"Живые видения" - читать интересную книгу автора (Робсман Виктор)

Странствующая душа

Когда вздрогнул поезд и мимо окон закачались пьяные стрелки, я увидел вдруг, как всё мое прошлое, даже совсем недавнее, сдвинулось с места, стало отделяться от меня, уходить в непостижимую вечность. Смутно вспоминались мне последние часы расставания, но и они становились невозвратными, отмирая по мере того, как я удалялся от них. Помню, как отец укорял меня; он вложил в меня все сбережения своей любви, завещал мне все богатства своей непорочной души, передавал мне в наследство свою незапятнанную совесть, свое доброе имя и честь, нажитые им долголетним нравственным трудом, а я безрассудно оставляю его в поисках чего-то лучшего, чего нет на земле… И ему казалось, что я обманул его, украл у него радость, посмеялся над его отеческой любовью, и всё, для чего он жил, было напрасно. Моя мать долго слушала его молча, и лицо ее было напряженным, как у человека, ожидающего несчастья. Ее верующая душа была полна сомнений; она хотела понять — не козни ли это искусителя-дьявола, или так хочет Бог? Вошла сестра Лида и села у моих ног, как испуганная собачка. Она сказала: — Я так и знала, что самое большее горе приносят нам те, кого мы более всего любим… Как ты не можешь понять, что мать этого не переживет, а отца это тоже сведет в могилу… Откуда у тебя такое упорство? А ведь ты один можешь сделать их счастливыми… Но я был уже далеко от нее, и вся эта, окружавшая меня, печаль, эти прощальные слезы не проникали глубоко в мою странствующую душу, очарованную будущим, каким обещала его мне обманщица-мечта. Путь лежал длинный и трудный. Поезд нехотя раскачивался, как после долгого сна, распуская пары, стонал всеми своими железными суставами, и я успел заметить из окна вагона, как бежала, догоняя его, точно подхваченная ветром, показавшаяся мне очень одинокой, моя сестра Лида, живо напомнившая мне снова испуганную собачку. Она задыхалась от быстрого бега, белая блузка вырывалась из ее синей юбки, волосы метались, как больной в постели, а она, делая мне какие-то знаки руками, звала меня домой, выкрикивая едва доходившие ко мне слова: — Что ты сделал с нами! Что ты сделал с самим собой!


В вагоне было тесно и душно. Поезд дальнего следования шел медленно, не торопясь, удлиняя время, продлевая путь. Он подолгу останавливался на каждой захолустной станции, на безлюдных полустанках, словно хотел показать нам всё многообразие жизни земли и однообразие живущих на ней людей. Это был почтовый поезд прямого сообщения, он шел из Москвы в Туркестан, из Европы в Азию, с холодного севера на горячий юг. Он шел степью, которая не была в этих местах одного покроя, она не утомляла, изобилующая холмами и оврагами, временами прерываясь густыми, черными чащами или погружаясь вдруг в глубокие озера, и снова убегала в хвойные леса, и так всё время, пока не стали приближаться к былому Яику, к былым яицким казакам, в далекое прошлое русской жизни, где спокойной равнине приходит конец; нет здесь больше пасмурных дней, тоскующих по солнцу. Всё здесь пылает! Горячий песок бьет в стекла вагона, стучит по крыше, проникает во все щели, и уже у каждого он на зубах. Вагоны набиваются молчаливыми туркменами, одетыми тепло, как при морозе; они садятся на пол в пролетах, взбираются с ногами на вагонные полки, подбирают под себя ноги, как если бы они были в пустыне, в своей юрте. Присосавшись к своим длинным чубукам с горьким дымом, в котором находят сладость жизни, они вспоминают о лучших днях своей прошлой жизни, когда вся пустыня принадлежала им одним; их предки гузы, или огузы, названные царем Македонским туркменами за то, что своими длинными головами напоминали турок, были счастливее их, потому что были свободнее. Эти потомки покоренных гуннами алан не были турками, а народом иранского племени, и жили они в стране Аланья, у истоков Дона, в необъятных прикаспийских степях, и владели тогда всеми баранами земли. У них был свой царь, носивший титул «ябгу»; они платили ему дань — четыре данека в год, т. е. две трети дирхема, что, по-нашему, менее 20 копеек… Они тоскуют теперь по своим юртам, по своим баранам, по своей необъятной степи, по своей потерянной свободе. Среди них скотоводы, у которых советская власть отобрала скотину, хлопкоробы, у которых отобрали хлопок, шелководы, у которых отобрали шелк, и хлеборобы, у которых отобрали хлеб… Теперь и я среди них. Свободная профессия журналиста не сделала меня свободнее их, потому что свободных профессий у нас нет, если не считать, конечно, самую древнюю из них, которую презирали римляне и почитали греки из Коринфа, города, прославившегося искусством любви. Но для этого надо быть женщиной и, к тому же, ослепительно красивой… Однако, что мне до них! Ведь я мог найти для себя какую-нибудь беспечную работу, не по призванию, где можно прослыть тихим и послушным, быть, например, грузчиком в порту, встречать нагруженные заморским зерном пароходы, видеть людей из другого мира, и они рассказывали бы мне о заморской жизни, дарили бы мне, как ребенку, разные любопытные вещицы, каких у нас нет, угощали бы душистым табаком… Но гордость не позволила бы мне заняться таким неразумным трудом, совсем бесплодным… Тогда, ничто не мешало бы мне жить в лесу, рубить деревья, убивать дичь, уединиться в лесной сторожке, дать себе зарок молчания и не искать правды… А еще лучше было бы мне заняться благородным трудом земледельца, отвоевать себе приусадебный участок на колхозной земле, жить тихо, бесшумно, незаметно для всех, чтобы никто не знал, что я живу, и всегда копаться в земле, на огороде… Но устав колхозной жизни суров, все осуждены там как бы на вечное поселение, и никуда по своей воле оттуда уйти нельзя… Нет, это не по мне, лучше уж смерть, чем неволя! А почему было мне не жениться на Марусе Ратобельской, отдать ей свою жизнь — она этого так хотела! Она говорила мне, повторяя слова Апостола, не понимая всего их значения: «С тобой готова пойти в темницу и на смерть!»… Где она теперь? Но разве не лучше было бы мне тогда оставить всё, забыть всех, взобраться на святую гору Афон, населенную аскетами и монахами, поселиться в лавре, запрятаться в келью и встречаться там с одними лишь святыми отцами Церкви, мертвыми ныне во плоти; они так много знают! Они получали откровения с небес, у них есть чему поучиться… Но и они не были свободны от заблуждений, живя на земле… А поезд уже далеко от родных мест, всё так же стонут вагоны всеми своими железными суставами, и опять перед мной бегущая за ним, точно подхваченная ветром, моя, очень одинокая, сестра Лида, похожая на испуганную собачку. И делая какие-то знаки руками, она зовет меня домой, выкрикивая при этом раздирающие душу слова: — Что ты сделал с нами! Что ты сделал с самим собой!


Вот и Тедженский оазис среди безбрежных песков, как маленький остров среди бушующего океана. Здесь есть река и водохранилище, здесь зреет виноград, наливаются соком земли медовые дыни, каких нигде нет, растут деревья, и в их тени, на мягкой траве, усталые верблюды лежат растянувшись, как мертвые. Бесшумно ступают между ними погонщики-туркмены в своих лаптях из козьей кожи, разгружают хлопковые тюки, другие — тихо дремлют, прислонившись к своим верблюдам; они живут с ними одной жизнью, всегда в песках, всегда кочуя, всегда в пути… В этих местах я уже не в первый раз; помню, как я добровольно оставил этот цветущий оазис, прельстившись «черными песками» Каракумов, которые уводили меня к голым, неживым горам Копет-Дага, за которыми лежала удивительная страна царя царей, восточных сказок, прекрасных выдумок и небылиц — всего того, чего в жизни нет. Какие-то чары привлекали меня тогда к разрушенным стенам крепостных валов, к тлеющим развалинам былой славы, к этому кладбищу ранних лет жизни земли. Какая-то прелесть приманки скрывалась для меня в кишащих паразитами лохмотьях нищих, которые читали нараспев любовные четверостишья-рубайе Гафиза и разговаривали между собой мудрыми афоризмами Саади… Какая-то тайна соблазна пряталась для меня в нечистых, плохо пахнущих покрывалах восточных женщин, равнодушных к любви, которые не отличают одного мужчины от другого, выполняя перед ним свой долг… Поистине, думал я тогда, нет ничего, что не содержало бы в себе поэзии; она во всем и везде, в самом малом и в самом великом, а на загадочном Востоке она неожиданно раскрывается даже там, где ее нет… И мне казалось тогда, что весь сотворенный Богом мир представляет собой не что иное, как произведение Искусства! Тогда впервые я встретился с пустыней, с надвигавшимися на меня сугробами больших барханов, напоминавших волны океана. Было красиво и страшно, но страшное не пугало меня, а влекло. Солнце, тем временем, разгоралось с поразительной быстротой, безжалостно сжигая все живое; оно было везде, куда бы я ни шел, и никуда нельзя было от него укрыться. Утопая в песке, я всё чаще останавливался, чтобы передохнуть от усталости, и тогда солнце, с каким-то дьявольским злорадством, набрасывалось на меня всем своим огнем; и тогда я стал понимать, что солнце может быть не только источником жизни, но и источником смерти. Как это возможно! Разве жизнь и смерть одно и то же? Тогда и в любви есть ненависть, и в добродетели есть порок… Нет, всё это непостижимо, всего этого понять нельзя или, может быть, у меня уже всё помутилось в голове от этого пылающего солнца? Да и жажда стала нестерпимой… Только бы один глоток воды! Сколько радости доставил бы он мне — этого никому не понять!.. Но ведь у меня есть полная фляжка воды, я взял ее с собой, я это хорошо помню… Да, конечно, она со мной, но как взять ее в руки, когда она вся раскалена, да и вода в ней выкипела… О, проклятье! Только бы один глоток, и радость жизни вернулась бы ко мне… Пламя охватывало меня теперь со всех сторон, как на костре, и только обманчивые миражи, эти призраки, иллюзии, видения помогали мне идти, как мечта помогает жить. Я видел где-то близко тихие селения, укрытые тенистыми садами, но они быстро исчезали, как только я приближался к ним. Всё мучительней было мне бороться с жаждой, она вызывала к жизни призрачные реки, и, всегда обманутый, я бежал к ним навстречу, преодолевая усталость. Но скоро жизненные мои силы стали убывать; откуда такая смертельная усталость, такое унизительное бессилие, такая старческая немощь, как будто я прожил уже несколько сот лет? Как я, должно быть, жалок, как я ничтожен и слаб! Хорошо, что никто не видит меня! И уже в беспамятстве я повалился в горячий песок и стал сладко засыпать, как засыпают умирающие в снегу. И тогда отовсюду потекла ко мне вода. Я увидел прозрачные источники и бьющие из-под земли ключи со студеной водой. Передо мной возникали мечтательные озера, заросшие камышом, и дикая утка уносила трепещущую рыбу. Я заглядывал в колодцы, наполненные доверху водой, и куда только ни обращался мой взгляд — повсюду бежали веселые ручьи, превращаясь в реки, и уводили меня к морям и океанам. Теперь уже вся земля была покрыта водой, и я уже не шел, а плыл по этой широкой воде, которая накрывала меня с головой, как утопленника; я шел ко дну и, в то же время, начинал понимать, что умираю от жажды. Меня разбудили тогда верблюды звоном своих медных колокольчиков, в котором послышался мне колокольный звон последней праздничной заутрени в Москве. Добрые туркмены-погонщики доставили меня тогда живым домой. А теперь?