню. — Стихи или прозу? — И стихи и прозу. — И ничего не помните? — Одни стихи помню, потому что много списывал их. — Какие? — Начало божественное, а потом политическое: — Это, — говорю, — «Властителям и судиям». — Вот, вот, оно самое. — Зачем же вы его списывали? — Всем нравилось. — Да ведь это державинское стихотворение: оно есть печатное. — Ну, рассказывайте-ка. — Не верите? — Разумеется. — Ну так знайте же, что это переложение псалма, и оно было в хрестоматии, по которой мы, бывало, грамматический разбор делали. — Ну, а мы не делали. — Бедняжки. — Ничего не бедняжки. — А когда вы окончили свою технологию? — Я ее не кончал. — Почему? — Политическая история помешала. — А какая же это была история? — Наши студенты на двор просились. — Для какой надобности? — Как для какой надобности? Без двора разве можно? двор заперли, и некуда деться: мы проситься. Бударь* говорит: нельзя на двор — от начальства не велено, а мы его отпихнули, и пошел бунт. — Верно, прежде была какая-нибудь распря. — Я тогда не ходил, у меня за ухом юрунда какая-то вспухла, и ее в тот день только распороли. — Как же вы этим не оправдались? — А как это оправдаться, стали нас показывать, — бударь на меня говорит: «Вот и этот черномордый тоже на двор просился». Меня отставили, а ему велели изложить. Он говорит: «Я не пущал, а он, как Спиноза, промеж ног проюркнул*». Меня за это арестовали. — За Спинозу? — Да. — Долго же вы были под арестом? — Нет; я скоро в деревню уехал, — меня графиня выпросила. Он, к крайнему моему удивлению, назвал одно из самых великосветских имен. Я впервые ему не поверил. — Почему она вас знала? — Ничего не знала, а у нас был директор Ермаков*, которого все знали, и он был со всеми знаком, и с этой с графинею. Она прежде жила как все, — экозес* танцевала, а потом с одним англичанином познакомилась, и ей захотелось людей исправлять*. Ермаков за нас заступался, рассказывал всем, что нас «исправить можно». А она услыхала и говорит: «Ах, дайте мне одного — самого несчастного». Меня и послали. Я и идти не хотел, а директор говорит: «Идите — она добрая». — И что же: вправду так вышло? — Ничего не правда. Пустили к ней скоро — у нее внизу особый зал был. Там люди какие-то, — всё молились. Потом меня спросила: «Читал ли евангелие?» Я говорю: «Нет». — «Прочитайте, говорит, и придите». Я прочитал. — Всё прочитали? — Всё. — Что же — понравилось вам? — Разумеется, мистики много, а то бы ничего: есть много хорошего. Почеркать бы надо по местам… — Вы так и графине отозвались? — Не помню, — да ведь еще раньше генерал Дубельт* говорил… Я читал об этом, а с графиней… не помню… Все равно она была дура. Она мне долбила все про спасение, только мне спать захотелось, а ничего не понял. — Что же такое было непонятное? — «Надо прийти ко Христу». Очень рад, — только как это сделать? Или будто я спасен… Почему я это знаю! Или про кровь там и все этакое: ничего по-настоящему нельзя понять. Я сказал, что я этого не понимаю и мне это не нужно. Она стала сердиться: «Оставим, говорит, до деревни, — вы там поймете». Дорогою хотела меня с собой посадить и читать, а потом во второй класс послала; две девки, я да буфетчик. Мы и поссорились. — Какое же вам до них дело было? — Подлости говорят и бесстыдство: я это ненавижу; а потом с мужиком скандал вышел — все и пропало. |
||
|