"Че-Ка. Материалы по деятельности чрезвычайных комиссий" - читать интересную книгу автора (Чернов Виктор)

Год в Бутырской тюрьме

Всего лишь год и то неполный… а сколько воспоминаний, образов, сколько лиц, сколько жизней и смертей!

На воле ходили всякие слухи о жизни в Бутырках. Одни расхваливали и питание, и отношение, и общий режим, другие — «видавшие виды» и тюрьмы в царские времена — наоборот, рисовали ужасы какого-то мрачного застенка, Только, попав сюда, понял я, что правы обе стороны.

Чтобы это было понятнее, нужно остановиться несколько подробнее на общей организации тюрьмы, на ее администрации и порядках, в ней царивших.

Все арестованные сидели покамерно, под замком, изолированные друг от друга. Скученность и переполнение камер, как всегда в Бутырках, были невероятны. При комплекте штатных мест в 1900–2000 чел., набиралось до 21/2 —3 и 3 с пол. т., так что заключенным приходилось спать и на полах, и на столах, и в проходах, а временами даже в коридорах. Пища состояла из 1/2 ф. хлеба, отвратительной баланды на обед и жидкой кашицы на ужин. Изредка выдавалось по селедке. Количество передач на одно лицо в неделю было ограничено. Не в меру ретивая комиссарская часть администрации часто пыталась вмешиваться даже в качество передач и все покушалась завести общий котел для передач, чтобы демонстративно ущемить «буржуя». Отопление в тюрьме не действовало — железные печурки еще не были изобретены — сырость в камерах была невероятная, водопровод замерзал и не подавал воды, равно бездействовала и канализация. Насекомые кишмя кишели и покрывали зачастую серой пеленой вещи и несчастных арестантов.

Таково было положение простого смертного без средств, без родственников, без связей и «необоротливого». Прибавьте к этому грубое обращение администрации, постоянную угрозу попасть в карцер или лишиться права хоть раз в неделю при получении передачи до сыта наесться — и станет понятен тот ужас, который вставал в душе человека при воспоминании о Бутырской тюрьме.

Совсем в другое положение попадали люди со связями, средствами и вообще «оборотистые». Они пристраивались в кухню, в больницу, к приемному покою и канцелярии тюрьмы, к каким-нибудь работам по тюрьме или в привилегированные камеры, коридоры. Тут жилось действительно вольготно и привольно. Шла торговля продуктами, игра в карты «по крупной»; из арестантских пайков исчезали и отправлялись на Сухаревку целые транспорты вещей и продуктов; из дому доставлялись посылки, вещи, чуть ли не мебель, не говоря уж о спиртных напитках; за хорошую плату и при уменье устраивались свидания при общих запрещениях их; арестованные отпускались даже домой на побывку с конвоиром, который на этом тоже зарабатывал.

И все эти обходы тем легче было устраивать, что по существу говоря не было никаких тюремных правил и инструкции, не было чего-либо подобного единой власти, не было никакого порядка. В тюрьме распоряжались все и никто, и власть в распыленном состоянии оказывалась у того в руках, кто имел сильнее поддержку в МЧК, в ВЧК или же в каком либо ином подобном же учреждении.

Во главе тюрьмы стоял комендант, но рядом с ним был и комиссар, его помощник; не меньшее значение имел и председатель коммунистической ячейки; мог распоряжаться и распоряжался иногда пресерьезно начальник военного караула. А затем шли бесчисленные помощники коменданта, заведующие корпусами, старшие отделенные… Все они собирали мзду, все пользовались «безгрешными» и грешными доходами с арестантского котла, все должны были поэтому делать всяческие поблажки отдельным категориям арестованных, работающим возле источников дохода, и приобретать репутацию «боевых» чекистов за счет утеснения среднего ничем не выдающегося арестанта, за счет интеллигента и тем более за счет титулованных, ни не состоятельных представителей старого режима. Паническое настроение среди последних вполне объяснялось бесконечными расстрелами, унижениями и оскорблениями, которые они перенесли, и переносили, а полное отсутствие товарищества в их среде и их дряблость, делали из них великолепный материал для лихих набегов боевого начальства.

Среди всей этой плеяды высшего начальства отличались комендант Ляхин, его помощник Каринкевич и председатель Комячейки безграмотный (буквально) Линкевич.

Безвольный, неинтеллигентный, грубый, но по-видимому не вор, Ляхин проявлял свое присутствие в тюрьме только набегами на «губернаторскую» камеру, где неумно издевался над обалдевшими от страха бывшими администраторами, да еще усердным поощрением внутреннего шпионажа и предательства. У него была целая свора разбросанных по всем коридорам негодяев, которые всяческими доносами на соседей, неизменно заканчивавшимися клятвами в верности советскому строю, искупали свои, по большей части, уголовные преступления, за которые по практике трибуналов полагалось: «к стенке». И не было случая, чтобы эта служба Ляхиным не оценивалась и не оплачивалась рядом льгот как в тюрьме, так и на суде.

 Неорганизованная, запуганная — ведь это был только второй год существования Советской власти — масса в тюрьме не предпринимала никаких мер для борьбы с этим злом. Все эти доносчики называли себя коммунистами и зачастую принимались в члены Комячейки служащих (один из них даже очутился ее председателем) и, ничуть не стесняясь своего ремесла, легко шантажировали окружающую массу, получая от нее «и печеным и вареным» лишь бы только чего не выдумали и не донесли. И сколько расстреляно людей ни в чем неповинных, лишь по доносу этих мерзавцев!

Из того весеннего периода, в который я попал в Бутырки, мне хочется привести несколько примеров.

Вот мусульманин Даянов. Он был каким то комиссаром по мусульманским делам. Арестовали его за чрезмерные поборы со своих единоверцев, за обыски и конфискации по подложным ордерам и за другие подобные художества. А вот его приятель и конкурент по доносам, который в конце концов и подвел его под расстрел, донской казак Бортников. Он арестован был не то в Орше, не то в Смоленске, где в пьяном виде подстрелил товарища, бегал по городу с криками «бей жидов, спасай Россию». Являлся в арестное помещение и требовал выдачи ему «для забавы» двух арестованных девушек. Обвинительный акт глухо умалчивал о том, были ли ему выданы девушки и что он с ними сделал, но, в конце концов, его на следующий день арестовали и привезли в Москву.

Это было грубое животное 22–25 лет, которое сразу смекнуло, что, играя на слабой струнке Ляхина и вообще всей власти, можно выпутаться. И начал он строчить безграмотные доносы на «политических» на «князей и графов», напирая на свою преданность рабоче-крестьянской власти и на свое крестьянское происхождение. И как ни примитивно грубо и явно вымышлены были его доносы, как ни был скомпрометирован он своим лозунгом «бей жидов и проч.», он все же оказался прав. Трибунал приговорил его к расстрелу, но приговор по ходатайству коменданта был приостановлен исполнением; грубо просимулировав припадок падучей, он без заключения врачей, был переведен комендантом в лечебницу, откуда и бежал.

Несомненно, этот «преданный слуга Советской власти и коммунист до гроба» (так подписывал он свои доносы) и по днесь преуспевает в качестве такового где-нибудь в провинции и усердно насаждает коммунизм в боевых органах власти. Кроме выдачи своего конкурента Даянова, он способствовал составлению того ужасного списка контрреволюционеров, который при первом случае применения массового террора был ликвидирован расстрелом.

К сожалению, в Бутырской тюрьме и в других канцеляриях чеки из-за хаоса и беспорядка никогда не удастся узнать досконально, сколько невинных жизней выменял Бортников на свою.

II.

Вот в эту то тюрьму, представляющую наверху сложный клубок сплетен, интриг, воровства, взаимного подсиживания и самодурства и море страданий, унижений, предательства, наушничества, запуганности внизу, в арестантской массе, влилась свежая организующая струя.

В конце марта 1919 г. и начале апреля в тюрьме появились компактной массой в 150–200 чел. Социалисты- С.-Р. и меньшевики, на которых тогда обрушился всей своей тяжестью аппарат чеки. До тех пор социалисты попадались среди арестованных отдельными единицами, по случайно выхваченным делам, и обычно после 2–3 месяцев сидении без последствия освобождались. На этот раз и количество арестованных и объем арестов и тон советской прессы ясно говорили, что начат организованный поход власти против социалистических партий, как таковых, с целью разрушения их организаций. Было очевидно, что отныне категория арестантов-социалистов становится постоянной. Началась тяжелая и мучительная, глухая борьба с обструкциями, голодовками, скандалами и проч. давно знакомыми средствами…

 Огромному большинству по годам царизма — знакомая картина.


В мою задачу не входит описание всех перипетий этой поистине мучительной борьбы, всех ее этапов, всего поведения властей, переходивших от стрельбы по камерам социалистов, избиения отдельных заключенных и массовых избиений к системе развозов по провинциальным тюрьмам, рассеивания социалистов по окраинам. Не буду останавливаться и на зубатовских попытках приручения социалистов путем предоставления этой категории арестованных всяческих льгот и преимуществ, вплоть до временного устроения в тюрьме того «социалистического Эдема», который с такой гордостью описывал в 1921 году Мещеряков в «Правде». Все это очень интересная и поучительная история, которая нуждается в самостоятельном описании.

Я хочу остановиться только на одном эпизоде, который необходимо дополняет общую картину настроений и атмосферы в тюрьме.

Ввиду начала распространения эпидемий (испанка, желудочные заболевания, надвигающийся сыпняк) несколько коридоров были отведены под карантин, куда сажали на две недели всех вновь поступающих. Это само по себе разумное мероприятие в хаосе и развале, царивших в тюрьме, превращалось в очень мучительное осложнение для долгосрочных сидельцев. Достаточно быть вызванным на допрос «с вещами по городу» — таков был технический термин, — чтобы попасть в карантин. А в карантине грязь и неустроенность достигали гомерических размеров, так как никто из арестованных особенно не заботился о содержании в порядке помещения, в котором предстоит провести лишь две недели. Да и что можно было сделать когда скученность при бесконечных массовых арестах в карантине переходила все пределы.

Состав заключенных был наиболее пестрый и наиболее неорганизованный, количество «преданных коммунистов» было там всегда самое внушительное, администрация наиболее грубая обворовывавшая арестованных, кашица и баланда наиболее жидкие, а недовес пайка хлеба самый откровенный. Если в тюрьме жилось плохо, то в карантине был настоящий ад.

Социалисты упорно добивались, чтобы их не вызывали на допросы, чтобы следователи приезжали в тюрьму допрашивать, не желая по несколько раз проходить эти мытарства и терять свои места в так или иначе оборудованных ими некарантинных камерах.

Один из них т. Быхов по возвращении с допроса в тот же день потребовал возвращения его не в карантин, а в старую камеру на 18 кор., в которой поселились с. — ры. Администрация заупрямилась и направила его в карантин. Он идти отказался. Тогда его потащили силой через весь двор на глазах его товарищей, наблюдавших за всеми перипетиями борьбы через окна. Началась обструкция. Старый каторжанин с.-р. Иван Коротков, человек огромной физической силы, с могучей глоткой, принялся вышибать дверь. Шум и рев поднялись невероятные.

Ляхин растерялся и исчез из тюрьмы и передал все дело своему помощнику Каринкевичу, а тому только это и надо было, так как он давно точил зубы на социалистов, все добиравшихся до контроля за пекарней, кухней и прочими источниками огромных доходов администрации.

Каринкевич ввел вооруженный отряд во дворы тюрьмы и с криками «стреляй их в мою голову», с приправой непечатной ругани принялся регулярно обстреливать те коридоры, откуда доносился шум обструкции. Началась дикая, беспорядочная пальба по 18, 6 и 7 коридорам и женским и мужским одиночкам. Тюрьма замерла… Лишь из социалистических камер доносилось глухое пение революционных песен. Это товарищи, заслонившись от пуль койками, продолжали обструкцию. Тогда чекисты взобрались на выступы стен (18 коридор в первом этаже) и, вставив, дула револьверов в открытые окна, с непечатной бранью начали обстреливать с. — р'овскую камеру, ища «башку лысого» (Коротков брил голову), чтобы ее размозжить.

Только благодаря тому, что догадались во время потушить огонь, этот обстрел обошелся без жертв.

Эта первая массовая попытка борьбы и шум, ею поднятый на воле, повели к тому, что в Бутырскую тюрьму пожаловало высокое начальство: Комиссия Московского исполкома — Каменев и др.

Началось некоторое развинчивание тюрьмы, планомерная борьба за соединение всех социалистов в одном коридоре с более свободной конституцией, упорядочение карантина и вытеснение «коммунистов» тоже на особый коридор — «коммунистический». Последний повел теперь организованную борьбу за подчинение ему всего хозяйства и администрации тюрьмы и подавал коллективные доносы.

Так было, если не совсем устранено, то значительно ослаблено зло шпионажа и доносничества.

Ляхин ушел, Каринкевича понизили и он присмирел. Кухня, околодок, пекарня, отчасти починочная мастерская стали доступны для работ социалистам.

Обыски у прежних поваров и пекарей открыли прямо груды денег, бриллиантов, бутыли спирта, целые гардеробы костюмов, сапог. И все это было накоплено на доходы из арестантского котла.

Пища, конечно, улучшилась, условия физической жизни стали более сносными.

Зато надвигался другой ужас, перед которым бледнели все тяготы и лишения. С юга надвигался Деникин, росло количество раскрываемых заговоров и учащались расстрелы.

III.

Уже с марта 1919 г. в Бутырскую тюрьму начали свозить из Московских лагерей и из других городов видных представителей старого режима и титулованной знати, уцелевших после первой волны массовых расстрелов в сентябре — октябре 1918 года.

К лету 1919 года в Бутырках очутились: Министр внутренних дел Макаров, командир Отд. Корпуса жандармов Д. Н. Татищев, личный друг Николая II флиг. капитан А. А. Долгорукий, два брата — близнецы Бобринские, вице-губернатор какой-то Сибирской губ Нарышкин, два юных офицерика Коновницыны, Министр Земледелия Кутлер, Московский губернатор Джунковский, обер-прокурор Синода Самарин, несколько архиереев, редактор «Земщины» престарелый Глинка-Янчевский, полупарализованный старик Иркутский, Генерал-губернатор Князев, брат адмирала Скрыдлова — генерал Скрыдлов с сыном и женой, обвинитель по делу Бейлиса прокурор Виппер, ген. Зубков, жандармский полковник Чернявский, и Галицийский ген. губернатор Евреинов, представители польской, датской, шведской, английской и других миссий.

Были тут и осужденные по отгремевшим уже и ликвидированным процессам 1918 года (дело Локарта, дело Виленкина и др.) В огромном большинстве это были старики, опустившиеся, зачастую потерявшие всякий человеческий облик, обовшивевшие, истощенные и изголодавшиеся люди, буквально валившиеся с ног от слабости и всего перенесенного. Они дрожали перед каждым надзирателем, не говоря о высшем начальстве, с чисто животной жадностью набрасывались на пищу, которую им часто отдавали сердобольные соседи и вообще представляли из себя картину такого разложения и такого маразма, что становилось понятным, почему тот нарыв на организме России, который назывался самодержавной бюрократией, так безболезненно и просто прорвался. Некоторые были прямо отвратительны в своем стремлении отречься от всего, чем они жили и что исповедывали всю жизнь, в поисках благовидного объяснения, почему они служили в жандармах, шпионах, провокаторах, почему они проповедовали антисемитизм или организовывали погромы. Большинство пыталось свалить вину за все это друг на друга или на уже погибших у «стенки» деятелей прежнего времени. Все они горячо ненавидели былого «обожаемого монарха»; иные поприличнее просто избегали говорить о своей былой деятельности.

И только один из немногих выгодно отличавшихся, как сохранением своего достоинства, человеческого облика, так и открытым исповедыванием монархических идей — был бывший Министр внутренних дел и затем юстиции А. А. Макаров. В ненависти и презрении к Николаю II, он, впрочем, не отличался от своих товарищей по судьбе; но и это презрение к жалкому, злобному, мелко-мстительному и подозрительному самодержцу Макаров не только не афишировал, но тщательно скрывал от окружающих, и только с людьми, внушавшими ему доверие личной порядочностью делился штрихами из жизни и бесед с венценосцем.

Очень характерна для его поведения была встреча с Каменевым. Как я уже упоминал, Каменев в ряду других «вельмож» после обстрела камер социалистов посетил «Бутырки». Как все «калифы на час», какими себя чувствуют большевики, ему захотелось поглядеть именитых арестантов. Во время наездов в тюрьму чекистов по профессии вроде Манцева (председ. МЧК), Петерса, Мессинга и проч., каждый из них считал своим долгом громко, в присутствии Макарова, изумиться: «Как, Макаров здесь?! Разве он еще не расстрелян? Странно!!»

Нужно ли говорить, что они по положению своему знали, что Макаров в Бутырках и обращались к коменданту еще при входе в тюрьму с просьбой «показать им Макарова и других министров». Эту остроумную «шутку» Каменев, как «культурный» и «либеральный» сановник счел долгом завуалировать, но от нее воздержаться не смог. Макаров, прямой, как стрела, белый, как лунь, опираясь на палочку, хранил обыкновенно спокойное и полное достоинства молчание в ответ на восклицания палачей. С Каменевым же, непосредственно к нему обратившимся, он обменялся следующими немногими словами:

— Вы бывший Министр Внутренних Дел Макаров? — начал Каменев участливым голоском.

— «Да».

— Вы знаете, что Ваши товарищи по кабинету уже погибли?

— «Да».

— Вы, вы понимаете, что не может быть и речи о вашем освобождении?

— «Я и не прошу Вас ни о чем.»

Каменев смутился и промямлил:

— Но я постараюсь, по возможности, облегчить Ваше пребывание здесь.

— «Благодарю Вас».

Конечно, Каменев по своему обыкновению пальцем не пошевелил для исполнения своего обещания.

Смущенный Каменев поспешил отойти и попал на бывшего редактора «Земщины», престарелого Глинку-Янчевского, который с жаром и убежденностью принялся доказывать Каменеву, что его собственно совершенно не за что держать в тюрьме: он де, Глинка, всю свою жизнь писал то же, что и Стеклов в «Известиях», всегда защищал интересы «простого народа» от эксплуатации богачей и кровопийц, всегда проповедовал, что эти интересы наилучшим образом может защищать только правительство, и что народу нечего слушать смутьянов-социалистов и нужно только подчиняться и слепо верить попечительному начальству.

— «Вы только выпустите меня, и я Вам буду такие статьи писать, что Вы останетесь довольны» — в экстазе от беседы с «вельможей» пресерьезно шамкал Глинка на потеху соседей-социалистов и к немалому конфузу Каменева. И, повидимому, власти все же оценили эту готовность Глинки, так как он уцелел во все периоды массовых расстрелов и мирно умер в тюрьме от воспаления легких и старости в конце 1920 г., тогда как другие… но об этом позже.

Беседы социалистов с представителями власти носили несколько иной характер. С помпой, с двумя телохранителями по бокам, с услужливым комендантом тюрьмы впереди, влетает Петерс в камеру социалиста.

— «Я председатель Московского Ревтрибунала Петерс, угодно ли Вам что от меня?»

— Что скажете Вы в свое оправдание? — следует презрительный вопрос и сконфуженный Петере со своей сворой исчезает. В других камерах раздавались недвусмысленные: «вон! палач!» и т. д.

Но все это только в особых, до известной степени привилегированных камерах. Большинство же заключенных, набитые до отказа в душных, сырых, грязных и полных насекомых камерах, боязливо жались при посещении начальства и не решались ни одним словом обмолвиться насчет невозможных условий заключения и гомерических размеров воровства в тюрьме.

Состав заключенных летом и осенью 1919 года был чрезвычайно пестрый. Кроме упомянутых трех групп — социалистов, деятелей и титулованной знати отошедшего в вечность режима и представителей иностранных миссий и Красных Крестов — выделялась еще категория спекулянтов.

Тут были и представители именитого купечества, вроде Ивана Николаевича Прохорова, засаженного за то, что он выдал рабочим бывшей своей фабрики к праздникам наградные — он получил за это по суду 15 лет лагеря и вскоре, по настоянию рабочих фабрики, был освобожден на поруки. Были тут и ловкие дельцы из бывших биржевиков аферистов, средние и мелкие торговцы, представители русских и иностранных крупных фирм, попавшиеся во всяких более или менее беззаконных махинациях. Эта довольно многочисленная, сплоченная группа ловких, оборотистых людей, имеющих, почти каждый, по влиятельному коммунисту за спиной, жила припеваючи в тюрьме. Для нее не существовало никаких запретов; камеры их были всегда чистенькими, заново выбеленными, были оборудованы самодельным отоплением и прямо ослепительным освещением. Не стесняясь в средствах, они подкупали всю администрацию, устраивали себе постоянные свидания с родными, защитниками, знакомыми, ходили в город «за покупками для тюрьмы», бывали дома, руководили следствием по своим делам, быстро отсуживались в трибуналах, получали лагерь на 5 — 10–15 лет и через месяц после того, разъезжали на автомобилях по городу в качестве незаменимых спецов того или иного Главка. С начальством жили в самых приятельских отношениях, тесно были связаны общностью интересов наживы со следователями чеки, часто до и после, иной раз и из под ареста, кутили с ними в разных притонах и, как водится, «проигрывали» им крупные суммы. Многие и многие из них являлись неофициальными или тайными агентами чека.

Часто было трудно различить, где кончается чекист и начинается спекулянт.

Впрочем это было не только в среде спекулянтов, но еще более выпукло бросалось в глаза в среде простой уголовщины, всяческих воров, грабителей — «бандитов», по советской терминологии.

Помню, по поводу применения майской амнистии приехала в тюрьму специальная Комиссия МЧК. По давно установившейся традиции со времени чуть ли не первых Романовых амнистия в России касается всегда, главным образом, если не исключительно, уголовных преступников и казнокрадов. Так было во все майские и октябрские амнистии, так было и 1-го мая 1919 года.

В 55 камеру, где сидели исключительно бандиты, больные разными венерическими болезнями и изолированные поэтому от остальной тюрьмы, ввалилась толпа «кожаных людей» (так называли чекистов за их излюбленный костюм: кожаные куртки, шапки и штаны). Все вооруженные одним, а то и двумя револьверами, всяческими экзотическими шашками, кинжалами, кортиками, все сильно навеселе и пошатываясь. Минута молчания, изумления и… град радостных, взаимных приветствий и восклицаний: «Юзька! Петька! Стасик! Янек!»

… Взаимные лобызания, похлопывания друг друга по плечу, сильные выражения. Случайному свидетелю этой трогательной встречи друзей без труда удалось установить, что все — и прибывшие применять амнистию и сидельцы 55 камеры, профессиональные убийцы и грабители, — члены одной и той же польской разбойничьей шайки, долгое время оперировавшие совместно, а затем разделившиеся. Одни пошли служить в чека, что по нынешним временам безопаснее и прибыльнее, а другие «засыпались» и очутились в Бутырках. Нужно ли говорить, что и последние скоро «одумались», «покаялись», были амнистированы и поехали по городам и весям бывш. Российской империи насаждать коммунизм и… безопасными способами продолжать свое привольное житье на комиссарских постах.

И таких примеров переплетения уголовно-спекулянтских элементов с официально чекистскими можно насчитать сколько угодно. Для иллюстрации мне хочется остановиться еще на одном особо выпуклом.


После длинного и особенно кровавого периода расстрелов, в 18 году на верхах коммунистической партии, должно быть с непривычки, явилось отвращение к этому методу насаждения коммунизма на Руси, и чека впала в немилость. Вечно заполненная автомобилями, извозчиками в часы приемов, Лубянка опустела, на дверях грозного помещения М. Ч. К. красовалась невинная вывеска Экономического Отдела какого то учреждения и объявление о реферате проф. Рейснера в клубе М. Ч. К. на какую то совсем безобидную тему. Словом все внешние признаки указывали на опалу, разоружение. Шли слухи из правительственных сфер об уничтожении Чека вообще. В «учреждении» было уныние великое и смятение. Правда, во время съезда Советов сам Ленин, дабы обезопаситься от Чеки, ездил в клуб В. Чеки и произносил там благодарственные и хвалебные Чеке речи, невольно напоминая этим Николая II-го, благодарящего «молодцов фанагорийцев» за доблестную службу по усмирению рабочих.

Но все эти внешние знаки внимания, ордена «Красного знамени» и проч. не могли успокоить чекистской тревоги за существование: и начались по Москве безумно дерзкие грабежи, убийства и стрельба по милиционерам из проезжающих таинственных автомобилей. М. Ч. К. выбивалась из сил, чтобы найти дерзких грабителей. Москва была терроризована. Создалось паническое настроение, а грабежи один невероятнее другого, один наглее другого сыпались на головы перепуганных обывателей. Заключительным аккордом было ограбление и отнятие автомобиля, портфеля и револьвера у «самого» Ленина.

В. Чека получила снова свободу действий. Дзержинский издал строгий приказ с сакраментальным: «будут расстреляны на месте» и:… грабежи немедленно и совершенно прекратились.

Еще тогда в 1918 году это странное всемогущество В. Чека казалось очень подозрительным. В тюрьме же нам выяснилась и вся подкладка дела. Оказывается. Ленин тоже заподозрил Чека во всей этой эпопее и поручил старому опытному сыщику Дмитриеву, владельцу знаменитой в свое время собаки «Треф», расследовать дело и найти виновников. Дмитриев получил от Ленина полную гарантию неприкосновенности, «карт-бланш» и кредит для необходимых мероприятий и через некоторое время представил серию фотографических карточек грабителей, среди которых были комиссары Чеки. Ленину осталось только развести руками: грабители были расстреляны, комиссары получили повышения, а Дмитриев… Дмитриев в скором времени был привлечен по совсем постороннему сфабрикованному делу, получил «высшую меру» и только благодаря настоянию Ленина дело кончилось пятью годами конц. лагеря. Впрочем теперь он уже спелся со своими бывшими врагами, т. к. по слухам где-то под Москвой им культивируется на казенный счет питомник полицейских собак-ищеек и, надеюсь, эти разоблачения не омрачат их установившейся дружбы.

IV.

Самую большую по численности, самую запуганную и бестолковую группу заключенных представляли из себя те тысячи и десятки тысяч обывателей, которые сплошь да рядом на долгие месяцы, иной раз и годы, попадали в тюрьму без вины виноватые. Большинство их было взято по засадам, по спискам, по случайным доносам, по провокации, просто так — «здорово живешь». Иные из них попадали и «к стенке», продолжая недоумевать, за что их собственно арестовали, за что раздевают и расстреливают. Каждые два-три месяца Чека открывает новые заговоры, арестует направо и налево предполагаемых заговорщиков, оставляя по три, пять и даже десять дней в их квартирах засады и стаскивает в Бутырки целые табуны людей всяких рангов, возрастов и положений. Они страдают в карантинах, потом рассасываются по коридорам и горе тому, у кого на воле нет влиятельного покровителя. Месяцами они сидят без допроса, бомбардируют политический Красный Крест своими заявлениями. Дела их по большей части за быстрой сменой следователей и при общей большевистской страсти переезжать с квартиры на квартиру растериваются; конфискованные, взятые для просмотра в их квартирах вещи пропадают; квартиры их после разгрома опечатываются, а они все сидят и сидят. Попадались такие, что по два года сидели в Бутырках и представляли объект для недоуменных вопросов всяческих контрольных и по разгрузке тюрьмы комиссий.

А в каком масштабе производились аресты, легко себе представить, если вспомнить, что даже в конторах, в магазинах неделями сидели засады и арестовывали всех клиентов и покупателей. У Дациаро, например, (самый большой магазин художественных вещей в Москве) засада дала около 600 (шестьсот) арестованных. Из редакции «Дело Народа» привели больше сотни.

Во время кадетских арестов в июне и августе того года было препровождено в Бутырки около 300 человек, арестовывались целые школы от преподавателей до сторожей включительно — школы маскировки, артиллерийская школа — целые штабы армии до последнего писаря и ч. д. Конечно, у всех этих сотен и тысяч человек производился тщательный обыск по квартирам, отбиралось и бесследно исчезало все мало-мальски ценное, засады пожирали все запасы, — а в наше голодное время кто не делает запасов на неделю, другую и более?

Если принять во внимание этот способ самоснабжения чекистов, то станет понятной вся система массовых обысков, арестов, облав и засад. Не плохой источник дохода с благословения высшего начальства избрали специалисты по провокации: за каждое раскрытое дело по спекуляции следователь получает 5 % суммы, на которую была сделка. Можно себе представить, какое широкое поприще для этих дельцов открылось после ряда декретов о запрещении торговли и даже всяческого товарообмена.

Из практики одного особенно прославившегося следователя М. Ч. К., г. Новоженова, мне известен случай подсыла к одному состоятельному обывателю сначала агента-провокатора, всячески навязывавшего ему втридешево партию сахара, а потом еще двух агентов-провокаторов, упрашивавших его, добыть сахара и предлагавших ему самые соблазнительные условия платежей, авансов и т. п. Обыватель робел, долго отмахивался от сирен, но, наконец, не выдержал, клюнул и попал в лапы организатора всего этого дела. Летом 1919 года «новоженовцы» — так и прозвали подобных свыше сфабрикованных спекулянтов — занимали в Бутырках целых два, а одно время даже три камеры. Эта провокационная система не уничтожена до сих пор, а, наоборот, приняла более общий характер, распространена на политические дела и охарактеризована Дзержинским в деле известного с.‑д. Крохмаля, как вполне допустимая «военная хитрость».

Но нередко дела по провокации оканчиваются и трагически. Из Харькова, во время занятия его Деникиным, отправляется нелегально в Москву тайный агент В. Ч. К. Среди своих знакомых, белых офицеров, он набирает поручения к знакомым и родным в Москве. Аккуратно отмечает все адреса и пр. в книжке, а потом, по приезде в Москву, весь этот список передает В. Ч. К, на предмет изъятия из обращения. Всех сажают и обвиняют в сношениях с белыми и в шпионаже. Резко врезался в память случай с неким Шапинским, молодым энтомологом, оставленным при Петровской академии. Один из большевистских контрразведчиков добыл таким образом от белого офицера, бывшего Петровца, адрес его в Петровке; явился к Шапинскому с тем, чтобы передать ему привет. Шапинский сказал, что он не помнит такой фамилии. «Как же, он говорил, что если Бы забыли, то напомнить Вам, что вместе работали в лаборатории», говорит провокатор. — Может быть, ну спасибо за привет, как же он поживает? — и подобный невинный разговор.

Ночью у Шапинского в общежитии обыск. Его дома не было, но к его приятелю Модестову из города приезжала сестра и с согласия Шапинского осталась ночевать в комнате последнего. Таким образом арестовывают Модестова за сношения с Шапинским, его сестру, которую впрочем скоро выпускают, и сажают засаду у Шапинского. На утро он возвращается паровичком. Встретившийся знакомый по общежитию предупреждает: «Не ходите домой, у Вас всю ночь шел обыск, у Вас засада, арестован Модестов и его сестра». — Какие пустяки, у меня ничего найти не могли, верно какое-нибудь недоразумение, пойду разъясню, — и разъяснил. Около года просидел Модестов в Бутырках и только благодарю особо настойчивым хлопотам проф. Тарасовича был освобожден, как научная сила. А Шапинского расстреляли в сентябре в качестве контрреволюционера в отместку за взрыв в Леонтьевском переулке. А ведь он, равно как и Модестов, никакой политикой не занимался и был предан исключительно науке.

Вот еще один случай, число которых легион: Доктор Николай Павлович Воскресенский просидел 18 месяцев в строгой одиночке, и в подвале и в тюрьме за свое имя и отчество. В. Ч. К. разыскивала какого то заговорщика «Николая Павловича», ходившего в военной форме и часто уезжавшего с Николаевского вокзала, — разыскивала и нашла Воскресенского, который, действительно, часто ездил к матери в Клин и донашивал форму военного врача. И потребовалось 18 месяцев буквально висенья на волоске от смерти, чтобы выяснить недоразумение. Никакие alibi, очные ставки и т. д. не помогали.

Вот Павел Федорович Кистяковский, возвращавшийся через 20 лет отсутствия из Сибири на родину в Киев. В Киеве в это время был Скоропадский и министром его далекий родственник — Кистяковский Игорь. На беду проездом через Самару Павел Кистяковский захватил с собой открытку на имя проф. Погодина от жены последнего, чтобы бросить ее на Украине в почтовый ящик. При пограничном обыске он ее не спрятал, ничего не видя предосудительного в простой открытке, сообщающей о здоровье и т. п. Сколько раз в течение 3-х-летнего своего тюремного заключения проклинал он эту открытку и свою любезность! Сколько раз он подвергался риску во время массовых расстрелов погибнуть из за своей фамилии, его спасло исключительно только то, что дело его провалялось весь опасный период в Комиссариате Иностранных Дел, потом пал Скоропадский, эмигрировал Игорь Кистяковский и Павла забыли.

Можно было бы до бесконечности продлить этот список невинных и случайных арестантов, так как, повторяю они представляли и представляют большинство среди обитателей Бутырок, и являются по существу особой статьей дохода для больших, средних и мелких чекистов.

V.

Перед нами прошли самые пестрые типы «преступников» большевистской тюрьмы, большинство из них случайные обыватели, которые внезапно попадали в этот ад, подвергались всевозможным издевательствам и лишениям, связанным с тюрьмою. Но все эти лишения, мучения физические и моральные были ничто в сравнении с той атмосферой неуверенности в завтрашнем дне, которая создавалась постоянными, часто ничем не мотивированными расстрелами. Буквально каждый, вплоть до социалистов, не мог быть гарантирован, в том, что завтра какая-нибудь таинственная коллегия не постановит его расстрелять и что он не будет вызван под вечер или поздно вечером «по городу с вещами» — т. е. на расстрел.

Один случай дал нам возможность заглянуть в «святое святых», в механику «постановлений» Коллегии.


Сидел в Бутырках довольно неопределенного вида и положения человек, по фамилии Корсак. Выяснить, в чем его обвиняли, так и не удалось. Было лишь известно, что до революции он работал в качестве чего-то при Археологическом Институте. По его словам ему инкриминировалась сдача Гельсингфорса. Называл он себя бундовцем, хотя был католиком и польского происхождения. Так вот по поводу этого Корсака вызывает как-то следователь М. Ч. К. Крюковский известного в тюрьме с. — ра и рассказывает ему следующее: — «Вчера я проходил через комнату Коллегии, которая в то время рассматривала дела и услыхал фамилию Корсак. До революции я работал в Археологическом Институте и встречал этого господина. Что это за субъект, как Вы думаете?» — На недоуменный ответ с. — ра, «что Вам де лучше знать это, раз Вы его арестовали и держите».

Крюковский дополнил: — «Видите-ли, его приговорили к высшей мере наказания, хорошо, что случайно проходил и фамилия оказалась мне знакомой. Мне кажется, его не за что расстреливать. Как вы думаете? Коллегия не возражала против моего вмешательства и передала его дело мне на расследование. Я сейчас его буду допрашивать. Его судьба теперь в моих руках, как вы думаете, есть за что его расстреливать?» — Корсак не был расстрелян, но от какой случайности зависела его жизнь, какова обстановка этих таинственных заседаний Коллегии из случайных трех членов Президиума, постоянно сменяющихся! Не даром Дзержинский, когда наступила пора расстрелов (июль, октябрь — декабрь 1919 года) поспешил отобрать у следователя все дела социалистов и запер их у себя в шкафу, чтобы не произошло никаких случайностей… Ну, а не социалисты, люди без партий за спиной или с партией, в данный момент для правительства безразличной — они могут и должны были каждый вечер с трепетом прислушиваться к шагам в коридоре, к гудкам автомобиля у подъезда тюрьмы, к щелканью замка… Дело каждого из них могло подвернуться под руку, каждый мог вытянуть несчастный жребий.


Расстрелы собственно не прекращались целое лето — раз, два в недолю уезжала из Бутырки партия несчастных кандидатов. Часто этот вызов вечером «с вещами» (по утрам «с вещами» брали для допросов), применялся следователями, как особый род пытки. И трудно было разобраться в этом хаосе и бесправии: берут ли просто на расстрел, или чтобы попугать и выудить «чистосердечное признание» или «выдачу соучастников». Какими то неведомыми путями, но тюрьма всегда узнавала о приходе рокового автомобиля, а через некоторое время, иногда в тот же день, имена, категорию и место последнего тюремного жительства (камеру, коридор) — несчастных жертв. Доходили слухи и о самих расстрелах, откровенничала администрация в конторе, а оттуда доходило и до нас.

Так, в феврале, знали мы, в М. Ч. К. перед расстрелом вскрыл себе артерии на руках приговоренный к расстрелу д-р Стаковский, присужденный за провокаторство в царские времена к высшей мере. Но февраль, март, апрель, май, июнь и часть июля расстреливали одиночек по приговорам трибуналов, или бандитов, взятых на месте преступления, людей, которые просидели уж месяц, другой с приговором и до некоторой степени уже свыклись с мыслью о неминуемой смерти. Правда, они сидели тут же, рядом с нами, безумно мучились по вечерам, смертельно бледнели при известии о приезде «комиссара смерти» Иванова (из М. Ч. К. за расстреливаемыми приезжал обыкновенно он), но это было, так сказать, бытовое явление, тюрьма к этому привыкала, провожала жутким молчанием уходящего, камера боязливо утихала на время, когда вызываемый укладывал вещи и уходил; некоторые пытались утешать, что может еще только «пугают». Атмосфера была сгущенная, но паники не было. В панике были только заключенные с приговорами, которые лезли из кожи, чтобы доносами и прислужничеством отвести от себя Дамоклов меч и обрушить его на чью-нибудь, хоть и соседскую, приятельскую голову.

За все лето был только один случай, всколыхнувший подлинным ужасом тюрьму. Арестованный по обвинению в провозе на Украину драгоценностей, польский офицер, служивший чуть ли не в русской контрразведке, Малишевский-Жулавский получил приговор — расстрел. Кассация отвергнута. Прошение о помиловании в В. Ц. И. К. приостановило приведение в исполнение приговора. Проходят дни, недели, приговоренный, конечно, безумно волнуется. Красный Крест хлопочет и обнадеживает. 2-го июня, наконец, приходит бумага, что прошение о помиловании оставлено без последствий. Растерялся Малишевский ужасно, с ним случился нервный припадок. Не было никакой возможности успокоить и привести в себя несчастного. Рыдает, рвет на себе одежду, катается по койке. Вдруг влетает комендант с бумагой в руках. — «Успокойтесь, вот официальная телефонограмма Красного Креста и Вашего защитника. В последнюю минуту Вам приговор В. Ц. И. К. заменил 10 годами лагеря». — Можно себе представить безумный восторг воскресшего к жизни! Поздравлениям и пожеланиям соседей не было конца. Вся камера выглядела именинниками.

А еще через два часа его увез автомобиль в Ревтрибунал, где он в ту же ночь был расстрелян. Помилование из В. Ц. И. К. запоздало в трибунал. Секретарь трибунала, несмотря на звонки коменданта тюрьмы по телефону об официальном извещении из Красного Креста, несмотря на протесты осужденного и на возмущение всей тюрьмы, потребовал доставки осужденного, и он мужественно, без малейшего содрогания, уехал из тюрьмы и пошел на расстрел, о чем свидетельствует присланное им из трибунала официальным путем письмо и завещание. Утверждали, что кое-кому было не выгодно его помилование, так как он чересчур много знал и мог впоследствии поднять дело и об организации перевоза драгоценностей и о пропаже тех, которые были у него отобраны, но ни в протоколах, ни в числе вещественных доказательств, не было того, о чем он неосторожно говаривал в тюрьме.

Случай этот, происшедший не с Ч. К., где все делается келейно-домашним образом, а с судебным учреждением-Ревтрибуналом — долго волновал тюрьму и сразу сгустил атмосферу.

Но паника, настоящая паника началась в тюрьме в августе и сентябре, когда Ч. К. принялась пачками расстреливать бандитов, заговорщиков и спекулянтов, и за воровство на железной дороге; не проходило дня, чтобы черный автомобиль не увозил нескольких человек, когда выхватывали из камеры только вчера туда прибывших, когда расстреливали красноармейцев за похищение из вагона пары фунтов сахару; когда вели на убой людей, ни в чем решительно неповинных, взятых по грубой провокации. Разум переставал действовать, совсем невинные, в засадах взятые люди теряли голову, прятались под кровати, когда раздавался сакраментальный возглас в неурочное, не утреннее время: «такой-то по городу с вещами, собирайся живее».

Приходил обыкновенно сам председатель Комъячейки Линкевич, распоряжался запирать все камеры (в некоторых коридорах двери были днем открыты) и по очереди выкликал всех этих Ивановых, Петровых, Степановых, всех этих безвестных людей, которые еще вчера наивно допытывались у Красного Креста: «когда ж меня допросят?». В эти списки обреченных попадали и такие, как мясник с Миусской площади, осмелившийся публично обругать чучелами бездарные памятники Марксу и Энгельсу в новом советском стиле на этой площади. Расстреляли литератора Аннибала за то, что он корреспондировал о Советской России в иностранные газеты, как антантовского шпиона, расстреливали и таких, как Огородников, сидевший год в лагере за участие в только что раскрытом кадетском заговоре, в котором он физически не мог участвовать, ибо уже год сидел арестованным. Расстреливали явных психопатов, вроде Дризена, за хищение продуктов из учреждения, где он служил. Психиатры в один голос признавали его неответственным в поступках, но безграмотный Линкевич производил свою экспертизу: спрашивал, как его фамилия, знает ли он, где находится, и, удовлетворенный утвердительными ответами, констатировал нормальность Дризена, которого и расстреляли.

Стон стоял в тюрьме, забыта была и борьба за улучшение быта, отошли на задний план все материальные лишения. Люди жили буквально только в течение первых полсуток. Вторая половина проходила в ожидании комиссара смерти Иванова и его мрачного автомобиля. Не мудрено, что мирового судью Москвы, известного прогрессивного деятеля Кропоткина хватил удар, когда пришли под вечер звать его с вещами и по грубости своей надзиратель не добавил, что зовут его в больницу. — «Собирайся с вещами, живей». — От этого удара он, не приходя в сознание, и умер.

А раскрытые заговоры все росли и росли в числе, тюрьма заполнялась кадетами, профессорами, артистами, цветом Московской науки и интеллигенции. На место расстрелянных подвозили все новых и новых контрреволюционеров. И они не меньше, а пожалуй и больше других, поддавались панике, хотя за огромным большинством из них, конечно, не было ни одного нелояльного по отношению к советской власти поступка. Но разве это кого-либо гарантировало от короткого и последнего пути с Ивановым в Ч. К.?


Припадки, психозы, истеричность участились до невероятности. Нервничали заключенные, нервничала администрация, а что переживали на воле родные, не имея свиданий, ни писем от близких, — это не поддается никакому описанию. Мудрено ли, что большинство по ночам до двух-трех часов не спало, с 4 до 5 часов начинали в тоске метаться по камерам, по коридорам, что некоторые, как член Московской Городской Управы Зельбицкий, проведя в таком состоянии несколько месяцев в тюрьме, на третий день по освобождении повесился. Его преследовали маниакальная мысль, что его обязательно расстреляют, ведь он в 17 году был членом партии к. — д.

И вот в этой то сгущенной до невозможности атмосфере глухо раздалось эхо от взрыва в Леонтьевском переулке помещения Московского Комитета Р. К. П. 25 сентября 1919 г. в 9-10 часов вечера.

Был тихий вечер, тюрьма жила. сосредоточенно притаившись, как всегда по вечерам. Раздался какой то взрыв, большинство не придало этому значения, некоторые все же насторожились, чересчур необычно знаком был гул. Не прошло и 1/2 часа, как раздалась бешеная команда по коридорам: «запирай все двери, никого никуда не выпускай!» Щелканье затворов, полные коридоры вооруженных солдат, через окно видно, как по двор втягивают пулеметы. Сменивший Ляхина бравый чекист с фронта Марков в полчаса привел в боевую готовность тюрьму, вооружился до зубов, заготовил ручные гранаты и нагнал такую панику, что у бедных тюремных обитателей зуб на зуб не попадал.

Через час мы уже через наши связи были в курсе всего происшедшего и ждали-гадали с замиранием сердца ужасов. На утро газеты принесли подробности и настойчивое утверждение власть имущих, что это сделали вовсе не «анархисты подполья», а белогвардейцы, подделываясь под анархистов, пытались нанести удар в спину и т. д. Забегая несколько вперед, должен подчеркнуть, что самое тщательное следствие и признание арестованных несомненностью установило, что взрыв был произведен анархистами и группой л. с. — р'ов (Черепановцев), а из Красной книги В. Ч. К., впрочем не увидавшей света и конфискованной тотчас же по напечатании, видно, что никакими белогвардейцами в этом заговоре и не пахло, а вот какая-то «Маня из В. Ч. К.» там фигурирует. Тем не менее началась расправа и расправа жестокая, в ту же ночь.

По рассказу коменданта М. Ч. К. Захарова, прямо с места взрыва приехал в М. Ч. К. бледный, как полотно, и взволнованный Дзержинский и отдал приказ: расстреливать по спискам всех кадет, жандармов, представителей старого режима и разных там князей и графов, находящихся во всех местах заключения Москвы, во всех тюрьмах и лагерях. Так, одним словесным распоряжением одного человека, обрекались на немедленную смерть многие тысячи людей.

Точно установить, сколько успели за ночь и на следующий день перестрелять, конечно, невозможно, но число убитых должно исчисляться по самому скромному расчету — сотнями. На следующий день это распоряжение было отменено вследствие вмешательства В. Ц. И. К.-а и Ц. К. Р. К. П.


Из Бутырок 26—IX утром, часов в 12 была выведена первая партия и отвезена прямо в Петровский парк, где и расстреляна; подвалы Ч. К., где обыкновенно расстреливают, были по-видимому заняты своей «работой» и для бутырцев не хватало места. В эту первую партию попали Макаров, Долгорукий, Грессер и Татищев. Макаров до конца сохранил свою твердость. За ним пришли перед самым обедом в 12 часов. На роковые — «по городу с вещами» — спокойно ответил: «Я давно готов». Медленно, методично сложил свои вещи, отделил все получше для пересылки голодавшей в Петербурге семье, стал прощаться с буквально подавленной его мужеством камерой. Соседи уговорили его написать прощальное письмо домой. У многих стояли слезы на глазах, даже ожесточенные и грубые чекисты не торопили его, как обычно, и, молча потупившись, стояли у дверей.

Макаров присел к столу, все так же сосредоточенный и ушедший в глубь себя. Заключительные строки его записки были следующие: «За мной пришли, вероятно на расстрел, иду спокойно, мучительно думать о Вас; да хранит вас, Господь! Ваш несчастный папа».

Видя подавленность и слезы кругом, он попробовал даже пошутить. Обратился к случайно находившемуся в камере эс-эру предложил ему хоть перед смертью выкурить с ним трубку мира. Затем, завернувшись в одеяло (шубу отослал жене), с худшей трубкой в зубах (лучшую тоже отослал), тихо и чинно попрощавшись с соседями, прямой, суровый, спокойный, мерными шагами вышел на коридор, потом мелькнул на дворе все такой же спокойный и сосредоточенный, потом выглянул из «комнаты душ» — место, откуда уводили на расстрел, — и исчез. Спокойно пошел и Долгорукий с небрежной, застывшей улыбкой. Увы, сомневаюсь, чтобы вещи, столь заботливо отобранные Макаровым, дошли до его семьи. От Макарова взял их с обещанием обязательно переслать ранее мной упоминавшийся его сосед по койке Корсак. Слыхал я, что золотые часы, цепочка и медальон судейский, кажется в Саратове Макарову поднесенный сослуживцами, очутился у провокатора-старосты одиночного корпуса Лейте, а шубу Макарова видели на плечах Корсака еще в следующую зиму.


Потом пошли расстрелы пачками и тут пригодились списки, заготовленные агентами Ляхина в сравнительно спокойное время. Чека потребовала от администрации списков по той же данной Дзержинским магической формуле: аристократы, буржуи, министры. Администрация обратилась было к корпусным писарям из арестованных, те в большинстве отказались, тогда пригодились списки Бортниковых, Даяновых, Лейте. На последнем должно остановиться хоть в нескольких словах. Заведуя на фронте отрядом особого назначения или чем то вроде этого, он решил легко обогатиться и затеял нападение на артельщика с деньгами. Кто-то из его же отряда, с которым он планировал нападение, выдал его план, и Лейте со своим молодцами вместо артельщика попал в засаду. В результате перестрелки Лейте был захвачен, привезен в Москву, судом приговорен к расстрелу и потом, благодаря усиленным доносам и провокации, через год был освобожден и получил комиссарский пост в Ч. К. Он в наши времена был уже в силе, состоял назначенным старостой мужского одиночного корпуса, нещадно обворовывал заключенных на хлебе, выписках табаку, сахару и проч. Провоцировал во всю вновь прибывающих в одиночки, а особенно в опросе склонных с доверием откровенничать со «старостой», не зная, что он не выборный, а назначенный, шатался чуть ли не еженедельно в трибунал, где свидетельствовал по делам, суть которых он выпытывал в одиночках, прикрываясь званием старосты. В одиночках сидели наиболее важные «преступники» и вот Лейте то было поручено составить список по указанным выше признакам. Он и составил, сведя личные счеты с теми, кто его разоблачал в предательстве, или кто не хотел с ним говорить и иметь общение, узнав о его близости к Ч. К. Жертвой Юрия Лейте и пал также тот энтомолог Шапинский, о котором рассказано в предыдущей главе. В его руки по неизвестным причинам передал Корсак все ценности Макарова.

Был в одиночке еще один молоденький конторщик, случайно арестованный при засаде в соседнем с его конторой помещении. Не то он случайно не в ту дверь попал, не то зашел позвонить по телефону к соседям и попал в засаду, но он явно был ни к чему непричастным. Однако и его включил Лейте в список не то князем, не то контрреволюционером за ссору на почве не то недоданного табаку, не то сахару. В эти дни были расстреляны и юноши Коновницины, привезенные в Ч. К. из лагеря, где их гоняли на принудительные работы — закапывать трупы расстрелянных на кладбище; погиб и старик Нарышкин и генерал Скрыдлов (брат адмирала) и Церетелли и генерал Зубков и бесконечная вереница других, менее известных имен.


Ошалели арестованные, ошалела администрация, ошалели и палачи. Один из крупных чекистов рассказывал, что главный палач Мага, перестрелявший на своем веку не одну тысячу людей, — чекист, рассказывавший нам, назвал нам невероятную цифру в 211 тысяч расстрелянных рукой Мага, — этот палач Мага, как-то закончив «операцию» над 15–20 человеками, набросился с криками: «раздевайся такой-сякой» — на коменданта тюрьмы В. Ч. К. Попова, из любви к искусству присутствовавшего при этом расстреле. «Глаза, налитые кровью, весь ужасный, обрызганный кровью и кусочками мозга, Мага был совсем невменяем и ужасен», — говорил рассказчик. «Попов струсил, бросился бежать, поднялась свалка, и только счастье, что своевременно подбежали другие чекисты и скрутили Мага. Иначе он обязательно прикончил бы Попова», — закончил свой ужасный рассказ наш собеседник.

В городе ходили чудовищные слухи. Деникин давно уж был отогнан и катился обратно на юг, пора было кончить кровавый пир. И вот, по предложению В. Ч. К., смертная казнь была отменена 14 января (1 января) 1920 г. Но, отменяя смертную казнь, Ч. К. не могла удержаться от последнего жеста. Уже постановление В. Ч. К. было принято, даже отпечатано в новогодних газетах (по ст. ст.). а во дворе М. Ч. К. наспех расстреляли 160 человек, оставшихся в разных подвалах, тюрьмах, лагерях, из тех, кого, по мнению Коллегии, нельзя было оставить в живых. Тут погибли в числе прочих и уже осужденных трибуналом и половину срока отбывших в лагере, как напр. по делу Локкарта — Хвалынский, получивший даже в этом жестоком процессе только 5 лет лагеря. Расстреливали 13-го и 14-го. В тюремную больницу утром привезли из М. Ч. К. человека с простреленной челюстью и раненым языком. Кое-как он объяснил знаками, что его расстреливали, но не достреляли, и считал себя спасенным, раз его не прикончили, а привезли в хирургическое отделение больницы и там оставили. Он сиял от счастья, глаза его горели и видно было, что он никак не может поверить своей удаче. Ни имени его, ни дела его установить не удалось. Но вечером его с повязкой на лице забрали и прикончили.

VI.

Декрет о прекращении смертной казни был принят тюрьмой со вздохом облегчения. В первый раз за полгода загудела вечером тюрьма, ожили лица, послышались шутки, смех, песни; никто настороженно не прислушивался больше к гулу автомобиля, к топоту шагов в коридоре и пропала постоянная тревога в глазах у всех, за исключением немногих, которые, как выпущенный Зембицкий, никогда уже больше не могли найти душевного равновесия.

Тюрьма поверила декрету, хотя многие признаки говорили за то, что эта вера преждевременна: чекисты, например, таинственно посмеивались, когда об этом заходила речь и говорили: «пусть отменяют — кого надо, мы уже расстреляли» — намекая на новогоднюю ночь, когда был массовый расстрел после принятия ВЦИК-ом декрета.

Была в одиночном корпусе группа «к.-р. — ов» (офицеры, спекулянты и пр.), которых под самое утро той ужасной новогодней ночи вывели с вещами из камер, продержали два часа в коридоре в ужасном, томительном ожидании и… забыли. Младший, стоявший на посту надзиратель посоветовал им разойтись по своим камерам. Для них самих, да и для всей тюрьмы, их положение было совершенно неопределенным: ходили слухи, что в Ч. К. они числились уже расстрелянными. Да и в самом декрете оставалась лазейка: смертная казнь сохранялась при некоторых условиях, в том числе и в местностях, объявленных на военном положении и на фронтах. И ту группу, которая была забыта в Бутырках, в числе 13–14 человек, в марте отправили под усиленным конвоем куда-то под Саратов, где было военное положение и прикончили.

Но все же массовые расстрелы в Москве прекратились, тюрьма вздохнула свободнее и занялась своим внутренним делом. А заняться было чем. Как говорилось выше, комендант Ляхин летом был заменен фронтовым чекистом Марковым. Высокий, статный, красивый офицер военного времени, быстро терявший голову и поддававшийся вспышкам необузданного гнева, с утрированным фронтовизмом в распоряжениях и решениях, — он целое лето буквально терроризировал арестованных и всю низшую администрацию.

Самые крепкие ругательства, самые немотивированные угрозы «стенкой» сыпались ежедневно на головы надзирателей и арестованных. Это при нем разыгралась трагическая голодовка 80-ти лев. эсеров, длившаяся семь дней из-за безудержного воровства на кухне и других условии материального существования. Это, наконец, он отправил в строгую одиночку заключенного врача Донского, пытавшегося спасти от расстрела явно ненормальных людей и, что еще хуже, пытавшегося путем установления медицинского контроля над приготовлением пищи ограничить небывалые хищения продуктов из арестантских котлов. Марков обвинял сначала этого врача в покушении на его отравление молоком с ядом. Но взятое для экспертизы молоко оказалось совершенно безвредным. Все же и у этого «ударного» чекиста нашлась чекистская же Ахиллесова пята.

Озлобленная низшая администрация уличила его в таскании с арестантской кухни в ведрах под углем масла, муки и проч. Продукты таскались из больницы и общей кухни. Марков и вновь расцветший при нем, его «правая рука», Каринкевич, пойманные с поличным и уличенные с большим запасом тюремных продуктов у себя на квартирах, были присуждены к году лагеря и принуждены были покинуть свои безопасные «ударные» посты. Во время их управления хаос в тюрьме достиг колоссальных размеров. Вновь назначенный комендант Захаров, из трамвайных кондукторов, — более культурный человек, нашел и канцелярию, и хозяйство и карантин в полной дезорганизации. Достаточно сказать, что в мужской одиночке целыми группами сидели месяцами на особо строгом положении «опасные шпионы» — дети в возрасте 16,14,10 и даже 8 лет. Особенно забавен был 8-летний шпион, необычайно маленького, даже для своих лет, роста — гражданин Петр Осипович Покальнис. Его рассказ любопытен. — Где-то на фронте, в полосе сражений затерялся небольшой участок крестьянского картофельного поля. Пора копать картошку, надвигается зима, а с нею голод.

Старшие идти в поле не рискуют: подстрелят или расстреляют. Посылают Петю. Приходят белые, находят Петю, порют и прогоняют домой. На следующий день он уже не хочет идти. Получает взлупку от отца и идет продолжать копать картошку. Появляется красная армия. У Пети прежде всего конфискуют картошку. Он не дает. Его бьют, как следует и волокут в Особый Отдел, откуда его в одних портах и без шапки, с титулом «шпиона» привозят в Москву в Бутырки и усаживают в «строгую одиночку». И четыре месяца потешалась тюрьма над малюткой-шпионом, важно расхаживавшим в арестантских котах и халате на четвертьчасовой прогулке. Потом при Захарове он был переведен вместе с другими детьми в колонию для малолетних. — Где ты теперь, Петя? Удалось ли тебе хоть до следующего урожая добраться до дому или, развращенный тюрьмой и колонией, торгуешь ты теперь на Сухаревке спичками?

Заведывавший Особым Отделом на фронте Кедров обрушил свои скорострельные скорпионы почему то на детей: он пачками присылал в Бутырку детишек разных возрастов и те рассказывали о расстрелах на фронте целыми пачками детей, идущих в гимназию или из гимназии под предлогом борьбы с шпионажем.

И только Захарову удалось извлечь из тюрьмы уцелевших детишек этих. Но у Захарова было и других хлопот полон рот. В переполненной сверх меры и загрязненной тюрьме начали быстро развиваться «испанка», возвратный и сыпной тифы. Документы многих арестованных были потеряны или находились в таком беспорядке, что разыскать их было невозможно. А разгружать тюрьму было необходимо. И странное дело: Захаров, расхваливавший хладнокровно в случайном разговоре свой револьвер, уложивший в «подвале» без осечки не одного белогвардейца, проявил большую гуманность — ездил, хлопотал, разыскивал документы, переводил, освобождал, минуя всякую канцелярщину и формальности, — часто за свой страх и риск.

Правда, была необходимость спешить: в сыпном тифе валялись и арестованные и администрация. Арестованных отправляли в соседнюю обще-тюремную больницу. Там же во всей обнаженности была грабиловка и морильня. Весь медицинский персонал лежал в тифу. В больнице, рассчитанной на 400 человек, лежало 700 тифозных. На ногах был только один врач Баяджиева. Больных лечить не было возможности: бараки не отоплялись, водопровод не действовал, весь уход за больными лежал на уголовных, перенесших тифы, сортировать больных было некогда и некому. А каждый день подвозили из всех Московских мест заключения все новых и новых лихорадочных, находившихся уже в беспамятстве тифозных. Грязных, немытых, обовшивевших больных складывали, как дрова, — одного возле другого, зачастую прямо на грязный пол, так как ни матрацев, ни кроватей, ни белья не хватало, да и не было. О дезинфекции вещей нечего было и помышлять: не было ни дров, ни воды. Зачастую часами и сутками лежали трупы бок о бок с бредящими и выздоравливающими больными. Нечего и говорить, что поголовно все больные, с каким бы диагнозом ни поступали в больницу, переболевали сыпным и возвратным тифом. Смертность была огромная. Мертвецкая была битком набита закоченевшими, голыми трупами, которых неделями не хоронили: не хватало даже наскоро сколоченных гробов. Счастливцы, выживавшие в этих условиях, возвращались обратно в тюрьму в одном нижнем белье, без сапог: ухаживающий персонал из уголовных регулярно присваивал все имущество больных.

Понятно, что и те несчастные остатки пищи, которые доходили из кухни до барака, являлись предметом спекуляции того же персонала. Смерть от истощения в больнице перенесшего все тифы не была редкостью и на смену паническому страху перед «комиссаром смерти» Ивановым тюрьму охватил ужас перед повышением температуры и связанным с ним переводом в больницу. Началась тяжелая, мучительная борьба между медицинским персоналом Бутырской тюрьмы, разыскивающим температурящих подозрительных по тифу для изоляции и перевода, с одной стороны, и массой заключенных, принимавших этот перевод, как смертный приговор и в лучшем случае, как неизбежное лишение по большей части единственного костюма и сапог — с другой стороны. Происходили безобразные сцены насильного выволакивания больных из камер. Известны десятки случаев тифозных, проведших всю болезнь в общей полной насекомых и грязи камере.

Конечно, эпидемия развивалась с ужасающей быстротой: камера за камерой, коридор за коридором объявлялись карантинными.


И это массовое, стихийное бедствие сплотило распыленную до того массу. С риском заболеть — значит умереть — завтра, сегодня товарищи по камере укрывали больных от врачей и фельдшеров. К моменту обхода остуживали снегом голову и руки лежащего без сознания товарища, чтобы выдать его за мирно спящего и обмануть щупающую температуру руку фельдшера. И этот последний ужас голодной, холодной безвестной смерти на асфальтовом полу больничного барака был тем последним испытанием, сквозь которое на моих глазах прошла тюрьма в этот 19-ый год.

Мой срок тюремной сидки кончился. И слыша и читая рассказы о тюремных ужасах, я вспоминаю те три периода, которым посвящены эти воспоминания: голодный режим, террор и эпидемии.

Как и в прежних, царских тюрьмах, а пожалуй еще обильнее, обнаженнее и циничнее — в этих трех видах смерть, ныне «красная смерть», косит свою жертву.


Надеждин.