"Ассасины" - читать интересную книгу автора (Гиффорд Томас)

4

Он сидел в вагоне первого класса, одежда просырела насквозь, и смотрел в окно. Сквозь дождевые облака силилось пробиться солнце, озаряло пейзаж каким-то неестественным призрачным золотисто-серым сиянием. Народу в вагоне было немного. Два священника жевали сандвичи, шуршали коричневыми бумажными пакетами, доставали яблоки, натирали до блеска о грубую ткань черных своих сутан.

Хорстман наблюдал за ними уже довольно давно, медленно перелистывая старинный молитвенник, подаренный и благословленный самим Папой Пием во время короткой аудиенции перед войной. Но вот он отложил молитвенник, снял очки, потер переносицу, на которой остался красноватый след, и закрыл холодные, как лед, серо-голубые глаза. Ночь выдалась долгая и утомительная.

Сперва все эти разговоры с братом Лео, воспоминания о старых временах, о том, как темной штормовой ночью они переплывали Ла-Манш на маленькой открытой лодке, тесно прижавшись друг к другу и громко произнося слова молитв, чтобы перекричать вой ветра и рев валов.

Брат Лео немного растерялся, когда посреди ночи в келье у него вдруг появился старый приятель, с которым они не виделись почти полвека. Смущение и растерянность быстро переросли в страх. Но Хорстман успокоил его, сказал, что его прислали из Ватикана, из секретных архивов, чтобы наконец вернуть конкордат Борджиа в Рим, туда, где ему и следует находиться. Да, он пришел от самого Саймона, тот лично отдал этот приказ, и да, теперь, после всех этих лет, они в полной безопасности. Словом, Хорстман убаюкивал брата Лео этими сказками, и тот поверил. Захотел в них поверить. Затем Хорстман поведал ему, что за конкордатом охотится подлый и изворотливый журналист из Нью-Йорка, что он напал на его след, прочитав какие-то материалы о тайном братстве, и что теперь началась гонка. И соперниками в ней являются Церковь и «Нью-Йорк Таймс», где все события освещаются в самом неприглядном свете. Короче, если этих подлецов не остановить, Церкви грозит нешуточный скандал и прочие неприятности. А затем он описал этого журналиста и назвал его имя. Бен Дрискил.

Видно, чисто инстинктивно брат Лео не очень-то поверил этой истории, но страх при виде материализовавшегося из ниоткуда Хорстмана взял верх и заставил поверить. Впрочем, Хорстман, к своему сожалению и неудовольствию, прочитал во взгляде старика сомнение... Маленький жалкий старик. Они были примерно одного возраста, но Хорстман стариком себя не считал и имел на то все основания.

В то утро события в пещере приняли весьма печальный оборот.

Сомнения брата Лео вновь усилились. Он нутром чувствовал, что-то здесь не так, неспроста Хорстман заявился к нему, не с самыми лучшими намерениями. Брат Падрак, похоже, не понимал, что умирает: сложил руки перед собой и бормотал что-то. Кажется, он принял Хорстмана за ангела смерти и вскоре отключился, как космонавт, отрезанный от систем жизнеобеспечения. А вот Лео стал проблемой. Он даже пытался бежать, звал на помощь Дрискила, и Хорстман быстро прикончил его, почти что в гневе что было вовсе для него не характерно. После этого предстояло выполнить ритуал. На пляже давным-давно валялся огромный деревянный крест, возможно, он был частью распятия, некогда украшавшего храм. Дерево было изъедено насекомыми, просырело насквозь, и тут Хорстмана, что называется, осенило. Саймон бы понял его. Сорок лет тому назад во Франции Саймон сделал практически то же самое со священником, который посмел выдать их эсэсовцам...

Брат Лео был ничуть не лучше того мерзавца, предавшего их в самом конце. Из-за него распалось тогда братство, из-за него людей разбросало по всему миру, как пепел по ветру. Лео знал тайну конкордата и тем не менее собирался передать его чужаку. Ведь Саймон давным-давно призвал их к священному долгу хранить этот документ в строжайшей тайне. А Лео решил передать его Дрискилу.

Нет, это просто уму непостижимо!

Да за это просто убить мало.

Потому и понадобился этот ритуал, древний, жестокий, проверенный веками. Лишь бы хватило сил довести его до конца...

Туман поглотил Дрискила. Надежно спрятал его. И Хорстман не собирался его дожидаться.

Дрискил...

Отчасти Хорстман даже стал уважать его. Вцепился, как гончая, и не отпускает, идет по следу. И в то же время этот Дрискил — настоящее исчадие ада. Пусть скажет спасибо туману, иначе бы висел сейчас на кресте вместо Лео.

Почему он никак не умирает?

Ведь в ту ночь на катке в Принстоне Хорстман убил его. А он не умер. Точно судьба берегла его для другого, еще более страшного испытания.

Но где он сейчас? — вот в чем вопрос. Что будет делать, найдя брата Лео в тумане, на кресте?

Испугается он или нет?

Нет. Хорстман не думал, что Дрискил испугается.

Дрискил безжалостный безбожник, такие обычно не испытывают страха. Не боятся умереть, хотя и являются закоренелыми грешниками. Ему следовало бы бояться смерти, наказания за все свои грехи, что ждут его на том свете. А он не боится.

Странный все же человек...

Где же сейчас Дрискил? Может, следит за ним? И кто за Кем сейчас охотится? Он на секунду задумался. Как бы там ни было, Бог на его стороне.

Хорстман вернул очки на переносицу и решил про себя, что беспокоиться ему нечего. Мало на свете людей, могущих сравниться с ним в осторожности и бдительности. Дрискилу до него далеко.

И он закрыл глаза, а руки продолжали сжимать лежавший на коленях кожаный портфель. Наконец-то конкордат Борджиа в полной безопасности. Для него этот документ был сродни чему-то живому и дорогому. Точно сердце, пульсирующее и гонящее по жилам кровь, которой предстоит наконец очистить Церковь от всей скверны... Он отчетливо помнил ту ночь в Париже, когда Саймон поручил ему и брату Лео выполнить эту важную миссию. Миссию, которая затем превратила Лео в отшельника, а самого его — в вечного странника. Дал задание и приказал дожидаться благословенных времен, когда их снова призовут спасать Церковь...

* * *

Бобина с пленкой вращалась медленно, голоса наполнили комнату. Немного резкие и визгливые, лишенные басовых нот, но качество записи была сейчас не главное.

— Неделю тому назад он побывал в Александрии. Встречался там с нашим старым другом Клаусом Рихтером...

— Шутите! С Рихтером? Нашим Рихтером? Вы вроде бы говорили, он однажды страшно напугал вас?

— С ним, ваше святейшество. И да, он действительно напугал меня.

— Эта прямота, Джакомо, она уже стала твоим вторым я.

Шторы были опущены, не пропускали в комнату ни единого лучика серого предрассветного утра. За лужайкой, окаймленной соснами, тянулись площади и улицы Рима с висевшей над ними коричневатой пеленой смога. Садовник подстригал кусты с помощью какого-то инструмента судя по звуку, то была электропила с цепным приводом Звук проникал через тяжелые шторы и высокие стеклянные двери террасы. Жужжит точно оса, выискивающая очередную жертву, чтобы ужалить.

— И он видел там еще одного человека, который затем покончил с собой.

— Кто он?

— Этьен Лебек, ваше святейшество. Торговец живописью.

Долгая пауза.

— У нас также есть сообщение из Парижа. Один старый журналист по фамилии Хейвуд...

— Робби Хейвуд. Ты должен помнить его, Джакомо. Носил жутко крикливые пиджаки, уводил тебя куда-нибудь под ручку и напаивал до полусмерти. Я его помню... Но он здесь при чем?

— Умер, ваше святейшество, — ответил Д'Амбрицци. — Убит неизвестно кем. Полиция, разумеется, бессильна.

— Антонио! Нет, это просто гениально! Это так кстати, ты даже не представляешь. Как удалось раздобыть эту запись?

В библиотеке виллы, принадлежавшей кардиналу Антонио Полетти, один брат которого был дипломатом и работал в Цюрихе, а второй занимался подпольным производством и распространением непристойных фильмов в Лондоне, с его ограниченным, но поистине ненасытным рынком, сидели за завтраком пятеро мужчин. Стол был уставлен чашками кофе, тарелками с рогаликами, джемом и фруктами. У них возникла нешуточная проблема.

Полетти недавно исполнилось сорок девять. Это был небольшого росточка мужчина, лысый, но с удивительно волосатыми при этом ногами и руками, выставленными сейчас на полное обозрение, поскольку на нем был теннисный костюм. Среди его гостей был шестидесятилетний кардинал Гиглельмо Оттавиани, бытовало мнение, что он стал настоящим «шилом в заднице» в Коллегии кардиналов, благодаря вспыльчивому и скандальному характеру.

И тем не менее выступал он всегда убедительно, умел навязать свое мнение, и все его боялись. Здесь же находился кардинал Джанфранко Вецца, один из старейшин римской Церкви, настолько поглощенный своей ролью целителя и миротворца, что рано или поздно это могло сыграть с ним злую шутку. Рядом с ним сидел кардинал Карло Гарибальди, веселый круглолицый мужчина с репутацией «клубного человека» среди кардиналов, прирожденный политик, усердно и долго учившийся всему на свете в услужении у кардинала Д'Амбрицци. И, наконец, здесь же присутствовал кардинал Фредерико Антонелли. Мужчины расположились в темно-красных кожаных креслах, в тон диванам, стены библиотеки были сплошь уставлены книжными шкафами, ряд книг принадлежал перу кардинала Полетти. Вопрос Гарибальди остался без ответа, бобина с пленкой продолжала крутиться дальше.

— Но как он вписывается во всю эту историю?

— Сестра Валентина виделась с ним в Париже. А теперь он мертв. Возможно, есть связь...

— Этого недостаточно, Джакомо. Пошлю кого-нибудь в Париж, пусть выяснит.

— Удачи ему. Возможно, это просто совпадение. Пырнули ножом в темном закоулке. Такое случается.

— Чушь. Церковь под угрозой, и очередной жертвой стал Хейвуд. Это очевидно.

Кардинал Полетти перегнулся через стол и нажал кнопку «стоп». Затем медленно оглядел присутствующих.

— Вот оно, главное, — сказал он. — Все слышали? «Церковь под угрозой». Я хотел, чтоб все вы слышали, это были слова Инделикато... Он видит во всем этом прямую угрозу Церкви. — Хмурясь, он взглянул на чашку уже остывшего кофе. — Лучше уж посоветоваться и придумать какой-то план действий, чем спохватиться в самую последнюю минуту, когда в дело начнут совать носы всякие там иностранцы, поляки, бразильцы, американцы. Дай этим типам веревку, и они перевешают всех нас, саму Церковь вздернут на виселицу! Сами знаете, что я прав.

Кардинал Гарибальди заговорил снова, почти не двигая полными губами, словно чревовещатель, на время оставшийся без куклы.

— Так ты говоришь, эти голоса принадлежат Каллистию, Д'Амбрицци и Инделикато, так? Нет, это поистине гениальная работа, Антонио. Может, все же скажешь, как раздобыл эту пленку? И где происходил разговор?

— В кабинете его святейшества.

— Вот это номер! Так ты установил «жучок» у него в кабинете! И не надо так на меня смотреть. Я хорошо знаком с современным жаргоном.

— Сказывается влияние твоего брата, — заметил кардинал Вецца. И он погладил белую щетину на подбородке. Последние дни он часто забывал побриться.

— Какого именно брата, — ехидно улыбнувшись, вставил Оттавиани, — вот в чем вопрос. Дипломата или порнографа? — И он тихо и радостно захихикал при виде того, как смутился молодой Полетти.

Тот гневно сверкнул глазами.

— Чем ты старше становишься, тем больше похож на старую сплетницу, — огрызнулся он. Потом поднялся, демонстрируя волосатые и кривые ноги в теннисных кроссовках «Рибок», взял с журнального столика ракетку американского производства. Повертел в руках, потом размахнулся, прицелился и сделал вид, что отбивает воображаемый мяч прямо в лицо Оттавиани. — Вечно ворчишь, вечно всем недоволен.

Кардинал Вецца, грузный медлительный мужчина, подался вперед в кресле. У него, как всегда, были проблемы со слуховым аппаратом.

— Лично я ставлю на дипломата. Ведь посольства всегда кто-то прослушивает, разве не так? Так что он должен разбираться в этих вещах.

Гарибальди отмахнулся и снова повторил свой вопрос:

— Ну? Так как ты ее раздобыл?

— У меня есть дальний родственник, троюродный брат, работает штатным медиком Ватикана. Приладил подслушивающее устройство к аппарату, обеспечивающему подачу кислорода его святейшеству. — Полетти выразительно пожал плечами, словно хотел тем самым сказать, что разные технические чудеса давно стали частью нашей повседневной жизни. — Ему можно полностью доверять...

— Никому, — воскликнул вдруг Вецца, — ни единому человеку на свете нельзя сейчас доверять! — И он громко расхохотался. Смех тут же перешел в лающий кашель, типичный для закоренелого курильщика. Курил кардинал вот уже лет семьдесят. В пожелтевших пальцах с обломанными и растрескавшимися ногтями была постоянно зажата сигарета. Каждую он докуривал до самого фильтра.

Антонелли, высокий светловолосый мужчина лет пятидесяти, выглядевший значительно моложе своего возраста, громко откашлялся. То был знак всем присутствующим прекратить эти дурацкие ребяческие пререкания. Он был юристом и признанным негласным лидером в Коллегии кардиналов, несмотря на свою относительную молодость.

— Полагаю, на этой пленке есть что-то еще? Может, дослушаем до конца?

Полетти бросил ракетку в пустующее кресло, вернулся к столу, нажал кнопку магнитофона. В комнате вновь зазвучали голоса, кардиналы затихли и прислушались.

— А этот священник с серебряными волосами, кто он?

— И все равно, твоя осведомленность меня просто поражает. Где Дрискил?

— Это ты у нас мастак следить за людьми. И только напрасно тратишь время, установив слежку за мной.

— Очевидно, слежка оказалась не слишком плотной.

— Таким образом, у нас получается уже девять убийств... и одно самоубийство?

— Как знать, ваше святейшество. Это просто царство террора. Как знать, сколько было жертв и сколько еще будет.

Затем настала пауза, послышался какой-то шорох, приглушенное и неразборчивое бормотание голосов.

Полетти выключил магнитофон.

— Из-за чего поднялся весь этот шум? — спросил Вецца.

— Его святейшество потерял сознание и упал, — ответил Полетти.

— А как сейчас здоровье Папы? — осведомился Оттавиани. У него были свои надежные источники на этот случай. Но ему хотелось проверить осведомленность Полетти, и тот это прекрасно понимал.

— Он умирает, — с ледяной улыбкой ответил Полетти.

— Мне это известно...

— Он отдыхает, что я еще могу сказать? Не для того мы здесь собрались, чтобы тревожиться по поводу здоровья этого человека. Мы это все уже проходили. Слишком поздно волноваться о Каллистии, это я вам на всякий случай напоминаю. Мы собрались здесь для того, чтоб обсудить его преемника... Следующего Папу...

— И еще, насколько я понимаю, — заметил Оттавиани, маленький худой человечек, страдавший искривлением позвоночника, что делало его похожим на персонаж с карикатур Домье, а Полетти называл это меткой Каина, — мы собираем здесь свидетельства в поддержку вашей кандидатуры. — И он криво улыбнулся. Улыбка как нельзя более соответствовала внешности.

Полетти обозрел своих гостей, плотно стиснув зубы, ему не хотелось затевать свару с Оттавиани. По его глубокому убеждению, этот жалкий калека вовсе того не стоил, и будь его, Полетти, воля, он бы убрал его отсюда, поставил к какой-нибудь стенке и пристрелил бы на месте. Он поднял глаза и увидел свое отражение в зеркале с позолоченной рамой. Да, верно, голова у него какая-то слишком маленькая, нижняя губа слишком длинная, подбородок безвольно узкий, да еще эта лысина. И хотя в Ватикане он считался некоронованным королем тенниса, все равно похож на противную волосатую обезьяну. Он резко отвернулся от зеркала. И без того слишком много отрицательных эмоций с раннего утра.

— Мы подверглись нападению, — задумчиво произнес Полетти, снова взял ракетку и для пущей убедительности взмахнул ею. — Это царство террора. Вот в какой атмосфере приходится ждать выборов нового Папы. Нам не следовало бы забывать об этом, когда будем рассматривать кандидатуру преемника, которого будем поддерживать...

— От таких разговоров за версту несет политикой, — с грустью заметил Вецца. Он перестал кричать, и голос был еле слышен.

— Но мой дорогой Джанфранко, — терпеливо возразил ему Гарибальди, — это и есть политика. Что ж еще, как не политика?

Тут вмешался Антонелли, тихо вставил философским тоном:

— Да, истина заключается в том, что все в конце концов оборачивается политикой.

— Неплохо сказано, — кивнул Полетти. — И ничего такого страшного или ужасного в политике нет. Стара, как мир.

Оттавиани нетерпеливо барабанил пальцами по столу.

— Мой дорогой друг, — сказал он, обращаясь к Полетти, — разве эта старая баба, — тут он кивком указал на Гарибальди, — права, утверждая, что вы собираетесь взять на себя роль наставника и командира человека, которого мы привлекаем к кампании по нашей поддержке? — Печальная улыбка редко покидала его изборожденное морщинами лицо. Оно напоминало карту перенесенных страданий и в то же время демонстрировало решимость не только преодолеть их, но и пользоваться ими.

— Да, верно, такая кандидатура имеется.

— Что ж, продолжайте, — сказал Вецца. Он всегда строил из себя неунывающего скептика, устававшего от людской глупости. И любил провоцировать собеседников, чтобы придать дискуссии более оживленный характер. — Раскройте нам наконец эту тайну.

— Вы слышали записи, — сказал Полетти. — Там звучал лишь один командный голос. Голос, полный решимости, голос, услышав который, сразу становится ясно: этот человек понимает всю серьезность кризиса...

— Но он уже Папа!

— Нет, черт побери, не он! Знаешь, Вецца, друг мой, ты меня порой просто беспокоишь.

— Он назвал все это царством террора, Тонио...

— Это был Инделикато, — ответил Полетти, изо всех сил стараясь сохранять спокойствие. — Это Инделикато сказал, что мы подверглись атаке.

— Ты уверен? — не унимался Вецца. — Нет, голос был похож... — Тут он снова затеребил проводки своего слухового аппарата.

— Поверь мне, Джанфранко, это был Инделикато! — воскликнул Полетти.

— В такой ситуации, полагаю, видеопленка была бы предпочтительней той штуки, что была вставлена в кислородный аппарат, — проворчал Вецца. — Голоса совершенно неразличимы... да это мог быть кто угодно! Как думаешь, можно поставить там видеокамеру? Теперь, когда у нас уже есть кое-что...

— Да, действительно, кое-что у нас есть. И нечего ворчать по пустякам и уклоняться от сути дела...

— Прости, Тонио, — сказал Вецца. — Я вовсе не хотел показаться неблагодарным...

— А вот лично мне показалось, ты не оценил моих усилий. И я, честно говоря, удивлен и...

Тут вмешался дипломатичный Антонелли:

— Ты раздобыл просто бесценную информацию, Тонио, все мы у тебя в долгу. Однако ближе к делу. Насколько я понимаю, ты предлагаешь всем нам выступить в поддержку кардинала Инделикато?

— Ты правильно меня понял, — с облегчением произнес Полетти. — И спасибо тебе на добром слове, Фредерико. Инделикато самый подходящий человек для таких непростых времен...

— Ты что же, считаешь, — вкрадчиво начал Оттавиани, — нам следует учитывать лишь одно это обстоятельство? Что настали трудные времена и мы теперь в осаде? А все остальное ровным счетом ничего не значит, это ты хочешь нам внушить? Мне просто интересно понять твою логику, ваше преосвященство.

Полетти не знал, подшучивает сейчас над ним Оттавиани или нет.

— Да, именно это я и хотел сказать.

— Инделикато? — задумчиво протянул Вецца. — Но это все равно, что назначить премьером главу КГБ.

— Не понимаю, какие тут могут быть проблемы, — устало возразил ему Полетти. — Лично мне кажется, это адекватный ответ на сложившуюся ситуацию. Мы в состоянии войны и...

— Если мы на войне, — перебил его всегда уверенный в себе Гарибальди, — так почему бы нам не выбрать генерала? Такого человека, как, к примеру, Святой Джек?

— Прошу тебя, — вздохнул Полетти, — называй его просто Д'Амбрицци. Его еще никто не канонизировал.

— Ну, Д'Амбрицци так Д'Амбрицци, — кивнул Оттавиани. И болезненно поморщился, пристраиваясь на диванных подушках. — Лично мне кажется, этот человек достоин быть кандидатом. Дальновидный, умный...

— Либерал, — подхватил Полетти. — Называй все своими именами. Тебя что, греет идея бесплатно раздавать всем желающим пачки с презервативами?

— Что? — не веря своим ушам, воскликнул Вецца.

— Презервативы. Кондомы. Резиновые такие штучки. Изобретение лягушатников, — с ехидной улыбкой пояснил Гарибальди.

— Господи Боже, — пробормотал вконец сбитый с толку Вецца. — Они-то здесь при чем?

— Если Д'Амбрицци станет Папой, мы будем раздавать их на ступеньках церквей, после мессы. Мало того, у нас заведутся священники-женщины, священники-гомосексуалисты...

— И я без того знаю довольно много голубых священников, — проворчал в ответ Вецца. — Но с чего ты взял, что Д'Амбрицци будет все это поощрять? — На лице его отразилось сомнение. — Нет, конечно, порой Джакомо говорил такие вещи, что заставили меня усомниться...

Его перебил Антонелли, он любил, чтобы последнее слово всегда оставалось за ним:

— Кардинал Полетти, на мой взгляд, говорил все это в переносном смысле. Просто хотел подчеркнуть общую тенденцию. Убедить нас, что кардинал Д'Амбрицци, если следовать этой логике, вполне способен на самые, мягко говоря, странные поступки. Я прав, Тонио?

— Абсолютно, друг мой. Ты уловил самую суть.

— Возможно, — продолжил Антонелли, — нам следует подойти к проблеме с учетом этой записи и того, что только что говорил здесь Тонио. Как вы считаете, пока что в самом общем предварительном варианте, разумеется, кардинал Инделикато наш человек?

Гарибальди кивнул с многозначительным видом.

— Подходящая кандидатура для трудных времен. Он не боится предпринимать самые решительные шаги, не боится наживать себе врагов. Я вам могу рассказать такие истории...

— Все мы мастера рассказывать разные истории, — сонно заметил Вецца. — Чувства юмора ему не хватает, вот что.

— Ты откуда знаешь? — встрял Полетти, мрачно глядя на старика, скрытого за плотной завесой табачного дыма.

— Но к работе относится серьезно, тут ничего не скажешь. Я бы смог с ним ужиться. Уж лучше он, чем всякие там преступники и сумасшедшие в папской тиаре, которых я немало нагляделся на своем веку.

— Ну а ты, Оттавиани? — спросил Антонелли. — Что думаешь?

— Как насчет какого-нибудь африканца? — усмехнулся тот. — Или, может, нам выбрать японца? Ну, на самый худой конец американца, а?

— Господи, ну сколько можно! — воскликнул Полетти, стараясь не обращать внимания на широкую улыбку, расплывшуюся на лице Оттавиани. — Не надоело валять дурака?

— Просто хотел посмотреть, расценит ли это Вецца как попытку клерикального юмора. — И Оттавиани одарил старика насмешливой улыбкой.

— Что? — спросил Вецца.

— Если серьезно, — продолжил меж тем Оттавиани, — лично я считаю кардинала Манфреди Инделикато хладнокровным чудовищем, машиной в образе человека, эдаким мясником...

— Не стесняйся, — подбодрил его Антонелли. — Говори, что думаешь.

— Никогда бы не стал поворачиваться к нему спиной. Он идеально подошел бы на роль Великого инквизитора... Короче, лучшей кандидатуры на папской трон не сыскать.

Полетти удивленно уставился на Оттавиани.

— Так ты хочешь сказать, что поддерживаешь его кандидатуру?

— Я? Разве я это сказал? Нет, не думаю. Я обеими руками за его физическое устранение, а вовсе не за выборы. Нет, тут я скорее выступаю за Д'Амбрицци, насквозь коррумпированного светского человека, чистой воды прагматика. Он, без сомнения, будет страшно популярен в мире... на манер какой-нибудь кинозвезды. Любому истинному цинику эта идея должна показаться заманчивой.

Встреча пятерки избранных вскоре подошла к концу. Оттавиани и Гарибальди укатили в своих лимузинах с водителями, Антонелли попрощался с ними взмахом руки, гордо восседая в черной сутане за рулем шикарного гоночного «Ламборджини». Вецца, опираясь на тросточку, расхаживал по широкой веранде с плиточным полом, прислушиваясь к бормотанию Полетти. Вецца убавил громкость слухового аппарата еще во время встречи, потому как заранее знал, что ничего нового или сколько-нибудь значимого для себя на ней не услышит. Ему стукнуло семьдесят четыре, память у него была хорошая, и он много чего успел наслушаться на своем веку. И в этот раз решил особенно не прислушиваться, потому что слыхал подобное и раньше. Инделикато, Д'Амбрицци... Ему было плевать, кого из них выберут, потому что группа, курия, членом и игроком которой он являлся на протяжении вот уже почти сорока лет, всегда решала по-своему. Так было, так оно и будет. Ни разу в жизни ему не доводилось еще видеть Папы, который бы не дрогнул перед этими ватиканскими профессионалами. Во время заседаний курии он постоянно пребывал в полудреме. Он посетил слишком много встреч, собраний и заседаний, выслушал столько споров, где кипели страсти, знал о самых сокровенных желаниях отдельных представителей Церкви. Ну, взять хотя бы эту. Только благодаря участию Антонелли она имела какой-то вес. И если они в конце концов назвали Инделикато, это означало, что у Инделикато хорошие шансы. Вецца не был особенно заинтересован. Он знал: жить ему осталось месяца три, почки в самом удручающем состоянии. Если так пойдет и дальше, Каллистий протянет дольше. Меньше всего на свете его заботило сейчас имя нового Папы, хотя... Один вопрос все же не давал покоя.

Вецца и Полетти стояли на нижних ступеньках террасы в ожидании, когда подадут черный «Мерседес». С холмов тянуло приятным освежающим ветерком. Вецца прибавил громкости в наушниках.

— Расскажи мне, юный мой друг Тонио, — начал он, — об этой твоей пленке. Вроде бы там кто-то говорил о девяти убийствах. Я не ослышался?

— Нет. Говорил его святейшество.

— Знаешь, я человек очень старый, у меня проблемы со слухом, так что, может, чего пропустил или недопонял. И, чтобы была полная ясность, давай-ка мы с тобой вспомним, сколько их было, этих убийств... Так. Энди Хеффернан и наш старый добрый друг Локхарт, это в Нью-Йорке. Монахиня сестра Валентина в Принстоне, журналист Хейвуд в Париже. Потом еще самоубийство этого несчастного парня, Лебека, в Египте. Должен признаться, имя его мне ничего не говорит... Получается четыре убийства и самоубийство, так? Может, я чего-то не понял? Тогда помоги, поправь. Получается, не хватает целых пяти убийств. Как ты это объяснишь? Кто были эти пятеро?

Полетти увидел, как из-за высокой живой изгороди показался нос черного «Мерседеса». Слава богу, скоро закончится этот щекотливый и совершенно не нужный ему разговор. Вецца всегда славился умением задавать каверзные и неприятные вопросы.

— Давай, давай, — подначивал его старик. — Помоги несчастному больному коллеге. Кто были эти другие пятеро?

— Не имею ни малейшего понятия, ваше преосвященство, — ответил после паузы Полетти. — Просто не знаю, и все.

* * *

Краем сознания и слуха Каллистий уловил отдаленный бой старых дедовских часов, но это не могло быть реальностью. Однако затем сознание подсказало, что лежит он в своей постели и что сейчас два часа ночи, ибо ровно столько пробили эти чудовищные богопротивные настольные часы, подарок от африканского кардинала. Они были вырезаны из черного дерева, изготовлены по заказу каким-то племенем дикарей, поглощенных идеей сексуальной двойственности. Он отчетливо слышал эти два удара, чувствовал объятия ночи. Теперь ночью он оживал, темнота казалась ближе и понятней. Он вздохнул. Девяносто процентов его сознания до сих пор находились в спячке, но и десяти хватало, чтобы различить тихий шорох и поскребывание на крыше, это опускались на нее одинокие снежинки; слышать, как ветер с гор сотрясает стены, со свистом огибает ветви сосен, согнувшиеся под тяжким грузом снега.

Он, Сальваторе ди Мона, стоял в дверях хижины лесника, повязав на шею толстый шерстяной шарф и пряча в нем подбородок. Этот горный ветер, похоже, никогда не уймется. А на освещенные луной склоны гор даже ночью смотреть было больно, глаза резало от холода. Все цвета стерлись, испарились. Снег белый, а все остальное черно, как уголь. Деревья, судорожно цепляясь за скалы, отбрасывали причудливые тени, по склону горы мелкими стежками тянулись человеческие следы. А внизу вилась черная полоса железнодорожного полотна, которое они с Саймоном обследовали час назад. Пути в одном месте пересекал ручеек под мостом, он тоже причудливо извивался и напоминал издали траурную черную ленту.

Еще шестеро членов группы или дремали в хижине, или пытались читать при свете свечи. Один, листая молитвенник, непрерывно что-то бормотал. Навстречу ему поднялся с грубо сколоченного стула Саймон, сунул книжку в карман пальто, закурил сигарету. Посмотрел прямо в глаза Сальваторе и улыбнулся.

— Долгая ночь, — сказал он, мощный, непреклонный, точно скала, глядя на глубокую расселину между двумя горными склонами; голубоватый дымок сигареты вился по комнате и улетал через дверь.

С их прибытием в маленькой хижине стало пахнуть по-другому, уже не деревом и сыростью, а смазкой для автоматов, теплой потной кожей, а огонь в печке угас, тлели лишь красноватые угольки. Было жарко и холодно одновременно. Все казалось каким-то нереальным. План, некогда выглядевший столь героическим, словно утратил всю свою значимость, привкус героики испарился. Теперь они были лишь кучкой испуганных мужчин, рискующих всем, даже собственной жизнью, чтобы убить одного-единственного человека, который должен проехать внизу на поезде ранним утром. Ничего героического в этом не было. Было лишь ожидание, страх, дрожание в коленках, Противное ноющее ощущение в животе, чувство полной потерянности и одиночества.

Сальваторе ди Мона еще никогда не доводилось убивать человека. Он и не собирался убивать того человека с поезда. Ему даже автомата не дали. Ему поручили другое задание. Взорвать гранатами полотно и заставить поезд остановиться. Остальные же, точнее, Голландец и еще один человек, ведомые Саймоном, были вооружены автоматами. На улице под чьими-то шагами похрустывал снег — это Саймон обходил хижину, затем направился к наблюдательному посту, который они устроили на вершине одной из скал, откуда открывался вид на железнодорожное полотно. Придется ждать еще часа два, не меньше, прежде чем вдалеке появится паровозный дымок, но Саймон, как и ди Мона, не мог уснуть, не мог усидеть на месте.

Час спустя все они задремали, кроме Саймона, который, привалившись спиной к бревенчатой стене, курил сигарету, а также маленького Сэла, который пытался прочесть хоть строчку из служебника при свете свечи, но перед глазами у него все расплывалось.

И вдруг Саймон пригнулся, пересек комнату и загасил пламя свечи большим и указательным пальцами.

— Там, на улице, кто-то есть, — шепнул он. — Кто-то ходит...

Он схватил Сэла за руку и подтолкнул к низенькой дверце в другом конце хижины; снаружи над выходом низко, почти до земли, нависала крыша. Голландец тоже проснулся, и вот все трое выбрались наружу и спрятались в укромном местечке, за поленницей.

До них доносился топот солдатских сапог, а также звяканье металла о деревянные приклады и холодные стволы, хруст снега под ногами, перешептывание. Их окружали со всех сторон. Самих солдат видно не было, их скрывали деревья. И вот наконец несколько парней в униформе вышли из леса и направились прямиком к хижине. Подходили они к ней спереди, потому как не знали о маленькой задней двери. И не слишком спешили.

— Немцы, — прошептал Саймон. Ди Мона увидел, как на долю секунды луна отразилась в круглых стеклах солдатских очков.

— Но как?...

— А ты как думаешь, отец? Нас предали, вот что...

Саймон нырнул обратно за поленницу. Надо бы вернуться в хижину, разбудить остальных, но он видел: они окружены со всех сторон. Ди Мона пытался понять, что происходит, но все произошло как-то слишком быстро. Он нащупал в кармане пиджака две гранаты. Голландец уже приподнял ствол автомата.

А потом указал на холм, густо поросший деревьями, схватил Сальваторе за плечо, что-то прошептал на ухо. От леса их отделяло ярдов двадцать, поляна была залита ярким лунным светом. Затем, в полной тишине, они снова услышали бряцание металла. А затем — громкий треск, видно, солдаты выбили дверь в хижину. И пронзительные крики на немецком.

Треск автоматных очередей, и они выскочили из укрытия и опрометью бросились к спасительной кромке леса.

Все испорчено, все пошло прахом, совсем не так, как они предполагали.

Наверное, уже в тысячный раз ди Мона успел подумать, что не создан для этой чертовой войны.

Он услышал взрыв, затем другой, крики боли и смятения.

И тут вдруг у тыльной стороны хижины возникла плотная коренастая фигура Саймона. Он шел, проваливаясь в глубокий снег, затем остановился, размахнулся, рука описала широкую дугу, какой-то круглый предмет запрыгал по крыше и слетел вниз. И тут же грянул взрыв, снова послышались крики, а Саймон, запыхавшись, уже поднимался к ним по склону.

— Все они мертвы или умирают, — с трудом переводя дух, сказал он. — Многие немцы тоже погибли и ранены. — Он взял гранаты у Сальваторе, выдернул чеки и бросил вниз, в сторону хижины. — Нам надо уходить отсюда, и побыстрей.

Гранаты взорвались, снесли заднюю часть крыши.

Никто не преследовал их, однако по лесу бродили немецкие солдаты, перекликались друг с другом.

На рассвете они добрались до шоссейной дороги и довольно долго прятались в канаве у обочины, ожидая, пока за ними приедет старый грузовик и заберет. Грузовик появился вовремя.

Четверо из группы погибли, выжить удалось только им троим.

Он слышал взрывы, чувствовал запах гари. Никак не удавалось выбросить страшные картины из головы.

На следующий день, вернувшись в Париж, они узнали что важного человека, на которого готовилось покушение в том поезде не было.

Но вот Папа проснулся у себя в спальне, весь мокрый от пота. Его сотрясал мелкий озноб. Но он продолжал вдыхать запах взрывов, видел, как лунный свет отражается в очках немецкого солдата, видел Саймона, который, бросив гранаты, торопливо лез к ним по холму, проваливаясь в снег...

* * *

— Джакомо? Это ты? Что это ты тут делаешь? Ты давно здесь?

Над Ватиканом занимался серый рассвет, он помог Каллистию выбраться из полузабытья, расстаться со снами. На исходе ночи над городом разразилась гроза, тучи пришли с гор, и теперь улицы блестели от дождя. Настало утро, еще одно утро для умирающего Папы Каллистия.

— Никак не получалось уснуть, — сказал Д'Амбрицци. — Вообще-то сплю я мало, мне вполне достаточно трех-четырех часов в день. А иногда и того меньше. Пришел сюда час тому назад. Я тут много о чем размышлял, ваше святейшество. Нам надо поговорить. — Он уселся в кресло у окна. На нем был шелковый халат в полоску, ногу в шлепанце он поставил на нижнюю рейку передвижного аппарата искусственного дыхания, без которого теперь не мог обходиться Папа. — Как самочувствие?

Каллистий сел, медленно перекинул ноги через край постели, отдышался после всех этих усилий. Лицо его блестело от пота. Пижама прилипла к спине. Д'Амбрицци видел: он пытается побороть боль. Смотреть на Каллистия было тяжело.

— Как я себя чувствую? Как чувствую?... — Каллистий то ли закашлялся, то ли засмеялся. Он знал, что тревожит Д'Амбрицци, то, что несколько дней тому назад он грохнулся в обморок прямо у себя в кабинете. — Слава богу, что не сердечный приступ. Хоть и не пойму, к чему так цепляюсь за жизнь, точно меня ждет какое-то светлое и замечательное будущее. Хоть убей, не понимаю... Возможно, химия сказалась, все эти медикаменты. Господи, как же я устал от всего этого, Джакомо.

— Да, лечиться еще хуже, чем болеть.

— Если бы оно существовало, мой друг, это лечение. Просто издевательство надо мной. Знаешь, последнее время даже не хочется спрашивать врачей о своем состоянии. Кому есть до этого дело? Понимаешь, что я хочу сказать? Никому это не интересно. Ну, разве что каким-нибудь убогим и сирым, больным и немытым, последователям вуду и прочих колдовских штучек... Нет, даже им это теперь все равно. — Он иронично улыбнулся. — Даже самому Господу Богу уже неважно и его высшему замыслу.

— О, так ты считаешь, у Бога есть какой-то план, высший замысел? Нет, сам я так не думаю. — Д'Амбрицци покачал тяжелой крупной головой. — Он просто импровизирует. Никто, даже сам Господь, кем бы Он или Она там ни являлись и в каком виде ни существовали, не мог составить столь скверный план. — Он закурил черную сигарету с золотым ободком. — Как раз об этом и пришел с тобой поговорить...

— Об отсутствии высшего божественного замысла? Или о проблеме сексуальной идентификации Господа?

— Это, конечно, может показаться смешным, — снова кивнул Д'Амбрицци, — но то, что у меня на уме, не имеет ни малейшего отношения к сексу. Это, ваше святейшество, относится к пользе от вашей деятельности на грешной планете Земля, и неважно, много или мало у вас осталось для нее времени.

Каллистий поднялся, жестом отверг предложенную ему тросточку и медленно подошел к окну. Сколь ни покажется странным, но он радовался тому, что все еще жив. Спасибо и за это, и неважно, что ждет его в другом, лучшем из миров. Он все равно был рад, что еще живет... рад, что видит сны, вспоминает, пусть даже воспоминания и сны эти были мучительно страшными и в них всегда присутствовала смерть. Все эти жертвы, все мертвецы прошлого и те, кто умирает сейчас... их уже девять, а сколько будет еще? И кто положит этому конец? Кто, наконец, поймет значение этих смертей, вычислит весь порочный круг, а потом разобьет его? Каждую ночь Каллистию снились погибшие, жертвы, каждое утро он просыпался с молитвой и, превозмогая себя, шел на мессу и снова молился, вел службу, старался по мере своих слабых сил. Мир начинает привыкать к мысли, что он умирает. Ну и что с того? Он был Папой Каллистием, но с каждым днем и каждой ночью шаг за шагом отходил от фантазии и приближался к реальности. Приближался к тому, кем он был, снова становился Сальваторе ди Мона...

— Так, значит, хочешь поговорить, — пробормотал Каллистий. — Знаешь, порой мне кажется, что я сижу и говорю не с кем-нибудь, а с самим кардиналом Д'Амбрицци, величайшим деятелем современной Церкви, одной из виднейших фигур нашего времени... С самим Святым Джеком, и это меня изумляет. Какое право имею я отнимать у него время, отвлекать этого великого человека от столь же великих деяний... и не надо улыбаться, Джакомо, я говорю это совершенно искренне. Ты Д'Амбрицци... а я всего лишь...

— Вы главный, — сказал Д'Амбрицци. — Именно так, ваше святейшество. Нам надо поговорить.

— А тебе никогда не приходило в голову, Джакомо, что живем мы в крайне опасные и циничные времена?

Д'Амбрицци рассмеялся.

— Ну, все относительно, ваше святейшество. Все времена были по-своему опасными и циничными. А мы называем их старыми добрыми временами.

— Что ж, может, ты и прав. Но знаешь, мне кажется, лучше нам поговорить у тебя в апартаментах. Здесь, знаешь ли, могли установить подслушивающие устройства... «Жучки», как их там называют. И я пришел к выводу, что прослушивать тебя они побоятся! — И он засмеялся.

— Они? Кто они?

— А ты догадайся. — Он взял перекинутый через спинку постели халат, накинул его и с тихим ворчанием все же согласился взять тросточку. — Идем к тебе.

Д'Амбрицци уже собрался последовать с ним в приемную, но тут Каллистий вдруг остановился в дверях.

— Наверное, нам не стоит оставлять здесь дыхательный аппарат, Джакомо. — Он кивком указал на устройство на колесиках. — Может, поможешь перевезти эту тележку? Без нее мне никак. Да и врачи будут ругаться.

Кардинал Д'Амбрицци возглавлял процессию, толкал перед собой тележку с аппаратом, и два гиганта Церкви, оба уже старые, но один еще крепкий и бодрый, а второй умирающий, не спеша двинулись через коридоры и залы ватиканского дворца. Два старца в элегантных шелковых халатах шли мимо бесценных гобеленов и полотен, украшающих стены, мимо охранников и дежурных чиновников, чья долгая ночная смена подходила или уже подошла к концу. Затворив дверь в свои покои, Д'Амбрицци подошел к массивному резному обеденному столу с ножками в виде сидящих львов с оскаленными клыками, поддерживающих на своих головах отполированную до зеркального блеска столешницу из цельного куска дерева. Затем выдвинул стул — Папа предпочитал жесткие сиденья с прямой спинкой и подлокотниками. И Каллистий медленно, с заметной дрожью, уселся в него.

В окна комнаты уже начали просачиваться жидковатые лучи утреннего солнца, высвечивали пятнами старинный абиссинский ковер, золотили бликами отполированные поверхности. Картины, среди них был даже один Тинторетто, придавали комнате особую изысканность и элегантность, резкий контраст со скромными апартаментами Папы.

— Ну вот, Джакомо, я здесь, вернее, то, что от меня осталось. И сгораю от любопытства. Что тебя беспокоит? Обычно ты не слишком переживаешь за дело Церкви...

— Думаю, вы не слишком справедливы...

— Ну, неважно, из-за Церкви или чего-то другого. А теперь на лице твоем я читаю тревогу и волнение. В чем дело? Это все из-за убийств, да? — У Каллистия зародилась надежда. Ему не хотелось умирать, не положив этим преступлениям конец. Но сколько он еще протянет? И еще он страшно боялся впасть в бесчувственное состояние, когда сознание будет балансировать на грани реальности и фантазии, когда с ним останутся лишь воспоминания и страшные кошмары, преследующие теперь все чаще.

— Прежде чем начать, ваше святейшество...

— Прошу тебя, Джакомо, не тяни. И давай без всех этих дурацких титулов. Мы прекрасно знаем, кто есть кто на самом деле. Пара состарившихся в жестоких битвах ветеранов. — Он похлопал кардинала по рукаву. — Давай выкладывай, что у тебя там.

— Я хотел бы поговорить о деле, которое, надеюсь, ты сможешь завершить при жизни, Сальваторе. То будет достойный венец всех твоих земных трудов. Так что заранее прошу прощения за начало, может показаться, что оно не имеет прямого отношения к делу. Мы подойдем к нему постепенно. Но это очень важно — знать, как я пришел к этому сам. Будь снисходителен ко мне, Сальваторе. Помни, я говорю с тобой прежде всего как с il papa... Помни, кто ты есть, помни, что за тобой стоит все величие, вес и мощь римской Церкви...

Каллистий откинулся на спинку стула, устроился поудобнее, расслабился и забыл о боли, ставшей за последнее время постоянным его спутником. Он знал Д'Амбрицци очень давно, знал его цели и стремления. И вот путешествие в прошлое началось, волшебник и маг Д'Амбрицци повернул время вспять и повел его через все перипетии в истории Церкви, точно умелый гид и наставник. И если Каллистий почти не сомневался, что путешествие это будет не столь радостным, как хотелось бы, то уж ни на секунду не сомневался он в том, что оно будет поучительным. Однако каким образом Д'Амбрицци в конце подведет все к нему и его миссии, он пока что не понимал.

— Тебе известно, какую любовь я всегда испытывал к городу под названием Авиньон, — сказал Д'Амбрицци. — И я хотел бы поговорить об Авиньоне, но только не о том чудесном городе, который знали мы оба. Нет, я хочу, чтобы мы с тобой перенеслись сейчас в четырнадцатый век, когда папский престол был перенесен в Авиньон. Мир тогда был страшно раздроблен, изнемог от войн и эпидемий, враждующие семейные кланы окружали нас со всех сторон. Сразу же после выборов 1303-го Папа Бенедикт XI бежал из Рима, в буквальном смысле слова спасая свою жизнь. Какое-то время странствовал, а следующей весной умер в Перуджи, и не естественной смертью, уж будьте в этом уверены. Причиной послужило блюдо с фигами, так, во всяком случае, утверждали его биографы. Жизнь в Церкви стоила в те времена довольно дешево. Слишком уж много стояло на кону — богатство, власть, влияние. Очередной конклав собрался лишь через год, и вот в 1305-м в Лионе короновали нового Папу, Клемента V. Но он не осмелился воцариться в раздираемом междоусобицами Риме. Осел вместо этого в Авиньоне и жизнь там вел скромную и уединенную. А виной всему была мирская политика Церкви, которая вмешалась в мирские схватки.

Итак, папство перешло к Франции. И стало действенным инструментом французской политики, еще более мирским, нежели прежде. Церковь превратилась в реальную политическую силу. И утратила в результате свою духовность. Прежде центром христианского мира был Рим, так повелось еще с времен Петра, все предшествующие папы были преемниками Петра, и вот теперь Церковь ушла из Рима, повернулась к нему спиной. И священный город начал загнивать. Его наводнили злодеи и преступники всех мастей — убийцы, мошенники, воры, вымогатели. Церкви разграблялись, из них выносили все, даже мраморные ступени. К 1350 году помолиться к могиле святого Петра приходили до пятидесяти тысяч паломников в день. И что они видели там? Стадо коров, мирно пощипывающих травку у главной апсиды, полы, заваленные пометом.

Иоанн XXII, Бенедикт XII, Клемент VI... Этот Клемент купил Авиньон за восемьдесят тысяч золотых флоринов! Построил там папский дворец, а кардиналы наполнили его, а заодно и свои роскошные виллы, уникальными произведениями искусства, сколотили и весьма внушительные личные состояния. Они были вполне светскими принцами... После смерти Папы Урбана V личное его состояние оценивалось в двести тысяч золотых флоринов. Церковь перестала быть Церковью Петра, коррупция разъела ее изнутри. Она загнивала прямо на глазах, ибо алчности нет и не было предела. Все дружно стремились к богатству, и миряне, и духовенство, материализм восторжествовал! Церковь жила так, словно не существовало таких святых понятий, как вечность, справедливость, спасение души. Ничего, кроме погони за золотым тельцом, пустоты и тьмы в самом конце. — Кардинал понизил голос до шепота, а потом вдруг и вовсе умолк, сидел, низко опустив голову. Каллистий боялся заговорить, нарушить молчание. Куда гнул его собеседник, он еще пока что не понял, но жизнь Церкви в Авиньоне, столь красочно описанная Д'Амбрицци, заворожила его. Вот он увидел, как кардинал поднял голову, потянулся к кувшину и бокалам на серебряном подносе. Он налил в бокал воды, протянул Каллистию, тот смочил губы. От этих лекарств постоянно пересыхало в горле.

Д'Амбрицци вновь вернулся к своему повествованию.

— Петрарка, — сказал он, — называл Авиньон крепостью физических и духовных страданий, проклятым Богом городом, средоточием порока и зла, отхожим местом мира. А еще — школой порока и ошибок, замком ереси, растленным Вавилоном, вместилищем лжи, зловонным адом на земле.

— Вавилонские пленники, — пробормотал Каллистий. Д'Амбрицци кивнул. Глаза яростно сверкали из-под тяжелых век.

— Петрарка говорил, что Авиньон стал родным домом для шлюх, пьянии и священников, которые всю свою жизнь посвятили не служению Церкви, а чревоугодию и разврату. Святая Катерина из Сьенны утверждала, что в Авиньоне пахнет адом...

— Не то чтобы я против столь занимательного экскурса в историю, Джакомо, но все же хотелось бы знать, зачем ты рассказываешь мне все это сегодня?

— Потому, что времени у нас совсем мало, ваше святейшество, — вздохнул Д'Амбрицци. — И дело тут не только в твоем пошатнувшемся здоровье. Вавилонские игры... все это происходит снова, теперь. А ты, являясь Папой, главой римско-католической Церкви, невольно попустительствуешь этому. Церковь так охотно сдалась, превратилась в средоточие зла и порока! — Д'Амбрицци видел, как Папа заморгал глазами, скучное выражение покинуло их, они сверкали из-под складок сухой пергаментной кожи. — Теперь твоя задача как главы престола вернуть Церкви спокойствие и безопасность... вновь поставить на службу человеку и Богу. — Он усмехнулся, обнажив желтоватые прокуренные зубы. — Пока что еще есть время, Сальваторе.

— Но я не понимаю...

— Позволь мне объяснить.

Папа проглотил таблетку для снижения артериального давления, чисто машинально вытащил из кармана старинный флорентийский кинжал и начал медленно вертеть в руках. Руки у него были морщинистые, с сухой пергаментной кожей, и слегка дрожали, но лицо ожило и словно светилось изнутри. Когда кардинал Д'Амбрицци предложил ему немного передохнуть, умирающий жестом отверг это предложение, а в голосе его слышались гневные нотки:

— Нет, нет, нет, я вполне способен продолжить. Потом отдохну как следует, после твоего рассказа. Продолжай, Джакомо.

— Ладно. Готовься выслушать всю правду, порой это бывает нелегко. — Д'Амбрицци слегка понизил голос, произносил слова отчетливо и веско, чтобы они укоренились в сознании Каллистия. — Наша Церковь снова попала в плен мирских желаний и стремлений, присущих обычным людям в мире, где все основано на погоне за властью и богатством, удовлетворении самых низменных плотских стремлений. Ты понимаешь, о чем я говорю? Действительно понимаешь? Все мы пленники диктатуры правого крыла, освободительных движений левого толка, ЦРУ и мафии, КГБ и Болгарской тайной полиции, таких обществ, как «Пропаганда Дью» и «Опус Дей», пленники банков, разбросанных по всему миру, бесчисленных иностранных спецслужб и разведок. Пленники эгоистичных интересов курии, всех этих бесконечных инвестиций, вложенных в нашу недвижимость и в производство оружия. Иными словами, все мы являемся пленниками нашей собственной алчности и стремления получить все больше власти, власти, власти! Когда меня спрашивают, чего хочет Церковь, я мысленно возвращаюсь к тем временам, когда ответ, пусть и не однозначный, сводился к двум понятиям — добру и злу... но теперь я знаю ответ еще до того, как прозвучит вопрос. Больше! Мы всегда хотим больше, больше!

Папа ощутил, как сжалось и затрепыхалось сердце в груди, и покосился на кислородный аппарат. Последнее время он постоянно находился при нем. Возможно, теперь самое время прибегнуть к его помощи... однако неприятное ощущение вскоре прекратилось. Ложная тревога. Он отер платком выступившую в уголках рта слюну и заговорил:

— Но, Джакомо, ты, пожалуй, с большим рвением, чем все мы остальные, старался приспособить Церковь к условиям существования в светском мире, приблизить ее к реальности. Твердил, что мы должны сделать свой выбор, что мы во что бы то ни стало должны выжить. Именно ты, ты избрал такие средства для достижения этой цели, как сближение с Западом и коммунистическим блоком, поддержка стран третьего мира. Ты, Джакомо, распоряжался финансовыми потоками и составил для Церкви невиданное доселе состояние. Именно ты вел переговоры с облеченными властью людьми и властными структурами мира сего по самым деликатным вопросам. Это же неоспоримый факт. Так зачем ты теперь говоришь мне все это?

На бледных губах кардинала заиграла еле заметная улыбка. Вся краска отлила от лица. Оно стало почти прозрачным, казалось, сквозь кожу просвечивают кости.

— Можешь называть это запоздалой мудростью старца, Сальваторе. Бывает, человек проводит всю жизнь в тяжких трудах и лишь в конце пути осознает им истинную цену. Просто я слишком долго занимался всем этим. У тебя еще есть шанс употребить это мое запоздалое прозрение во благо Церкви... Время еще есть. А потому слушай и учись. Нам был дан знак свыше, Сальваторе. Тебе и мне, мне так впервые в жизни. Господь предупреждал нас, а мы так и не поняли! — Он грохнул кулаком по отполированной столешнице.

Каллистий наблюдал за ним со смешанным чувством любопытства и даже какого-то благоговейного ужаса.

— Убийцы... — прошептал Д'Амбрицци, — Молюсь, чтобы ты наконец увидел, понял это. Убийцы, этот знак, как крест в небесах, что явился императору Константину на закате дня. Тебе представляется уникальная возможность направить Церковь по стезе добра. Ты можешь вернуть Церкви изначальное предназначение, возродить истинную ее цель... Если только увидишь и признаешь этот знак, это предзнаменование, если поймешь всю правду, что стояла и стоит за этими убийцами.

Они не были святыми, эти убийцы, Сальваторе. Они не были убийцами Церкви, какими казались, какими их считали. Мы были полными идиотами, были слепы и не видели главного, отгородились от всего мира, ослепли от ложной своей значимости! Мы позволили этим убийцам запугать себя, и кто бы там за ними ни стоял, с настоящей Церковью они не имели ничего общего. Они — часть мира, который мы создали сами!

И это было неизбежно, поскольку мы сами отдали себя врагам... Они мирские убийцы, поскольку сами мы стали не более чем еще одним колесиком или винтиком в мирской машине... А убийцы — это та плата, которую требует от нас внешний мир. Мы сами затеяли все эти беспринципные финансовые махинации, вмешивались в политику и преступный бизнес, постоянно стремились к накоплению богатств, и вот теперь настал для нас час расплаты!

Кто-то там нашептывает об ассасинах; но стоит поверить в них, и мы обманем сами себя. Мы были слепы, а ассасины — не более чем символ, инструмент, который мы же сами и создали себе в наказание. И вы, ваше святейшество, только вы можете спасти Церковь... остановить все это. Только вы...

— Но как, Джакомо? Не понимаю, что я должен делать, после всего того, что ты здесь наговорил.

Каллистий, отвергающий мистику, уже начал думать: не видит ли перед собой особый род безумия, оракула или пророка, в которого вдруг превратился давний его друг. Неужели устами кардинала с ним говорит сам Бог? Неужели этот старик, некогда бывший его ментором, вдруг стал носителем священного пророчества? Но у Каллистия не было времени для чудес, пусть даже божественных по природе своей. Он был истинным бюрократом от Церкви, практиком и человеком рассудочным. И все же, как прикажете реагировать на все это ему, в его-то должности? И тем не менее он помнил, что на протяжении долгих лет он был учеником кардинала... И находился под влиянием у этой сильной и неординарной личности. Даже сейчас оно чувствовалось, это влияние... Сила духа, страстность, крутой мужской нрав, всегда присущие кардиналу, действовали на него даже сейчас.

— Просто всегда помни, кто ты.

— Но кто я, Джакомо?

— Ты Папа Каллистий. Помни, ты прежде всего Каллистий, и тогда миссия будет ясна.

— Но я не совсем понимаю...

Тут на плечо Папы властно опустилась тяжелая крепкая рука.

— Слушай меня, Каллистий... и будь сильным!

* * *

Сестра Элизабет откинулась на спинку вращающегося кресла, немного отъехала от стола и поставила ноги на подставку. В редакции было темно и безлюдно. Уже десять минут одиннадцатого, она опять забыла поужинать, и в животе ныло, словно там прожгло дыру бесчисленное количество выпитого ею кофе. В руке она сжимала дешевую шариковую ручку. Чернила в ней кончились. Она швырнула ее в корзину для бумаг, промахнулась, услышала, как ручка закатилась куда-то в угол. Великолепно. Просто тупик. Все у нее сегодня валится из рук, ничего не получается.

— Кто, черт возьми, этот Эрих Кесслер? Почему его имя оказалось в списке Вэл?

Она произнесла эти слова тихо, но отчетливо и с напором, словно роняя их в тишину в надежде, что они упадут к ногам какого-нибудь оракула. Где она только не искала имя этого человека, и в разных справочниках, и в Интернете! Но Эрих Кесслер появился всего однажды, в списке, составленном Вэл, а потому можно было сделать вывод, что такого человека не существовало вовсе. Однако Вэл была всегда так аккуратна, так внимательна. И имя в списке означало, что такой человек все-таки был, что он каким-то образом связан с остальными. Тот факт, что после имени и фамилии не стояло даты, почти наверняка означал, что человек этот пока что жив. Ведь даты против остальных имен в списке были датами смерти. Но где он, где его искать, черт побери?

Просто тупик какой-то. Что делать?...

Она проснулась ровно в полночь, сидя в кресле, ноги на столе.

— Бред какой-то! — сердито пробормотала Элизабет.

Пошла домой на Виа Венето, но заснуть не получалось. И не успела оглянуться, как настало время для утренней пробежки, и еще она поняла, что ей надо позвонить.

* * *

— Ваше преосвященство, это сестра Элизабет. Простите, ради бога, за беспокойство, но...

— Перестаньте, дорогая моя. Чем могу помочь?

— Мне необходимо встретиться с вами, ваше преосвященство. Всего пятнадцать минут...

— Понимаю... Что ж, тогда давайте днем. Ну, скажем, в четыре, у меня в Ватикане. — Святой Джек всегда так говорил о своем рабочем кабинете: «у меня в Ватикане».

* * *

Он ждал ее и был в кабинете один. Одет официально, при всех положенных ему регалиях. Он увидел, как удивленно расширились у Элизабет глаза, и на лице под длинным и толстым носом расплылась широкая улыбка.

— Представление специально для туристов, — объяснил он. — Увы, но в данный момент приходится служить внешним заменителем Папе. Присаживайтесь, сестра. Что там у вас стряслось? — Он открыл резную шкатулку, где лежали сигареты, порылся толстыми кургузыми пальцами и остановил свой выбор на черной с золотым ободком. Вставил в рот, спичку зажег, чиркнув по ногтю большого пальца.

— Речь все о тех же убийствах, — сказала она. — Имена убитых значатся в списке Вэл; как выяснилось, все эти люди были убиты...

— Извините, сестра, но мы ведь уже с вами об этом говорили. Разве что вам удалось обнаружить что-то новенькое... — Он с утомленным видом пожал массивными плечами.

— Прошу вас, ваше преосвященство, подумайте о Вэл. Вспомните, она пожертвовала жизнью ради этих своих изысканий. И была близка к какому-то очень важному открытию, настолько важному, что они решили убить ее... Подумайте о Вэл.

— Но, милая, дорогая моя, вам вовсе нет необходимости напоминать мне о Вэл и моих чувствах к ней. На протяжении нескольких десятилетий я был близким другом семьи Дрискилов, а с Хью познакомился еще до войны. Он был тогда в Риме... работал на Церковь. Мы вместе ходили на концерты. Кстати, меня и познакомили с ним на концерте. Помню все, словно было это только вчера, сестра. Бетховен. Опус для трио под номером семь, в си-мажор. Нет, виноват, опус девяносто семь. Хью особенно его любил. И впервые мы с ним заговорили об этом произведении великого композитора... Впрочем, неважно. Просто хочу сказать, я любил и люблю эту семью, каждого без исключения. Хотя, следует признать, все они были большими упрямцами. Хью и все эти его задания от Управления стратегических служб, прыжки с парашютом и бог знает что еще. Валентина и это ее настырное копание в прошлом, из-за чего, собственно, ее и убили. И, наконец, Бен, который занимается непонятно чем. Я и сам хочу, чтобы нашли убийцу. Провожу собственное расследование и, честно признаться, сестра, не хотел бы, чтобы кто-либо в него вмешивался. И еще мне страшно не хотелось бы, чтобы пострадали вы или, не дай бог, убили Бена Дрискила, людей, которые суют нос не в свое дело... Вы меня поняли, сестра? Я достаточно убедительно объяснил вам свою позицию? Хочу, чтобы вы раз и навсегда прекратили это занятие. У вас нет ни права, ни веских причин продолжать его. Ни одной. Никаких. Не вашего ума это дело. Посмотрите мне в глаза, сестра, и скажите, что вы меня поняли.

— Я вас поняла, — тихо ответила Элизабет.

— И однако улавливаю в вашем голосе это «но». Скажите, я прав, сестра, насчет этого «но»?

— При всем к вам уважении, ваше преосвященство, я не понимаю, почему не имею права закончить работу, начатую Вэл. Я чувствую, у меня есть это право, и не только, это мой долг перед сестрой Валентиной. Я... я... ничего не могу с собой поделать, но чувствую именно так.

— Понимаю ваши чувства, сестра. В свое время и я был таким же. А вот ваши действия... нет, это я категорически отказываюсь понимать. Оставьте это другим.

— Но, ваше преосвященство, эти другие... они как раз и убивают людей! Эти ваши другие, они внутри Церкви!...

— Все это лишь пустые догадки, сестра. Оставьте это. Это дело Церкви, вот пусть Церковь им и занимается.

— Да какое право вы имеете так говорить? Он улыбнулся, закурил еще одну сигарету.

— Имею, потому что ношу красную кардинальскую шапочку. Более веской причины, пожалуй, нет. — Он взглянул на наручные часы. — Простите, но мне пора, сестра. — Он поднялся. Казалось, расшитая золотом мантия давит на плечи всем своим грузом, принижает его.

— Эрих Кесслер, — сказала она. — Кто такой Эрих Кесслер?

Д'Амбрицци уставился на нее.

— Это последнее имя в списке Вэл. Единственное имя без даты смерти. Но похоже, такого человека не существует вовсе. Кто он? Является ли очередной жертвой из списка?

Выпуклые черные глаза Д'Амбрицци, глаза аллигатора, смотрели на нее из-под полуопущенных складчатых век.

— Не имею ни малейшего понятия, Элизабет. Не знаю. А теперь, прошу вас, оставьте все это! Прекратите! — Говорил он почти шепотом, но каждое слово выговаривал отчетливо и страстно.

— Если Эрих Кесслер является следующей жертвой, он должен знать, почему были убиты все остальные... Это означает, что у Эриха Кесслера можно получить все ответы. — Руки ее дрожали, она была на грани слез. — Я еду в Париж. Вэл была там, работала, что-то искала.

— Прощайте, сестра.

Он распахнул дверь.

В приемной сидел за письменным столом монсеньер Санданато. Поднял на нее глаза.

— Сестра?...

Но она молча промчалась мимо, вылетела в коридор, сбежала вниз по лестнице. К черту их всех, к черту!...

* * *

Кардинал Д'Амбрицци обернулся к Санданато.

— Скажи, Пьетро, тебе случайно не удалось найти этого Кесслера?

— Нет, ваше преосвященство, пока нет. Как выяснилось, найти этого человека ох как непросто.

— Ладно, продолжай поиски.

...В тот вечер сестра Элизабет сдержала давнее свое обещание и пришла на обед в монастырь, где присоединилась к нескольким сестрам Ордена. Обедали они в большой столовой, сервировку составлял самый лучший, что имелся в монастыре, фарфор «Веджвуд» и самые тяжелые и старинные серебряные приборы. Атмосфера царила свойская и дружеская, хотя и чувствовалось некоторое нервное возбуждение. Свечи отбрасывали блики, играли в хрустальных гранях бокалов, беседа протекала тихо и непринужденно, прерываясь сдержанным смехом. Сестра Элизабет уже успела несколько отвыкнуть от такого образа жизни, да и не слишком к нему стремилась. Но когда оказывалась в подобной обстановке, вновь входила в ритм, воспринимала ее с радостью и даже удовольствием и всегда вспоминала одну из причин, по которой решила пойти в монахини. Только здесь она находила отдохновение от какофонии голосов и звуков всего остального мира, к которым приходилось прислушиваться, хочешь ты этого или нет.

Вечерняя трапеза так успокаивала, так умиротворяла душу. Беседа шла мирная и самая вежливая, однако была приправлена, как изысканное блюдо перцем, изящной иронией и сарказмом. Собравшиеся здесь женщины принимали Церковь далеко не безоглядно, они были самыми требовательными ее критиками. И вот они собрались за этим столом, одевшись в традиционные элегантные черные сутаны — для некоторых такой случай, покрасоваться в монашеском облачении, выпадал лишь раз в месяц, — и говорили, говорили. Для Элизабет этот вечер и компания за столом служили лишним доказательством тому, что за стенами Ватикана существовал совсем другой, отдельный и страшный мир, наводненный бесшумными тенями ассасинов. Доказательством тому, что есть и иной, отличный от внешнего, мир порядка, сдержанности и высокого интеллекта, где человек не подвержен невыносимому прессингу, который запросто может поломать жизнь любому, кто живет вне стен Апостольского дворца. Сидя здесь, рядом с сестрами, прислушиваясь к их оживленным разговорам, разделяя многие их взгляды и чувства, она наслаждалась покоем и ощущением полной безопасности, точно находилась в оазисе, удаленном от всех тревог, бурь, несчастий, крови и страха, словом, всех непременных атрибутов того, внешнего мира.

А потом они сидели в гостиной, где стены были увешаны старинными картинами в тяжелых позолоченных рамах, пили крепкий черный кофе. И тут она вспомнила Вэл, с которой они так часто сидели здесь после обеда вместе с другими сестрами, пили кофе, болтали... Бедная Вэл. Интересно, как бы она поступила, если бы кардинал Д'Амбрицци строго-настрого запретил ей заниматься этим делом? Сложный вопрос. И что бы сделал на ее месте Бен Дрискил? Она до боли закусила губу, потом выдавила улыбку. Но это же совершенно очевидно. Послал бы его к черту, вот и все... И вот вечер плавно подошел к концу, она распрощалась с сестрами. Умиротворение этих последних нескольких часов быстро улетучилось, оставив ощущение смутной тревоги.

Она вернулась домой на Виа Венето, чувствуя себя совершенно потерянной и несчастной. Может, чтобы успокоиться, стоит хоть немного поработать? Стычка с Д'Амбрицци не выходила из памяти, слова его жгли, как огнем. Прежде Элизабет не испытывала ничего подобного, никогда не попадала в ситуацию, когда он, утратив всякие приличия и дипломатичность, так открыто позволял себе гневаться.

Ничего, утешила она себя, все рано или поздно уладится, утрясется. Уж как-нибудь она сумеет разгадать эту загадку с именем. И тогда все станет на свои места.

Господи, что за глупость! Разгадать... да у нее нет ни малейшей надежды!...

* * *

Она разделась, напустила полную ванну горячей воды, медленно погрузилась в нее, наблюдая за тем, как пар превращается в капли воды и оседает на кафельных стенах. Потом налила в ладонь жидкого мыла с ароматизирующими маслами, натерла себя, ощутила аромат свежести и чистоты.

Дверь в ванную она оставила открытой. В коридоре висело зеркало, и она видела в нем отражение: ночной ветер раздувал шторы, прикрывающие дверь на террасу. Глаза у Элизабет начали слипаться. Она усилием воли снова открыла их, увидела столик из сварного железа, покрытый скатертью, складки ее тоже трепетали от ветра. Несколько дней тому назад она ждала в гости подругу и сделала кое-какие приготовления. Потом в последнюю минуту встречу отменили. Свечи в тяжелых подсвечниках, хрустальные бокалы, столовое серебро приборов расцвечивалось бликами от каминного пламени. Террасу освещали огни улицы, они рассыпались повсюду, насколько хватало глаз, озаряя город призрачным розовато-желтым сиянием. Словно россыпь драгоценных камней за шторами...

В теплой воде мышцы постепенно расслабились. Элизабет почувствовала долгожданное умиротворение, ощутила, как ее уносит, точно на волнах, в столь желанный сон...

И вдруг, уже находясь на самом пороге этого сна, она уловила еще одно отражение в зеркале. Точно туча на лик луны надвинулось оно, точно тень птицы в солнечный день, в самой глубине и темноте квартиры она заметила какое-то движение.

Что-то темное...

Она вновь покосилась на дверь и шторы террасы, взглянула на свечу на столе.

И, переведя взгляд на зеркало, стала ждать.

Что это было? Летучая мышь? Она страшно боялась летучих мышей. Неужели одна из них залетела с террасы и теперь летает по квартире, бьется о стены?

Вот тень снова мелькнула в зеркале. Слишком быстро, тут же пропала, она не успела толком разглядеть, что это было. Точно воспоминание, не оформившееся в точный образ, неясное и неопределенное.

Нечто.

Элизабет почувствовала, как мелкие волоски на руках встали дыбом, а по коже пробежали мурашки. И тогда медленно, не сводя с зеркала глаз, она поднялась из воды, шагнула из ванны, протянула руку, сняла с вешалки махровый халат, накинула на мокрое голое тело. Колени дрожали, соски напряглись под мягкой тканью. Сердце билось, точно птичка в клетке.

Что, если запереться в ванной? Она тут же отмела эту мысль. Нет, тогда она окажется в ловушке. То же относилось и к спальне, что через коридор. Да любому ребенку под силу выбить стеклянную панель двери и ворваться внутрь. И потом, что-то подсказывало ей, что никакая это не мышь... И не ребенок тоже.

Из квартиры был только один выход, на лестничную площадку. Если бы в ванной был телефон!...

Господи, что за дурацкие фантазии. Всему виной нервы, напряжение и беспокойство последних дней, все эти жуткие россказни об ассасинах, признания, услышанные от монсеньера Санданато, страх за Бена Дрискила, воспоминания о Вэл, ссора с Д'Амбрицци. Все это нервы, ничего больше...

Что, если включить свет сразу во всей квартире? Нет, не получится, все выключатели в гостиной... Да и потом, нужен ли ей весь этот свет? Или нет?...

Игра воображения? Тени? Смерть?

Она двинулась по коридору к гостиной. Она еще не придумала, как будет защищаться, просто не хотелось попадаться в ловушку в этой части квартиры, этом отсеке, в ванной и особенно на кухне, где темно и столько острых ножей.

В гостиной царила темнота. Лишь слабо вырисовывались очертания мебели, лампы, горшки и кадки с растениями. Да, здесь полно мест, где мог спрятаться незваный гость. Ни шороха, ни малейшего движения. Она не слышала ничего, кроме шума ветра на террасе да слабых звуков улицы внизу. Но все эти тени, они такие глубокие и темные...

Элизабет шагнула в комнату, замерла, прислушалась снова.

Возможно, зеркало ее просто обмануло. Занавески слегка колыхались. Ветер показался неожиданно холодным, прямо ледяным.

Нет, теперь совершенно ясно, что в комнате никого нет.

Она обернулась к террасе. Дверь по-прежнему открыта, ничего не изменилось. Да, игра воображения, ей просто почудилось.

Элизабет вышла на террасу, прислушалась к звукам улицы, здесь они сразу стали громче. С облегчением втянула прохладный воздух. Движение, несмотря на поздний час, было довольно интенсивное. Да и внизу, на тротуарах, народу полно, все куда-то спешат, расталкивают друг друга. Вот она, реальность. Никто в квартиру к ней не пробирался, а реальностью являются миллионы туристов, что наводнили город, прогуливаются по ночам, развлекаются, словом, прекрасно проводят время. Она отошла от перил, развернулась, собралась войти в комнату.

Он стоял в дверях, преградив ей путь.

Высокий мужчина стоял совершенно неподвижно и смотрел на нее. Всего в каких-то восьми футах.

На нем была черная сутана, подобная тысячам других, которые каждый день видишь в Риме. Он стоял спокойно и смотрел выжидательно, словно ждал, что она вот-вот заговорит. Потом губы его дрогнули, но не выдавили ни звука.

Почему он медлит, почему не прикончил ее здесь, когда она стояла спиной к нему на террасе, или в ванной?... Вот теперь она разглядела его как следует.

Он шагнул в круг света. И тут Элизабет с ужасом заметила, что один глаз у него затянут белой пленкой. И вскрикнула от страха.

Инстинктивно оба они пришли в движение, и получилось это одновременно.

Священник шагнул к ней, Элизабет отскочила в сторону, схватила со стола тяжелый серебряный подсвечник с хрустальным колпачком.

Он успел ухватить ее за рукав, пальцы утонули в пышной ткани халата. Она резко рванулась, высвободилась, при этом халат распахнулся на обнаженном теле. Один глаз смотрел на нее не мигая... Мертвый глаз.

Смущенный открывшейся перед ним наготой, сбитый с толку ее диким криком, священник растерянно отступил на шаг.

Элизабет воспользовалась этой долей секунды, изготовилась, и когда он набросился на нее снова, размахнулась и изо всей силы ударила подсвечником прямо ему в глаз. Он не успел прикрыться. Стекло разлетелось на мелкие осколки, серебряное основание врезалось в скулу.

Он испустил сдавленный крик, она же ухватилась за столик, пытаясь сохранить равновесие, и вновь нанесла удар, изогнувшись и вложив в него весь вес своего тела. Он, защищаясь, вскинул руки, белизна лица исчезла, словно по волшебству, оно теперь являло собой сплошную кровавую маску. А затем он слепо набросился на нее, и Элизабет отбивалась и отступала, уперлась спиной в перила террасы, и отступать было уже некуда. Она обернулась и увидела прямо перед собой страшное лицо, сплошь красное от крови и утыканное мелкими осколками стекла, сверкающими, как фальшивые бриллианты, и рот у него был широко раскрыт, но не было слышно ни звука...

Она брезгливо и с ужасом отшатнулась от него. Это была агония.

Вот он сделал над собой усилие, приподнялся. Протянул руки, в этом жесте читалась мольба...

А потом медленно перегнулся через перила и полетел вниз.

Элизабет смотрела, как он падал: руки раскинуты, полы сутаны развеваются на ветру, вот он плывет в воздухе, медленно поворачивается, и последнее, что она успела заметить, — это страшный, залитый кровью глаз, сверкающий неукротимой злобой...