"Живые видения" - читать интересную книгу автора (Робсман Виктор)Весна в колхозеВсё незаметно преобразилось. Еще недавно деревья дрожали раздетые и нигде не было видно черной земли. Люди, зябнувшие от лютых морозов, прятались во всякую тряпку, надевали на себя всё, что есть, и по этой странной одежде нельзя было отличить мужика от бабы, старых от молодых. Все в равной мере страдали от зимней стужи, и трудно было сказать, в чем больше терпели они нужду: в вязанке дров или в ломтике хлеба… А теперь — вся земля открылась вдруг, голые ветки зашевелились, снег тронулся, почернел и сник, и отовсюду побежала живая вода. Между избами, и дальше к колодцу уже протоптали веселые дорожки, но их скоро заливало дождем, и девки ходили по слякоти босыми. На проезжих дорогах еще стояла распутица, а в колхозах уже спешно составляли списки полевых бригад, разлучали мужиков с бабами, матерей с грудными детьми, и гнали всех в поле перевыполнять нормы. Уже начали съезжаться из города бригады бездельников-надсмотрщиков, не доверяющие усердию колхозного крестьянства, и за малую провинность лишали их трудодней. Село пустеет, одни лишь тяжело больные да дряхлые старухи и старики, дни которых сочтены, кряхтят и стонут в заброшенных избах. Но и они просятся в поле, чтобы заработать трудодень и быть равноправными едоками в своем колхозе. В такое время отправился я с агрономом земотдела в Смелу, на Мелитопольщину, богатую когда-то сахарной свеклой, выполнять свой долг советского журналиста. Утро было влажное, и мы зябли. Агроном бережно и не торопясь скручивал на холоде папиросу, внимательно заправлял ее в мундштук и, подбирая с кожуха крошки, вкусно затягивался дымом. Не поднимая глаз, он сказал, ни к кому не обращаясь: — Почему он везет нас по этой дороге? В такую распутицу и на грунтовой дороге легко потонуть, а тут тем более… Повозившись с папиросой, он снова заговорил: — Не езда, а мучение… Так, пожалуй, и к вечеру не доедем до села. Сколько ни едем, а всё еще кроме хвоста кобылы ничего не видно… Слабая лошадь, вся в болячках, с трудом вытаскивала нас из густой грязи и часто подолгу останавливалась передохнуть. — Она у тебя спит, — дразнил агроном возницу. — Она не кормленная… — отвечал тот, не поворачивая лица. Лошадь тяжело дышала и при этом слышно было, как что-то ворочается у нее в груди. Поношенная сбруя с поблекшими украшениями сползла на брюхо, острые бока безобразно выдавались из худого тела, шея вытянулась, и все ребра были видны. — Что же нам делать! — продолжал агроном, не унимаясь. — Ждать здесь засухи или самим впрягаться в телегу? Где ты подобрал такую клячу? — Она не кормленная… — повторил мужик и для виду стал пугать лошадь кнутом. Лошадь напряглась, вытащила нас из лужи и опять стала. Тогда мужик рассерчал — он рванул вожжи и заиграл кнутом. Удары кнута ложились рубцами на больном теле, и животное нервно вздрагивало. — Ты бы ее не кнутом, а лаской… — посоветовал агроном, добрея при виде страданий животного. Но возницей уже овладел азарт, и страстно прикрикивая и присвистывая, он хлестал кобылу по тем местам, где было ей всего больнее. Лошадь рвалась из оглобель, некрасиво взбрасывая задние ноги, в то время, как передние упирались в землю, не шли. Наконец, после больших усилий ей удалось сдвинуть телегу с места, и она неловко побежала, задыхаясь. Но очень скоро ноги ее подкосились и, разрывая на себе сбрую, она тяжело упала в жидкую дорожную грязь. Агроном бросился помогать ей, ухватился обеими руками за хвост, стараясь вытянуть ее из слякоти, а в это время мужик бил кобылу кнутом по морде и под брюхо, и рвал удилами посиневшую губу. Лошадь стонала. Она смотрела на нас смущенно и виновато, как смотрит провинившийся работник на своего хозяина. В ее доверчивых и покорных глазах не было ни упрека, ни жалобы, ни просьбы, а только смущение, какое испытывают всегда слабые перед сильными. Она хотела подняться и побежать, чтобы выполнить свою последнюю службу, и опять упала. — Сдыхает, бедняга… — произнес агроном и отпустил хвост. Лошадь металась. Она силилась поднять морду с мокрой земли, обнажая бледные, бескровные десна, но в это время густая, как пена, слюна, окрашенная кровью, хлынула из ноздрей. Возница поглядел на нее недобрым взглядом и вдруг оторопел; он бросил кнут и принялся освобождать лошадь от стеснявших ее оглобель и упряжи, как бы упрашивая ее не подыхать, и по всему было видно, что он чего-то боится. Он суетился вокруг нее, проявляя к ней последнюю заботу, на которую только способна была его равнодушная ко всему душа, и не хотел поверить, что кобыла помрет. — Как же так! — закричал он каким-то загробным голосом. — Мне за нее отвечать! И не теряя надежды, он снова принялся за кнут. — Что ты делаешь! — строго прикрикнул на него агроном. — Ведь она мертвая! Но он все еще не хотел этому верить, не хотел привыкнуть к этой пугавшей его мысли, не хотел признать, что всё кончено, и еще с большей силой принялся стегать кнутом мертвую кобылу. Кругом нас собирались сумерки, земля чернела, и запоздавшие птицы торопливо искали свою потерянную ветку. Небольшие, кудрявые, как дети, весенние облака резвились над нами, разбегаясь по всему огромному небу, а потом снова собирались вместе, в большую черную тучу, заливая нас проливным дождем; мы прятались, среди дороги, под телегу, подле теплого, еще не остывшего тела павшего животного, дымившегося от испарений. Нас выручила тогда встречная подвода, которая и довезла нас в ближайшее село. Высадившись у сельсовета, мы увидели на голом дворе молодую девку, которая скакнула через весь двор босыми ногами и мигом воротилась к нам. — Кого вам надо? — сказала девка, утирая пальцами нос. — Председателя? Он, наверно, картошкой занят, у нас посевная картошка погорела в яме. Я схожу за ним… — и исчезла. Скоро вошел в избу колхозный сторож, одетый по-барски в казенный тулуп, на время дежурства; он молча поставил на скамью чадящую лампу и, не вступая в разговор, быстро скрылся. Потом откуда-то появился в избе нескладный мужик с длинной и голой шеей и очень короткими руками, в картузе и в сапогах, сильно вонявших дегтем, за что агроном принял его за председателя. — Мы к вам по пути, у нас на дороге лошадь пала… — сказал агроном. — Ну и что ж, — ответил мужик равнодушно, — теперь на деревне много коней подыхает… Без корма, сами знаете, всякая живая тварь долго не выживет… В это время дверь шумно растворилась и в избу ворвался энергичный человек в кепке, похожий на городского рабочего, еще не оторвавшегося от производства. Он накричал на мужика и стал гнать его из избы плохими словами. — Я к вам за картошкой… — робко произнес мужик. — За какой картошкой? — За гнилой картошкой, которая в яме погорела… Председатель посмотрел на нас и смутился. — Она ведь всё равно погорела, — продолжал клянчить мужик, — ее все равно сажать нельзя, а для мужика она корм. Распорядись, чтоб картошку ту не давали скотине, а мужикам. Бабы за нее дерутся… — Вот видите, — обратился к нам председатель, — здесь у нас такое несчастье приключилось с посевной картошкой — задохлась в яме, — а этот дурак радуется… Он с трудом прогнал мужика и, стараясь быть никем не услышанным, упрашивал нас не задерживаться на ночь в селе, потому что, говорил он, голодный мужик страшнее голодного зверя; зверь брюхо свое набьет и успокоится, а человек — нет! Утром нас увезли в Смелу на сахарный завод. Мужики нам завидовали, точно мы ехали на курорт. Там люди жили сытнее и с удобствами, получали хорошие пайки, в выходные дни мылись мылом в общественной бане, стариков и детей брили наголо, чтобы не вшивели, и клопов там было меньше. Нас встретил помощник директора, беспартийный специалист по сахароварению. Прежде работал он на заводе мастером, потом стал хозяином, приобрел семью и сбережения. Большевики сбережения забрали, семью оставили и велели ему работать на заводе за жалование. Был он человеком полезным и нужным, и его терпели, хотя от социализма он не приходил в восторг; он всё еще любил свой дом, свою семью, любил вкусно поесть и сладко поспать, и не задумывался над тем, как сделать счастливым все человечество. — Да, это очень печально, очень печально… — повторял он без всякого чувства, выслушивая наш рассказ о павшей кобыле. — Ну, что лошадь! — продолжал он, провожая нас к себе домой. — На селе теперь и живых мужиков мало осталось… К нам пригоняют на время сева из города счетоводов и машинисток… Жалко смотреть, как они обращаются с землей… Дома у него было покойно, тихо; все здесь напоминало старинную усадьбу, уцелевшую от поджогов, но очень запущенную, как будто не жилую. В большой столовой, рассчитанной, вероятно, на семью из трех поколений, стоял голый стол из красного дерева; тяжелый буфет подпирал стену, вдоль которой прятались, как краденные, разнообразные стулья, среди которых были и редкие для советского времени стулья с мягким сидением, со спинкой и ножками из гнутого дерева, словно выставленные на продажу коллекции редкостей. — Вот, — говорил он весело, — выбирайте себе стул по вкусу и садитесь поближе к столу… Мы вас сегодня хорошо накормим… — и пошел звать жену и дочь. Но очень скоро вернулся сконфуженный. — Горе мне с этими женщинами! — воскликнул он, как актер на сцене. — Напрасно я им сказал о вас; теперь все зеркала перебьют, пока оденутся… Они ведь тоже несчастные — всегда со скотиной, а человека не видят… Однако, не успел он рассказать нам всё, что хотел, о женских нравах, как в столовую вошла его жена, не старая еще, но уже поблекшая, принуждавшая себя смеяться, даже когда не было ей весело. И эта гримаса делала некрасивым ее красивое лицо. Она, видимо, хотела понравиться нам и спешила рассказать о себе как можно больше, выставляя себя с выгодной стороны. — Как приятно встретить интеллигентных людей, — говорила она упавшим голосом. — Я раньше тоже была интеллигентная и все принимали меня за На другой день мы отправились смотреть свекловичные плантации, где уже прошел трактор. По нетронутой плугом меже далеко бежала зеленая полоса только что родившейся травы; она была хорошо видна на черном поле. Бригады женщин, одетых в разные тряпки, как нищенки, и все босые, разгребали лопатами грядки, а другие — шли следом и бросали в раскрытую землю семена. Кто-то худой, в солдатском картузе и в низких сапогах, ходил за ними и считал грядки. Уже в полдень он знал, кого привлечь за невыполненную норму. Он ходил между бабами развалясь, лениво подгоняя каждую бранным словом. Увидев нас, он натянул картуз, принял боевой вид, как перед смотром, и стал показывать усердие; без особой нужды, он перегонял задние колонны наперед, производя беспорядок, и за это ругал женщин. — Дружнее! — кричал он во все горло, чтобы мы его слышали, и стал принуждать женщин петь песни. Они уныло затянули знакомый мотив, но как-то нескладно и все по-разному. — Дружнее! — кричал он на них, и сам хрипло затянул своим пропитым голосом, отчего кадык его пришел в движение. Девки засмеялись, но скоро вошли в строй и голоса всех разом слились в одну тонкую и быструю струю, которая исчезала и опять возникала, и падала где-то близко, разбиваясь брызгами о землю. — Хорошо поют! — сказал подоспевший к нам помощник директора. — В городе таких концертов не услышите… — и хотел рассказать нам о чем-то для себя важном, но в это время женщины бросали лопаты и спешили к кому-то на помощь. — Чего они? — спросил я, пребывая в странном недоумении. — Не донесла, несчастная… — сказал с огорчением помощник директора. — Это часто у нас с бабами в рабочее время. Как только сев или уборка, все они с брюхом ходят. Между тем, собравшиеся возле роженицы женщины волновались и упрашивали бригадира свезти больную в больницу на тракторе. Другие советовали привезти доктора в поле и просили бригадира выписать из колхозного амбара солому, чтобы не рожать ей на голой земле. — Что вы мелете, дуры! — закричал на них бригадир и обозлился. — Трактор у нас не колхозный, а из МТС, и он за свою выработку тоже отвечает. А солома тоже не наша, и она есть фуражный корм, ее без ордера не отпускают. Пока здесь спорили и рассуждали, роженица продолжала лежать на голой земле совсем раскрытая. Какая-то старуха на кривых ногах и с вывернутыми руками подкладывала под больную свою споднюю юбку и велела ей кричать сильней, чтобы скорее выгнать плод, а сама села ждать. — Так нельзя, — сказал помощник директора, отзывая в сторону бригадира. — Это просто срам смотреть, как женщина рожает на виду у всех. Человек не скотина, надо ее свезти в помещение. — Вы не беспокойтесь, бабы у нас крепкие, они всё стерпят… — возражал бригадир, и стал жаловаться на плохую работу и частые простои, и что в рабочее время нельзя позволять бабам рожать детей. — Всему свое время, — рассуждал он спокойно, не притворяясь. — Я не против того, чтобы бабы рожали — пускай рожают, только не в рабочее время. А то ведь они посевной план срывают, а мне за них отвечать. Они, стервы, только и ищут случая языком почесать и от работы увильнуть. Знаем мы их! Вот смотрите, сколько теперь пропало времени даром! Одна рожает, а вся работа стоит… — и спохватившись, он бросил нас, и быстро шагая через грядки, пошел разгонять женщин по местам. — Становись в колонну! — командовал он на другом конце поля. — Я вас, сукины дети, быстро!.. Толпа поредела, и теперь роженица была отовсюду видна. Она не кричала. Прикрытая тряпками со следами свежей крови, женщина всё так же неподвижно лежала на голой земле и из глаз ее, как из раны, сочились слезы; она плакала тихо, совсем беззвучно, мелкими, выстраданными слезами, прижимая к груди мертвого ребенка. |
|
|