"От Рима до Сицилии. Прогулки по Южной Италии" - читать интересную книгу автора (Мортон Генри Воллам)Глава седьмая. Неаполитанские канцоныС высокого балкона своего номера в Неаполе я смотрел на замок Яйца — Кастель дель Ово. Глядя вниз с олимпийской зоркостью, я различал каждую деталь скалы и ее драматической крепости, видел в ее тени маленькую бухту в обрамлении туристских ресторанов. Здания Виа Партенопе закрывали слева от меня панораму под названием «Увидеть Неаполь и умереть», но я не расстраивался: мне интереснее был замок Яйца, который являлся для меня источником постоянного удовольствия. В Неаполе я до сих пор был лишь дважды и недолго: приезжал в 30-х годах, когда Везувий носил белый плюмаж и иногда светился ночью. Но с 1944 года у вулкана наступила передышка и плюмаж исчез, и вместе с ним для меня улетучилась большая часть его очарования. Теперь это была просто еще одна гора. В Неаполе выросло целое поколение, никогда не видавшее на фоне неба этот чудесный вопросительный знак, и только люди старшего поколения знают, как можно скучать по живописному цветению дыма и пара, которое появлялась по сто раз на дню, словно это был барометр или оракул. Люди говорили о Везувии как о живом существе. «Он сегодня очень дымит» или «Что-то он притих». Подо мной на Виа Партенопе, улице с односторонним движением, автомобили двигались в четыре ряда. Транспортный поток не иссякает ни днем ни ночью. У Неаполя, расположенного вокруг горы, по географической причине не такие широкие дороги, как у большинства городов такого же размера, и соответственно движение достигает умопомрачительной плотности. Однако в этом нет ничего нового: изменился лишь характер скопления. В XVII столетии на дороге возникали не меньшие пробки из-за скопища портшезов и карет. Они представляли такую же опасность для современников, как и нынешние автомобили. В XVIII и XIX веках перейти через Ривьера-ди-Чиаджа и Виа Толедо было не легче, чем современную Виа Партенопе. Леди Блессингтон в записках о Неаполе 1820-х годов упомянула английского резидента Матиаса (некогда библиотекаря в Букингемском дворце). Он так боялся быть сбитым экипажем, что «застывал столбом посреди дороги, не в силах набраться храбрости и перейти через Чиаджа». Так как все его знали, возницы придерживали лошадей, чтобы он наконец решился, но «напрасно, — писала леди Блессингтон, — потому что он, дойдя до середины улицы, останавливался в ужасе перед воображаемой опасностью и кидался назад, восклицая „Господи, помилуй!“». Его дилемму разделяют и современные приезжие. Я разработал собственную методу: подхожу к пешеходному переходу, поднимаю руку в римском приветствии, словно сердитый актер в роли Кассия, предупреждая тем самым очередного водителя, и начинаю переходить. Рука должна быть поднята решительно. Ни в коем случае нельзя ее опускать, пока не доберешься до другой стороны улицы. Нельзя позволять себе слабости, как бедный мистер Матиас. При малейшем признаке нерешительности все четыре ряда водителей, в отличие от более человечных извозчиков 1820-х годов, срываются с места. Все это напоминает сражение между волей пешехода и намерениями водителей. Впрочем, рад заметить: все не так опасно, как кажется, потому что в случае чего итальянцы нажимают на тормоза и останавливаются в футе от пешехода. Я провожал множество людей через Виа Партенопе, и все сошло благополучно: никого не потерял, хотя стоит признать, что в часы пик многие люди так и не решались пуститься в опасное приключение и оставались на тротуаре. Они смотрели в спины дорогих им людей, идущих на верную смерть. Первое, что я видел еще до рассвета, был старый Кастель дель Ово. На фоне неба с не успевшими померкнуть ночными звездами он казался особенно мощным и грубым. Рыбаки отвязывали лодки и выходили в море. Одни вытаскивали яркие морские водоросли и выкладывали на них выловленных устриц и моллюсков, другие заходили за пределы бухты и забрасывали удочки. Я пускался в фантазии: что видел в древности на этом участке какой-нибудь греческий путешественник? То же ли самое, что и я? Разве только галеры, а не грузовые суда. Люди выходили в море засветло. Во все две тысячи лет каждый день кто-нибудь да рыбачил. Здесь начался Неаполь. Скала, некогда остров, была местом, куда, согласно греческой легенде, было выброшено мертвое тело сирены Партенопы, после того как ее пение услышал Одиссей. Как цепко ее имя, означающее «девичье лицо», прилипло к городу! Вергилий, а следом за ним и другие поэты использовали его в своих стихах. Именем Партенопы была названа недолго просуществовавшая Неапольская партенопейская республика, основанная французами в 1799 году, а название улицы — Виа Партенопе — стало очевидным выбором для главной городской магистрали. Суда, идущие на Капри, принадлежат Партенопейской компании, что связывает остров с сиренами. Хотя Кастель дель Ово так и не был открыт общественности, мне говорили, что этот огромный лабиринт скоро станет одной из достопримечательностей Неаполя. Ко времени издания моей книги путешественник сможет купить в кассе у ворот билет в замок. Если это произойдет — при условии, что архитекторам и реставраторам разрешат полную свободу, — мрачное нагромождение камней сделается одним из чудес Италии. О замке мало что известно. Даже тот, кто сумел получить разрешение министерства обороны и вошел на эту территорию, смутно помнит темные коридоры, длинные бараки, церковь VII века постройки, страшные темницы и мраморные колонны, по слухам, стоявшие на вилле у Лукулла за пятьдесят лет до новой эры. Лукулл построил свою виллу на морском берегу Неаполитанского залива. У него были рыбные пруды, банкетные залы, на плоской земле он разбил парки и сады. Вилла, должно быть, несколько столетий содержалась в неизменном виде. В 475 году там принимали самого загадочного гостя — мальчика по имени Ромул Август. Последнего цезаря избрали в Равенне. Не убили, но заставили отречься от престола. Вождь варваров неожиданно расчувствовался, увидев перед собой «юность, красоту и невинность». Он дал мальчику достойное обеспечение и сослал на старую виллу Лукулла. Что он там делал, и как сложилась его жизнь, неизвестно. На этом красивом месте завершилась династия императоров, управлявших Римской империей на протяжении пяти столетий. В средние века распространилась легенда, что будто Вергилий, которого все почитали за волшебника, построил замок на яйце, стоявшем на морском дне, оттого у него такое странное название — Кастель дель Ово. Вильгельм I Сицилийский перестроил замок, а император Фридрих II расширил. Фридрих отдавал должное мощи замка и потому хранил там свои сокровища. При Роберте Мудром, в 1399 году, Джотто расписал фресками стены капеллы Спасителя, стоявшей на территории замка. От фресок сейчас не осталось и следа. Темницы замка такие же мрачные, как в лондонском Тауэре, да и события там происходили не менее трагические. Вечером разноцветные огни освещают воды маленькой бухты. На набережную выставляют обеденные столы. Из ресторанов доносится музыка: играют на гитарах и скрипках, а сладкоголосый тенор распевает «О Sole Mio», а после хороших чаевых — «Bella Napoli». С одного судна на другое перепрыгивает, крадучись, один из портовых котов — словно белка в лесу. Рыбак отвязывает лодку и гребет куда-то, потом встает и смотрит по ходу лодки. Его движения над неподвижной водой разбивают отражение неоновых и электрических огней на маслянистые маленькие водовороты — красные, зеленые и золотые. По мере удаления лодки отражение принимает прежнюю форму. На заднем плане, словно гора или спящий левиафан, высится древний замок — Кастель дель Ово. Он закрывает собой миллион звезд. Ни разу мне не доводилось обедать в присутствии столь многочисленных призраков. Рано утром, прогуливаясь по улице, я бросил взгляд в окно ресторана и увидел там завтракающего американца. Он ел яичницу с беконом. Во мне уже много недель копилось раздражение от так называемого «континентального завтрака», и сейчас оно дошло до критической точки. Я вошел в ресторан. — Американский завтрак, сэр? — спросил официант. — Можете назвать его, как хотите, — ответил я, — если только это будет яичница с беконом и тосты с джемом. Ресторан был американским, одним из мест, куда люди главенствующей расы могут пойти, прочитать меню на родном языке и заказать еду, по которой соскучились. Все здесь, за исключением меня, были американцами. На каждом столе стояли холодная вода и апельсиновый сок. Дети ели корнфлекс со сливками, взрослые пили не европейский, а «настоящий» кофе. Здесь чувствовалась атмосфера, удаленная на тысячу миль от Италии. Тротуар здесь внезапно стал панелью, фармация — аптекой, лифт — элеватором, печенье — крекером, да и подтяжки, которые носят мужчины, тоже стали называться по-своему. Так до социальной революции чувствовали себя и английские путешественники: им казалось, что они вдыхают родной воздух. Наслаждаясь после долгих недель настоящим завтраком, я смотрел на утренний Неаполь — на набитые битком автобусы, на продавцов цветов, опрыскивающих водой гвоздику и гладиолусы, на людей, выгуливающих породистых собак. Я заметил боксеров, мальтийских терьеров, красивого бульдога, несколько декоративных собачек и достойную, прекрасно обученную самку добермана-пинчера. Пожилой человек прошел мимо с миниатюрными белыми пуделями под мышками. Им, видимо, не позволялось смешиваться с другими собаками. У них был виноватый вид, словно они знали, что вошли в высшее общество обманным путем, и боялись, что это в любой момент обнаружат. Собачки с тоской смотрели на фонарные столбы и испытывали унижение от того, что хозяин несет их на руках. Мужчина вошел в ресторан, где его, очевидно, хорошо знали и ожидали. Официант поставил три стула. Мужчина уселся посередине, собак посадил на соседние стулья. Животные были белыми как снег, за исключением черного пятна на носу и черных глаз. Хозяин — американец. Поговорил сначала с одной собачкой, потом — с другой. Во время завтрака он отламывал маленькие кусочки тоста, смазывал их маслом, и собаки вежливо принимали угощение. Каждое утро в Неаполе я ходил в этот ресторан завтракать, и в это же время появлялся американец с пуделями под мышкой. Однажды в ресторан пришло много народу, и американец спросил, не может ли он сесть за мой столик. Официант принес стулья. Я принялся хвалить собачек. В ответ хозяин слегка наклонил голову, а потом тяжело вздохнул. Он сказал, что его жена, дочь и две собачки неделю назад безо всякой охоты приехали в Неаполь из Соединенных Штатов. Лучше бы им поехать в Англию, но карантинные ограничения (он по-отечески кивнул в сторону пудельков) сделали этот визит невозможным. Все же они решили перед отъездом на родину остаться в Неаполе на несколько дней, а потом ехать в Рим и Флоренцию. Он снова вздохнул. В день их приезда жена внезапно упала на ступенях отеля. С коронарным тромбозом ее увезли в машине скорой помощи в больницу. По его лицу я видел, что он в ужасе от случившегося: для американца нет более тревожной ситуации, чем попасть в руки иностранного врача. К его облегчению и изумлению, итальянские врачи оказались специалистами первого класса. Невероятно, но это так и было. Поскольку его жена не в состоянии была передвигаться еще несколько недель, он снял квартиру для пуделей и посвящал им много времени: мыл, расчесывал шерсть, носил на прогулку и следил, чтобы они не вступали в контакт с чужими собаками. Все остальное время он сидел возле постели жены в больнице. В Неаполе он ничего не видел, да и не хотел видеть. Опять же, к его удивлению, администрация отнеслась к нему со всей душой. Ему позволили поставить кондиционер в палате жены, а что еще удивительнее, разрешили дочери спать в больнице рядом с матерью. — Вот такое невезение, — сказал он и, намазав маслом кусочек тоста, положил его на розовый собачий язычок, — как только моя жена сможет ходить, мы тут же вернемся в Штаты. Вздохнув, оплатил счет, кивнул на прощание и, рассовав собачек по местам, вышел. «О Неаполе справедливо говорят как о „рае, населенном дьяволами“, но это — живые и забавные дьяволы; беззаботные и ленивые; добродушные и вороватые; добрые и лживые; смешливые, если им не противоречат (в этом случае они без сожаления вонзят кинжал в лучшего друга). Почти все в Неаполе мошенничают, но делают это живо и приятно, если только представляется такая возможность. Почти все чиновники занимаются казнокрадством, и, возможно, не более двух третей налогов поступает в государственную казну. Если путешественника ограбят, он никогда не вернет похищенное, ибо, как и в Ирландии, здесь невозможно добыть свидетельских показаний или найти честных юристов… Однако для жизни в Неаполе требуется совсем немного. Тысячи людей считают блюдо фасоли на обед роскошной едой, а ужасный пирог под названием пицца (испеченный из теста с начинкой из протухшего бекона, вонючего сыра и сдобренного чесноком) почитают за пиршество». Так в 1883 году писал Огастес Хэйр. Со временем (чеснока, возможно, стало поменьше) пицца стала интернациональным блюдом, но во всем остальном многие согласятся: мнение Хэйра о неаполитанской еде, высказанное почти сто лет назад, верно и по сей день. Мое собственное ощущение: если человек не говорит на превосходном неаполитанском итальянском языке и не знаком с большим количеством неаполитанцев, то наверняка присоединится к такому высказыванию. Хэйр жил в Италии и знал, о чем пишет, но, к сожалению, Неаполь пострадал от педантичных заключений, подобных высказыванию Рескина, который высказался о городе так: «Самое отвратительное гнездо человеческих паразитов, в котором я вынужден был находиться, ад с безумными чертями». Удивительно, что человека, столь чувствительного к камню, люди не интересовали. За те дни, что провел в прогулках по старому Неаполю, я здоров вымотался, но был очарован. Я исследовал улицы, где под сохнувшим бельем бегали и кричали дети, в то время как следующее поколение лежало под гордо округлившимися передниками. Быстро отворачивал глаза от подвалов и чердаков, откуда меня радостно приветствовали лежащие в постелях люди. Здешнее население предпочитает фабрикам работу в крошечных мастерских. Оттуда доносится стук молотков и визг пилы. Двери мастерских стоят нараспашку, каждый может беспрепятственно войти туда и поговорить, посплетничать о друзьях. В этих местах царит матриархат, женщины правят бал, громко переговариваются со своих балконов. Жизнь крутится колесом, и здесь нет места одиночеству, этой коррозии души. В восхитительной книге «Неаполь: палимпсест» Питер Ганн упоминает неаполитанца, который, когда его спросили, почему он вернулся из-за границы, где у него так хорошо шли дела, просто кивнул в сторону шумной улицы. И я хорошо это понимаю. Звуки и запахи Неаполя можно уподобить песне сирены Партенопы. Они заставляют сородичей вернуться в удушающие объятия их любимого города. Не следует забывать, что каждый житель трущобы Неаполя обладает роскошным помещением всего в нескольких шагах от его basso, то есть подвала. И хотя он ест и готовит на улице, он всегда может расслабиться, поразмышлять и даже насладиться сравнительной тишиной в позолоченных залах постройки XVII века. Я имею в виду, конечно же, церкви. Начал считать и бросил, когда дошел до ста сорока храмов. В них имеются и катакомбы, одна из которых, по-моему, лучше, чем в Риме. Я посетил около тридцати церквей и каждый раз удивлялся, когда группы матрон, заглянув в храм ради краткой молитвы, при входе и выходе преклоняли колена перед одним из христианских ликов Геры или Венеры. Я стоял в красивой церкви Святого Лоренцо, где Боккаччо, ставший одним из первых средневековых звеньев между поэзией и бизнесом, впервые увидел и мгновенно полюбил свою Фьяметту. Некоторые думают, что настоящее ее имя было Мария и она была родной дочерью Роберта Мудрого, короля Неаполя. В средние века явилось удивительное трио — женщины, которых полюбили с первого взгляда и обожали всю жизнь, — Беатриче, Лаура и Фьяметта. Боккаччо встретил Фьяметту в 1341 году, когда в Неаполь приехал другой великий любовник — Петрарка. Его должен был проэкзаменовать Роберт Мудрый. Король хотел убедиться, достоин ли поэт лаврового венка, которым хотел наградить его римский Сенат. Поэт и король беседовали на протяжении трех дней, и это интервью было названо самым долгим из зарегистрированных в истории viva voce.[45] Перейдя через крытую галерею, где после двадцати лет воздушных бомбардировок все еще не закончились восстановительные работы, я вошел вместе с францисканским монахом в монастырь, в котором останавливался Петрарка, когда приехал в Неаполь в качестве папского посла. Четыре года прошло с памятного viva voce, и Иоанна I унаследовала престол после своего деда, Роберта Мудрого. Мы поднялись по стертым ступеням. По ним ходил поэт, поднимаясь в спальню гостевой половины. Интересно, какую из больших старых комнат он занимал в страшную ночь 1345 года, когда разразилась буря? Монахи прибежали с факелами, прихватив с собой самое ценное, что было в монастыре, и Петрарка вместе с ними спустился в церковь, провел несколько часов до утра на коленях, а в это время в заливе тонули корабли и шторм рушил город. Среди всех городских храмов самым главным, конечно же, является собор, посвященный чудотворцу Януарию. Он является святым покровителем города и защищает его от стихии, да и вообще Януария можно назвать небесным адвокатом. Церковь стоит на месте храма Аполлона. Те из неаполитанцев, кому посчастливилось креститься там, погружались в огромную базальтовую купель с вакхическими символами, которые, как говорят, остались от храма Диониса. В этом языческом месте, в капелле, сверкающей золотом, серебром и драгоценными камнями, хранятся голова и кровь святого Януария. Красный парчовый занавес скрывает за алтарем серебряные дверцы сейфа. Сейф можно открыть лишь несколькими ключами, хранящимися у разных церковных служителей. Внутри находится палладиум Неаполя — сосуд с твердой коричневой субстанцией, которая, как говорят, является кровью святого Януария, замученного в 395 году. Трижды в год — в первое воскресенье мая, 19 сентября и 16 декабря — после шумной церемонии кровь святого становится жидкой, а иногда краснеет. По утверждению многих людей, видевших это, она «кипит». Рака круглая, размером и формой напоминает ручное зеркало. За стеклом видны два античных сосуда, каждый содержит святую «кровь». Интересно, сколько людей, подумал я, увидев эту раку в витрине антикварного магазина, удостоили бы ее второго взгляда? Химический состав субстанции никогда не исследовался, поэтому никто доподлинно не знает, является ли она настоящей кровью или чем-то другим. В приложении к своей работе «Возвращение в Неаполь и Кампанию» Эдвард Хаттон пишет, что «в 1922 году через нее, во время разжижения, профессор Спериндео пропустил пучок света и получил спектр крови». Лэйси Коллисон-Морли писала в книге «Неаполь сквозь века»: «К тайне разжижения не следует относиться с легкостью… Профессор химии в университете Неаполя не так давно (1925) положил на алтарь термометр — сначала с разрешения священников, а потом и самовольно. Студенты помогали ему в экспериментах. Разжижение субстанции происходило при температуре 18–20° по Цельсию (65–68° по Фаренгейту), в другой раз при 15–17° по Цельсию (59–63° по Фаренгейту), однажды при 3° по Цельсию (38° по Фаренгейту). Испробовали все химические формулы, но нашли только одну. Она дала почти удовлетворительный результат, однако действовала лишь при температуре крови, а такой температуры не было ни в церкви, ни на алтаре. Жидкость часто кипела и после чуда. Мой друг сам притрагивался к серебряной подставке, и оказалось, что, несмотря на кипение жидкости, она осталась холодной. Для разжижения субстанции требовалось разное время. Окраска жидкости также разнится: иногда она бывает цвета темного шоколада, иногда — ярко-красной. Все это требует объяснения. Священники не признают мошенничества». Тем не менее известно, что во время оккупации французами Неаполя кровь отказывалась разжижаться, и это обстоятельство производило плохое впечатление на население. Французский командующий пригрозил застрелить архиепископа и капитул, если через десять минут чуда не произойдет. И оно произошло. В XVIII веке случился большой скандал: князь Сансеверо, изобретатель и химик-любитель, заявил, что может повторить феномен. «Он изготовил дароносицу или раку, похожую на ту, что содержала кровь святого, — пишет Гарольд Эктон в книге „Неаполитанские Бурбоны“, — с сосудами той же формы, наполненными смесью золота, ртути и киновари. Цвет смеси напоминал свернувшуюся кровь. Чтобы сделать ее жидкой по консистенции, в полый ободок сосудов заливалась ртуть. Клапан открывал доступ ртути в сосуды, когда дароносицу поворачивали. Вот так князь развлекал гостей». Неистовые сцены, разыгрывавшиеся в церкви как до, так и после чуда, напоминали их свидетелям о языческой церемонии. Так и я, выйдя из церковного великолепия на шумную улицу, на каждом углу видел перед собой яркие проявления жизни. Я думал об античном мире, о Древней Греции и персонажах Аристофана. Этот грубый смех, думал я, земная мудрость, фатализм аттической комедии и жесты достались в наследство от Геркуланума и Помпей. Если хотите увидеть самые красноречивые неаполитанские жесты, присмотритесь к людям на улицах и в кафе. Это не преувеличенное размахивание руками итальянских актеров. Нет, жестикуляция неаполитанцев куда тоньше. Ее можно уподобить искусству мимов. Для беседы она — словно музыкальное сопровождение для песни. Такие жесты невозможно выдумать. Этот молчаливый язык создавался столетиями. Не знаю более красноречивого жеста, чем едва заметное пожимание плечами. Спрашивается: ну что здесь такого? Всего лишь сжатие и расслабление плечевых мускулов, однако он способен выразить недоверие, сочувствие, горе, презрение и целую гамму чувств. Движения рук, глаз и вздохи довершают впечатление. Но, как мне кажется, пожатие плечами — базовый жест, на котором строится молчаливое красноречие неаполитанца. Если северному европейцу задать вопрос, требующий отрицательного ответа, тот — каждый на своем языке — скажет «нет», а южный итальянец не произнесет ни слова, однако сумеет выразить категорическое «нет». Для этого он медленно поднимет голову и устремит твердый взгляд на своего собеседника. Следователи в полиции хорошо понимают этот язык. Жест может означать «да», «нет», «возможно» или «иди к черту!». Поднятый указательный палец тоже весьма красноречив. Он может призвать к осторожности, выразит недоверие и многие другие чувства. Медленное движение пальца под подбородком — взад и вперед — означает: «можете на меня не рассчитывать». Если человек на секунду приставит этот палец к носу, рту или правой брови, то выразит тем самым разные соображения — от необходимости соблюдать молчание до подозрения в сумасшествии. Бывает, что водитель в Неаполе, к собственному ужасу, врезается в другую машину или как-то по-другому обижает другого автомобилиста. Вскоре он увидит рядом с собой пару черных глаз. Холодных и непримиримых. Человек может даже улыбнуться ему, или махнуть рукой, или сказать «простите» в попытке усмирить осуждающие глаза, но напрасно. Вскоре он заметит, что обиженный водитель выставил в его сторону кулак с высунутыми наружу пальцами — большим и безымянным. Этот жест ему хорошо знаком. «Господи, помилуй, — думает неловкий человек, — неужели он думает, что у меня дурной глаз?!» Нет, конечно же, нет! Это не самозащита, такой жест навлекает несчастье. Его можно поместить в каталог вместе со знаменитым жестом V Уинстона Черчилля, только значение у него более широкое. Водитель словно бы говорит: «Если ты еще не носишь рога, то пусть сейчас жена изменит тебе с твоим лучшим другом!» Выразив такие чувства, водитель с непримиримыми глазами исчезает в транспортном потоке. Будучи в Неаполе, Диккенс отметил, что «здесь все выражаются пантомимой». Он привел несколько хороших примеров. «А вон человек, повздорив с другом, — пишет он, — кладет ладонь правой руки на тыльную сторону левой и поводит большими пальцами обеих, изображая „ослиные уши“, чем приводит противника в бешенство. Сошлись покупатель и продавец рыбы. Узнав ее цену, покупатель выворачивает воображаемый жилетный карман и отходит, не говоря ни слова: так он убедительно объясняет продавцу, что считает цену чрезмерно высокой. Встречаются двое в колясках. Один из них два-три раза притрагивается к губам, поднимает пять пальцев правой руки и проводит горизонтальную черту в воздухе. Другой быстро кивает в ответ и едет своей дорогой. Его пригласили на дружеский уровень в половине шестого, и он непременно придет». Мне показалось, я заметил несколько жестов, которые я всегда считал греческими, такие как загребание одной рукой воображаемого золота. Это означает богатство, а также легкое подергивание лацкана на пальто и скорбное выражение. Это значит, что человек, о котором идет речь, не представляет никакого интереса. Сильное подергивание обоих лацканов и раздувание щек или междометие «пап-пап-пап» означает, что человек обладает невероятным богатством, а подергивание одного лацкана и печальное раскачивание туловища выражает недоверие, пожелание осторожности или, еще лучше, совет ничего не предпринимать. Гуляя по второстепенным уличкам Неаполя, я вышел на пьяццу дель Меркато, где гудела ярмарка. Площадь была пыльная и захудалая. Во время войны она подверглась бомбардировкам, да так и не оправилась. В центре стояла круглая платформа, на которой под аккомпанемент оглушительной музыки дети ездили на маленьких машинках и врезались друг в друга, подражая взрослым и, возможно, репетируя собственную судьбу. В средние века на площади устраивали казни. Площадь можно увидеть на старых картинах. Там она приятно сельская и одной стороной выходит к бухте, так что люди, поднимаясь на эшафот, видели перед смертью Неаполь. На этой площади произошло важное событие осенью 1268 года, когда династия Гогенштауфенов прекратила свое существование в лице смелого и красивого шестнадцатилетнего мальчика по имени Конрадин. Его дед, великий Фридрих II, был уже восемнадцать лет как мертв. Папа, ненавидевший Гогенштауфенов, пригласил Карла Анжуйского, брата французского короля Людовика IX, в Италию, с тем чтобы передать ему корону Сицилии, на что тот с радостью согласился. Ему помогла жена, Беатриче Прованская, чьи три сестры были королевами. Это обстоятельство внушало ей такой комплекс неполноценности, что она с готовностью заложила свои драгоценности, лишь бы помочь мужу сделать и ее королевой. Одной из сестер была Алиенора Прованская, королева Англии и супруга Генриха III. К несчастью, амбициозная Беатриче недолго наслаждалась своим королевством: не прошло и года, как она умерла. Когда Карл Анжуйский вошел в Италию, ему противостоял незаконнорожденный и любимый сын императора Фридриха — Манфред. Его благородная личность вдохновила поэтов на сочинение многих баллад и романсов. Имя его увековечено на карте Италии: это маленький порт Манфредония, который я посетил на полуострове Гаргано. Армия Манфреда, однако, сильно уступала армии Карла Анжуйского. В возрасте тридцати четырех лет Манфред был убит в бою в 1266 году. Оставался единственный законный наследник Гогенштауфенов — юноша в Германии, четырнадцатилетний Конрадин. «Он был красив, как Авессалом, и хорошо говорил по-латыни», — написал его современник. Убив Манфреда, победоносный Карл пришел в Неаполь и сделал город своей столицей вместо Палермо. Он был на троне два года, когда юный Конрадин, не послушавшись матери, вошел в Италию и заявил французам свои права на корону предков. Карл разбил войско мальчика в местечке Тальяоццо, что в Абруццо. Я видел его в начале своего путешествия: под нахмуренным небом — искореженная земля, сложившиеся горы. На Конрадина надели оковы и отправили в Неаполь. Цепи, однако, скоро сняли, поскольку, если верить рассказу в «Истории» Виллани, мальчик играл в шахматы с Фридрихом Австрийским, когда протонотарий[46] королевства объявил смертный приговор Конрадину, его сторонникам и нескольким примкнувшим к нему неаполитанским аристократам. Карла Анжуйского усадили на трон, который поставили специально для него на Кампо Морисино (так тогда называлась пьяцца дель Меркато). Пропели фанфары, извещая о прибытии осужденных. Как только протонотарий прочел Конрадину смертный приговор, граф Роберт Фландрский выкрикнул, что тот не имеет права осуждать на смерть такого высокопоставленного человека. С этими словами он выхватил меч и убил протонотария. Должно быть, это единственный случай в истории, кода судья погиб на эшафоте прежде приговоренных им к смерти людей. Тело протонотария убрали, и казнь продолжилась. Первым принял смерть молодой герцог из Австрии. Когда его голова упала в опилки, Конрадин рванулся вперед, поцеловал голову друга и пролил на нее слезы. Затем и сам приготовился к смерти. Объявил, что он не предатель, а человек, пришедший взять по праву королевство своих предков. Затем бросил в толпу свои перчатки и, попросив Господа простить ему грехи, положил красивую голову на плаху. «Ах, мама, какое горе я тебе доставил!» В это же время его мать, Елизавета Баварская, спешила из Германии в Италию с большой суммой денег. Она надеялась выкупить сына. Елизавета опоздала. Говорят, что эти деньги она отдала монахам соседнего монастыря — Санта-Мария-дель-Кармине — с тем, чтобы они перестроили свою церковь. Но сначала Конрадина там не похоронили. Набожный Карл Анжуйский не мог допустить, чтобы тело его бывшего соперника лежало в священной земле. Поэтому последний представитель Гогенштауфенов был похоронен в песке под Кампо Морисино. Более чем через три с половиной столетия, в 1631 году, рабочие, раскапывавшие землю на участке, ставшем площадью дель Меркато, наткнулись на свинцовый гроб с буквами R.C.C. (Regis Conradini Corpus); внутри они нашли скелет молодого человека. Отрезанная голова покоилась на грудной клетке. Рядом лежал меч. Кости с почетом похоронили в Церкви Санта-Мария-дель-Кармине, и церковный сторож покажет за алтарем буквы R.C.C., которые помечают место погребения. Я стоял на пыльной площади, размышляя о том, как быстро могут пасть самые могущественные люди. Мысль, разумеется, банальна, однако она невольно приходит на ум в месте, где когда-то стояли дворцы и замки, а великий император Фридрих II держал свой двор. Я вспомнил высокие стены Лучеры, орлов, круживших над Кастель дель Монте, где Фридрих однажды следил за святым Франциском, и подумал: расстроило бы человека, прозванного «Поражающим Вселенную», если бы он узнал, что величие его будет так недолговечно. А может, взглянул бы на это с греческой иронией или ответил бы арабской пословицей. Кто знает? Род Гогенштауфенов пресекся, не оставив следа. Мрачность площади вызвана не памятью о юном герое, казненном, словно преступник (неслыханная судьба для принца, захваченного в бою), а бедностью, грязью и печальными старыми зданиями, знавшими лучшие дни. Я смотрел на детей, налетавших друг на друга в своих игрушечных автомобилях. Интересно, где они нашли деньги на это развлечение? Я думал о мистике королевства, чарующее влияние которой до сих пор чувствуется в Неаполе и на юге Италии. На расстоянии брошенного камня от места, где умер юный Конрадин, я увидел нацарапанные на стене слова: «Viva il Re».[47] Молодого человека окружала толпа туристов. За его спиной поднимался огромный замок Кастель Нуово, а еще дальше — залив. Ни у кого из туристов не было «Бедекера» или «Мюирхеда». Сейчас не принято искать информацию самому, предпочитают услышать ее от гида или молодого студента, пытающегося заработать несколько честных шиллингов во время каникул. Пожилые мужчины и женщины стояли вокруг, словно группа школьников на экскурсии, неохотно слушающих учителя. — Французов в Неаполе не любили, — сказал молодой человек, — и еще меньше любили их на Сицилии. Однажды, в 1282 году, французский сержант оскорбил девушку в Палермо, и ее молодой человек убил обидчика. Пожилой американец в эксцентричной соломенной шляпе, купленной на Капри, пошел к поребрику и бросил на дорогу окурок. Остался на месте, раздраженно повернувшись спиной к истории. — Очень скоро, — продолжил гид, — в Палермо перебили всех французов. Это событие назвали сицилийской вечерней, потому что убийства начались со звона церковных колоколов, призывавших к вечерне. Убивали даже иностранных монахов и послушников, если они не могли произнести слова, которое французы не могут сказать правильно. Туристы беспокойно зашевелились. Некоторые подумали о ланче. Женщина в переднем ряду, из тех, кто постоянно задает вопросы, подала голос: — А что это было за слово? — осведомилась она. В вопросе прозвучала тревога. — Это — ciciri, — ответил молодой человек. Туристы произнесли за ним слово и рассмеялись, обрадовавшись тому, что это оказалось так просто. Группа последовала за экскурсоводом, и я их уже не слышал. Забавно, что лекция молодого человека оказалась продолжением моих мыслей. Сицилийская вечерня была, разумеется, ответной мерой, но насколько спонтанной или насколько просчитанной, не берусь сказать. Умение собрать толпу, организовать демонстрацию и устроить драки, заканчивающиеся убийством, было хорошо известно в средние века, как, впрочем, и в наше время, или, пожалуй, лучше будет сказать, что мы откатываемся к новому Средневековью. Старые технологии успешно возродились. Некоторые историки думают, что Сицилийская вечерня стала кульминацией заговора тех, кого погубило анжуйское завоевание Неаполя и южных территорий. Падение Гогенштауфенов произошло так стремительно, что были живы еще, преданные друзья Фридриха II, обязанные ему богатством и положением. Теперь они были разорены, новая администрация конфисковала их земли. Естественно, что они хотели изгнать французов и поставить к власти оставшихся Гогенштауфенов. Ну, а кто остался-то?! После смерти Конрадина были живы лишь незаконнорожденные потомки, да и то большинство из них сидело в тюрьме. Самым лучшим выбором представлялась дочь Манфреда, Констанция, вышедшая замуж за Педро III Арагонского. Заговор дошел до Барселоны. Шпионов и заговорщиков было столько, что ни одному романисту не справиться. Были вовлечены и папа, и византийский император, короли и — самое главное — флорентийские банкиры. Педро Арагонского убедили войти в Сицилию и предъявить права на трон от имени своей жены. Он благополучно прибыл на место, и вскоре за ним последовала Констанция вместе с детьми. Испания встала одной ногой в Италию. С этого началось соперничество Испании и Франции за властные полномочия в Италии. Ситуация изматывала всех, имевших к ней отношение. В результате два королевских двора царствовали одновременно, называя себя королями и королевами Сицилии. Анжуйская династия французов управляла из Неаполя, арагонская — из Сицилии. С XV века испанцы стали управлять из Мадрида и Сицилией, и Неаполем, назначая для этого вице-королей. Рассказу молодого гида о Сицилийской вечерне придал драматизма Кастель Нуово. Этот замок вызывает у меня ассоциации с лондонским Тауэром и Бастилией. За несколько столетий по исторической сцене прошла вереница странных персонажей, в том числе и сумасшедших. Сначала это были представители анжуйской династии, потом — арагонской. При входе в замок туриста привлекут, а может, и оттолкнут две огромные полукруглые башни. Между ними повисла ренессансная арка. Контраст странный до нелепости. Арка посвящена триумфальному входу Альфонсо I в Неаполь в 1443 году. Два каменных мастодонта, вместо того чтобы раздавить непрошеную гостью, удерживают ее на своих плечах с почти трогательной нежностью. Так мог бы слон нести розу. Замок не так-то просто увидеть, он никогда не пустовал, и сейчас в нем находится уйма научных обществ. Самое сильное впечатление производит зал баронов. Его потолок поднялся на высоту в девяносто футов. Название увековечило типичное событие неаполитанского Средневековья. Король Неаполя, желая показать баронам, что их мятеж прощен и забыт, пригласил их на свадебный пир, но, как только все они радостно расселись за столом, подняли разводной мост и гости из обеденного зала опустились в темницы. Где-то в этом массивном здании была келья, в которой томился бедный старый папа-отшельник, Целестин V, чью могилу я видел в Аквиле. Поверив всему, что говорили ему амбициозные и свирепые мошенники, которыми он был окружен, старика легко заставили отречься. Этому поспособствовал загадочный голос, звучавший по ночам, который, как я уже рассказывал, принадлежал Бенедикту Каэтани (Бонифацию VIII), шептавшему в переговорную трубу. В отличие от лондонского Тауэра, из которого, кажется, выгнали всех призраков, Кастель Нуово, несмотря на все свои научные общества, служит притоном для привидений. Не хотел бы я быть секретарем общества, в котором по рассеянности оставили бы на столе небольшие деньги, поскольку не сомневаюсь, что призрачные анжуйские или арагонские пальцы их тут же бы обнаружили! Приятно, тем не менее, вспомнить счастливое царствование Роберта Мудрого (1309–1343), когда Неаполь посетили Петрарка и Боккаччо. Те яркие дни запечатлел «Декамерон». Книга эта имеет больше отношения к Неаполю, нежели к Флоренции. Согласно легендам, по замку бродят две скандально известные королевы. Иоанна I (Джованна), внучка Роберта Мудрого, прожила бурнуюжизнь, у нее были четыре мужа и многочисленные любовники, а под конец ее задушили подушкой. Иоанна II переплюнула тезку по части скандалов, однако многие ее грехиприписали предшественнице. Некоторые арагонские короли были не многим лучше анжуйских монархов; один из них, возможно, унаследовал мавританские наклонности от Гонсальво де Кордовы — любил сохранять трупы своих врагов. Другой, как говорят, держал в темнице крокодила, которому время от времени скармливал пленников. Такие истории надо воспринимать с долей недоверия, но должен сказать, что мрачный старый замок будто бы рождает их сам. В одно воскресное утро я сел в фуникулер, уносящий к горной вершине. Позади Неаполя находится старый форт Святого Эльма. Был полный штиль — не колыхался ни один листок, и жалюзи на окнах дорогих квартир были опущены: хозяева не пускали в дом солнце. Тем не менее здесь было прохладнее, чем внизу, а на улицах — слава богу — спокойно. Можно было даже перейти дорогу, не призывая мысленно ангела-хранителя. В пространствах между домами, далеко внизу, мелькал Неаполитанский залив. Передо мной развернулась панорама, запечатленная в тысяче иллюстраций и открыток — крыши и купола Неаполя, оживленный морской порт и Капри в отдалении. Я подошел к ресторану, стоящему на самом краю горы. С террасы открывался еще более прекрасный вид на залив и город. Под звяканье приборов официанты, с сигаретой в зубах, накрывали к завтраку столы. Я подумал, что вернусь сюда к ланчу, однако так и не сделал этого, потому что в музее Мартино позабыл обо всем и пробыл там до четырех часов, до самого закрытия. В этот момент, обнаружив, что страшно проголодался, вошел в скромную маленькую тратторию, где спросил свое любимое неаполитанское блюдо — моццарелла-ин-кароцца. Это — аналог валлийских гренков с сыром, приготовленным из молока буйволицы. Я еще не упоминал моццареллу, а следовало бы. Отели слишком важные заведения, чтобы ставить это блюдо в свое меню. Если вы спросите его в модном ресторане, смущенный официант отреагирует так, как если бы вы заказали в «Ритце» что-то непотребное. Но моццарелла ин кароцца (в переводе «сыр в карете») стоит того, чтобы его попробовать, хотя вкус отличается в зависимости от места приготовления. Лучше всего он бывает в самых непрезентабельных ресторанах. Рецепты этого кушанья в книгах Колетт Блэк «Кухня Южной Италии» и «Итальянская кухня» Элизабет Дэвид более сложные, чем обычно, однако типичные для итальянской кухни. Элизабет Дэвид с неизменной своею мудростью пишет: «Моццареллу нужно есть абсолютно свежей, так чтобы из нее капала нахта… Если уж говорить правду, то настоящая моццарелла превращается в редкость. Причина проста: каждый год в Италии становится все меньше буйволов. Моццареллу заменяют фьор-ди-лате и скаморца — сыр из того же разряда, однако приготовлен он из коровьего молока, а потому в нем нет прежнего аромата». Музей, который так меня восхитил, посвящен предметам, иллюстрирующим историю и социальную жизнь Неаполя на протяжении нескольких столетий. Не знаю музея, у которого было бы такое замечательное помещение. Это — средневековый монастырь, перестроенный в XVII веке. Здесь можно увидеть картины, костюмы, прокламации, гравюры, монеты, карты и сотни других предметов, имеющих отношение к жизни Неаполя. Общее впечатление, что это — раззолоченный барочный город испанских вице-королей и сменивших их Бурбонов. Некоторые залы (всего их здесь около девяноста) закрыты. Думаю, что в каком-то из них находится королевская барка, которую мне бы очень хотелось увидеть. Прохладными вечерами Фердинанд IV любил покружить по Неаполитанскому заливу. За ним следовала другая барка, со струнным оркестром. Для таких прогулок, только в удаленных и более холодных водах, Гендель и написал свою «Музыку на воде». До того как Эмма вышла замуж за сэра Уильяма Гамильтона и ее стали принимать в обществе, король часто садился в барку со своими менестрелями и приближался к барке английского министра. Он расточал английской красавице комплименты на неаполитанском диалекте, а музыканты приветствовали ее приятными мелодиями. Эмма вступила в брак, и королева приняла Эмму во дворе. Она была довольна тем, что комплименты короля не вскружили красавице голову. Возможно, поэтому сестра Марии-Антуанетты и дочь чеширского кузнеца сделались закадычными подругами. Неудачная попытка взглянуть на королевскую барку была до некоторой степени компенсирована: я увидел карету Карла III. Это — золотая шкатулка на высоких расписных колесах. Молодежи больше всего нравится Presepio, или колыбель. Она стоит в подсвеченной стеклянной витрине. Должно быть, это — самый большой и красивый макет, изображающий поклонение волхвов. В некоторых церквях и частных домах такие макеты выставляют к Рождеству. Музейный экспонат воистину уникален. Мы видим горный пейзаж с сотнями замечательно вырезанных и раскрашенных фигурок, каждая высотой в шесть дюймов. Над руинами классического храма на тонких нитях подвешены ангелы. Действие происходит на высокой вершине. Волхвы приносят дары младенцу Христу. Повсюду кипит жизнь, и это напоминает улицы современного Неаполя. Мужчины играют на гитарах, женщины готовят еду, в витринах магазинов висят колбасные гирлянды. Вон там пастухи, а здесь — группа людей, устроивших пикник под развесистым деревом. Вся сцена очаровательна и красива. Чувствуется, что прежде чем сделать макет, художник изучал картины великих мастеров. Мне показалось, что я уловил здесь влияние Боттичелли. Возле макета толпятся восхищенные ребятишки, на многих выходная одежда. Они прижимают носы к стеклу и, указывая пальцем, шепотом сообщают друг другу массу замеченных подробностей. С балкона музея можно увидеть самую красивую панораму Неаполя. Вечером, должно быть, она представляет волшебное зрелище, однако музей закрывается в четыре часа, и, кроме хранителей, ее никто не видит. Полчаса я провел в аквариуме, на который набрел случайно. Разместился он в центре городского парка, расположенного между Ривьерой-ди-Чиайя и морем. Кажется, это — первое сооружение такого рода. Основал его в 1874 году доктор Антон Дорн, и аквариум сразу стал знаменитой достопримечательностью Неаполя. До недавнего времени здание оставалось открытым до десяти часов вечера, а иногда и до полночи. В городе, где многие церкви, музеи и художественные галереи закрываются в четыре часа, а то и в полдень, странно представить себе человека, желающего ночью поглазеть на осьминога. Должен сказать, что эти создания меня заворожили. Когда осьминог мертв и лежит в ведре, его вид вгоняет в депрессию, но живой, в движении, он бывает разным: иной раз отвратительным, а через мгновение — прекрасным! Осьминог двигается толчками — то замирает, то поднимается на поверхность. Видишь перед собой ужасную массу из щупалец, но вот он идет наверх, прижимая щупальца к телу, — в этот момент осьминог похож на артиста балета, демонстрирующего поэзию движения. Посетители музея Прадо в Мадриде, возможно, помнят портрет работы Гойи. На нем старик в охотничьем костюме. В одной руке он держит длинноствольное ружье, в другой — белую перчатку. Под большой треугольной шляпой худое насмешливое лицо, самой заметной чертой которого является нос. Это Карл III, король двух Сицилии, унаследовавший трон Испании в пожилом возрасте. Видно, что человек этот — «тертый калач», он больше похож на егеря, хотя, возможно, циничное выражение лица объясняется тем, что за свою жизнь он повидал немало людей и познал их слабости. Егери таким знанием вряд ли обладают. И все же деревенский вид, свойственный многим представителям итальянских и испанских Бурбонов, — любопытная черта в семье голубых кровей. Карл был сыном первого короля Испании из династии Бурбонов — Филиппа V от его второй жены, Елизаветы Фарнезе, дочери Эдуарда Пармского. Когда ее сыну исполнилось шестнадцать, она послала его из Испании править Пармой, затем через два года, после не слишком серьезного военного опыта, он сделался королем Неаполя и Сицилии. Карл любил Неаполь, а Неаполь любил его. Он женился на Амалии Саксонской в Неаполе, и там родились его дети. Принято называть монархов XVIII века «милостивыми деспотами», и в этом случае фраза как нельзя лучше подходит. Девизом короля было: «Все для народа, но ничего через народ». В нем было сильно патерналистское начало, и ему нравились маленькие реформы, например он запретил жителям города вывешивать белье на окнах или же призывал их носить шляпы определенного фасона. Он разгонял меланхолию — этой болезнью страдали Бурбоны, а до них и Габсбурги — с помощью охоты и строительства. Заезжий человек непременно замечал строения, к которым был причастен Карл III. В число его архитектурных достижений входит оперный театр Сан-Карло, дворец Каподимонте, огромная богадельня на площади Карла III и дворец Казерта. Должно быть, он вложил всю свою архитектурную энергию в Неаполь, потому что, сделавшись королем Испании, в этой стране он ничего не построил, за исключением дворца Эль-Прадо в окрестностях Мадрида (в нем жил генерал Франко). Когда Карл унаследовал Испанию, ему исполнилось сорок три года. Характерно, что из его уст никто не слышал ни гнева, ни печали из-за того, что он покинул любимую землю и великолепный Неаполитанский залив, сменив их на засушливый Мадрид. Он уехал, как благоразумный менеджер, переведенный на другое место работы. Он знал, что когда-то это произойдет. Затем произошла болезненная для него ситуация. На встрече официальных лиц и врачей решался вопрос, может ли его старший сын Филипп (тогда ему исполнилось двенадцать) взойти на трон. Вердикт был таков: принц безумен и наследовать не может. Оставив несчастного наследника под наблюдением врачей и телохранителей во дворце Неаполя, Карл и королева уехали в Испанию вместе со своим вторым сыном, ставшим впоследствии испанским королем Карлом IV. Гойя написал и его. Портрет получился безжалостным. Третий сын, Фердинанд, был провозглашен Фердинандом IV, королем Неаполя. Рассказывают, что два принца спорили по поводу своего наследия. «Я буду управлять самыми большими доминионами в мире», — сказал одиннадцатилетний Карл, на что восьмилетний Фердинанд будто бы ответил: «Да, возможно и будешь, а я уже король». Если он действительно так сказал, то, вероятно, это — самое яркое его высказывание, зафиксированное в истории. Он вырос абсолютно необразованным. Имея в виду пример сумасшедшего сына, отец — прежде чем уехать в Испанию — дал строгий приказ: не перегружать мозг Фердинанда излишними знаниями. Так и вышло: единственное, чем Фердинанд интересовался, были охота, рыбалка и общение с людьми самого низкого пошиба — лаццарони. Король всю жизнь говорил на их диалекте. Лаццарони любили его за это, а другие находили короля несносным. Он женился на Марии-Каролине Австрийской, сестре Марии-Антуанетты. Однажды она так сказала о нем своему брату, императору Иосифу: «Еr ist ein recht guter Narr» — «Он добрый дурачок». Меня всегда восхищала и в то же время раздражала пьяцца дель Плебесцито, с одной стороны которой стоят королевский дворец и оперный театр, а с другой — базилика Святого Франциска ди Паола, архитектурное эхо Пантеона и колоннады Бернини. Угнетающее впечатление производят сотни машин, припаркованных против дворца. Над рядами автомобилей, напоминающих рекламу фирмы «Фиат», возвышается бронзовый, облаченный в тогу Карл III. Он здесь моложе, чем знал его Гойя. С другой стороны площади на него смотрит его сын и наследник в Неаполе — Фердинанд IV. Каждый день, проходя по площади, которая должна бы быть красивейшим местом в Неаполе, я задавал себе вопрос: «Если нельзя закрыть города пли части городов для автомобилей, то нельзя ли хотя бы запретить им въезд в такие архитектурные шедевры, как пьяцца дель Плебесцито?» Я пришел во дворец, горя желанием увидеть сцену, на которой разыгралось так много трагических и фарсовых событий, замечательно описанных Гарольдом Эктоном в самых популярных книгах об итальянской истории — «Неаполитанские Бурбоны» и «Последние Бурбоны в Неаполе». Проходя по анфиладе залов с канделябрами, важными всадниками в золоченых рамах, я думал о несчастном сумасшедшем неаполитанском принце, спрятанном здесь подальше от людей. Дворцы хорошо приспособлены для скрывания таких трагедий. Принцы должны всегда улыбаться, казаться счастливыми, быть здоровыми и успешными. Однако из всех зданий, через которые проходят любопытные толпы, дворцы являются самыми обманчивыми, да к тому же и самыми монотонными. Натаниэль Рексолл, наслушавшись от сэра Уильяма Гамильтона рассказов о сумасшедшем принце Филиппе, привел их впоследствии в своих мемуарах. «Когда принц достиг половой зрелости, за ним постоянно наблюдали гофмейстеры, иначе произошла бы тысяча эксцессов. Старательно держали его подальше от противоположного пола, к которому принц проявлял сильнейшее пристрастие. Тем не менее невозможно было прекратить его попытки к эмансипации в этом отношении. Много раз он Ускользал от бдительных стражей и, завидев дам, проходивших по дворцовым залам, набрасывался на них со страстностью Пана или сатиров, преследующих нимф, и с теми же намерениями. Не одну придворную даму приходилось спасать от его объятий. Несколько раз в году ему позволялось устраивать у себя что-то вроде приема. Иностранные министры приходили в его покои и расточали ему комплименты. Принц веселился, когда слуги надевали ему перчатки: одна рука у него была больше другой». Фердинанд IV был трогательно привязан к своему несчастному брату и часто навещал его. Время от времени Филиппа наряжали и вывозили в карете в город. Тем самым показывали, что правители ведут себя как положено. Вряд ли такие выезды были приятными, потому что с первого взгляда все видели, что принц — идиот. Он умер в тридцать лет, как говорят, от оспы. Кажется, что по королевскому дворцу ходит тень его доброго брата, странного персонажа, которого мог бы придумать Филдинг или Сертиз. В отсутствие родителей и учителей, которым приказали предоставить Фердинанду полную свободу, он вырос диким малым. Впрочем, невозможно представить в XVIII веке такого учителя, который положил бы королевского отпрыска на колени и отшлепал бы его, хотя такое обращение могло бы принести ему пользу. Поскольку этого не произошло, вырос он в общении с конюхами, рыбаками, охотниками и нищими. Говорил с ними на их диалекте. Они любовно называли его «король Длинный Нос». Это была семейная черта Бурбонов. Любовь к охоте у Фердинанда доходила до мании. Он в прямом и переносном смысле купался в крови кабанов, оленей и других животных. Сэр Уильям Гамильтон тоже был отличным стрелком, а потому сразу же привязался к Фердинанду и сопровождал короля в кровопролитных утехах. Гамильтон говорил, что после охоты Фердинанд снимал с себя одежду, надевал фланелевый костюм, в котором с ловкостью, которой позавидовал бы любой мясник, разделывал туши убитых животных. «Часто он с ног до головы был забрызган кровью». Его жена, Мария-Каролина, дочь австрийской императрицы Марии-Луизы, была полной противоположностью мужу: она интересовалась государственными делами и горела ненавистью к нации, которая отправила на гильотину ее сестру, Марию-Антуанетту. Нельсон спас Фердинанда, Марию-Каролину и их детей — вывез из Неаполя в Сицилию. Благодаря адмиралу, династия Бурбонов уцелела во время недолговечной Партенопейской республики. Французская армия приближалась к Неаполю, и королева думала, что ее ждет гильотина. Ее верная подруга леди Гамильтон решила вызволить королевскую семью. Казалось, сама Британия возложила мантию на красивые плечики своей соплеменницы, женщины, находившейся в то время возле королевского трона, и доверила ей спасти Европу. Подготовка к побегу происходила в условиях жесточайшей секретности. Сокровища и деньги стоимостью более двух миллионов стерлингов были переправлены на флагманский корабль Нельсона «Вэнгард». Во дворце принимались мелодраматические меры предосторожности. Королевская семья должна была уйти через тайный ход, соединявший дворец с одной из пристаней. Пароли произносились по-английски: слова «Все в порядке» означали, что можно садиться на корабль. Фраза «Все плохо, возвращайтесь» означала, что произошло нечто непредвиденное и ситуация изменилась. К счастью, королевской семье удалось добраться до Сицилии в страшный декабрьский шторм, подобного которому и Нельсон не мог припомнить. Один из принцев во время бури умер на руках у Эммы Гамильтон, а австрийский посланник выбросил за борт ценную табакерку, потому что в ней хранился портрет его обнаженной любовницы. Он посчитал, что негоже хранить такой предмет на пороге вечности. Сэр Уильям Гамильтон спокойно зарядил свои пистолеты и приготовился совершить самоубийство. Он считал, что благороднее будет застрелиться, нежели утонуть. К счастью, погода улучшилась, и король, принюхавшись, заметил сэру Уильяму: «Мы настреляем уйму вальдшнепов». Я вспоминал эти события, пока ходил по дворцу. Сказал экскурсоводу о секретном ходе к Арсенальной набережной, но он и понятия об этом не имел. Ссылка двора Бурбонов в Палермо демонстрирует глубину любви (или страсти) Нельсона к леди Гамильтон. Его часто видели дремлющим за спиной любовницы, когда она сидела за карточным столом. В то время Эмме было около тридцати четырех, Нельсону — сорок один, а сэру Уильяму Гамильтону — шестьдесят девять. Часть людей подозревала, что старый дипломат, помня о том, что супруга намного моложе его, знал, что человек, которым он восхищался, обманывает его с его женой. Эмма тайно, под чужим именем, родила в Лондоне девочку, Горацию, которую зачала в Палермо. Через четыре года сэр Уильям умер в Англии. Лежа на смертном одре, он держал в своих руках руки Эммы и Нельсона. Шесть лет спустя Нельсон умер в Трафальгаре с именем Эммы на устах. Эмма Гамильтон скончалась в нищете в городе Кале, позабытая и нелюбимая. В рассуждениях об истории всегда ищут сослагательное наклонение. Что бы произошло, если бы Нельсон выжил и женился на Эмме Гамильтон? Хирурги сказали, что его тело и жизненные органы были как у молодого человека, а не как у сорокасемилетнего ветерана. В одном из его писем есть намек, что, выйдя в отставку, он поселился бы с Эммой в сицилийском имении Бронте, которое Фердинанд IV подарил ему в знак благодарности за спасение династии. О самом дворце я мало что могу сообщить, за исключением того, что в нем содержится обычный набор золоченых стульев, обитых красной материей, нужное количество портретов, льстящих портретируемым, длинные анфилады залов. Единственное исключение — удивительная история, в которой адмирал, влюбленный в жену английского посланника, спасает династию. Хотя оперный театр Сан-Карло был закрыт, меня вежливо пропустили в тихое здание. Я постоял некоторое время у входа. Смотрел, как появляются певцы и музыканты — кто на репетицию, кто на прослушивание. Некоторые пытались скрыть волнение под маской невероятной веселости, другие выглядели профессионально бесстрастно. Я зачарованно прислушивался. Из внутренних помещений, за вращающимися дверями доносились отголоски арий, послышался звук далекой трубы, но тут же прервался, словно музыканта внезапно убили. Свистели далекие свирели, и мне казалось, что это арестованные пастухи пытаются пообщаться друг с другом, а может, и кого-то утешить. Меня провели через обширную, пустую, устрашающую сцену Сан-Карло. В центре этой мрачной пустыни девушка в трико и джемпере крутила пируэты. Делала она это медленно, словно во сне, но вместе с тем решительно. Хорошенькая балерина напоминала фею, заблудившуюся на мебельном складе. Вдруг она рванулась вперед, по-прежнему на касках голубых балетных туфелек, отбежала в пыльный, убогий угол, грациозно нагнулась и, приложив одну руку к уху, прислушалась, затем, словно поняв, что пришла не в то место, совершила серию мелких, легких шагов и исчезла. Несколько маленьких фонарей освещали партер. Возле царской ложи в почетном карауле стояли две большие пальмы, однако ничего величественного, того, что так поразило президента де Броссе, я не увидел. Президент говорил, что при виде интерьера у него «мороз пробегал по коже». Я же подумал, что из всех зданий, которые видишь en deshabille,[48] оперный театр производит самое гнетущее впечатление. Такие здания созданы для света, музыки и женщин в бриллиантах, но не дай вам бог увидеть их в потемках, когда уборщица, расхаживающая по залу со шваброй и ведром, на местном диалекте обменивается любезностями с электриком, работающим под крышей. Магический мир Кармен и Мими лишится последней доли романтики. Мой гид, спускаясь со сцены, — какие же они все крутые, эти лестницы! — вдруг выдал теноровую трель и пригласил меня последовать его примеру. Никогда еще не был я так смущен. Ведь я не способен пропеть ни единой ноты, однако, не желая молчать на сцене Сан-Карло, выступил вперед и, пока уборщица возилась вдалеке со шваброй и веником, пропел: «Боже, спаси», но, сообразив, что взял слишком высокую ноту, начал с начала: «Боже, спаси королеву». Мое пение разбудило эхо, и теперь я мог с полным правом сказать, что пел на сцене Сан-Карло. Мой гид из вежливости неискренне пробормотал «браво». Пожар 1816 года уничтожил интерьер театра, которым в 1786 году так восхищался английский хирург Сэмюел Шарп из лондонской клиники Гая. Он приезжал тогда в Италию, чтобы поправить здоровье, и написал интересные «Письма из Италии». Как и следует ожидать от хирурга, заметки эти лишены сантиментов. «Партер здесь, — писал он, — очень просторный. Он вмещает около шестисот зрителей. Кресла удобные, с подлокотниками. Посередине зала, как и по периметру, вокруг лож, имеются проходы… Сиденья каждого кресла поднимаются, как крышка у коробки, и у них есть замок, с помощью которого можно удерживать их в поднятом положении. Аристократы Неаполя могут позволить себе годовой абонемент. Они держат за собой места в первых четырех рядах, рядом с оркестром. По окончании оперы ключи от кресел уносят с собой. Таким образом они всегда знают, что могут прийти в Оперу в любое время и сесть на свое место. Публику они не обеспокоят, потому что проходы между рядами широкие, и даже полный человек может пройти по нему, не заставляя зрителей вставать». Уже в следующем году после пожара театр был восстановлен и открыт для зрителей. Потрясающая скорость! Возможно, миланцы вспомнили об этом, когда в рекордное время отреставрировали Ла Скала после Второй мировой войны. Стендаль, для которого жизнь без оперы теряла всякий смысл, специально приехал из Рима на открытие Сан-Карло. Он был в восторге. Описал все подробности, цветовую гамму, ложи, сохранил в памяти любопытные детали. Во время спектакля в зале появилось темное облако, встревожившее публику до такой степени, что, если бы не присутствие королевской семьи, зрители бы кинулись к выходу. Но это был не дым, а туман: новое здание высыхало. Одной из особенностей Сан-Карло во времена Бурбонов было то, что балерины, повинуясь королевскому указу, носили черное трико. Этот цвет считался не слишком провоцирующим, менее опасным для морали жителей Неаполя. Вместе со своим новым знакомцем я перешел через дорогу к галерее, которая, возможно, навсегда останется в памяти американской армии. Пока мы пили горький эспрессо, я спросил, как часто пел здесь Карузо, самый знаменитый сын Неаполя. Карузо, сказал мне мой гид, родился в трущобах Неаполя. В семье было восемнадцать детей. У мальчика оказалось золотое горло. После триумфальных выступлений по всей Италии Карузо предложили петь в Сан-Карло. По какой-то неизвестной причине он возбудил ненависть местной клаки, и она его освистала. Хотя Карузо допел до конца, он поклялся, что никогда больше не будет петь в родном городе. Никогда не вернется в Неаполь, разве только чтобы съесть здесь тарелку спагетти. И он сдержал свое слово. — Странные все-таки люди попадаются, — сказал мой спутник, качая головой. Возможно, он думал об эксцентричных персонажах, встретившихся нам по дороге. Мы пожали друг другу руки, и он вернулся в театр. Меня задержали чистильщики сапог, которые устроились у входа в галерею. С испанской настойчивостью они взмахивали щетками, взывая к прохожим, называя их «дуче», или «профессоре», или «капитано» в зависимости от возраста и внешности. Они настаивали, чтобы человек почистил у них ботинки. Чистильщики смотрели на совершенно чистую обувь с таким выражением, что чувствительному прохожему казалось, будто он целый день бродил по грязи. Того, кто соглашался, усаживали на барочный стул или, скорее, трон. На таком стуле Тициан писал римских пап. Стул был украшен медными гвоздями и завитушками. Человек, точно восточный монарх, смотрел на коленопреклоненного раба. Чистильщик демонстрировал чудеса мадридского сервиса. Сначала вставлял в обувь кусочки картона, чтобы не запачкать носки клиента. Затем наносил на ботинки чистящее средство, растирал его сначала щетками, затем суконкой, а потом подушечкой. Клиент спускался с трона и шел, чувствуя себя приближенным к Богу. Я заметил в Неаполе другие следы испанской оккупации, например использование титула «дон» (к сожалению, это уже уходит), кроваво-красные распятия, любовь к титулам и дежурные комплименты (журналист Луиджи Бардзини назвал Неаполь «столицей бессмысленной лести»). Период Гамильтонов в Неаполе длился исполненные очарования, но, к сожалению, короткие тридцать пять лет. Слова «Vedi Napoli е poi muori» — «Увидеть Неаполь и умереть» — были заменены более волнующим обещанием: «Ессе Roma».[49] Блестящий и дружелюбный королевский двор являлся итальянской версией двора английского. Великолепные дворцы, вместе с позолоченной мебелью и расторопными слугами, можно было взять в аренду, и это привлекало в Неаполь богатых аристократов. Все восхищались британским министром Уильямом Гамильтоном: он был светским, эрудированным человеком, разъезжал по Италии, изучал вулканы, коллекционировал греческую керамику, писал монографию для Королевского общества. Двери его дома всегда были открыты для соотечественников-мигрантов. Король неизменно во время поездок брал министра с собой. Вряд ли британская дипломатия может привести лучший пример нужного человека в нужном месте и в нужный момент. Его разнообразные интересы делали его знатоком во многих областях науки и культуры. Я благодарен одному наблюдательному человеку: он заметил, как сэр Гамильтон, в своем придворном костюме, помогал оборванному рабочему донести корзину с греческими вазами. Иногда в Неаполь являлся всадник и приносил новость с другой стороны залива, однако новости этой было уже две или три недели. В Неаполь не доносились бестелесные голоса вроде «Голоса Америки»; не падали с небес замученные путешественники с тревожными слухами из отдаленных земель; приезжий человек получал здесь спокойствие, которое в другом месте ему было недоступно. Читая дневники и письма, написанные в Неаполе в период с 1764 по 1799 год, я не нашел в них ни одного упоминания о постороннем мире, ни одного словечка о Банкер-Хилле, ничего о Стрелецком бунте и Патрике Гордоне в Московии. Даже Бастилия не помешала спокойным встречам за обеденным столом. Тем не менее гильотина положила конец неаполитанскому Эдему: упала голова французской королевы, и счастливый сон прервался. Гёте, миссис Пьоцци, Уильям Бекфорди многие другие описывали то чудное время, пока ему не пришел конец. Уильям Гамильтон был четвертым сыном лорда Арчибальда Гамильтона и леди Джейн Гамильтон, дочери графа Аберкорна. В двадцать восемь лет он женился на Кэтрин Барлоу из графства Пембрукшир, хрупкой и очаровательной молодой наследнице, которая его обожала. Тридцатичетырехлетнего Гамильтона направили в Неаполь, где они с Кэтрин прожили двадцать четыре года. Однажды их постигло горе: умерла дочь, их единственный ребенок. Когда доктор Чарльз Берни во время своих музыкальных гастролей по Европе посетил Неаполь, то сказал, что, по его мнению, Кэтрин Гамильтон — лучшая исполнительница музыкальных произведений на клавесине. Итак, под звуки клавесина и с Везувием за окном, первая леди Гамильтон исчезла из истории. Такая же судьба могла постигнуть и ее супруга, дипломата, писателя, ученого, автора первой и наиболее полной книги о Неаполе и вулкане, первого ученого коллекционера греческих ваз; первого человека, понявшего значение Помпей и Геркуланума. Вспоминали бы его сейчас только библиофилы, если оь1; овдовев, он не женился в пожилом уже возрасте на красивой молодой любовнице своего племянника. То, что молодому человеку хотелось передать красивую любовницу дяде не из-за материальной выгоды, а просто так, довольно необычно для людей XVIII века. Такая тема понравилась бы Шеридану. Причина в том, что Чарльз Гревиль, племянник, сошелся с отчаявшейся Эммой во время ее беременности («Что мне делать? Господи, помилуй, что мне теперь делать?» — писала она не без ошибок.) Чарльз устроил ее вместе с матерью в маленьком доме на окраине города. Эмма страстно влюбилась в благодетеля и, чтобы сделать ему приятное, старалась усвоить манеры леди. Гревиль обеднел и стал подыскивать себе наследницу с капиталом не менее 130 000. Чарльз сообразил, что это ему не удастся, если он не избавится от прекрасной Эммы и ее матери. И тут он вспомнил о жившем в Неаполе дяде-вдовце, богатом, знаменитом. Эмма Гамильтон являет собой необычный пример женской адаптации. Мало кто может сравниться с ней в умении усваивать поверхностные знания вместе с речью, манерами и социальными устоями, отличными от тех, в которых она родилась. В данном случае ей помогали редкая красота, сердечная теплота и преданность. Она была дочерью кузнеца, жившего на границе Чешира и Ланкашира. Об отце ничего не известно, кроме имени — Генри Лайон. Вместо подписи он ставил крест. Мать, никогда не покидавшая преданную дочь, была сделана из другого теста. Хотя на момент рождения Эммы она была неграмотной, однако сумела социально развиться и достойно представляла дочь, поднявшуюся на высшую ступень общества. Впоследствии она стала известна (никто не знает почему) под аристократическим именем миссис Кэдоган. Мать и Дочь образовали мощный союз, и хотя пожилая дама так и не смогла окончательно избавиться от всех признаков своего происхождения, тем не менее вызвала к себе всеобщую любовь. На нее смотрели как на очаровательную старушку в домашнем чепце. («Я обожаю миссис Кэдоган», — однажды написал Нельсон. «Король говорит, что моя мать — ангел», — говорила Эмма о впечатлении, которое миссис Кэдоган произвела на Фридриха IV.) Гревиль занимался обучением Эммы, но настоящим профессором Хиггинсом стал сэр Уильям Гамильтон. В 1784 году Гревиль предложил миссис Кэдоган и ее девятнадцатилетней дочери поехать отдохнуть в Италию. Там, под классическими небесами, Эмма могла бы продолжить свои занятия. Это просто отпуск, не более. Они уехали, и сэр Уильям встретил их в Неаполе. Эмме отвели четыре комнаты в палаццо Сесса, резиденции сэра Уильяма. В те дни окна дворца смотрели на залив. Здесь Эмма стала учиться французскому и итальянскому языкам, пению и другим предметам, хотя ее орфография так и осталась несовершенной. Время шло, и ее письма Гревилю стали более эмоциональными, страстными и сердитыми. Она не могла любить никого, кроме него! Зачем он ее оставил? Тем не менее в Неаполе ее окружали забота, внимание и восхищение. Подозреваю, что «старушка в чепце» дала ей благоразумный совет, поскольку вскоре Эмма сделалась любовницей сэра Уильяма и призналась, что любит только его. Так пробежали счастливые шесть лет. Эмма Харт сделалась достопримечательностью Неаполя. Все ею восхищались, а величайший знаток и ценитель прекрасного горячо ее любил. Неземная красота и таланты молодой женщины покорили не только самых образованных членов высшего общества. Простые неаполитанцы, восхищаясь ею, сравнивали Эмму с Девой Марией. В 1791 году, когда Гамильтону было за шестьдесят, а Эмме почти тридцать, сэр Уильям увез ее вместе с миссис Кэдоган в Лондон, где они с Эммой обвенчались. Будучи любовницей Гамильтона, она сумела покорить Неаполь, а теперь, в качестве леди Гамильтон, вошла в круг приближенных короля и победила даже строгую королеву Марию-Каролину. Казалось, из волн Неаполитанского залива вышла сама Венера, с обручальным кольцом на пальце, всецело преданная британскому министру. Желая пройтись по помещениям, в которых леди Гамильтон держала свой двор и исполняла знаменитые «аттитюды», я спросил у прохожих дорогу к палаццо Сесса, но лишь несколько человек о нем слыхали, да то и думали, что дворец снесен. Наконец, в Британском консульстве припомнили, что кто-то давно задавал тот же вопрос, и меня направили в старый квартал позади моего отеля, туда, где находится капелла Веккья и церковь Санта-Мария. На круто взбирающейся вверх улице было полно магазинчиков и мастерских, где в чисто неаполитанской манере человек чинил на мостовой старый стул и беседовал с сапожниками, которые там же делали свое дело. К их разговору присоединялись проходившие мимо знакомые. Улица заканчивалась аркой, выводившей во двор с припаркованными в нем автомобилями. Я спросил у одной женщины, не является ли здание с балконами дворцом Сесса, однако она ничего не могла мне ответить. Я попытался представить, как выглядело это здание, прежде чем его разделили на квартиры. Тогда под арку въезжали экипажи и, сделав круг по двору, останавливались у главного входа. У этой двери еще сохранились слабые признаки прежнего величия. Широкие каменные ступени из темного вулканического камня вели теперь к квартирам и коридорам. Единственное, что мне оставалось, это — позвонить в чей-нибудь звонок или постучать дверным кольцом. Возможно, я найду человека, который ответит на мои вопросы. После второй попытки дверь осторожно открылась, и я увидел помещение, забитое старой мебелью, комодами, столами и кроватями, поставленными одна на другую. Старик, охранявший эти сокровища, никогда не слышал о палаццо Сесса и, предположив, что я пришел за каким-то громоздким предметом, завернутым в коричневую бумагу, попытался мне его всучить. Затем я поднялся по солидной лестнице и подошел к внушительной двери. На звонок откликнулся пожилой слуга в белом жилете. Когда я задал ему вопрос, он почтительно поклонился и сказал, что проконсультируется у нанимателя. Знаком указал мне на ренессансное кресло — великолепную версию трона чистильщика обуви у галереи. Сам тем временем исчез за гобеленом. Вернувшись, сказал: да, это и в самом деле палаццо Сесса, но — увы — маркиза уже немолода, плохо себя чувствует, а потому просит простить за то, что не может меня принять. Что могло быть вежливее такого отказа? Я почувствовал, что этот дом сохранил дипломатичные манеры времен Георга III. На мой взгляд, фрагмент старого дворца заметен в угловой квартире, окна которой смотрят сейчас на глухой переулок. Вид на залив закрывают высокие современные здания. Когда-то из этих окон можно было беспрепятственно увидеть весь залив — от Кастель дель Ово и до Везувия. Интересно, подумал я, не тот ли это зал, в котором леди Гамильтон давала свои представления? С помощью одной или двух шалей она принимала позы, приводившие общество в восторг, а обожающий ее супруг ставил подле жены зажженную свечу. Гёте, возможно, дал лучшее описание такого представления. Его пригласили на «аттитюды» в марте 1787 года, через три года после приезда Эммы в Неаполь и за три года до того, как она стала второй леди Гамильтон. Он написал: «Сэр Уильям Гамильтон, после долгих лет увлечения искусством и природой, увенчал свои успехи в этой области, найдя себе прекрасную молодую женщину. Она живет с ним: это двадцатилетняя англичанка, красивая и чудно сложенная. Он велел сшить очень идущие ей греческие одежды, и она ходит в них с распущенными волосами. Она находится в неустанном движении — стоит, преклоняет колена, сидит. В постоянной сменяемости выражения ее лица можно увидеть то, что желали бы изобразить величайшие артисты: вот она смотрит серьезно, грустно, кокетливо, с удивлением поднимает глаза, скромно опускает их, поглядывает то соблазнительно, то со страхом, то грозно. К каждому выражению лица она умеет задрапироваться шалью и изобретает разные способы украсить ею голову. Старый муж держит подле нее свечку и со всем пылом участвует в представлении. Он думает, что она похожа на знаменитые античные статуи, а ее прекрасный профиль напоминает те, что отчеканены на сицилийских монетах. Такие представления воистину уникальны. Два вечера все мы по-настоящему наслаждались». Возможно, думал я, шесть лет спустя, когда между Англией и Францией завязалась война, те, кто смотрел из этих окон вечером 12 сентября 1793 года, увидели в потемках английский военный корабль, бросивший якорь в заливе. «Агамемнон» вез донесение от лорда Худа сэру Уильяму Гамильтону. Капитан судна, Гораций Нельсон, только что окончил письмо своей жене в Англию: «Мои бедные люди вот уже девятнадцать недель не видели ни кусочка свежего мяса, ни овощей, а за все это время я лишь Дважды выходил на берег, в Кадисе. Мы падаем от усталости…» Утром Нельсон в парадной форме приплыл в лодке на берег вместе с депешей. Они с сэром Гамильтоном с первого взгляда понравились друг другу, и Гамильтон пригласил Нельсона остановиться в палаццо Сесса во время его краткой остановки в Неаполе. Тот принял приглашение. Сэр Уильям сказал Эмме, что она увидит маленького человека, которого нельзя назвать красивым, но который, по мнению Гамильтона, может когда-нибудь удивить мир. Позже Нельсон писал своей жене о леди Гамильтон: «…красивая женщина с приятными манерами, достойными восхищения, если вспомнить, в какой среде она родилась». Небезынтересна судьба палаццо Сесса. Во время оккупации французов в 1799 году дворец был разграблен революционной толпой, а во время бомбардировки города, устроенной Нельсоном, снаряд не долетел до батареи на горе и взорвался возле дворца, нанеся ему большой ущерб. В здании, разумеется, в то время никого не было: сэр Уильям и леди Гамильтон уехали в Сицилию вместе с королевской семьей. К счастью, удалось спасти несколько ящиков с греческими вазами. Их доставил в Англию военный корабль «Колоссус», который, к горю сэра Уильяма, затонул возле Сицилии во время шторма. И все же некоторые ящики были спасены, а другие так и не были подняты. Возможно, впоследствии ныряльщики найдут утраченные сокровища. Позднее, когда Гамильтоны переселились в Англию, Нельсон заходил в бухту Неаполя по долгу службы. Он написал Эмме, что ее старый дом стал отелем. Профессор был не похож на неаполитанца: маленький, круглый, косматый и веселый, он напомнил мне перекормленного ирландского терьера. Он принадлежал к тому разряду толстяков, которые весело воспринимают свой вес и счастливо катятся по жизни. В Испании я встречал такого Санчо Пансу, а потому подумал, что, возможно, он неаполитанско-испанского происхождения. Профессор отвез меня в Казерту в маленьком, сердитом на вид красном «фиате». Увидев, как плотно он сидит за рулем, я попросил его не выходить из машины для обмена любезностями. Пока мы ехали с ним по Неаполю, я думал, что он — хороший водитель, да и тормоза у него работали как положено. Но стоило нам выехать на автостраду, как его манера мгновенно изменилась. Согнувшись над рулем, он утратил веселость, нажал на газ и едва ли не с рычанием принялся обходить «феррари», «мазерати» и прочие транспортные средства. Такая трансформация из Фауста в Мефистофеля знакома всем, кто когда-либо ездил по Италии. — Неплохо бы выпить пива! — заорал он, заглушая рев мотора. — Прекрасная мысль! — закричал я в ответ, думая, что любая остановка будет на пользу. Он свернул с автострады на деревенскую дорогу, по которой волы тащили в гору телеги. Мы вернулись в средние века, и это в ста ярдах от современной Виа Аппиа. Подъехали к живописному горному городку, на высшей точке которого увидели osteria.[50] Оттуда открывался чудесный вид на долину. Мы сидели под виноградными лозами, молодая официантка принесла нам неаполитанское пиво. — Этот город, — сказал профессор, — Старая Казерта. Теперь его редко посещают, и с XVIII века он почти опустел. Тогда был построен королевский дворец, и население спустилось на равнину. Мы посетили прекрасную средневековую церковь. Ее неф украшали византийские колонны и норманнские арки. На крошечной площади переглядывались друг с другом старинные дома. Полюбовались колокольней с аркой в нижней ее части. Профессор сказал, что сейчас, в благословенной тишине, здесь живет около двухсот людей. Кроме красного профессорского «фиата», машин я больше не увидел. Профессор согласился, что здания и деньги находятся в числе немногих неодушевленных предметов, способных размножаться. Это особенно верно в отношении соборов и дворцов, у которых часто имеются не только родители, но также и дяди с тетками и незаконнорожденные кузены. Версаль, например, стал отцом многих дворцов Бурбонов, среди них можно упомянуть Ла-Гранха возле Сеговии в Испании. Французский король Филипп V построил его, стараясь утолить тоску по родине. Профессор готов был поспорить — думаю, ради самого спора, — он считал, что дворец в Казерте — отражение Версаля. Я в этом сомневаюсь. Карл III был по натуре строителем, но, в отличие от своего отца, не испытывал ностальгических чувств к Франции. Он родился в Испании, в шестнадцать лет стал королем Неаполя; в двадцать один построил оперный театр Сан-Карло, а на следующий год приступил к огромному дворцу Каподимонте. Там сейчас находится огромная коллекция красивого белого фарфора, который он приобрел, желая порадовать жену. Карл построил Казерту, когда ему было около сорока. — Но я настаиваю на том, что, затевая строительство, он, как настоящий Бурбон, думал о Версале, — сказал профессор. — А может, об Эскориале? — парировал я. Спустившись в долину, мы вышли к безликому городу, раскинувшемуся по обе стороны от огромного дворца. В передний двор заезжали туристские автобусы. Им разрешали войти под арку и проехать через сад к каскадам. Профессор сказал, что, когда Карл III решил убрать охотничий домик, который стоял здесь прежде, и построить дворец, то обнаружил, что все лучшие архитекторы работают в Риме на папу. Карлу хотелось бы заполучить Николу Сальви, но тот трудился над фонтаном Треви и не мог покинуть Рим. К счастью, Луиджи Ванвителли не работал над собором Святого Петра и ни над каким другим храмом, поэтому был свободен. Этот знаменитый архитектор не был итальянцем, он был сыном голландского художника Гаспара ван Виттеля, и его имя переделали на итальянский лад. В 1752 году настал день, когда план обширного здания был расчерчен на земле. Его окружили ряды пехотинцев и кавалеристов, по углам поставили пушки. Из павильона, построенного в центре участка, вышел Карл III вместе с Марией-Амалией Саксонской. С помощью серебряной лопатки и молотка король заложил камень в основание будущего здания. Королевский каменщик подал серебряные инструменты Ванвителли, и он в качестве пожертвования отправил их в Рим, в часовню Святого Филиппа Нери. Армия каменщиков, усиленная арестантами и галерными рабами, долгие годы трудилась на строительной площадке. Они резали камень, возводили фонтаны, разгружали повозки, привозившие на стройку все виды итальянского мрамора. Мы смотрели на потрясающий фасад самого большого Дворца, построенного в маленьком королевстве. — Что за поразительный пример мегаломании! — воскликнул профессор. — Как бы мне хотелось представить себя на этом месте! Что бы я построил? Возможно, гигантский мавзолей покойным лекторам! Но, если серьезно, — продолжил он, — насколько предпочтительнее такая мегаломания мании величия у Гитлера и Муссолини. Пусть лучше будет у нас сотня Казерт, чем разные «измы» и мировая война. Сейчас модно ругать королей и особенно Бурбонов, которые были не так уж и плохи, причем Карл III — самый лучший из них. И он успокоил свою совесть тем, что построил еще больший дворец для бедняков — «Аlbergo dei Poveri». Он стоит в Неаполе на площади Карла III. Каждый турист считает своим долгом увидеть Казерту, но никто не удосужится посетить ее бедного родственника! Мы поднялись по лестнице, которой позавидовал бы Голливуд. Когда Карл III ступал по этим ступеням, играл струнный оркестр. Над головами вздымался прекрасный купол, сиял мрамор — зеленый, белый, черный и красный. Как бы мне хотелось увидеть эту сцену! Я представил себе Карла в старой бедной одежде, нарисовал в воображении его печальное, отражающее меланхолию Бурбонов насмешливое лицо, с длинным носом и срезанным подбородком. По-настоящему он был счастлив лишь с ружьем и охотничьей собакой… Как он относился к этому великолепию, которое, по странной психологической причине, сам же и создал? Мы прошли по обычным дворцовым апартаментам, любуясь некоторыми неплохими портретами. В залах стояли неизменные позолоченные столы и огромные, неудобные на взгляд, кровати с пологами. Такие вещи видишь во всех дворцах. Шли от одного богатства к другому и удивлялись: неужели королевская семья действительно жила в этих покоях? Может, они уединялись в других, обыкновенных комнатах, недоступных для посетителей? В комнате нормального размера король мог задремать, а королева — съесть хлеб с медом. Любопытна запись, сделанная позднее, во времена правления Фердинанда II. Один придворный чиновник посетил короля в Казерте. Он хотел показать Фердинанду хлеб, который пекли для бедных во время эпидемии. По пути, в мраморном зале, чиновник заметил сохнущее белье. Придя в королевские апартаменты, увидел короля, кормящего младенца. Королева сидела неподалеку, шила и качала колыбель. Чиновник вынул хлеб, а ребенок на руках короля завопил и сделал попытку схватить буханку. Отломите ему кусочек, — сказал Фердинанд, — или он не даст нам говорить. Мы продолжали идти из зала в зал. Мне понравилась французская мебель. Вероятно, ее вывез Мюрат во время междуцарствия. Все следы Второй мировой войны — тогда Казерта была превращена в штаб главного командования — были устранены. Во всяком случае, мы их не заметили. Штаб британско-американского командования в Италии генерал Эйзенхауэр в своей книге «Крестовый поход в Европу» туманно назвал «замком близ Неаполя», а главнокомандующий Александер ошибочно написал в своих мемуарах, что дворец «был построен примерно в то же время, что и Версаль». Здесь, в апреле 1945 года, лорд Александер принял представителей немецких войск в Италии, заявивших о своем поражении. Приятно было пройтись по парку и садам. Невероятно длинный канал, на вид голландский, доказывает, что Ванвителли был все-таки ван Виттелем. Пройдя до конца, мы добрались до главной достопримечательности Казерты — каскадов. Вода среди искусственных скал отражала восхитительную группу женских обнаженных и полуобнаженных фигур. Эту сцену не пропустит ни один человек с фотокамерой. Неудивительно, потому что она считается одной из самых фотогеничных скульптурных групп Италии. Здесь запечатлена Диана с нимфами. Во время купания их подстерег Актеон со своими собаками. В качестве наказания несчастный был превращен в оленя. Актеон здесь пока еще человек, но уже с растущими рогами. Скульптор передал это так точно! Я смотрел на собак. Вид у них был озадаченный: они видели, как их хозяин постепенно меняется. Некоторые животные колебались — набрасываться на него или нет, поскольку в нем еще оставалось что-то человеческое — то, что они способны были узнать. — Интересно, вы не находите, — промолвил профессор, — что, хотя женская анатомия не изменилась, женские формы этой группы явно из прошлого. Современные девушки ничуть не похожи на нимф Дианы. Я не стал поддерживать этот разговор. Мы доехали до Капуи. До нее всего несколько миль. Там, как и в Казерте, есть старый и новый город. Мы пришли в Старую Капую, и я с восторгом увидел руины амфитеатра. Его размеры и сохранность могут поспорить с римским Колизеем. Там не было ни души. Мы с профессором ходили по травянистому гиганту, словно одинокие фигуры на гравюре Пиранези. Удивительное дело, ибо в наши дни дамы из Бредфорда и Канзаса часто сидят даже на самых отдаленных алтарях. Цирк был самым большим в Италии, пока не построили Колизей, но как руина, а также как образец сложных подземных сооружений, клеток и подъемников он, на мой взгляд, намного интереснее Колизея. Старая Капуя была большим городом, столицей римской Кампании, запятнавшей себя сотрудничеством с Ганнибалом. Это был не только самый большой, но и самый богатый город на Юге, он прославился высоким уровнем жизни своих граждан и красотой и веселостью женщин. Античные авторы пишут, что целая улица Капуи была отдана торговцам духами. Ливии порицал беспечность властей, «позволивших простому люду наслаждаться безграничной свободой». Историк был явно не из демократов. Капуя отворила свои ворота Ганнибалу и позволила карфагенской армии перезимовать у них, потому что надеялась, что Ганнибал завоюет Рим, а, когда это произойдет, она снова станет главным городом Италии. Прием, оказанный карфагенянам, и энтузиазм, с которым женщины Капуи встретили так много новых бойфрендов, был осужден, потому что победу Ганнибал так и не одержал. Впрочем, это не совсем верно. Хотя его армия вышла на поле боя, процент дезертирства был очень высок. Солдаты вернулись в бордели и другие дома, в объятия подружек. Вместо того чтобы отблагодарить Капую за психологическое ослабление армии противника, Рим, когда преимущество перешло на его сторону, жестоко отомстил городу-предателю. Аристократия и сенаторы были взяты в плен или истреблены. Столица Кампании была низведена до уровня жалкого провинциального города. Ливии рассказывает, что некоторые знатные горожане устроили банкеты, напились допьяна и приняли яд. Профессор сел на камень в амфитеатре и закурил сигарету. Он был похож на пухлого итальянского эльфа. — За время Пунических войн Капуя оказала на армию Ганнибала самое человечное влияние, — заметил он, — и самое печальное. Я сочувствую бедным людям, находившимся так далеко от дома. Можете представить себе разговоры, которые велись в лагере Ганнибала во время кампании? Воспоминания, обмен впечатлениями, рассказы об отличных обедах и поцелуях? И все же Рим не смог полностью искоренить Капую. По крайней мере, торговля духами сохранялась еще долгое время: Капуя поставляла духи императорам. А вам известно, что на государственных бумагах сохранился единственный след величия Капуи? Это буквы S.P.C. — Senatus populusque Capuanus.[51] — Верно ли то, что сказал мне один итальянец, — спросил я, — будто женщин Капуи по-прежнему презирают за их связь с солдатами Ганнибала? Профессор расхохотался. — Не презирают, а восхищаются как нашими величайшими жрицами любви! Некоторые думают, что это идет со времен Ганнибала. Может, оно и так. Сошлюсь на собственный опыт. Во времена моей юности в каждом солидном борделе была хотя бы одна женщины из Капуи. — Он отбросил сигарету и вздохнул. — Когда мне было шестнадцать, я был учеником у прекрасной девушки из Капуи по имени Диана. Хочется думать, что сама история набросила на те уроки покров респектабельности. Прежде чем вернуться в Неаполь, мы задержались в деревне Сан-Арпино, где производились раскопки античного строения. Возможно, это были бани. Профессор потратил много энергии, прыгая по руинам в поисках приятеля, имевшего отношение к проводимым работам, но, как оказалось, тот человек уехал в Неаполь. Когда-то здесь был античный осканский город Ателла, пользовавшийся скандальной славой. Некоторые считают, что именно здесь родилась комедия дель арте. Среди персонажей этого итальянского театра выделяют Пульчинелле Осканские фарсы игрались в Риме, однако их сочли крайне неприличными, к тому же в персонажах увидели сходство с известными людьми, и во время правления Тиберия эти представления были запрещены. Профессор сказал, что итальянское слово osceno («непристойный») произошло от прилагательного «осканский», но насколько это соответствует истине, не знаю. Оксфордский словарь мне ничем не помог. Мы встретили рабочего, говорящего по-оскански. Он сказал профессору, что раскопки начались около двух лет назад, когда упало большое дерево — грецкий орех. Под корнями, близко к поверхности, обнаружились стены и здания. — Но главное не это, — сказал профессор. — Четыре соседние деревни настолько бедны, что половина населения подалась в Неаполь на заработки, а когда произошло это открытие, они увидели возможность обогатиться за счет туризма. Вот они и объединились — экстраординарное событие для итальянской деревни, — решили раскопать Ателлу в надежде обрести здесь маленькую золотую жилу. В поиске средств обратились даже к соплеменникам, эмигрировавшим в Америку. По местным понятиям, они там купаются в деньгах! Мне не показалось, что соплеменники откликнулись. Жаль, думаю, местные жители правы: место рождения Панча должно привлечь туристов. Перед самым Неаполем подъехали к Аверсе, оживленному городку с населением около тридцати тысяч. Я испытал разочарование. При норманнах здесь был знаменитый рынок. Город был связан с Райнульфом и Отвилями. Я думал, что увижу на горе одинокую крепость с полуразрушенным замком и, возможно, собор, но уж, конечно, не это многолюдное продолжение Неаполя, где красный «фиат» выглядел букашкой рядом с огромным грузовиком с прицепом. — Ни к чему расстраиваться, — сказал профессор. — Слава не покинула город. Здесь находится самый большой сумасшедший дом. Наибольший восторг вызвали у меня посещения Флегреанских полей, городка Поццуоли, грота Сивиллы и мыса Мизен, в нескольких милях к западу от Неаполя. Это самые старые классические места, такие старые, что современный путешественник совершенно о них позабыл, однако на протяжении столетий они были тем, чем для нынешнего туриста являются Помпеи и Геркуланум. Кажется, самым ранним английским путешественником, описавшим Флегреанские поля, был Жерве из Тидбери. В 1190 году он в числе многих англичан находился в услужении у Вильгельма II Сицилийского, женой которого была Иоанна Плантагенет, дочь короля Генриха II. Книга Жерве «Ottia Imperialia»[52] представляет собой удивительную смесь средневековых фантазий и верований. В ней описано путешествие в Неаполь, который для людей его времени был, помимо всего прочего, городом волшебника Вергилия. Сразу по приезде Жерве столкнулся с чудесами. Он пришел к воротам Нолы, над каждой створкой которых было установлено по бюсту Вергилия. Никто из тех, кто знал Неаполь, не входил через левую створку, потому что это грозило несчастьем. Жерве повезло: вход под левую створку заслонил осел, нагруженный дровами. Сам того не зная, Жерве прошел через ворота счастья. Он написал о бронзовой мухе, сделанной Вергилием: будто бы она избавила город от мух. Благодаря волшебнику, мясо на рынках оставалось свежим в течение полугода. Вергилий изгнал из Неаполя змей. Он изготовил бронзовую трубу, нацелил ее на Везувий и тем самым успокоил вулкан. Из всех этих легенд уцелела одна — рассказ о том, что Кастель дель Ово балансирует на яйце, стоящем на морском дне. Как и другие ранние путешественники, Жерве видел кратер вулкана на Флегреанских полях. Похоже, с тех пор они ничуть не изменились. Во всяком случае, те чудеса, которые показывали ему, демонстрируют и по сей день. Самым фантастическим из всего этого является то, что вулканический ландшафт дал грекам концепцию ада и рая. По пути туда я, как и положено, нанес краткий визит к могиле Вергилия. Сейчас это очаровательный садик, обсаженный лавром и другими кустарниками и цветами, упомянутыми поэтом. Могила эта находится возле главной дороги к холму Позилиппо. С дороги доносится неумолчный рев тяжелых и легких автомобилей. В саду меня растрогал мраморный бюст, изображавший молодого поэта, с надписью от латинистов американского штата Огайо. Является ли и в самом деле могилой Вергилия масса осыпающегося камня, по сути дела, неважно. Я вернулся на шумную дорогу с ощущением, что побывал в месте, достойном автора «Георгик» и «Энеиды». Минут через двадцать я очутился на Флегреанских — Огненных — полях. Это название некогда относилось ко всему региону к западу от Неаполя, включая острова Просида и Искья, из-за вулканического характера местности. Я проехал через ворота и купил билет. Ко мне приблизился высокий худой человек, похожий на Мефистофеля. Он стоял в группе гидов, поджидавших туристов. Все гиды держали в руке туго свернутую газету, назначение которой я узнал позднее. Мы пошли быстрым шагом, «Мефистофель» указал свернутой газетой на окружающий ландшафт и быстро заговорил по-английски. Он объяснил, что мы находимся в кратере вулкана, который в давние времена опустился до уровня-моря, но все еще дымит. И в самом Деле: я видел, что кое-где на волю вырываются струи дыма и пара. Сильно пахло серой. Это был знаменитый вулканический кратер Сольфатара. Стояли таблички с надписью «ОПАСНО»: в некоторых местах ходить было нельзя. В других местах земля была мягкой и рыхлой. Тощий «Мефистофель» сказал, что именно здесь греки вынесли идею об аде. Мы подошли к ужасному пруду с булькающей грязью. Возле одного из фумеролей гид раскрыл мне тайну газеты. Поджег ее и приложил пламя к трещине, издал боевой клич и указал на облака дыма и пара, которые немедленно поднялись из других трещин, даже тех, что находились от нас на расстоянии пятидесяти ярдов. Мы приблизились к гроту, заполненному горячим паром. Я вошел и увидел голого мужчину. У него прилипли ко лбу волосы. Он повернул ко мне воспаленное лицо и по-немецки пожелал мне доброго утра. — Кто это? — спросил я, когда мы вышли. — Это — немец, из кемпинга, — ответил гид. — Он принимает паровую ванну. Чудное объяснение. Пожалуй, я бы поверил и в то, что это — известный обитатель чистилища. Я спросил о «Гроте собаки». О нем упоминается во всех ранних описаниях Сольфатары. Был рад услышать, что ужасная привычка удушать собак в пещере, наполненной ядовитым газом, объявлена вне закона, хотя, как ни удивительно, такое безобразие продолжалось еще в начале XX века. Джордж Сэндис, который был там в 1611 году, описал, как при приближении незнакомца все собаки бежали в горы, но, очевидно, какие-то бедные жертвы не успевали, и их использовали в качестве подопытных. Животное тащили в пещеру, где через несколько минут оно падало замертво. Затем его бросали в соседнее озеро (сейчас оно высохло). Там собака приходила в себя и убегала прочь, насколько могли нести ее ноги. Иногда до процесса оживления проходило слишком много времени, и собака погибала. Даже такой добрый человек, как Джон Ивлин, описывал это жестокое занятие со смаком. Я заплатил «Мефистофелю», он с высоты своего роста поклонился и пожелал мне всего хорошего. Я сел в машину и увидел, что он деловито закручивает новую газету- На окраине Поццуоли, бывшей некогда портом Путеолы, я набрел на руины большого амфитеатра. Он третий по величине в Италии после Колизея и Капуи. Здесь еще яснее, чем в Капуе, можно увидеть, как выпускали на арену диких зверей. Переходы и подземные помещения прекрасно сохранились. Я давно представлял в своем воображении, как животные прибывали на арену. Возможно, их выгоняли мужчины с факелами и пиками, звери выходили сердитыми огрызающимися группами, а может, их выводили поодиночке. В Путеолах я понял, что животных выпускали сразу всех шестьдесят — через люки, расположенные на дне клеток. Звери укладывались полукругом, по тридцать особей с обеих сторон арены. Для кровожадной публики наступал самый волнующий момент: двери люков одновременно поднимались, и шестьдесят львов, тигров и других доставленных из Африки животных радостно выбегали на солнце — выпрыгивали на арену, засыпанную песком и украшенную пальмами. Провинциальный амфитеатр, так же, как и его римский собрат, назывался Колизеем. Я ехал по Поццуоли, некогда главному порту Рима для торговли с Востоком. Теперь это — оживленный маленький портовый город. В кафе на берегу пил эспрессо и невольно слушал болтовню молодого бармена с приятелем. Они обсуждали киноактрису, родившуюся в их городе. Разговор был похож на один из диалогов Лукиана. То, что люди говорят о других, особенно это касается юношей, Осуждающих молодых женщин, повторяется из столетия 8 столетие. Пошел к гавани. Вот она с римских времен сильно изменилась, и виной тому многочисленные землетрясения. Большая часть ее отвалилась и упала в море. Пожилой мужчина сказал мне, что в детстве, до землетрясения, он нырял здесь с другими мальчишками и видел под водой римский мол. Там были огромные бронзовые кольца, к которым когда-то привязывали галеры. Не знаю, в какой степени к этому рассказу примешалось воображение. Сюда к исчезнувшему молу причалил святой Павел — узник, потребовавший суда у кесаря. Он приплыл на александрийском корабле «Кастор и Поллукс». Судно, перевозившее зерно, как помнят все, кто читал Деяния святых апостолов, доставило его в Путеолы после крушения адримитского корабля у берегов Мальты. Корабль каждую весну привозил в Италию египетскую пшеницу. Суда часто ходили в сопровождении военных кораблей, но «Кастор и Поллукс» шел самостоятельно. Даже по современным стандартам, эти суда были большими. Возле Мальты вместе с апостолом Павлом потерпели кораблекрушение двести семьдесят человек, и все же «Кастор и Поллукс» без труда нашел для них место вдобавок к собственному экипажу и пассажирам. В одном из писем Сенека живописал египетский флот, перевозивший зерно. Он говорит, что по правилам все суда, за исключением зерновозов, обязаны были убрать топселя при входе в Неаполитанский залив. Только александрийские корабли могли входить на полных парусах, и их было видно с дальнего расстояния. Тут же на берег сбегались толпы, все хотели поприветствовать моряков. Я старался представить, что видел апостол Павел в то время: ведь многое из того, что явилось его взору, покоится ныне под водой. Впрочем, широкие береговые очертания остались теми же. Когда «Кастор и Поллукс» бросил якорь, Павел должен был увидеть забитую судами бухту; слева от него — виллы Байе, спускающиеся по склону холма до самой воды; справа он, возможно, увидел маленькую бухту Неаполис, а на заднем плане — Везувий, которому лишь через семнадцать лет предстояло проснуться и уничтожить Помпеи. Среди толп, сбежавшихся на причал встретить зерновоз, были его еврейские друзья, обратившиеся в веру… «Прибыли на второй день в Путеолы, где нашли братьев и были упрошены пробыть у них семь дней».[53] На холмах, к юго-западу от Поццуоли, можно увидеть все, что осталось от знаменитого Байе, называющегося теперь Байя. Этих развалин на удивление много, и там по-прежнему ведутся раскопки. Большая часть древнего Байе находится на морском дне, но на земле остались классические руины, их называют «храмами», но на самом деле это огромный античный спа. Возможно, французская Ривьера 1930-х годов имеет некоторое сходство с античным Байе, но не думаю, что какое-либо другое место в современном мире было таким же роскошным и модным, как «золотой берег» Байе во время Римской империи. Говорят, на этой прибрежной полосе люди, имевшие в собственности провинции, соперничали друг с другом за каждый акр. В республиканские времена виллы строили на скалах, а в имперские — даже на скалах, стоящих в море. У самых великих людей римской истории были здесь виллы: Марий, Сулла, Помпей, Юлий Цезарь, Тиберий, Нерон, Цицерон, Лукулл, Гортензий… Это место и в самом деле можно назвать «Кто есть кто» по отношению к римской славе и плутократии. Здесь пускались во все тяжкие, и у лучших исторических персонажей обнаруживались тайные пороки. Я ходил от одной термы к другой (а их тут было великое множество, причем некоторые прекрасно сохранились). Одна круглая терма, все еще под крышей, напоминала маленький пантеон — живописная и прекрасная руина, от других остались стройные колонны. Я вспомнил переживания поэта Проперция, опасавшегося, что dolce vita[54] плохо повлияет на его возлюбленную Кинфию. Пляжная жизнь и другие соблазны могли оказаться фатальными для женской добродетели. Кинфия, в своем бикини и с заново высветленными волосами, возможно не зря вызывала беспокойство возлюбленного. Может, она даже писала ему будто скучает, однако Проперций мучился, и любовь увеличивала его страдания. «У Проперция есть нечто общее с Марселем Прустом, — заметил Гилберт Хайет в книге „Поэты и ландшафт“, — их мужские персонажи обычно не способны наслаждаться любовью, когда держат в объятиях обожаемую женщину, однако в полной мере ощущают ее на расстоянии, терзаясь дикой ревностью». Прекрасная горная тропа в окружении виноградников выводит к античному городу Кумы, самой старой колонии Великой Греции. Здесь находился загадочный Дом сивиллы. Древний город, разумеется, давно исчез, но остался Акрополь, высокий романтический холм, на вершине которого стоит храм. В храме имеются коридоры, по которым можно пройти в зал, где Сивилла изрекала свои пророчества. Более романтичного классического места в Италии я не видел. Это — один из самых древних памятников в стране. До 1932 года невозможно было пройти по галерее и заглянуть в Грот сивиллы. Бесчисленные попытки проникнуть в туннель привели к обвалам, и туннель был заблокирован. Но в мае 1932 года диггеры проломили завал и добрались до подземного помещения, так живо описанного в шестой книге «Энеиды», где голос Сивиллы разносят каменные своды. Вот так была найдена малоизвестная, но самая впечатляющая реликвия средневекового мира. Я вышел из-под раскаленного солнца и окунулся в полумрак циклопического туннеля. Коридор слабо освещался сквозь редкие отверстия, выдолбленные в скале. Форма туннеля напоминала перевернутую букву V. Древние каменщики поработали на славу: мне казалось, что я попал в Микены или Стоунхендж, в далекое и мощное столетие. Если в Неаполь приедет человек, хотя бы слегка интересующийся античным миром, то он просто обязан посетить Грот сивиллы, в противном случае он пропустит самое главное. Если бы мне предложили альтернативу, то Кумы я предпочел бы Помпеям. В конце туннеля я приблизился к зловещему помещению, вырезанному в туфе. Сивилла произносила там свои пророчества. Вергилий, должно быть, много раз здесь стоял. Его рассказ похож на свидетельство очевидца. Потолок пещеры даже выше, чем в коридоре. Здесь есть несколько больших арочных ниш. В скале имеются отверстия. Вероятно, туда вставляли деревянные дверные косяки, так что часть помещения для каких-то целей отгораживалась от посетителей. Мне показалось, что этот подземный склеп до сих пор пропитан религиозным страхом. Происхождение сивиллы довольно странное. В далекие века верили, что некоторые старые женщины способны общаться с потусторонним миром. Эти прорицатели всегда были старыми, и только женщинами. Известны три самые знаменитые сивиллы — эрифрейская, дельфская и кумская. Все они, кажется, были тем, что современные поклонники спиритизма называют медиумами. После затейливого ритуала они, дико жестикулируя, произносили пророчества. В Дельфах пифия жевала лавровые листы и вдыхала пары. Очевидно, они помогали ей войти в транс. Плутарх упоминает о страшных гримасах сивилл. В качестве оракула дельфийская пифия оказывала большее влияние на общественные дела, нежели все остальные, но кумская сивилла была очень важна для Рима, поскольку имен, но она продала Тарквинию «Сивиллины книги». Сначала она предложила ему купить все девять книг, но, когда он не согласился с ценой, сивилла сожгла три книги и предложила шесть оставшихся за те же деньги. И снова Тарквиний не согласился, тогда старуха сожгла еще три книги и предложила три оставшиеся снова за ту же цену. Тарквиний согласился, и это была самая необычная сделка из тех, что упомянуты в истории. Что это были за «Сивиллины книги»? В форме греческого гекзаметра они, должно быть, рассказывали о разных человеческих проблемах, а ответы оракула, как это всегда бывает, можно было трактовать как угодно. Каждому, кто консультировался у современной сивиллы, знакома подобная двусмысленность. Доверчивые уходят задумавшись, а скептики отмахиваются и забывают об этой чепухе. Для римского Сената «Сивиллины книги» были окном в потусторонний мир. Их положили в храме, в надежное место, в критические моменты вынимали и приглашали сведущих людей, которые объясняли им темные места текста. Когда в 82 году до новой эры Форум сгорел при пожаре, «Сивиллины книги» пропали. Это был тяжкий удар. В Малую Азию направили комиссию с поручением — собрать в греческих городах как можно больше пророчеств сивилл. Надеялись составить и издать новую книгу. Комиссия вернулась с материалом, большая часть которого была чистым вздором. Когда Август сделался императором, то он, желая выразить уважение к традиции, назначил комитет, который должен был просмотреть собранный материал и решить, что можно из него сделать. Новую коллекцию бережно положили на хранение в храм Аполлона на Палатинском холме, где он, похоже, и оставался до 400 года новой эры, только что стало с ним после — никто не знает. Стоя в темном, загадочном склепе и слушая, как с крыши срывается водяная капля, я понимал, как страшно, должно быть, было сидеть с кумской сивиллой в глубинах матушки Земли. Ее голос — по описанию Вергилия — звучал с разных сторон. Жрецы наверняка сделали сеанс как можно страшнее. Я не мог определить, где сидела сивилла, и видел ли ее клиент или только слышал. Все, что могу сказать, это что после аудиенции доверчивый человек шел по каменной галерее в тревожном состоянии духа. Эхо разносило стук моих шагов по циклопическому коридору, и, выйдя из туннеля на солнечный свет, я облегченно вздохнул. Античная мощеная дорожка обвивала холм до самой вершины, как Виа Сакра на римском Форуме. На холме, среди утесника, тимьяна и клевера находятся руины храма Аполлона. На половине дороги есть ферма, обнесенная стеной. В стене — арочный вход, словно в замке. Я увидел босоногую девушку. Она вела черно-белого вола. С ловкостью, выработанной практикой, она опустила в колодец ведро и вынула его, наполненное водой. Такой картине — подумал я — столько же лет, сколько самим Кумам. Здесь не было ни души, не слышно ни звука, если не считать жужжания пчел, перелетавших с цветка на цветок. Акрополь в Кумах… На его вершине — храм Аполлону, в его глубинах — грот оракула. Мне кажется, что это — одно из по-настоящему магических мест Италии. Я смотрел в сторону моря, видел Мизенский мыс и невольно вспомнил Энея. Смотрел в глубь материка и видел озеро Аверн, а к северу, в дымке, там, где горы сходятся с береговой линией, была Гаэта, имя этого города снова вызывает в памяти Вергилия, ибо там была легендарная могила Кайеты, кормилицы Энея. Поэзия и ландшафт идут здесь рука об руку. Наконец-то наступило праздничное воскресенье в Ноле — «Танец лилий». Мэр Нолы пригласил меня в ратушу. Праздник должен был начаться в полдень, но, будучи человеком опытным в части публичных церемоний, я приехал в Нолу (от Неаполя до нее всего двадцать миль) еще до завтрака. Улицы были почти пусты, зато собор набит битком, из громкоговорителей на площади доносятся звуки праздничной мессы. Выбрав кафе с теневой стороны площади, я заказал то, что в Италии сходит за завтрак, в данном случае — кофе и булочку. Затем прогулялся по городу. Увидел отличную статую Августа в генеральских доспехах. Он был запечатлен молодым, когда зачесывал волосы на лоб. Умер в этом городе в возрасте семидесяти шести лет на руках у Ливии, со словами: «Ливия, помни, как жили мы вместе!» Даже на боковых улицах чувствовалось предпраздничное волнение. Дети бегали, кричали и пели, а выведенные из себя женщины звали их с балконов. Начали звонить церковные колокола. Интересно было слушать их в Ноле: ведь, по слухам, в них впервые зазвонил святой Паулин, призывая свою паству в храм. «Танец лилий», появившийся тысячу шестьсот лет назад, привлек меня с того момента, как я впервые о нем услышал. Считаю, что это — одна из самых интересных встреч с ускользающим прошлым. Святой Паулин родился в 353 году, а его первым учителем стал поэт Авсоний. Паулин был патрицием и, как многие люди его класса, во время падения империи стал христианином и епископом. Будучи другом святого Августина, находился с ним в переписке. Многие его письма и стихи сохранились до наших дней. Он был епископом Нолы, когда в 410 году Аларих с вестготами захватил и разграбил Рим и двинулся на юг с добычей. Варвары явились в Нолу, арестовали Паулина и забрали с собой, то ли потому, что тот оказал им сопротивление, то ли потому, что он предложил себя вместо сына вдовы. В любом случае, его увезли, некоторые говорят, что в Африку. Как и почему его освободили, неизвестно, но он вернулся в Нолу, где его приветствовало население. Люди на радостях танцевали и размахивали букетами лилий. Событие сделалось ежегодным праздником. Торговые гильдии начали соперничать друг с другом: кто из них сделает лучшую композицию из лилий. Сначала они носили цветы на шестах, как сейчас это происходит в Бари на празднике святого Николая (там носят гвоздики). Затем шесты постепенно сделались шире, а гнезда для лилий все больше, они становились все эффектнее, пока то, что по-прежнему называют «лилиями», не превратилось в огромные деревянные башни, пятьдесят и более футов в высоту, но танцы, зародившиеся в V веке, танцуют по-прежнему. В одном узком переулке я наткнулся на мужчин, приколачивавших к башне из деревянных реек парусину с цветными изображениями. Сверху на башню ставят раскрашенную гипсовую статую святого Паулина. Платформа под башней очень толстая. Мне сказали, что ее будут нести пятьдесят мужчин. Команды пронесут башню на расстояние двадцати ярдов. На парусине изображены сцены из Библии. О процессе трансформации лилии в башню поведала история религиозных церемоний. Люди верят, что, напрягая мышцы под страшным весом — башню необходимо пронести вокруг города или поднять в гору, — они избавятся от грехов и обретут добродетель. Я нашел в ратуше окно, зарезервированное специально для меня. Окно выходило на собор, так что я хорошо видел площадь. Каждый год здесь танцуют восемь «лилий». Они символизируют восемь торговых гильдий римской Нолы, некогда приветствовавших возвращение святого Паулина в родной город. Отдаленный хлопок в ладоши означал, что «лилии» обходят город и вскоре появятся на площади. С приближением полдня волнение нарастало. Пьяцца заполнялась народом. Группы молодых людей и мальчиков, взявшись за руки, образовали хороводы. Женщины и девочки в плясках участия не принимали. Появление «лилий» представляло собой необычайное зрелище. Они выходили поодиночке, с интервалом примерно в полчаса. Башни были одной высоты, каждую сопровождал оркестр. Несли их обливавшиеся потом мужчины. Их можно было уподобить галерным рабам или арестантам, осужденным на пытку. У каждой «лилии» был собственный оркестр, игравший собственную музыку. Когда появилась первая башня, я удивился тому, что двенадцать крупных мужчин, дудевших в трубы и игравших на других инструментах, не маршировали, как это обычно делают оркестры, а сидели на платформе «лилии», увеличивая еще больше вес башни, которую несли их земляки. Это огромное и, очевидно, бессмысленное физическое напряжение напомнило мне о празднике свечей в Губбио в провинции Умбрия, когда группы мужчин бегут в гору с огромными деревянными цилиндрами. Каждая «лилия» под звуки оркестра медленно вползала на заполненную народом площадь. Она вставала напротив ратуши, а вспотевшие носильщики опускали ее и отдыхали. Затем оркестр играл живую мелодию, и под дикие крики зрителей носильщики поднимали платформу вместе с оркестром себе на плечи и, переступая с ноги на ногу, заставляли башню качаться или танцевать. Такого странного зрелища я еще не видел. Толпа восторженно ревела. Исполнив танец, каждая «лилия» отходила в сторону, пока на площади не выстроились друг против друга. Все восемь «лилий», по четыре с каждой стороны. Затем на площадь явился белый корабль с золотой фигурой на носу. Его втащила команда из пятидесяти человек. Корабль символизировал судно, на котором святой Паулин вернулся из Африки. Статуя епископа стояла под алтарем на корме, а фигура, непременный участник церемоний Южной Италии — сарацин в тюрбане и с ятаганом, — была капитаном корабля. Когда галера явилась на площадь, с каждого балкона на нее дождем полетели цветы. Воздух задрожал от криков «вива!». Все приветствовали «Сан-Паолино», я уже подумал, что эмоции достигли наивысшей точки, но оказалось, что ошибся. Церковь, великий мастер по части организации пышных исторических праздников, добавила завершающий штрих. Зазвенели колокола; толпа враз замолчала; распахнулись двери храма, и из темноты на закатное солнце вышли священники: епископ в парчовом облачении и митре, а за ним — серебряная статуя святого Паулина в окружении гладиолусов. Епископ обошел площадь, благословляя «лилии», затем процессия вернулась в собор. Носильщики статуи святого Паулина обошли площадь, так чтобы святой ни разу не повернулся спиной к народу. Солнце осветило его серебряную митру, и он исчез в темноте нефа. Свидание Нолы с прошлым закончилось до следующего года. Неудивительно, что город сдулся, словно воздушный шарик. Улицы опустели. Три «лилии» остались стоять на пьяцце, и по ним карабкались мальчишки. Я тоже испытывал опустошение. Несколько часов мое внимание поглощали духовые оркестры, танцующие толпы, качающиеся «лилии», а теперь праздник закончился. Я вернулся в Неаполь, думая, что все повторяется: счастье, испытанное Людьми полторы тысячи лет назад, проявилось и сегодня во всей своей полноте. На следующее утро в воздухе повисла легкая дымка, и даже кресельный лифт работал. Я подумал, что интересно будет пройти последний отрезок пути на Везувий пешком. Я ехал по дороге, становившейся все более зловещей. С обеих сторон видел ужасные реки лавы, серые, словно шкура слона. Они остановились и застыли после извержения 1944 года. Я не был готов к такому лунному пейзажу. Удивился, как и люди, читающие рассказы о вреде, нанесенном стихией: почему крестьяне продолжают жить на этом пепелище? Ответ прост: когда старая лава перемешивается с землей, почва становится необычно плодородной. Говорят, здесь выращивают лучшие виноградники и оливковые деревья. Оглядываешься назад и видишь нетронутые горные склоны с богатыми всходами и леса с восхитительными золотыми порослями утесника, отделенные несколькими футами от серой застывшей мертвой реки. В свое время она ползла с Везувия в виде раскаленной массы, пожирая дома, леса, оливковые рощи и виноградники. Из дома выскочила девочка и сказала мне, что дорога окончилась и теперь я должен идти пешком. В доме мне предложили холодные напитки, запонки и ожерелья, сделанные из блестящей переливчатой лавы. Посоветовали сменить обувь — надеть сандалии на веревочной подошве и взять напрокат крепкую палку. Я сделал и то и другое. Мне было забавно наблюдать за суматошной маленькой француженкой. Похоже, она боялась, что ее обманут, а потому не воспользовалась советом: отказалась и от обуви, и от посоха. Начала восхождение в красивых уличных туфлях. Через полчаса выдохлась, а туфли изодрались в клочья. Я упрекнул себя за то, что не догадался взять с собой лишнюю пару веревочных сандалий, но, в конце концов, с ней был муж. Судя по всему, он не смел обсуждать ее решения. Не знаю, сколько миль было от дома до Везувия. Может, одна, а может, и три мили. Все, что могу сказать, это то, что идти было очень трудно. Я шел по обуглившейся и размолотой в порошок лаве. Дорога была мягкой, в некоторых местах скользкой, к тому же она петляла, как и все горные дороги. С каждым поворотом кажется, что вершина еще дальше, чем прежде. Туман по-прежнему выплывал из залива. Я утешал себя тем, что вид компенсирует мои мучения, напомнившие мне самые болезненные моменты в «Пути паломника» Баньяна. Подумал, что, несмотря на автомобили и малоподвижный образ жизни, мы в некоторых отношениях покрепче наших предков. Никто в наши дни не согласится, как когда-то наши предки, чтобы его тащили к Везувию на ремне проводника. В 1786 году подобным образом поднимался Гёте, молодой, мускулистый и ловкий. «Такой проводник опоясывается кожаным ремнем, за который цепляется путешественник и, влекомый им, да еще опираясь на палку, все же на собственных ногах подымается в гору». Пока тащился, мысленно развлекал себя, вспоминая любимую историю о Везувии. Когда миссис Пьоцци в 1786 году поднималась на кратер, путешественники обычно останавливались в хижине отшельника и перекидывались несколькими словами с анахоретом, который жил там в то время (вероятно, зарабатывал честные деньги тем, что продавал лимонад или куски лавы). Обсуждая с ним литературу, миссис Пьоцци обнаружила, что отшельник — француз. Он сказал ей: «Не встречал ли я вас раньше, мадам?» (Странный вопрос для анахорета с Везувия, однако миссис Пьоцци не заостряет на этом внимания.) Да, они встречались. Вглядевшись в лицо отшельника, миссис Пьоцци признала в нем некогда модного лондонского парикмахера! Обсудив нескольких дам, посещавших его салон, миссис Пьоцци попрощалась и продолжила путь. Уходя, она услышал, как отшельник бормочет: «Ах, как же я стар — помню, когда впервые появились черные заколки!» Жизнь удивительна и непредсказуема. Как бы хотелось чтобы и со мной на склоне Везувия случилось что-нибудь в этом роде. Увидеть бы в качестве отшельника бывшего лондонского таксиста или старого раскаявшегося издателя… Но нет, черная дорога безжалостно вела меня наверх, не давая приятной передышки. Вдруг, уже близко к вершине, я увидел силуэты женщин, поднимавшихся по воздуху в спокойной и деловитой манере: кресельный подъемник все-таки работал. Он заменил знаменитую железную дорогу Кука, разрушенную последним извержением. Вереница женщин (среди них ни единой валькирии) скрылась в тумане. Поднявшись наверх, я зачарованно смотрел, как дамы, аккуратно пристегнутые к креслу, выходили на вершину, словно это была самая обыкновенная вещь на свете. Проводники подозвали к себе свои группы и повели их к кратеру. Словно стая маленьких любопытных птиц, мы, туристы, числом около двухсот, остановились на вершине большой груды шлака. Воздух звенел от полезной информации. Я слышал, как один гид сказал: в поперечнике кратер достигает ста пятидесяти ярдов, а глубина его — семьсот футов. Ничто не указывает на то, что Везувий до сих пор жив, за исключением фумеролей, точно таких, какие я видел на Флегреанских полях. Гиды подносили к щелям газеты, и они немедленно вспыхивали. Люди задавали сотни вопросов, но на самые интересные ответов не получили. Любопытно, что до извержения 79 года, когда погибли Помпеи, никто и не думал, что Везувий — действующий вулкан. Ужасная гора шлака, которую мы видели перед собой, была тогда густым лесом, славившимся кабанами. Затем произошло извержение. С тех пор оно повторялось через неравные промежутки времени. Иногда случался длительный простой, как, например, с 1500 по 1631 год. 0 тот период гору снова возделали для земледелия, а кабаны вернулись в поросший лесами кратер. В то время, мне кажется, Везувий выглядел менее активным, чем Флегреанские поля. Самым лучшим очевидцем извержения 79 года был Плиний Младший. Его дядя, Плиний Старший, адмирал флота при Мизене, погиб во время стихийного бедствия. 24 августа 70 года было, возможно, одним из тех жарких дней, когда невозможно охладить себя даже в море. Плиний жил со своей вдовой сестрой и ее сыном, Плинием Младшим. Мальчику было семнадцать лет. После прохладной ванны Плиний вернулся в библиотеку, чтобы прибавить что-то к ста шестидесяти томам своих заметок, ставших потом «Естественной историей». Сестра попросила его оставить работу и выйти на улицу, посмотреть на повисшее над Везувием странное облако. Она сравнила облако с пальмой. Он попросил подать ему сандалии и вышел. Взглянув на облако, понял, что это — природный феномен, требующий расследования. Приказал подать себе небольшую галеру и перевезти через бухту. Когда он совсем собрался выходить, услышал жалобный крик о помощи. Кричала жена его друга, жившего в вилле у подножия горы. Она просила Плиния прислать корабль, так как спастись можно было только по морю. Адмирал решил организовать спасательную экспедицию и приказал собрать несколько кораблей. Когда суда двинулись по направлению к Везувию, на палубы полетел пепел и посыпались обожженные черные Камни. Хотя был день, над ними повисла черная туча, и стало темно, как ночью. Воздух сотрясали страшные взрывы, а море начало отступать, словно его втягивали в себя подводные воронки. Плиний приказал, чтобы галера подошла как можно ближе к Стабиям, где жил его друг Помпониан. В доме была страшная тревога. Ценности упаковали, и Помпониан готовился бежать. Плиний успокоил его, заставил слуг работать и уговорил повара приготовить обед. После ванны он уселся за стол вместе с хозяином и с удовольствием пообедал, затем спокойно отправился спать. Слышно было, как он храпит. Пока он спал, в коридор, ведущий в спальню, налетел горячий пепел. Плиния разбудили. Поняв, что опасность куда серьезнее, чем он представлял, Плиний решил, что им остается одно: попытаться пройти через падающие обломки к кораблям. Полотняными лентами привязали к головам маленькие подушки, прикрыли салфетками рты и вышли из дома. Добравшись до берега, увидели, что море бушует и ни один корабль не сможет их забрать. Плиний был грузным мужчиной пятидесяти шести лет. Его утомили эти события, и он улегся на разостланное покрывало, но тут огонь и сернистый запах заставил всю компанию вскочить на ноги. Плиний тоже начал вставать, но вдруг упал замертво. Очевидно, надышался сернистыми парами. (Далеко от них, в Риме, люди с недоумением заметили странное серое облако. Они не понимали, что это такое.) Рассказ об извержении вулкана и смерти Плиния был написан его племянником в письме историку Тациту. Тот собирал свидетельства очевидцев. К сожалению, кроме писем, ничего не было найдено. Я спустился по коварной горе и был вознагражден: туман полностью рассеялся, и внизу я увидел прекрасное голубое море и плавный изгиб берега, на который накатывали ласковые волны. Среди цитрусовых деревьев — лимонов и апельсинов — блестели белые дома. Наши деды и прадеды верили — или притворялись, что верят, — будто Венера Медичи представляет идеальную женскую фигуру. А вот наши затянутые в корсеты бабушки и прабабушки утверждали, что в реальной жизни такой идеал красоты не поощрялся. Массивная богиня без талии хотя и вызывает уважение, однако не украшает собой альбомы репродукций. Появись она на современном пляже, и скорее всего, пробежал бы шепоток, что такой женщине следует посидеть на диете. Талию открыло Средневековье, и эта часть фигуры до сих пор является главным показателем женской красоты. Возможно, одной из нескольких античных Венер, которая имеет шанс получить титул «Мисс Античный Рим», является Венера Каллипига «Прекраснозадая». Она стоит в Национальном музее Неаполя. Ее обнаружили среди руин Золотого дома Нерона в Риме. Скульптура являлась частью знаменитой коллекции Фарнезе. В XVIII веке ее приобрел Карл III. Рим разгневался, когда статую перевезли в Неаполь. Венера стоит, придерживая одной рукой покрывало, а в другой руке держит зеркало и через плечо смотрит на себя сзади, любуясь собственным отражением в воде. Скульптор с самого начала предполагал поставить фигуру на краю бассейна или на острове в озере, как нимф в Казерте. Для скульптуры нашли самое удачное место в музее: вы наталкиваетесь на нее внезапно, словно вы — пресловутый мифический пастух. В гигантском помещении хранится больше предметов Этичного искусства, нежели в любом другом музее. Любопытно, что в XVI веке здание предназначалось для кавалерийских казарм. В музее находятся все известные сокровища Фарнезе — фарнезский бык, Геркулес, Флора фарнезская чаша, принадлежавшая когда-то Лоренцо Великолепному, — а также тысячи менее известных статуй из бронзы и мрамора. Есть залы, полные серебра, золота, драгоценностей; комнаты с фресками работы великих, но неизвестных художников. Я обратил внимание на отделы с медицинскими инструментами — зондами, хирургическими щипцами, имеющими современную форму; в других залах много красивой кухонной посуды — горшков, сковородок, а также обуглившихся фруктов, хлеба и мяса, хрупких и черных. 24 августа 79 года они были свежими, их приготовлялись съесть, но Везувий нарушил планы, уничтожив Помпеи и Геркуланум. Жаль, что некоторые организаторы поездок по Европе превращают эти мероприятия скорее в историю передвижения, чем в настоящее путешествие. Гиды ведут группы в Помпеи, а Национальный музей пропускают. Не знаю места, которое давало бы чувство большей связи с классическим прошлым. Здесь находится античный «Танцующий фавн» из Зала фавна в Помпеях, а также фрагмент прекрасного мозаичного пола из того же здания. Мозаика запечатлела Александра Великого и Дария в пылу битвы. В соседнем зале лучшая из всех существующих — статуя Дианы Эфесской. Фантастическая фигура, заключенная в панцирь из символов. Из ее торса выпирают выпуклости, которые, согласно аннотации, называются женскими грудями. Я считаю, что это — орнамент из пчел. Пчела была символом Дианы Эфесской, ее изображали и на монетах. Богиня считалась королевой пчел. Устройство храма Дианы отражало жизнь пчелиного улья. Я часто возвращался в музей и каждый раз находил нечто новое, достойное восхищения. Какими интересными казались мне гладко выбритые римские лица сенаторов периода правления Августа! Они напоминали викторианцев. Вряд ли найдется хотя бы один из них, кого нельзя было представить себе в палате общин XVIII века. В прошлом столетии, вместе с автором «Трех мушкетеров», назначенным куратором, музей проникся духом комедии. Дюма-отец путешествовал по Средиземноморью, желая поправить расшатанное здоровье. В экипаж его яхты входила очаровательная девушка-матрос в брюках клеш и аккуратном жакете. Дюма снабжал оружием Гарибальди н попросил в качестве вознаграждения должность куратора музея Бурбонов (так тогда назывался Национальный музей). Настоящей целью Дюма был поиск сокровищ в Помпеях, и должность куратора делала такие поиски легальными. Это назначение возмутило общественность. Тем не менее Дюма занимал эту должность четыре года, после чего вернулся в Париж, к кредиторам и не менее требовательной любовнице. |
||
|