"Марево" - читать интересную книгу автора (Ляшко Н)VЗосима оглядывает степь и сбегает с кургана: — Гоп-го-о-ооп! Злых людей не было. Зосима с разбегу охватывает ладонями скользкую росную жердь колодезного журавля, и в небо взлетает пронзительный скрип. Ведро лязгает, руки захватывают воду, капли сверкают над ушами, в бровях. И пусть — сейчас взойдет солнце и высушит. Зосима оборачивается на восток, вспоминает, что сегодня воскресенье, видит село, вербы, и ему хочется крикнуть и солнцу, и селу, и матери. Следы туманов отливают на земле цветными пятнами. Степь, нагая, чистая, влажная, лежит и ждет. Солнце будет печь, сушить, шершавить ее. Солнце погонит на нее людей, быков… — Идем, идем! — несется от шалаша. Корней ловит Онуфрия и ведет к колодцу: — Грязный, хуже свиньи. — Да ну его! Холодно! — Мойся, ну! Онуфрий зачерпывает руками воду и, пока Корней держит его за вздувшуюся па спине рубаху, водит ими по лицу. — Еще, еще… не умрешь. — Чистый уже… будет. Корней опускает руку, Онуфрий пятится, искоса смотрит на него, вытирает лицо спущенным рукавом рубахи и с криком бежит к разведенному Зосимой костру: — Брр-брр! Дым кудрявится и синит степь. Зосима сидит в его клубах и ложкой мешает кашу. Лицо у него багровое, из глаз катятся слезы. — Помой ложки! Онуфрий греет над костром руки и сушит рукава. — Оглох!? Мой ложки! — Не хочу. — А есть хочешь? — Я свою ложку оближу. — А нам? Зови отца, готово! Они втроем садятся вокруг котелка. Из ложек я ртов идет пар. Из-за земли на степь льется красный свет. Когда затихают быки, кажется, будто не перепела тенькают вдалеке, не шмели жужжат, а лучи перебирают травы и звенят ими. Онуфрий выносит из шалаша два кнута и сумку с хлебом. Один кнут он кидает Зосиме, другой кладет возле отца, а сам ложится и болтает ногами. Быки трогаются в сторону солнца. Надо итти за ними, но Корней глядит на бледнеющий в первых лучах солнца костер и додумывает. Зосима косится на него, кашляет, медленно поднимается, перекидывает через плечо сумку, берет змеей намотанный на черенок кнут, разматывает его и гладит пеньковый хвостик. Корней не шевелится. Зосима поджимает губы, умышленно громко зовет Рябчика, хлопает кнутом и кричит отстающим быкам: — Гей! Ге-ой! Ну-у! Корней переводит взгляд на мелькающие мутно-серые ноги Онуфрия и говорит: — Иди, сынок, за меня в степь. Онуфрий вскакивает на колени, приседает, поднимается и широко глядит на отца. На его щеках сквозь загар проступает краска. — Ну, чего уставился? Иди, говорю, за меня с быками. Онуфрий проводит пальцами по верхней губе и от волнения заикается: — Ма-а-ма-ать же придет, я ж… — Знаю, — обрывает его Корней, — ты все лето встречал мать, а сегодня я ее встречу. — А я? — Пасти будешь, Губы Онуфрия вспухают. Он шевелит руками, как бы готовясь защищать право на встречу матери. Корней ждет немного, затем шевелит руками и поднимает голубоватые бровастые глаза. Онуфрий пальцами теребит ладонь и свирепо глядит через костер. В глазах его-они тоже голубоватые, но яснее, чем у Корнея, они тоже будут* бровастыми, — в глазах его упрямство. Губы сжаты, голова наклонена, лоб перекосила складочка, ноздри подрагивают. — Ну? — повышает голос Корней. Онуфрий не слышит. Корней кладет па колени руки и хочет встать. Онуфрий не замечает этого. Корней сердито крякает и встает. Онуфрий задом отдаляется от него. Корней глядит в его перекошенное лицо и грозит пальцем: — Смо-три, сынок, смо-три мне! Онуфрий, не сводя глаз с его рук, осторожно берет за кончик кнут и тянет его за собою. У шалаша он надевает рваную соломенную шляпу, идет прочь, дает волю слезам, на ходу оборачивается, плачет громче, догоняет облитых пламенем зари быков и обрушивается на них: — Куда-да-а? Я вот тебе! Корнею жалко, его, и он часто затягивается дымом цыгарки. Мычанье слабее, рога сверкают. Быки и сыновья пропитываются солнцем, уходят в его лучи и превращаются в огнистые венчики цветов. Ветер колышет их, клонит все ниже, ниже, и перед глазами остаются только ширь и солнце. В красные переливы зари вплетается золотой блеск, роса тает. После рева быков голоса птиц, шмелей и кузнечиков кажутся перезвоном невидимой воды. Над далью плывет коршун. Корней землею забрасывает остатки костра, вешает на колья свитку, ложится в тень и решает встать после полудня. Да, но неужто ему придется ставить Аграфену на колени и заставлять есть землю, бить ее кнутом? А иначе нельзя? Вот светит солнце, а надо бить. Глаза у Онуфрия хорошие, а надо бить. Тень, синева, звон, шопоты, — все вот такое, но… В голове Корнея мутится. Солнце сквозь тень сеет на ресницы искристый песок и шепчет: — Шша-шша… Просыпается Корней во-время. Тень отодвинулась, и солнце сквозь рубаху печет спину. Корней идет к колодцу, раздевается, скрипом журавля вспугивает зной и плещет на себя воду. Струи перебирают волосы, скользят по черной шее, с бронзовых лопаток слетают на жилистую спину и катятся по коричневым позвонкам. Корней вытирается и на ходу сушит рубаху. В солнце кожа твердеет, стягивает лицо, и оно становится шершавым, строгим. Таким оно и должно быть сегодня. Шмели вылетают из тени на солнце и покрываются золотой пылью. Корней глядит на тень, надевает рубаху и радуется: «Угадал». На черте дали, в колеблющихся волнах зноя шевелится похожее на перекати-поле пятно. Идет. Корней одергивает бороду, светлые метелочки усов, морщится, кашлем заглушает тревогу и бранит не то себя, не то Аграфену, не то свое сердце. Перекати-поле стало уже стеблем с растопыренными ветками и мутным венчиком. Корней таращит глаза па курган и хмурится. Далекий крик как бы подрезает жужжанье мух: — Сыно-ок! «Зови, зови» — жестко улыбается Корней. Крик сипит переливами сопилки и от натуги наливается хрипотой: — Сыно-о-о… Аграфена машет платком в красных цветочках, стирает со лба пот и гнется под тяжестью корзины. Надо бы помочь ей, но Корней не шевелится. — Да ты оглох!? Или спишь!? — совсем уже четко звенит усталый голос. Корней поднимается и, нагнув голову, идет. Аграфена ждала Онуфрия, и тело ее расслабляет тревога: «Не случилось ли чего?» Вышитые короткие рукава ее рубахи от груди кругами смочены потом. Смуглые оттянутые корзиной руки красны до локтей. Сквозь сетку пришитой к рубахе мережки поблескивают бронзовые ноги. Лицо влажное, румяное. В светлых голубых глазах испуг: — Здравствуй… — Здравствуй… Аграфена отдает Корнею корзину: — Случилось что? А чего ж ты остался у шалаша? — Да та-ак… — Может, нездоровится? — Не-а, чего там… ничего… — А-а, а я испугалась… Глаза Аграфены яснеют. — Давно не видела я тебя с детьми. Сдается так давно, что и не вспомнишь. В степи хоть бы душа какая. А дети как? — Пасут. Аграфена перекладывает с руки на руку платок и рассказывает: — И у меня все ничего. Огурцы, кукуруза хорошие будут. С капустой вот неладно… гусеница проклятая, понимаешь. Ну, да я ее укорочу. Сад груш даст. Только ветер не оббил бы. Слив мало, так только, слава одна. Зато калина какая! Глянешь на нее, дух займет. Густая-густая! Аграфена кончиком платка вытирает в уголках губ и поглядывает на Корнея. Ей хочется, чтоб он поднял глаза и взял ее под-руку. Ведь никого нет, — степь да солнце. Но она крепится, — не молоденькая, семнадцать лет замужем. Корней гудит от черных мыслей, ставит у шалаша корзину, не знает, с чего начать, и гнется, высокий, неловкий. Аграфена заворачивает край юбки, садится и говорит: — На поле на днях была. Ячмень ничего будто. Земля там, сам знаешь… Ну, скотина края пощипала. Глаз нужен. Слова сливаются со звоном мух Аграфена будто клубок разматывает: скажет об одном, передохнет и опять. Корнею кажется, она не спроста так ладно говорит. Нет, прячется за слова, сидит в стороне, будто с чужим. Загорелая шея Корнея становится багровой. Он открывает рот, задерживает дыхание и хрипло кидает: — Ну, ладно! Пусть он сгорит тебе твой огород! Голос Аграфены сникает, губы вздрагивают и остаются полуоткрытыми. Корней рукой как бы отстраняет обдуманный ночью разговор и бормочет: — Ты вот что… Я это, я тебе на смех не давался, я… Он не находит слов, с досадой машет рукою и отрубает: — Чей Зосима? — Как чей?! — удивляется Аграфена. На лбу ее сбегаются морщинки, и он похож на далекое взволнованное ветром ржаное поле. — А так, чей? — А я почем знаю, раз ты не знаешь? Корней вскакивает на колени и кричит: — Ты не стрекочи! Я-то знаю, чей он! — Значит, не твой он, а чей же? — Да уж я знаю! — Знаешь? Так пускай тебя гром убьет за эти слова! Я… Голос Аграфены звенит. Мысли Корнея разбегаются, но подозрение, что Аграфена хитрит, собирает их. — Ты глаз от меня не вороти! — кричит он. — Меня убивать не за что! Или зато, что ты мне Зосиму принесла? В кого он? В тебя?! В меня?! Кто у нас такой?! Рябчик?! — Да какой он? — вскакивает на колени Аграфена. — Не видала? Как жук, черный… — Черный?! Аграфена всплескивает руками и захлебывается: — Я, значит, виновата, что сын черный! Да что ж мне, как, переродить его, чтоб белым был? А ты где был? Или я сама зачинаю? Глядите, черный! Не в масть, так и не наш! Чего ты вызверился? Да мне, раз так, провались ты! Жила я, жила с тобой, с проклятым, а ты вон что! Шестнадцать годов глядел и глаза не лопнули, на семнадцатом разглядел… Корней склоняется к Аграфене и шипит: — Не лайся, а то дам-и душа вон. — И бей! Бей! — взвизгивает Аграфена. — И ударю!.. Корней хватает Аграфену за руку, ловит другую и заламывает их: — Чей Зосима? — Твой! — Врешь! Ну-у, чей? — Твой! Ломай! Ломай! Думаешь, рук жалко! Ломай! Глаза Аграфены краснеют, но слез нет: — Ломай! Души! Корнею кажется, она не вынесет боли, вот-вот сознается и будет ползать у него в ногах. Он ждет этого и боится, а исступленный голос Аграфены вое стегает и стегает его по лицу: — Ломай! Режь! Режь! Он сипит: — Ты правду, правду! Может, силком кто, а? — Ни с кем! — Может, встретил кто, одна ходишь… — С отроду! Ни с кем! Корней отпускает руки, отворачивается, но Аграфена ловит его за рубаху и дергает: — Нет, ты стой! Вот смотри! Она вскидывает ко лбу руку и тянется к небу: — Пусть мои кости земля выкинет из могилы, если вру. Землю буду есть, твой Зосима. Не веришь? Сам, может, таскаешься… Она ничком валится на землю и причитает. Корней идет от нее за шалаш, садится там и виновато глядит себе под ноги. |
|
|