"Че-Ка. Материалы по деятельности чрезвычайных комиссий" - читать интересную книгу автора (Чернов Виктор)

Штрихи тюремного быта

Еще Кеннан правильно подметил, что в России трудно найти две тюрьмы с совершенно одинаковым режимом и вполне совпадающими условиями существования. Ныне эта пестрота условий заключения сохранилась и даже возросла. И неудивительно… Во первых, «советская власть» за три года создала больше мест заключения, чем абсолютизм за триста лет своего владычества. Во вторых, «власть на местах» проявляет инициативу в варьировании тюремного режима, и, наконец, в том же направлении действует крайнее разнообразие местных условий, созданное разобщающим влиянием паралича транспорта…

Раньше в тюрьмах кормили неодинаково, но все же основная выдача — 2 1/2 — 3 фунта ржаного хлеба сохранялась везде и всюду. Теперь нигде не дают больше 1 фунта, но — чего? В одном месте выдают плохой или хороший, но все же хлеб, а в другом суррогаты. В Орле в 1921 г. выдавали изо дня в день «хлеб» из просяной шелухи с добавлением небольшого количества овсяной и ржаной муки. Шелуха трещала во рту, втыкалась в десну, застревала между зубами, но арестанты, отплевываясь, все же приучились проглатывать и это «вещество». Во Владимире выдавали вместо хлеба нечто вроде подсолнечного жмыха, и его тоже поглощали голодные арестантские желудки. В Москве осенью 1920 года в несколько концентрационных лагерей «взамен» хлеба прислали… яблок. Даже хорошие яблоки вряд ли могут заменить хлеб, но голодных арестантов угостили зелеными яблоками, кислыми-прекислыми, набивавшими оскомину…

Или — так. Раньше в одном и том же городе, рядом с новой, хорошо построенной тюрьмой, могла быть старая в плохом здании. Но обе они регулярно топились. Теперь же это различие может быть сведено и на нет, если обе тюрьмы не отапливаются и в обеих люди погибают от сырости и холода, но оно может получить и колоссальные размеры, если новая отапливается, а старая — нет. Даже в пределах одной и той же тюрьмы, в связи с недостатком топлива, возможен холодный и теплый «пояс».

Начальник Ярославской тюрьмы хвастливо рассказывал социалистам, как он «спас» одиночный корпус и его паровое отопление от порчи. Дров в тюрьме не было и большинство зданий не топилось. Но корпус ему жалко было, и вот он брал стражу и зимой, несмотря на холод, ночью дежурил на разных дорогах и захватывал мужиков, везших дрова в город «на спекуляцию». Только благодаря этой его самоотверженной («одних жалоб сколько поступило») деятельности «на большой дороге» одиночный корпус все зиму топился.

Сюда прибавляются еще и различия, сознательно устанавливаемые властью с политическими и стратегическими целями. Когда я был впервые арестован с целой группой социалистов, перед властью встал вопрос, куда нас посадить — в тюрьму или в Ч. К., и если в Ч. К., то куда именно. В. Ч. К., во первых, был подвал, ужасное, совершенно темное и нежилое помещение, которое раньше служило погребами для зимних солений буржуям, населявшим этот дом. Во вторых — был полуподвал — низенькое старенькое помещение с маленькими окнами чуть повыше уровня земли, в котором наспех были сколочены нары из неоструганных досок, а окна вместо решеток были затянуты сплошной паутиной колючей проволоки. Третье помещение для арестованных состояло из бывшей квартиры городского типа. Нас поместили сначала в полуподвальном помещении, но через несколько часов перевели в квартиру, весьма обширную, но совершенно пустую: не было ни кроватей, ни нар, ни постельных принадлежностей, ни стола, ни стула, ни вешалки, ни полочки, словом — ничего. Мы спали, сидели, пили чай и обедали на голом, неметенном полу (веников тоже не было). Обед нам приносили в количестве достаточном, но не давали ни ложек, ни мисок — ешь, как знаешь.

В старину власть все же обязана была предоставлять какой то минимум удобств арестованному. Теперь никаких норм не существовало, и никто не знал, что это — произвол или упущение какой-нибудь мелкой начальствующей сошки или же нормальный советский режим. Раньше арестант знал, что ему полагается, и администрация все же бывала смущена, если не предоставляла ему всего, законом или правилами установленного. Теперь же на арестованного начали орать, чего он пристает. Ведь сказали ему ясно, что ни ложек, ни мисок нету.

Когда мы валялись на полу и ели по очереди застывший рыбный суп при помощи чайных стаканов, в совете рабочих депутатов и на митингах представители власти решительно опровергали контрреволюционный вымысел о том, что социалистов держат в тюрьме. Ничего подобного. Им отвели прекрасную буржуазную квартиру…

Каждому из помещений Ч. К. соответствует свой особый режим, и степень произвола разнится в зависимости от того, где вы обретаетесь — в подвале, полуподвале или еще где-нибудь. Сплошь и рядом, даже там, где не применяют при допросах побоев, пыток, угрозы револьвером, — арестованного «за упорство» переводят из одного плохого помещения в другое, еще худшее. А на следующем допросе грозят новым переводом туда, где режим совсем ужасный.

Не только в провинции, но и в «культурных центрах», в Петрограде и Москве, в Ч. К. есть особые клетки, размерами в одну треть или в одну четверть старой одиночки, в которых без свету, без прогулок, без передачи сидят не только неделями, но и месяцами.

Арестованного по делу кооперативного Центросоюза В. Н. Крохмаля (бывшего члена Центрального Комитета Р. С. Д. Р. П.) держали в Петрограде семь недель в клетке, которая была так мала, что Крохмалю все время приходилось лежать с поджатыми ногами, так как он был длиннее своей камеры. Шириной камера была всего в два аршина; стены ее, несколько выше человеческого роста, не доходили до потолка и были сделаны из гофрированого железа. Электрический, фонарь, укрепленный под потолком, снабжал светом целый ряд таких клеток.

Известного общественного деятеля, писателя С. Н. Прокоповича (бывшего министра Временного Правительства) и его жену Е. Д. Кускову посадили при аресте в Москве в нечто, похожее на курятник. В комнате с одним окном устроили коридор. а отгороженную досками часть разбили на несколько клеток. Там, на грязных нарах, в вечном полумраке и в такой тесноте, что буквально некуда было шагу ступить, томились они достаточно продолжительное время и, конечно, как водится, без книг, без письменных принадлежностей, без прогулок и без свиданий.

Иногда применяются специальные ухищрения, чтобы воздействовать на психику. Арестованных по делу «тактического центра» рассадили по одиночкам, но внутри каждой камеры у дверей сажали красноармейца с винтовкой, который должен был не спускать глаз с арестованного. Часовые менялись каждые два часа. а в промежутках специально мобилизованные коммунисты по несколько раз ходили в камеру. Только что арестованный начинал засыпать или сосредоточиваться на чем-нибудь, — как вдруг гремел запор и нарочито шумно врывался мобилизованный коммунист. Такому же режиму подвергли двух девочек, 12 и 14 лет, дочерей одного из арестованных.

На допросы в Ч. К. водят обычно глубокой ночью — старый прием жандармских управлений и охранных отделений.

Самым страшным является, разумеется, пребывание в подвале и самым ужасным считается допрос арестованного не в кабинете у следователя, а непосредственно в подвале. Один мой знакомый сидел в Ростове на Дону в помещении Дончека, откуда взяли на допрос в подвал бывшего доверенного фирмы Нобель. Менее чем через час он возвратился с кровоточащей ссадиной на носу и в совершенно невменяемом состоянии. Придя в себя, он рассказал, что привели его в темный подвал и кто то, которого он не видел и не знал, начал требовать, чтобы он указал, где находится запас нобелевской нефти, преступно скрытый от советской власти. Не успел он ответить, что не знает, как получил удар по носу дулом револьвера. А затем следователь, считая до трех раз, потребовал, чтобы тот сказал адрес, иначе он его тут же застрелит. И, действительно, при счете «три» над самым ухом арестованного грянул выстрел. Следователь сделал вид, что промахнулся и снова повторил свое требование, приставив револьвер к виску. Допрашиваемый упал в обморок и не помнил, как он выбрался из подвала. От нервного потрясения, оглушенный выстрелом, он плохо слышал.

— «Правовое положение содержащихся в подвале очень недурно», — определил какой то чин В. Ч. К. (Лубянка, 11), закричавший на родственницу одного из заключенных, желавшей сделать ему «передачу».

— Да что вам здесь, тюрьма, что ли? Это — подвал, а не тюрьма, Вот переведут в тюрьму, тогда он получит всякие права и привилегии.

Неудивительно, что не только из подвалов, но и из «барских квартир» о переводе в тюрьму мечтают сами сидящие и об этом умоляют, часто со слезами на глазах, их родственники.

Кто мог подумать, кто мог бы предсказать, что после революции старая царская тюрьма, не улучшенная, а значительно ухудшенная, будет являться нашим идеалом, о котором мы будем мечтать, к которому будем стремиться, из за которого мы будем вести упорную и отчаянную борьбу. А ведь это так! Летом 1920 года в Бутырке голодала группа заключенных, требовавшая, чтобы из Ч. К. перевезли в Бутырку жену одного арестованного, томившуюся там с новорожденным младенцем. Власть уступила, но только после голодовки, длившейся восемь дней.

Осенью того же года фракция с. — р-ов Бутырской тюрьмы решила начать голодовку, требуя перевода нескольких с. — р-ов из «Внутренней тюрьмы» В. Ч. К. в Бутырку. Накануне голодовки с. — р-ов избили и насильно вывезли в Ярославль.

Весною 1921 года группа анархистов, доставленная в В. Ч. К., начала голодовку, а потом и обструкцию из-за перевода в Бутырку. Анархисты доводили дело до рукопашной схватки с вооруженными чекистами и рисковали, самым непосредственным образом рисковали жизнью своей, лишь бы добиться перевода в тюрьму. И они этого добились, хотя и после избиения.

В самой Бутырке тоже было несколько режимов. Самым плохим был режим на третьем этаже МОК-а (мужской одиночный корпус), который находился в непосредственном заведывании В. Ч. К. и вполне подчинялся правилам распорядка «Внутренней Тюрьмы Особого Отдела». По сравнению с «Внутренней Тюрьмой» заключенные имели, кажется, только одно преимущество. Здесь в камерах было светло, тогда как во внутренней тюрьме окна были густо замазаны мелом.

Самый свободный режим был на 13-м «коммунистическом» коридоре. «Коммунисты», (сидевшие обычно за разные злоупотребления и преступления уголовного свойства) образовали пролеткульт или культпросвет, имели у себя музыкальные инструменты, даже рояль, ходили беспрепятственно по всей тюрьме, вели коммунистическую агитацию, устраивали лекции и собеседования, вмешивались в действия администрации, терроризовали ее, писали на всех доносы, добровольно мобилизовались, и приняли участие в избиении социалистов во время знаменитого развоза их в апреле 1921 г. Увы! Это усердие не было оценено по достоинству. Вскоре после этого коммунистический коридор окончательно раскассировали, ибо власти пришли к выводу, что коммунисты, как бы они не согрешили, подолгу в тюрьме не сидят, а те, кто сидит, это — отпетая мразь, которая только компрометирует коммунистическую партию и советскую власть, даже в наше нетребовательное время.

Так было разорено это гнездо, все стены которого были украшены очень недурными портретами деятелей коммунизма и испещрены изречениями коммунистической мудрости.

Разительная противоположность нового времени по сравнению с прошлым заключалась в том, что в старину проворовавшийся полицейский или иной администратор боялся показаться на глаза кому либо. Их обычно скрывали от остальных арестантов и держали во избежание мести в особых «с…чьих кутках». Теперь же чекисты, «засыпавшиеся» в преступлениях и злодеяниях, чувствовали себя начальством в тюрьме. Были случаи, что сидящим на коммунистическом коридоре чекистам поручали заканчивать дела, начатые ими на свободе, и они, как ни в чем не бывало, вели следствия и вызывали на допрос арестованных, сидящих в той же тюрьме, а подчас и гуляющих с ними на одном и том же дворе.

На общем дворе с десятками арестованных начал как-то появляться на прогулке сидевший на коммунистическом коридоре палач, явный дегенерат, который, нисколько не смущаясь, хвастал, что он расстрелял 137 человек.

Социалисты в Бутырках находились в «привилегированном положении» (до развоза в апреле 1921 г.). Но с полным правом они могли бы сказать о себе: «Каждый шаг нам достается роковой борьбой». Как и во времена самодержавия, и даже еще больше, им приходилось за свои «привилегии», то есть за создание особого льготного режима для политических, вести неустанную борьбу, прибегать к голодовкам, грозить обструкцией, обращаться на волю за содействием, вести сложную дипломатическую игру и т. д.

Но и в остальных частях тюрьмы не было тождества. Камеры все переполнены, духота, смрад, шум. Из одних камер заключенные могли выходить гулять на коридор, а из других это строго воспрещалось. На одних коридорах камеры запирались только на ночь, на других были открыты и днем и ночью, третьи, наоборот, были все время «на забое».

При старом режиме строгости тоже были неодинаковые — на политическом отделении, на каторжанском коридоре и т. п. было строже; там, где «шпана» отбывали легкие наказания, допускались большие послабления. Теперь же критерия и точного основания для всей этой лестницы неравенств нет. Привилегии определяются соотношением сил и степенью организованности различных групп.


Раньше тюремное население делилось на две основных категории — уголовных и политических. Сверх того были «фраера», то есть одиночки, случайно попавшие в тюрьму. Но «фраера» представляли лишь незначительную часть тюремного населения. Теперь же уголовщина на три четверти исчезла, и «фраер», неопытный и неорганизованный, заполнил тюрьму.

В этом отношении определенное впечатление производит Бутырка. Сидит в ней в громадном количестве интеллигенция, торговые служащие, разночинцы. Все это публика, тюремному миру совершенно чуждая и в тюрьму попавшая только благодаря большевистскому террору. Запуганная, неопытная, разрозненная, она менее всего способна постоять за себя, и по ней наиболее сильно бьет современный тюремный режим, со всем его неравенством, привилегиями, протекцией…

До чего незавидно и до чего неприглядно было положение интеллигенции в Бутырской тюрьме, показывает тот факт, что многие интеллигенты весьма высокой квалификации стремились на тюремную работу, которая оплачивалась всего только полфунтом хлеба в день. Несколько лучше оплачивалась работа в тюремном околотке (больница), где рабочим выдавали больничную порцию супа и проч. Вот несколько иллюстраций:

В бельевом цейхгаузе околотка, работа в котором сводилась к тому, что приходилось собирать грязное белье с больных, порой завшивленное и загаженное, сортировать его, таскать на прачечную и т. д., — подвизались три крупных общественных деятеля, из которых один был товарищем министра во Временном Правительстве.

Одно время мытьем клозетов на околотке занимался бывший уездный предводитель дворянства, европейски образованный человек, владевший несколькими иностранными языками. Все — ради полфунта хлеба.

Уборщиками в околотке и в одиночном коридоре зачастую бывали студенты, присяжные поверенные, видные общественные деятели и т. д.

Разница в режимах не ограничивается степенью несвободы. На тюремной кухне пищу, сваренную в одном котле, распределяют совершенно неодинаково. Применительно к размерам привилегий, одним дают гуще и жирнее, а другим остается одна только мутная жижица.

В старину (за исключением части политических) всех сидящих обязательно переодевали в арестантское белье и платье. И, Боже, сколько взяток «фраера» переплачивали, сколько молений они произносили, чтобы им оставили свое белье. Сколько переломали костей и раскроили черепов политическим, не желавшим переодеваться в арестантское платье… Теперь же, какой с Божьей помощью поворот! И политическое, и уголовные, и буржуи, и белые генералы, словом все, домогаются получить арестантский наряд. Но добиться этого не легко. Белья и платья в тюрьмах осталось ничтожное количество и его выдают только определенным должностным группам (уборщикам, рабочим) и «привилегированным», а также по протекции или завзятку.

Вообще взяточничество в современной тюрьме получило громадное распространение, при чем размеры взяток начинаются с «пайка» хлеба и доходят до грандиозных сумм.

Обращение с заключенными не стало мягче, но чинопочитание исчезло. Арестант уже не тянется в струнку при виде начальства, не кричит «Здравия желаю», почти исчезли кандалы; поверка из торжественного ритуала превратилась в очень прозаичное действие, совершаемое одним надзирателем. Строжайшее разделение мужчин и женщин ослаблено вплоть до того, что в некоторых тюрьмах и лагерях женам разрешается жить в одной камере с мужьями.

Наряду с этим нельзя не отметить значительного ухудшения в положении арестованных женщин. В этапных и сортировочных пунктах, а также при перевозках по железным дорогам, женщин не отделяли от мужчин и это зачастую создавало для женщин очень тяжелую моральную обстановку, особенно благодаря примитивности всех со временных помещений для умывания, уборных и тому под. В «новых» тюрьмах, во всех этих подвалах и иных чекистских местах заключения, а также во многих лагерях, женщин-надзирательниц не было, и конвоиры мужчины окарауливали и женские камеры. Понятно, какие тяжкие последствия для женщин отсюда проистекали. И если во «внутренней тюрьме» В. Ч. К. конвоиры особенно усердно следили через глазок за тем, что творится в женских камерах и, выводя женщин в уборную, прилипали к щелкам, то в глуши дело нередко принимало более тяжкие формы.

Карцеры восстановлены. В Бутырках ими пользуются, по-видимому, очень умеренно. За мелкие проступки сажают не в карцер, а в строгие одиночки. Но вот в Ярославле карцер почти никогда не бывает свободен, и ввергают в него арестантов за сущие пустяки. При этом нередко избивают. Вообще в Ярославле надзиратели бьют арестантов по всякому поводу и делают это открыто на людях. В одиночном корпусе не проходит двух-трех дней, чтобы часовые не стреляли по арестантам, приближающимся к окнам. Еще усерднее стреляют по окнам в Орле. В Ярославле замечается, что старорежимные надзиратели проявляют меньшую жестокость, чем тюремщики большевистского режима.

Старая Ярославская каторжная тюрьма переименована в «Дом лишения свободы»; у ворот красуется громадная вывеска: «Труд победил капитал, победит и преступность»; с тюремной колокольни снят крест и на его место водружена громадная красная звезда; в тюремной конторе на место царя и царицы в золоченые рамы вставлены портреты Ленина и Троцкого, а поодаль в дубовую рамку, вместо тюремного начальника, водворен Карл Маркс; из тюремной библиотеки изъяты все религиозно-нравственные книги, в том числе и Библия, которые раздаются арестантам для клозетных надобностей; начальником тюрьмы состоит сын старорежимного палача, бывший писарь тюремной конторы Волнухин, ныне коммунист и важный барин, широко пользующийся тюремными мастерскими для собственных надобностей и разъезжающий на шикарном тюремном выезде, в упряжи с серебряным набором, с кучером в плисовой безрукавке, и т. д. Словом, все, как следует.

По всей вероятности, Ярославская тюрьма выделяется из ряда советских тюрем не в худшую, а в лучшую сторону. Она сравнительно благоустроена. Но какой ужас представляет современная тюрьма даже при самых лучших санитарных условиях и при самом мягком режиме!

 Ведь в ней люди подвергаются беспрерывной пытке голодом, а зимою — и холодом!

Летом 1921 г. в Ярославле выдавали на человека в день: 1/2 фунта хлеба ржаного (пополам с овсом), пол осьмушки селедки или воблы, немножко сушеных овощей и явно недостаточное количество соли, то есть, в общем теперь арестант в неделю получает не больше, чем при старом режиме в один день. А ведь и старое тюремное питание было явно недостаточно и при длительном сидении давало громадный процент туберкулезных заболеваний.

Теперь же заперли в одиночки людей по три человека, при чем койку дают только одному, а остальные двое спят на асфальтовом полу на грязном мешке с соломой. Белья и теплой одежды не дают, или почти не дают; из камеры выпускают на прогулку на 15–20 минут, да три раза в день «на оправку» по пять минут.

Кухня социалистов находилась рядом с уборной одиночного корпуса. И каждый день можно было наблюдать одну и ту же картину. Арестанты, выпускаемые «на оправку», на перегонки забегали в кухню и из помойного ведра вытаскивали рыбьи кишки, обрезки гнилого картофеля, шелуху лука — и все это пускали в пищу. Изможденные, без кровинки в лице, люди превратились в какие-то живые скелеты.

Один молодой парень — дезертир обратился к политическим с просьбой написать ему прошение в Ч. К. о том, чтобы его расстреляли. Нет больше сил терпеть — несколько месяцев сидит без передач.

Конечно, не все в таком трагическом положении. В «рабоче-крестьянском» государстве тюрьма особенно нестерпима для бедноты. Кто сумел награбить или наспекулировать достаточно, тот получает передачи или покупает себе всякие привилегии. Доходит до того, что за деньги администрация выпускает арестантов из тюрьмы «в отпуск» на неделю, на две, на месяц. За деньги тайком отпускают на день домой или на базар. Вольность, при старом режиме совершенно немыслимая.

Но бедняку нет пощады. В августе 1921 года, когда питание в Ярославской тюрьме было особенно ужасно, два молодых парня ночью как-то отперли свою одиночку и пробрались в кладовую социалистов. Отперев и там замок, воры набросились на хлеб, и съели его не менее 5–6 фунтов. Потом, набрав хлеба, картошки, масла и сахару, они пытались возвратиться к себе, но «засыпались». Их увидел один из красноармейцев, охраняющий политических. Поднялась тревога и сбежавшиеся красноармейцы начали избивать воров с такой свирепостью, что политические едва их оттащили. Тюремные надзиратели того крыла, в котором сидели воришки, в свою очередь также их избили. Попытка политических затушить дело не увенчалась успехом. Об этом узнала контора и сообщила в Чеку, а на корпус пришли старший и отделенный, которые в третий раз избили воров. Еще через пару часов приехал следователь Чека, злополучных ребят повели на допрос и снова, в четвертый раз, исколотили. С допроса их отвели в карцер без определения срока. Стояла холодная погода, а эти несчастные, голодные и избитые люди валялись на асфальтовом полу карцера и выбивали зубами трели от холода — им не дали ни матраца, ни одеяла, ни теплой одежды.

В этот же день к политическим явился начальник тюрьмы Волнухин — выразить свое соболезнование по случаю кражи. Между прочим он сказал:

— Я так даже не подхожу к ним… Я до того нервенный, что если начну таких сволочей бить, то не могу остановиться. Чорт с ними, все равно их за это расстреляют.

— За что же? — (политические категорически заявили, что у них ничего не пропало).

— Как же, в тюрьме испортили замок и самовольно вышли из одиночки. Это уже явный факт. Нет, таких нельзя миловать…

Через некоторое время воришек куда-то перевели из карцера, а потом они попали в список амнистированных по случаю приезда в Ярославль «всероссийского старосты» Калинина. Определение их преступления, как «явный факт» вводит нас в другую сферу совершенно исключительных мучений, выпадающих теперь на долю арестованных…

Что совершили воришки? Покушение на мельчайшую кражу или — проявление бандитизма? Никаких норм, никаких определений на этот счет не существует. Все решает «революционная совесть» или личное усмотрение следователя или судьи. И здесь амплитуда колебаний широчайшая — от расстрела до освобождения.

Регулярно во всех тюрьмах и подвалах сидят сотни и тысячи арестованных, томимых самой мучительной неизвестностью. Что с ними сделают?.. Могут освободить, но с одинаковым основанием могут и расстрелять… И эта неизвестность, это мучительное ожидание изо дня в день с часу на час, пожалуй, страшнее самого расстрела.

Вот несколько типических случаев из этой области. Во «внутренней тюрьме» В. Ч. К. мне пришлось сидеть с двумя офицерами генерального штаба, Б. и И. Судьба их во многом сходна. Оба состояли в академии генерального штаба, когда началась мировая война. Оба, опасаясь террора и голода, бежали с женами из Питера — один на Урал, другой в Сибирь. Обоих их мобилизовал Колчак. Оба работали у него в генеральном штабе, оба совершили бесконечное отступление, были арестованы в Красноярске, сидели в ожидании расстрела, были зрителями того, как одного за другим вели к стенке их друзей и сослуживцев. Однако, особый отдел какой-то, кажется, 5-й армии, их оправдал и освободил. Некоторое время, приблизительно около месяца они провели на свободе, но не успели еще отдохнуть от пережитого, как вдруг всех оправданных генштабистов потребовали в «Особый отдел» и запросили, желают они служить в красной армии, или упорствуют в своем белогвардействе. Все изъявили согласие служить. Начаты были деловые переговоры, все получили назначение в трудармии, намечены должности для каждого, и им предложили отправиться в Москву, где они получат указание, в какие именно части и куда именно они должны явиться на службу. Получив надлежащие заверения, генштабисты решили ехать в Москву с семьями, для которых начальство предоставило вагоны.

В момент отхода поезда на вокзал явился караул и арестовал офицеров. Затем, впрочем, их уверили, что это только на всякий случай конвой в пути и что семьи могутсвободно следовать за ними. Офицеров посадили в особые теплушки, в которых скоро начались заболевания сыпным тифом. Больше половины заболело сыпняком, несколько умерло от тифа и гангрены, и трупы их были брошены на глухих сибирских станциях. Ни медицинской помощи, ни ухода, ни соответствующего питания — ничего не было. Жена одного из рассказчиков умоляла коменданта поезда разрешить ей пригласить на собственный счет врача к больному. Он грубо отказал: «Республика трудящихся очень мало потеряет, если все колчаковцы перемрут».

На одной глухой станции ночью у вагонов раздались выстрелы. Ворвался конвой с криком: «Контрреволюционеры хотят отбить арестованных офицеров…». Они этого не допустят. Они сейчас же перестреляют всех арестованных. Кое-как их умолили сделать обыск в вагонах офицеров и их семей и убедиться, что ни оружия, ни бомб, ни гранат у них не имеется. Во время обыска конвой ограбил наиболее ценные вещи у семей арестованных. И все радовались, что дело не кончилось хуже.

В Москве из вагонов их отвели в Сокольничью тюрьму, оттуда через некоторое время часть из них взяли в В. Ч. К., в «Контору Иванесова» (Так называется большая комната, куда первоначально попадают доставленные в ВЧК (Лубянка, 2).), а затем во «Внутреннюю тюрьму». Из Внутренней тюрьмы некоторых куда-то увели, а других оставили. Каждый день почти они писали прошения о том, чтобы их вызвали на допрос. Иные писали пространно, излагая во всех подробностях всю свою эпопею, другие — кратко, адресовали они их и следователю и президиуму В. Ч. К., и управделу, и в главный штаб и еще куда-то. Но результат был один и тот же — никакого ответа.

У одного из них осталась жена с грудным ребенком, у другого — с двумя крошками, из которых один грудной. Судьба жен, оказавшихся в Москве, без пристанища, без средств и без связей тяготила и волновала их еще больше их собственной судьбы. А судьба их была неопределенна. Как взглянут. Офицеры, колчаковцы, генштабисты… Могут расстрелять. Но, с другой стороны, за что же расстреливать? Ведь всю их деятельность проанализировали в особом отделе 5-й армии. Ведь их оправдали там, в кровавом тумане фронтовой юстиции. Никаких новых обстоятельств не может открыться. Нет, должны отпустить их. Это — какое-то недоразумение. Но как разъяснить его, когда ничего не говорят и не спрашивают…

Сидели они, как и все, во «Внутренней тюрьме», без книг, без занятий, без развлечений, без каких бы то ни было сведений от жен, и дни и ночи думали только об одном: расстреляют или отпустят и пошлют служить. Они утверждали, что в Красноярске было легче сидеть. Там было больше шансов расстрела и приходилось усиленно приучать себя к этой мысли. А здесь замучивают колебания и переходы от надежды к отчаянию.

На 4-м месяце Б. позвали на допрос. Следователь был очень недоволен. Их дело должен был вести товарищ Иванов, но он уехал на фронт и подбросил это дело ему. Дело оказывается запутанное, а ему некогда возиться. Пусть Б. в собственных же интересах честно и прямо скажет, зачем он приехал в Москву. Б. начал излагать всю историю, но следователь еще больше рассердился, зачем он путает, зачем сбивает с толку. Красноярск сюда отношения не имеет. Его арестовали в Москве, куда он прибыл с тайными целями. Б. начал снова излагать свою историю, но сердитый следователь окончательно вышел из себя и отправил его, как «запирающегося» обратно в камеру. После допроса с Б., сильным и мужественным человеком, приключился глубокий обморок, а потом истерический припадок.

На этом я потерял Б. и И. из виду, и теперь уже наблюдал как терзался муками неизвестности красивый и на редкость симпатичный студент Г. С октябрьского переворота университет он бросил и поступил на службу в санитарный поезд. Он — не коммунист, но он верит, что жертвы не напрасны, что тяжелое переходное время пройдет, и мы выбьемся все-таки на дорогу к социализму. Конечно, действительность современная мрачна, ужасна, но все таки интеллигенция должна идти навстречу народу, олицетворяемому советской властью. Конечно, все делается не хорошо и не так, как нам хотелось бы, но другого выхода быть не может: нужно идти работать, нужно помогать народу делать то, что он хочет и как он хочет. Иначе все погибнет — и культура и люди. Некогда теперь учиться, он оставил временно университет, чтобы честно и самоотверженно работать и его репутация на службе стоит непоколебимо высоко.

Вдруг — арест, как снег на голову. За что? почему? Почти два с половиной месяца не прекращающиеся ни на час муки ожидания, тщетных порывов и напряжения ума — понять что-нибудь. Наконец — допрос. Следователь спрашивает, знает ли он генерала такого-то.

— Ничего подобного.

А не припоминает ли он некоего Алексеева, которому он давал приют в санитарном поезде. Г. припомнил: их поезд 7–8 месяцев тому назад стоял в Перове на ремонте. Кто-то из лиц, с которыми ему приходилось иметь дело по службе, познакомил его с пожилым господином, назвавшимся Алексеевым, а потом попросил разрешения прожить Алексееву, плохо себя чувствовавшему, пару дней в вагоне, здесь на свежем воздухе. Вид у Алексеева был болезненный и нервный. Г. поверил рассказу и разрешил, а Алексеев вместо двух прожил 4 или 5 дней.

Следователь сообщил Г., что мнимый Алексеев это и есть генерал такой-то (кажется Стогов), который был приговорен к расстрелу, но бежал из лагеря в последний момент, потом перебрался через фронт к «белым» и там играл крупную роль. В белогвардейской прессе появились сообщения о побеге генерала с упоминанием разных подробностей, в том числе и пребывания в санитарном поезде. Подчеркнув, что Г. сам признал «укрывательство генерала», следователь неохотно и невнимательно слушал объяснения, как и почему это произошло.

После допроса Г. сидел многие недели и мучительно думал — упекут или освободят. Ведь как посмотреть. Его могут представить и как человека, невольно оказавшего услугу незнакомцу, и как тайного контрреволюционера, принимавшего участие в организации побега видного генерала… А объяснить, доказать ничего нельзя, ибо следователь не желает слушать.

Еще сильнее Г. мучился неизвестностью в той же камере бывший гвардейский офицер и весьма зажиточный человек. Жизнь его раньше «текла в эмпиреях…» С большим подъемом рассказывал он о своих любовных похождениях и о роскошной, беззаботной жизни, полной удовольствий и развлечений. Но пришли большевики — и все наполнилось и пропиталось только одним — животным, утробным страхом. Трус он был исключительный, и все его рассказы о новом времени повествовали, когда, как и чего он боялся.

— Остались у меня в сейфе фамильные драгоценности. Пришли и сообщили, что за взятку можно кое-что извлечь. Хорошо, а если попадешься? Ведь это — стенка.

(После этого слова, особенно произносимого, он делал большую паузу и чувствовалось, что у него внутри все холодеет). Посоветовались мы с женой, поплакали и решили — нет, нельзя рисковать.

— Были у меня ценные бумаги. Слышу, потихоньку ими торгуют, а тут нужда жмет со всех сторон. Продать бы их, ну, а если попадешься? Ведь это — стенка. Подумали мы с женой, поплакали, и так и не решились.

Все его рассказы в этом же роде. Служил он делопроизводителем в мобилизационном отделе главного штаба и вел себя тише воды. Но вот среди служащих мобилизационного отдела произведены были крупные аресты. У него на квартире жил видный работник отдела, которого тоже арестовали. Попутно заинтересовались и им, но первоначально увезли только квартиранта, а потом вернулись дороги и попросили В. доехать с ними до В. Ч. К., удостоверить личность арестованного. Это всего на полчаса. Его обратно доставят на том же автомобиле. В. поехал… и вот уже три месяца торчит во внутренней тюрьме и гадает, за что его взяли и что с ними дальше будет. Все бы ничего, да вот происхождение у него уж очень плохое пи современным понятиям…

К счастью, Г. и В., как и вся камера, были убеждены, что смертная казнь отменена. Декрет был еще в начале года и когда их арестовали, советские газеты были полны горделивого любования — вот какие мы, даже смертную казнь и ту отменили… Слухи о продолжающихся расстрелах они относили за счет сплетен.

Заключенные, конечно, не знали, что за время их сидения картина разительно изменилась. Началась полоса (лето 1920 г.) восторга и упоения смертными казнями. Газеты не только сообщали о смертных приговорах, но и на последок шельмовали казнимых, издевались над ними. Публике преподносились казни под агитационным гарниром и заметки снабжались кричащими заголовками: «За что карает В. Ч. К.», «Попались, голубчики!», «Так вам и надо» и т. д.

Как-то еще при царе, в 1916 году, мне пришлось сидеть на юге в тюрьме, в которую доставили двух смертников. Боже, сколько волнения было! Мы боялись петь, громко разговаривать, смеяться, ходили, как опущенные в воду, ждали каждую ночь, что за ними придут. Теперь смертник уже не производит впечатления, ибо в каждой тюрьме они не переводятся и сидят зачастую десятками. Последние дни перед казнью они испытывают усиленный голод; камера заперта и нельзя пойти выпросить «корочку хлебца». А сколько таких, которые ждут, что их с минуты на минуту могут освободить или потащить на расстрел…

Мне пришлось сидеть с молодой женщиной С., которая два месяца кряду не ложилась спать и всю ночь на пролет сидела и прислушивалась, замирая от малейшего шороха, — не идут ли брать ее на расстрел. Только утром она успокаивалась и засыпала. История ее такова. Муж ее — присяжный поверенный в одном из городов Туркестана, по своим политическим симпатиям соц. — рев., раньше не проявлял политической активности. Февральская революция его оживила, он забросил личные дела, отдался весь политической агитации, стал самым популярным человеком в городе, был избран городским головой. Вследствие этого при большевизме он стал наиболее одиозной фигурой. Его арестовали и солдаты рвались в тюрьму, чтобы учинить самосуд над ним, «виновником затянувшейся войны…»

Чтобы спасти от самосуда, его тайком выпустили ночью из тюрьмы. Он бежал куда-то в горы, прятался там и наконец таки погиб от большевистских преследований. Жена ездила разыскивать его, а вскоре в тех районах, в которых она побывала, вспыхнуло восстание. Ее арестовали в числе многих других «руководителей бандитского восстания». Многих, не более чем она, прикосновенных к восстанию, расстреляли, а ее с группой других, отправили в Москву. Здесь она успокоилась, как вдруг неожиданно двух из привезенных туркестанцев взяли на расстрел. Опять начались безумные ночи ожидания. Больше года длилась эта пытка. А получила она два года лагеря, с зачетом предварительного заключения.

Могут сказать, что многие создают сами себе преувеличенные страхи, что страдают они благодаря своему напуганному воображению. Конечно, есть не мало и таких. Но разве вся обстановка и вся практика современного, если можно так выразиться, правосудия не дает для этого законнейших оснований? Наоборот, в тюремной жизни поражает обилие легковерных оптимистов, ждущих благополучного исхода на том только основании, что они или не знают за собой вины, или считают ее совсем незначительной…

Летом 1921 года в Москве было арестовано несколько врачей, за взятки освобождавших от мобилизации в красную армию, якобы по болезни. Вместе с ними были арестованы и их клиенты, все больше мелкота, состоящая на советской службе. И взятки они давали крохотные — от 18 до 100 тысяч рублей, что, переводя на цену муки (тогда около 40.000 рублей пуд), составляло от полтинника до 2 р. 50 к. на брата. Моментально арестованных допросили, отправили в подвал (Лубянка, 11), а к вечеру всех их, за исключением одного, вызвали с вещами. Они очень обрадовались, боялись, что долго их будут томить в тюрьме. А оно — вишь как скоро разрешилось дело. Только один оставленный сокрушался, за что на него такая немилость. Оживленной, радостной группой вышли 20 с лишним человек. Их отвели в гараж и попросили подождать немного. Они нервничали, почему так медленно все делается, почему их заставляют ждать до самой ночи. Ночью их стали вызывать по двое без вещей. Но и до последней минуты большинство не верило, не могло даже допустить, что их ведут на расстрел.

Так все 20 слишком человек были перебиты. Об этом сообщали советские газеты с перечислением фамилий и с хвастливым добавлением, что обнаружено уже свыше 500 человек, дававшим врачам взятки, и их ждет та же участь А на следующий день, еще до того, как стали известны эти подробности, одному из вновь арестованных удалось пронести в подвал обрывок свежей газеты, в которой сообщалось, что несколько человек, сидевших в это время в подвале за мелкие злоупотребления, — приговорены к смертной казни и что приговор приведен в исполнение. Это была канцелярская ошибка. Только в этот день заключенных, таким образом узнавших о своем приговоре, вызвали вечером «по городу с вещами».

Это было накануне открытия II конгресса коминтерна. Тогда в одну ночь казнили около 70 человек и все по самым изумительным делам — за дачу взятки, за злоупотребление продовольственными карточками, за хищения со склада и так далее.

Политические говорили, что это — жертвоприношение богам Коминтерна. А фраера и уголовные радовались. Амнистию готовят. Поэтому, кого надо в спешном порядке порасстреляют, а остальных амнистируют в честь коминтерна.

Вскоре после этого в Бутырке разыгралась громкая история фельдшера Шестопалова. Фельдшер этот вместе с еще несколькими лицами составлял артель, которая выполняла какие-то подряды и поставки для советской власти. За неисправность и злоупотребления (без них ведь в советской России ни одно начинание не обходится) вся артель была арестована и просидела несколько месяцев. Шестопалов выполнял в тюрьме обязанности фельдшера и обходил коридоры с большим коробом лекарств. На суд он отправился в полной уверенности, что их, если и не оправдают, то все же освободят, зачтя «предварительное» в наказание. И уверенность их была так велика, что они распределяли между заключенными скопленные предметы тюремного обихода, принимали поручения на волю и проч.

На суде произошла некая неожиданность. Прокурор сопоставил даты успехов Колчака с датами нарушения ими договора и вывел заключение, что они союзники и пособники Колчака, что они изнутри взрывали рабоче-крестьянскую власть, когда она изнемогала в кровавой битве на фронте. Тема для большевистского пафоса весьма благодарная. В результате трибунал двоих приговорил к расстрелу, а остальных к 10 и 15 годам тюрьмы.

Даже многоопытную тюремную администрацию поразил этот приговор. Была написана кассационная жалоба, было послано в В. Ц. И. К. прошение о помиловании. Шестопалов пока продолжал исполнять обязанности фельдшера и добросовестно обходил коридоры, наделяя арестантов порошками. Администрация не перевела его на положение смертника, то есть не посадила в строгую, всегда запертую одиночку. Так велика была всеобщая уверенность, что приговор отменят.

Прошло больше месяца, как вдруг прекрасным летним вечером подкатил роковой автомобиль. Шестопалову дали знать, что это за ним и его коллегой, помощником присяжного поверенного Пригожиным. Последний в момент прихода чекистов принял цианистый калий, и в автомобиль доставили его труп. А Шестопалов исчез неведомо куда.

Поднялась неимоверная тревога. Все надзиратели были мобилизованы, из Чеки были вытребованы громадные подкрепления, все камеры были заперты и началась грандиозная охота за человеком. Отряды чекистов обыскали все камеры, облазили все дворы, обнюхали все закоулки. Нет Шестопалова. Три или четыре раза обходили они тюрьму с фонарями в руках и с револьверами наготове. Прошел вечер, прошла ночь, настало радостное утро, а усталые, посеревшие чекисты, с красными воспаленными глазами, продолжали искать свою жертву.

Тюрьма замерла. Из камер никого не выпускали. Все работы приостановились. Вольнонаемный медицинский персонал в тюрьму допущен не был. Только к обеду у искавших вырвался крик радости: «нашли!» Шестопалов повесился в одном из старых заброшенных карцеров и дверь подпер изнутри поленом.

По каким только делам не применяется смертная казнь! В Бутырке сидел красноармеец, приговоренный к расстрелу за то, что, находясь в карауле при трибунале и встретив среди обвиняемых земляка своего, передал земляку от его жены записку и два фунта хлеба.

Да разве мы не читаем в советских газетах приговоры ну хотя бы о том, что целые группы предаются суду за хищения нескольких тысяч аршин ситцу и что за это несколько человек подвергнуто расстрелу, а остальные на много лет заточены в тюрьмы и лагери. А ведь вся покража на сумму менее 500 рублей, то есть, то, за что судил простой мировой судья, не имевший права приговаривать на срок свыше 3 месяцев.

Вообще нет того пустяка, нет того мелкого проступка, за который в советской России не применялся бы расстрел. Были приговорены к смертной казни за появление в пьяном виде; за злоупотребление продовольственными карточками; за незакономерное пользование автомобилями; за побег из лагеря (откуда все заключенные свободно ходят на работу), за «липу», то есть за проживание по подложному документу…

Ни один арестованный, попавший в руки Чека или трибунала до самой последней минуты не может быть уверен, что его дело не примет трагического оборота, и, наоборот, самое тяжкое преступление может закончиться пустяковым наказанием. Революционная совесть может быть и хорошая вещь, но отсутствие гарантий и норм создает какую то фантасмагорию произвола и дикую пляску случайности.

Отношение к жизни человеческой какое-то неряшливое, разгильдяйское. В Бутырке было несколько случаев, когда на расстрел звали однофамильца. Осенью 1920 года Бутырская администрация вывесила на видных местах копию телефонограммы желдорревтрибунала, предписывавшего не задерживать и в срочном порядке передавать кассационные жалобы смертников. Тут же сообщались фамилии расстрелянных только потому, что кассация запоздала.

На характер приговора часто оказывают влияние разные побочные обстоятельства. Пишущему эти строки пришлось побывать в подвале Ярославской губчека, в котором в это время сидел один из видных чекистских следователей, инспектор секретно-оперативного отдела губчека и пр. «Кумир поверженный — все же бог». И сидевшие в подвале видные ярославские жители относились с большим почтением к чекисту, уступили ему лучшее место, ухаживали за ним и почтительно расспрашивали его о разных делах.

— Скажите, за что расстреляли такого то (бывшего полковника)? Ведь он старый человек и ни во что не вмешивался.

— А видите, он попал неудачно. Тогда как раз в губернии подымались кулацкие восстания, и мы решили усилить строгости. Тут его судьба и решилась.

— Ну, а вот такого-то? Ведь все знают, что против советской власти он не шел. И арестовали его, когда спокойно было.

— Это расстреляли зря, просто по глупости. Попал он следователю такому то. А это — следователь особенный, бывший рабочий, водопроводчик. Вначале работал хорошо, а потом начал пить. И допился до того, что пьяный с револьвером за председателем губчека гонялся. В канцелярии из за него занятия сколько раз прекращались — все разбегались. А допрашивал он так, что прямо смех один. Был у него друг, гармоньщик, с которым они вместе пьянствовали. Вот он напьется и идет допрашивать арестованных. А чтобы ему не скучно было, он с собой и друга своего брал. Этот допрашивает, а тот на гармошке наигрывает… Был он малограмотный. Писать настоящего заключения не мог и только выводил каракулями: белай расхот. Из-за него и погиб такой то…

На языке казенных публицистов о таком правосудии говорится: советская власть каленым железом выжигает буржуазные пороки и насаждает пролетарские, революционные добродетели.

Норм нет, и никто не знает, где кончается глупость пьяного следователя и вступает в действие революционная совесть трезвого.

При старом режиме всякий знал, что ему грозит за данное преступление, сколько приблизительно времени ему придется провести в предварительном заключении, когда его должны допросить, когда вручить обвинительный акт и т. д. Кроме того в тюрьму время от времени являлся товарищ прокурора, который делал разъяснения и давал указания. Были инстанции, куда можно было направлять жалобы.

Теперь же абсолютное самовластие Чека. И как бы для того, чтобы подчеркнуть неограниченность произвола, Чека усвоила себе правило — не отвечать ни на какие прошения и заявления арестованных. Вы можете писать сколько угодно, кому угодно, и вы не только не получите ответа, но вы даже не будете знать, отправлено ли ваше заявление, дошло ли оно по назначению, попало ли оно в надлежащие руки.

Во время знаменитого в тюремной летописи апрельского развоза трехсот социалистов из Бутырок по провинциальным тюрьмам арестованным не дали собрать веши, которые остались в камерах в большом количестве. Кроме того было белье, сданное в стирку, была обувь, отправленная в починку, было платье, попавшее для ремонта в портновскую мастерскую.

Многие «развезенные социалисты» стали похожи на турецкого святого — ничего у них нет, их взяли силком с постели, в одном нижнем белье. Тот оказался без фуражки, другой босиком, у третьего остались в Бутырке ценные учебники. А ведь нужно жить в это время в советской России, чтобы понять, какую ценность имеют вещи. Ведь все «донашивают» старое. Гражданин, живущий честным трудом, лишен всякой возможности приобретать себе одежду и обувь.

Уже в вагонах заключенные составили списки оставленных ими вещей с точным указанием, где что находилось, и послали заявления на имя тюремной администрации и В. Ч. К. Проходят недели — ответа нет. После повторных заявлений, заключенные пишут в президиум, в В. Ч. К., во В. Ц. И. К. и в рабоче-крестьянскую инспекцию, указывают, что стоимость оставленных вещей исчисляется десятками миллионов, что здесь могут быть громадные злоупотребления низших агентов, и что при неполучении ответа они, заключенные, будут считать и сочтут в праве утверждать, что советская власть, в лице ее центральных органов, санкционировала этот явный грабеж, когда со многих буквально была снята последняя рубашка. Заявления эти с десятками подписей, среди которых находились имена людей, достаточно известных, были доставлены по назначению, но — никакого ответа. Советская власть выше этого.

Справедливости ради необходимо отметить, что впоследствии политический Красный Крест таки добился того, что оставленные вещи было приказано выдать ему, Красному Кресту, для передачи заключенным, но значительная часть вещей оказалась расхищенной. Наступили холода, приблизилась зима, и для многих началась форменная трагедия — их теплые вещи пропали. В. Ч. К. проявила тут новый акт либерализма — Красному Кресту было выдано из запасов Ч. К. некоторое количество старых поношенных вещей для раздачи неимущим социалистам. Носили их и думали: каково их происхождение? Не снято ли это с расстрелянных?

Но такая гуманность проявлялась только к социалистам, которые сидят бессрочно, без предъявления обвинения, хоть и подвергаются достаточно суровым мерам воздействия, хоть и исключаются из всех советских амнистий, — но в тюрьмах все же являются «привилегированным» сословием и находятся как бы на положении опальных дворян. Хоть они сейчас и в немилости, но всё таки это, можно сказать, белая пролетарская кость. К тому же из за них бывает не мало неприятностей в буржуазной Европе. Впрочем, не-социалисты не стали бы домогаться и не осмелились бы писать начальству по такому поводу.

По советской конституции, заключенный «как в самых первых домах» должен быть допрошен в первые два-три дня после ареста.

 Обычно это правило не соблюдается, и, если кого-нибудь допрашивают исправно, «по конституции», то это — очень плохой знак. Это пахнет скоропостижным расстрелом. Обычно же своевременный допрос в лучшем случае сводится к тому, что заключенный заполняет лишнюю анкету. А анкет в советской России всюду, в том числе и в местах заключения, заполняется множество. Редкий заключенный, просидевший несколько месяцев не смог бы себя обклеить заполненными им анкетными листами с головы до пят.

Фактически же заключенные неделями и месяцами сидят без допроса и без предъявления обвинения. Следствие тянется убийственно медленно и нет никаких сроков для завершения его. На все заявления и прошения не отвечают. Никто из начальства к заключенному не является и нет никакой возможности получить справку о состоянии дела. Тогда заключенный пускает в ход свое единственное и последнее средство — он объявляет голодовку.

В Бутырской тюрьме в середине 1920 года число голодающих, объявивших голодовку в одиночку или небольшими группами, ежедневно колебалось от 30 до 80 человек. Советская власть не баловала голодающих. Хоть о дне начатия голодовки заблаговременно, за неделю или даже за две, посылалось извещение, но власть давала возможность голодовку начать и сознательно затягивала ее, чтобы впредь и другим неповадно было голодать. Следователь или писец являлись к голодающему обычно не раньше, чем на 4–5, а то так и на 6–7 день голодовки. Но все таки победой считалось уже то, что кто то пришел и что то сказал. Нельзя, впрочем, не отметить того, что власть зачастую обманывала голодающих, давая им ложные обещания. Ведь второй раз начать голодовку истощенному не так то легко.

Для начала голодовки были приблизительные, неписанные сроки. Среди заключенных были специалисты, которые знали, когда можно начинать голодовку. С ними консультировали, а они, взвесив все обстоятельства, или рекомендовали начать, или многозначительно говорили: нельзя, рано еще. По этому делу нужно еще месяца полтора подождать, а потом можно и голоднуть…

 Характерно, что не только заключенные, но и следователи признавали какие то обычно правовые сроки для голодовки. Однажды в Бутырках начала голодовку после двух месяцев сидения женщина — мать маленьких детей. Следователь приехал на шестой день, когда положение голодающей было настолько тяжело, что требовалась серьезная медицинская помощь. Мальчишка-следователь грубо, на «ты» стал орать на больную женщину, лежащую с компрессами: как она смела начать голодовку. Она обязана была ждать еще по крайней мере два месяца, и лишь тогда имела право прибегнуть к этому средству…

Что касается результатов, то голодовка имела ту хорошую сторону, что она хоть несколько освещала дело и часто приводила к ликвидации роковых чекистских ошибок.

В октябре 1920 года в Бутырках начал голодовку заключенный, требуя предъявления обвинения. Приехавший следователь установил, что ордер на освобождение голодающего был выписан еще в августе 1919 года и что заключенный просидел около десяти месяцев в тюрьме единственно потому, что в канцелярии ордер об освобождении был по ошибке преждевременно подшит к делу. Без голодовки он мог бы сидеть вечно, ибо на все прошения и заявления ему, как и всем, ничего не отвечали. И никакого расследования, никакого наказания за столь вопиющую небрежность произведено не было.

Почти одновременно разыгрывалась такая история: в одной из башен ночью, во время игры в карты разодрались арестанты и подняли такой шум, что пришлось вызвать конвой вместе с комендантом Папковичем. Во время укрощения строптивых один из арестантов так сочно облаял Папковича, что тот сказал: «Я тебе этого не прощу, ты меня долго будешь помнить»… Явившись в контору Папкович потребовал дело арестанта-оскорбителя и хотел придумать надлежащую месть, но первое, на что он наткнулся в деле, был ордер на освобождение, датированный 4 месяца тому назад и по ошибке вшитый в дело. Таким образом невольно Папкович поступил по христиански. На оскорбление он ответил величайшей услугой.

Простая неграмотная баба, мать пятерых детей, была схвачена на станции Козлов и доставлена в Москву, на пятом или шестом месяце она объявила голодовку. Оказалось, что ее дело потеряно, и никто не знал, за что ее арестовали и зачем привезли в Бутырки. Не знала этого и она. В конце концов ее все таки освободили не только без дела, но и без личных документов, которые тоже затерялись.

Между прочим потеря личных документов наблюдается почти столь же часто, как и исчезновение некоторых вещей, взятых при обыске.

Во время одной из голодовок обнаружилось, что вместо обвиняемого по ошибке сидел его однофамилец, все время недоумевавший, за что его забрали, и напрасно заваливавший запросами все инстанции…

И вот при таких то порядках своих канцелярий Чека неукоснительно проводит принцип — не отвечать ни на какие заявления заключенных и не придавать им значения.

Давали ли голодовки какой-нибудь результат, кроме обнаружения бесконечного множества трагических «советских анекдотов», подобных вышеперечисленным? Да, давали, но только не всегда и не всем. Громадное значение имело происхождение арестованного, на роли которого вообще приходится остановиться.

В отношении прав и преимуществ население советской страны распределяется в нисходящем порядке на пролетарское, крестьянское, полупролетарское, буржуазное и аристократическое. Высшее образование, наличность ученых степеней, знание иностранных языков и т. п. считаются признаками неблагоприятными и отягчающими положение арестованного. Принадлежность к коммунистам и красной армии, наоборот, облегчает всякую вину (исключения, конечно, бывают, но они только подтверждают правило.)

Аристократическое происхождение есть уже само по себе тяжкое преступление против советской власти. Осенью 1920 года в Бутырках сидел военнопленный офицер, австриец, Кароли, типичный армейский служака, старик 55–56 лет. Его арестовали при возвращении домой, заподозрив, что он то и есть венгерский граф Кароли. На этом усиленно настаивал следователь В. Ч. К.

— К сожалению, я не граф, — запирался Кароли. Я не венгерец, а немец, и притом самого скромного происхождения. Но если бы я и был графом, то я — не ваш подданный, преступления против вас не совершил и ничего от вас не хочу, кроме лишь того, чтобы вы меня отпустили домой.

Но следователь возражал:

— Раз вы граф, то этого одного достаточно, чтобы вас арестовать, ибо вы не можете не быть смертельным врагом пролетариата. То, что вы иностранец — не имеет значения, ибо наша революция — мировая. А пустить графа в буржуазную страну — это все равно, что пустить щуку в воду…

Три или четыре месяца просидел злополучный Кароли за свою неудачную фамилию, а потом вдруг ему объявили, что он вместе со многими другими обавляется заложником за венгерских коммунистов.

В официальной ноте наркоминдела Чичерина армейский офицер немец Кароли был все-таки наименован венгерским графом Кароли. Характерно то, что действительный граф Кароли оказал большие услуги коммунистам при образовании венгерской советской республики и является не то коммунистом, не то лицом, сочувствующим коммунизму.

Не менее характерно, что следователь В. Ч. К. так рьяно стремившийся уличить Кароли в графском происхождении, был никто иной, как барон Пиляр фон Пильхау, который, под именем «товарища Пиляра», теперь стоит на страже коммунизма.

Буржуазное происхождение тоже не сулит ничего приятного, при чем в расчет берется именно происхождение, а не социальное положение в данный момент. Бывший буржуй, у которого отняли все его достояние и который состоит теперь служащим или рабочим и находится в значительно худшем материальном положении, чем обычный рядовой пролетарий, конечно, заносится в буржуи.

Вообще при занесении в эту группу царит значительный произвол. Социал-демократ В. очень забавно рассказывал, как следователь хотел занести его в буржуи, тогда как он претендовал на полупролетарское происхождение. Следователь был почти убежден его доводами, но заколебался — высшее образование.

— Ну что ж, — не унимался В. — образование ничего не значит. Ведь вот Ленин считается очень образованным человеком…

В конце концов сошлись на компромиссной формуле: «приличного происхождения и недурного образования».

Самое лестное и самое выгодное — это пролетарское происхождение. Обычная формула приговоров гласит: такой то присуждается к такому то наказанию, но, принимая во внимание его пролетарское происхождение, наказание понижается на четверть, на половину, а то и больше. В «Коммунистическом Труде» однажды был напечатан такой приговор: За агитацию против советской власти такой то приговаривается к трем годам тюремного заключения, но, в виду его пролетарского происхождения и малой сознательности, приговор будет отменен, если обвиняемый согласится прослушать десять лекций о коммунизме.


Это рабочелюбие не мешало арестовывать рабочих в таком количестве, что будущий историк, по всей вероятности, должен будет признать, что советская Россия побивает все мировые рекорды по части репрессий за малейшее проявление рабочего движения. Но на ряду с этим шла самая беззастенчивая лесть мозолистому кулаку рабочего и самое низкое заигрывание и развращение пролетариев. В результате стойкие и честные элементы из рабочих сбавлялись «шкурниками» или «подкупленными агентами Антанты» и сидели на общем основании. За то для тех, кто усиленно козырял своим чистокровным пролетарским происхождением или начинал, как теперь выражаются «рыкапытить» (заигрывать с Р. К. П.), была возможность выскочить из тюрьмы, не в пример всем прочим.

Эта «двойная бухгалтерия» по отношению к рабочему, вносила громадную путаницу в пролетарские головы. Как то в Бутырку доставили группу в 16–18 рабочих с мастерских Александровской жел. дороги. Там на экономической почве происходили какие то волнения, их выбрали делегатами и их постигла судьба, нередко уготованная рабочим делегатам. Через некоторое время их хотели перевести в Сокольничью тюрьму, где условия значительно хуже Бутырских.

Рабочие не захотели идти, вызвали коменданта и начали его допрашивать, верно ли, что теперь в советской России вся власть должна принадлежать рабочим, и что именно рабочие — хозяева, а администрация всякая — только приказчик пролетариата… Администрация охотно согласилась с этим ортодоксальнейшим тезисом.

— Так почему же вы арестовываете нас, почему томите в тюрьмах, почему ставите в плохие условия? Ведь мы делегаты рабочих и хотели только выполнить их волю.

Комендант ответил, что это его не касается. Власть, конечно, должна принадлежать рабочим, но его дело — маленькое, он должен исполнять то, что приказывает начальство.

При голодовках пролетарское происхождение играло громадную роль, особенно если голодали рабочие с крупных предприятий. Значительное большинство этих голодовок заканчивалось успешно и длилось не особенно долго — 5-6-7 дней. Первоначально голодовки начинались требованием закончить следствие, предъявить обвинение и т. п., но постепенно требования расширялись. Объявляет кто-нибудь голодовку с требованием закончить следствие, Через несколько дней получается ответ: следствие закончено. Вы приговорены в тюрьму на такой то срок. На это голодающий отвечает: — Не согласен. Приговора не принимаю. Голодовку продолжаю впредь до освобождения.

Нам, старым тюремным сидельцам, воспитанным в преклонении перед приговором, как перед чем то незыблемым и непредотвратимым, подобные голодовки казались легкомыслием и нелепостью. Однако, действительность показала, что в Советской России это не так. Здесь приговор не является чем то окончательным и устойчивым. Под влиянием голодовки приговоры на наших глазах и отменялись и видоизменялись. Это вносило величайший разврат в тюремную среду и толкало легковерных людей на новые голодовки, которые затягивались на 12–15 дней и кончались ничем, превращая голодающих в инвалидов.

Особенно характерна для существующих нравов голодовка анархистов в декабре 1920 года. Десять анархистов, имевших различные приговоры, вплоть до десятилетнего тюремного заключения, объявили голодовку с требованием освободить всех их.

В это время постепенным и медленным «развинчиванием» политические добились для себя больших вольностей и фактически внутри своего 12-го коридора пользовались полной независимостью. Администрация почти не вмешивалась во внутренне отношения и внутренние порядки на коридоре… Анархисты заняли одну из камер 12-го коридора, перевели в нее двух анархистов, участвовавших в голодовке, и начали голодать. На седьмые сутки глубокой ночью администрация сделала попытку развезти их, но анархисты оказали сопротивление, отбивались от надзирателей чем попало — и попытка не удалась.

На следующий день в тюрьму был прислан отряд чекистов и начали делаться приготовления к насильственному увозу голодающих. Социалисты считали эту голодовку нацелесообразной и отношение к ней было весьма сдержанное. Но допустить насилие над голодающими они находили невозможным, и большинство решило не давать анархистов, даже если бы пришлось довести дело до прямого физического столкновения с чекистами.

На 12-й коридор сошлись все социалисты и анархисты из всех частей тюрьмы (одиночных корпусов, мужского и женского, башен и околотка). Получился какой то бивуак, на котором толкалось около 200 человек. На коридор стащили всякое дреколье, колуны, камни. Камеры голодающих заперли изнутри огромными железными болтами специально для этого изготовленными, и забаррикадировались. На коридоре был избран свой комендант, — расставлены посты, организована разведка и т. д.

В виду серьезного положения в тюрьму явился начальник секретно-оперативного отдела В. Ч. К. — Самсонов — и начался, по советскому обычаю, длительный митинг. Сперва Самсонов потребовал, чтобы голодающие выдали подписку о том, что в своей смерти от голодовки они советскую власть не винят, ибо власть хотела применить искусственное питание, а они этому воспротивились. Выпустить же их никак не возможно, чем бы их голодовка но кончилась.

Голодающие видоизменили свои требования: если не желаете нас выпустить, то отпустите нас за границу в любую страну Европы или Азии. Если же нельзя и за границу выпустить, то они просят, чтобы им дали умереть спокойно. Подписку о том, что в своей смерти они никого не винят, они дадут, но только в несколько иной редакции.

Самсонов изумился: Вот вы какие анархисты! Из единственной социалистической страны вы готовы убраться в любую буржуазную, и это достаточно характеризует степень вашей революционности. Подписки можете не давать. Что с вами будет — для нас безразлично. Но мы не можем допустить, чтобы какая то кучка арестованных оказывала сопротивление нам, рабоче-крестьянской власти. Это умаляет престиж власти. И потому голодающие будут перевезены во что бы то ни стало и чего бы это ни стоило. Мы ведем революцию в широком мировом масштабе. Наши руки достаточно запачканы кровью, и для нас теперь безразлично, будут ли новые жертвы и сколько их будет. Отряд с пулеметами войдет на коридор и сколько бы ни пришлось перебить народу, все равно, они свое дело сделают.

С этим и уехал.

Тюрьма провела ночь в напряженном ожидании, что вот вот ворвутся чекисты и начнут кровополитие. На утро значительная часть политических разошлась на работу (политические состояли рабочими на кухне, на пекарне, в мастерских, в околотке). Администрация воспользовалась этим моментом, чтобы изолировать 12-й коридор и спешно заперла все ворота и двери и приставила к ним стражу. Тогда группа политических решила с боем пробиться на 12-й коридор, что ей в конце концов и удалось.

Днем снова приезжал Самсонов и снова происходил длительный митинг. Самсонов уехал, повторив свою угрозу взять коридор приступом. Вечером отряд чекистов шел на приступ, но наткнувшись на «заслон» у тюремных ворот, действовал нерешительно и вяло и вскоре отступил. Через некоторое время в тюрьму прибыло подкрепление в виде нового отряда чекистов. Нервы у всех, и в особенности у голодающих (девятый день голодовки!), достигли высшего напряжения. С минуты на минуту должен был начаться штурм. Вдруг появляется адъютант Дзержинского Захаров и просит допустить его для переговоров. С криком, с воплем ворвался он в камеру голодающих: «Товарищи, что же это такое происходит!.. Вы рабочие, и мы — рабочие. Вы — революционеры, и мы — революционеры. Что же это за недоразумение такое, что мы друг с другом боремся…»

Захаров уехал, пообещав все мирно уладить. А на следующий день в Бутырки неожиданно явился сам Дзержинский и начал убеждать анархистов прекратить голодовку. Ничего не поделаешь, приговоры состоялись, вошли в законную силу, отменить их невозможно, жертвы будут напрасны…

Голодающие попросили его прекратить эти разговоры: они голодают 11-й день и не в силах поддерживать подобный спор. Дзержинский повертелся немножко и сказал: ну, хорошо, прекращайте голодовку. Девять из вас будут освобождены, а 10-го Перельмана мы считаем бандитом и освободить никак не можем.

Перельман заявляет, что в таком случае он сегодня же покончит самоубийством. Дзержинский его убеждает, но тот стоит на своем. Идет долгий спор и в конце концов голодающие побеждают — все будут освобождены.

В этот же приезд Дзержинский дал еще одно доказательство святости и устойчивости чекистского приговора. Он начал вызывать на допрос социал-демократов по делу Донского Комитета Р. С. Д. Р. П., которые за два дня перед тем получили в «административном порядке» приговор В. Ч. К. — о заключении их в лагерь на 3 и 5 лет. Естественно, те удивились. Какой может быть допрос после приговора. Но Дзержинский ответил, что… приговор уже отменен и что судить их заочно не будут. Или передадут дело в Трибунал, или освободят.

И действительно, через пару недель их освободили с подпиской о невыезде из Москвы, а через пару месяцев официально сообщили, что их дело окончательно прекращено. Прошло еще два месяца и вдруг, абсолютно для всех неожиданно — прекращенное дело назначено было к слушанию в Верховном Ревтрибунале. По-видимому, в связи с выборами в Московский совет решили «поставить» дело социал-демократов и, за отсутствием чего либо лучшего, извлекли прекращенное дело, которое так и фигурировало в Ревтрибунале с крупными надписями на обложке «Сдано в архив» под номером таким то.

Вообще приговор в советской России — это нечто наименее устойчивое и показательное. По приговору незнакомый с советскими порядками будет иметь самое превратное представление о тяжести наказания.

Как то мне пришлось встретиться с рецидивистом, работающим по «аппаратам», то есть изготовляющим водку-самогонку. Ему принесли приговор — 20 лет заключения в лагерь. Он казался очень довольным — могли расстрелять. Слава Богу, как хорошо кончилось.

— Но все таки, 20 лет! — сокрушенно соболезновал я.

— Да что, 20 лет. Плевать. Весною в мае месяце на волю выйду.

Обязательно.

— Каким образом?

— Да я же сапожник, работать умею. Деньги на товар есть. Зиму в лагере перезимую замечательно. Даже самогонку буду пить. Девок, когда только захочу, будут ко мне в камеру приводить…

Расчет у него такой. Через полтора месяца октябрьская годовщина. Будет амнистия и ему сбросят от трети до половины срока. В мае будет вторая амнистия и опять такая же скидка. Может и так освободят, но на всякий случай он примет меры. Заранее сошьет высокие дамские ботинки для жены или для любовницы коменданта лагеря, а тот напишет представление, вот, мол, честный пролетарий, усердный работник, всю жизнь при буржуазии страдал и теперь приходится мучиться… Что же его не освободят, что ли?

Этот расчет не страдает особым оптимизмом и преувеличением. Советская власть регулярно два раза в году дает амнистии, без них она буквально задохнулась бы от избытка арестованных. К старым тюрьмам добавлены подвалы, внутренние тюрьмы, лагеря и везде и всюду, несмотря на амнистии все переполнено до самой последней степени. И это при том условии, что из лагерей широко освобождают (за некоторыми исключениями, о которых дальше) не только по амнистии, но и просто «на работу».

Нужда в людях в советской России крайне велика. Каждое учреждение усиленно ищет работников. Неважно, на какой срок вас приговорили. Важно лишь, чтобы у вас были связи в каком-нибудь учреждений и чтобы учреждение, за своим поручительством, попросило бы отпустить вас ни работу, как незаменимого специалиста. В большинстве случаев вас отпускают, иногда с тем условием, чтобы вы уходили днем на работу, а на ночь возвращались в лагерь. А потом вам разрешают поселиться на своей квартире и лишь в определенные сроки являться в лагерь для регистрации. Благодаря этому в лагерях надолго застревают или те, у кого нет связей и протекций, или совсем никчемные люди, которым и работы постоянной не подыщешь.

Приговор к тюремному заключению тем именно и отличается от заточения в лагерь, что из тюрьмы как будто и нельзя выпускать на работы вне тюремной ограды. Но это так только в теории. На практике из тюрьмы тоже освобождают от работы, хотя и не так легко, как из лагеря. Все дело в протекции. Я видел, как приведенный из трибунала инженер, замешанный в хищениях в своем главке, был совершенно подавлен и убит приговором в 10 лет тюремного заключения, говорил о погубленной жизни, толковал о самоубийстве… А всего через десять дней он был уже на свободе. Родственники нашли сильную протекцию и все мгновенно совершилось.

В общем не только из лагерей, но и из тюрем громадный процент сравнительно быстро выходит на свободу. Это бесспорно очень хорошая сторона нового порядка. Приговор не подавляет заключенного своей фатальностью и оставляет надежду на освобождение. В общем все довольны. У советской власти — овцы и волки сыты. И преступник наказан и республика трудящихся не лишалась необходимого работника. Учреждение довольно, ибо оно приобрело наиболее прикрепленного и наиболее зависимого сотрудника. Администрация мест заключения довольна, ей меньше возни, да и кроме того, как говорят, тюремное, довольствие иногда отпускается и на тех, кто живет дома и, разумеется, попадает в карманы администрации. Наконец, арестованный тоже доволен, ибо, хотя он и попал в положение крепостной зависимости, но это все же неизмеримо лучше, чем торчать за железной решеткой.

Но из этой всеобщей идиллии есть длинный ряд очень существенных исключений. Социалисты вот уже третий год сидят в тюрьмах в качестве не арестованных, а «изолированных», и их никуда, ни на какие работы, ни по каким хлопотам не отпускают. Амнистии не распространяются на деятелей антисоветских партий, на участников всяких заговоров и движений, выявивших дерзостное неуважение к рабоче-крестьянской власти, или направленных к ее ниспровержению. Для этих категорий, а также для групп и лиц, запятнавших себя приверженностью к идеям демократизма и стремлением к бескорыстной общественной деятельности — приговоры не считаются, а иногда существенно углубляются. Ведь это сделать так легко. Стоит только арестованного перевести из тюрьмы в его родном городе в другую, может быть даже лучшую тюрьму, но только за несколько верст от родины. И обычное тюремное заключение превращается в длительную пытку голодом. Ибо на родине, где имеются родственники и знакомые, как бы ни было тяжело их собственное материальное положение, арестованному все же принесут время от времени хоть картошки на передачу. А на чужбине он будет торчать на одном казенном пайке.

Вообще сама российская действительность открывает широчайший простор для произвола… Приговоры приводятся в исполнение «по человеку глядя». Крупный хищник-спекулянт, заведомый аферист или бандит могут, получив приговор на двадцать лет тюремного заключении (между прочим в 1921 г. воспрещено было присуждать к заключению больше, чем на пять лет) — через несколько месяцев оказаться на воле и, как ни в чем не бывало, занимать ответственные посты на советской службе. А безукоризненно честный человек, в частном разговоре отозвавшийся отрицательно о советской власти, мог получить легонький приговор — на один год в лагерь — и этого было вполне достаточно, чтобы его замучить.

Иногда приговаривают не просто в лагерь, а в лагерь определенной местности — например, в Архангельский лагерь. Это значит, что заключенного посылают на гибель в какой либо «дом ужаса».


А власть, удовлетворяя чувству мести, проявляет такую изысканную жестокость и такое заведомое коварство, что этому даже не хочется верить. Но, увы, это бесспорный факт. На Дону, на Кубани, в Крыму и в Туркестане повторялся один и тот же прием. Объявляется регистрация или перерегистрация для бывших офицеров, или для каких либо категорий, служивших у «белых». Не предвидя и не ожидая ничего плохого, люди, проявившие свою лойяльность, идут регистрироваться, а их схватывают, в чем они явились, немедленно загоняют в вагоны и везут в Архангельские лагеря. В летних костюмчиках из Кубани или Крыма, без полотенца, без кусочка мыла, без смены белья, грязные, завшивевшие, попадают они в Архангельский климат с очень проблематическими надеждами на возможность не только получить белье и теплую одежду, но и просто известить близких о своем местонахождении.


Такой же прием был применен в Петрограде по отношение к командному составу Балтийского флота. Это — те, которые не эмигрировали, не скрывались, не переправились ни к Юденичу, ни к Колчаку, ни к Деникину. Все время они служили советской власти и, очевидно, проявляли лойяльность, ибо большинство из них за все четыре года большевизма ни разу не были арестованы. 22-го августа 1921 г. была объявлена какая то перерегистрация, штука достаточно обычная и не первый раз практикующаяся. Каждый из них, в чем был, со службы заскочил перерегистрироваться. Свыше 300 чел. было задержано. Каждого из них просто приглашали в какую то комнату и просили подождать. Двое суток ждали они в этой комнате, а потом их вывели, окружили громадным конвоем, повели на вокзал, усадили в теплушки и повезли по разным направлениям, — ничего не говоря, — в тюрьмы Орла, Вологды, Ярославля и еще каких то городов. На месте им сообщили, что они присланы «по подозрению в политической неблагонадежности».


Как бы ни были основательны эти подозрения и как бы ни была велика вина арестованных, все же спрашивается, неужели советская государственность сильно бы пострадала, если бы арестованным дали возможность взять с собою вещи и не заставляли их жить целый месяц, не умываясь, спать, не раздеваясь и дрогнуть по ночам в летних парусиновых кителях! А кому нужна эта изысканная садическая жестокость, — заставить жен и матерей целые недели томиться муками неизвестности, с утра до ночи ходить по Ч. К. и по всем и всяким местам заключение разыскивать своих близких, падать в обморок, изнемогать от усталости и приходить в полное отчаяние от бесплодности всех этих попыток.


Нужно быть справедливым и нужно открыто и прямо признать, что палачи самодержавия таких бессмысленных, таких ненужных мучительств и в таком громадном количестве не проявляли.


А в местностях, где недавно проходил фронт или где вспыхивало повстанческое движение — еще хуже. Там в лесах оставались или в селах прятались бывшие повстанцы. Когда все успокаивалось и жизнь входила в норму, органы советской власти объявляли амнистию тем из повстанцев, которые добровольно явятся на регистрацию. Попутно начиналась агитационная кампания о том, как важно возвратиться к мирному труду, как необходимо забыть прошлое и зажить новой жизнью.

 Советская власть не помнит зла. Советская власть проявит великодушие, присущее трудящимся. Не верьте подлым провокаторам, которые в своих преступных замыслах распространяют клевету о том, что это ловушка.


«Зеленые», измученные невзгодами нелегального существования и жаждущие отдыха, после долгих колебаний начинают сдаваться, сперва нерешительно, по одиночке, а потом все большими группами. Первоначально их не трогают, а потом, когда наберется значительная группа, их всех арестовывают и начинается расправа. Эти штуки по одному и тому же образцу, повторяются в самых различных губерниях.


В Крыму, после того как работа по извлечению «бело-зеленых» была проделана местной властью, появилась полномочная комиссия ВЦИК-а, под председательством Ибрагимова, которая развернула широкую агитационную кампанию по части того, что никакого обмана нет, и что никто и нигде не посмеют схватить амнистированного, которого не кто-нибудь, а сама «полномочная комиссия В. Ц. И. К.-а» освободила от наказания. Остатки «зеленых» потянулись с гор. Их любезно встречали, выдавали им разрешение на проезд на родину или любое место, снабжали пассажирскими билетами и даже продовольствием на дорогу. Счастливые, радостные садились они в поезд, но на станции Синельникове или на Лозовой, или в Харькове их арестовывали, отбирали документы «полномочной комиссии», зачастую отнимали весь багаж, и отправляли в какую-нибудь Ч. К. В августе и сентябре в В. Ч. К. на Лубянке, 2. и в Бутырке можно было встретить не один десяток арестованных, попавшихся на удочку «полномочной комиссии ВЦИК-а- под председательством товарища Ибрагимова»…


Извлеченных подобным способом повстанцев и иных ненавистников пролетарской революции, если не расстреливают немедленно, то отправляют в Архангельские и иные лагеря, достаточно удаленные от их родины.


Допустим, что все эти сведения о том, что арестованных посылают на тяжелые лесные работы в отвратительные болотистые места; что их держат в суровом или в сыром климате без соответствующей одежды; что за отсутствием ли лошадей или в целях издевательства на людях возят тяжелую кладь, в том числе и нечистоты; что обращение грубое и вход пускают зуботычины и приклады; что больных почти не лечат и т. д. и т. д. — допустим, что все это не только преувеличено, но и целиком выдумано. Но уже один тот факт, что взрослым здоровым людям и на тяжелой работе выдают в день по пол или по три четверти или даже по одному фунту хлеба да по два ковша пустой зловонной баланды, уже один этот факт делает понятной жуткую трагедию северных и иных лагерей, где больные, часто обращаются к врачу только с одной просьбой; доктор, ради Бога, дайте яду!


Но и без яду смертность в этих лагерях колоссальна. А окружающая действительность так неприглядна, что молодые, еще недавно жизнерадостные люди умирают лишь с одним поздним сожалением:

— Отчего нас сразу при аресте не расстреляли?


А. Бекреньев.