"Китайская военная стратегия" - читать интересную книгу автора

Раздел второй КЛАССИКИ

Вступительный очерк Природа стратегического действия

Военный канон: язык и реальность, язык реальности

Итак, в традиционной китайской стратегии изначально присутствовали очень разные и даже как будто взаимоисключающие идейные посылки, принадлежавшие разным философским школам древности. Мы находим в ней и конфуцианский морализм, утверждавший приоритет нравственных ценностей во всех областях человеческой жизни, и даосскую апологию спонтанно-целостного действия, и понимание необходимости четких правил и их строгого соблюдения. Эта стратегия имеет и моральное, и космологическое, и метафизическое и, конечно, политическое содержание. Но мы имеем дело не с эклектическим соединением идей, а с чем-то прямо противоположным: с оригинальной, и притом очень эффективной системой осмысленной деятельности, которая на удивление органично и убедительно связывает воедино теорию и практику, знание и умение. Отмеченные выше подходы к политической проблематике не просто соседствовали, но и определенным образом сопрягались между собой, обусловливая друг друга, тяготея к некоему внутреннему, не видному со стороны фокусу представляемых ими идей и ценностей. Вот это синтезирующее движение различных, по видимости весьма несходных представлений и мировоззренческих принципов к некоему интимно-очевидному и несводимому к отвлеченньш формулам средоточию человеческой деятельности и определило то, что называют традицией китайской стратегии. Эта традиция – чистая практика, сама действенность действия.

Неоднородность идейных источников классической военной стратегии обусловила и сложное, неоднозначное отношение ее создателей к проблеме войны. Последняя считалась одновременно и нежелательной, и необходимой, причем по самым разным соображениям. Сунь-цзы, автор древнейшего трактата о войне, ссылаясь на пример мудрых царей древности, которые вели войны, называет войну делом «жизни и смерти» государства и проявлением Великого Пути – то есть высшей правды человеческой жизни, – не уставая при этом повторять, что искусный полководец умеет добиваться своих целей, не прибегая к оружию. Спустя полтора столетия после Сунь-цзы другой известный знаток стратегии, Сунь Бинь, повторяет доводы Сунь-цзы, подчеркивая, что война необходима для выживания государства, но «тот, кто любит войну, погибнет». Традиционные китайские представления о войне выразительно сформулированы в позднем даосском трактате «Хуай Нань-цзы», где говорится:

«Те, кто в древние времена применял оружие, поступали так не для того, чтобы расширить свои владения или умножить свои богатства, но для того, чтобы сберечь свое царство перед лицом смертельной опасности, навести порядок в мире и искоренить причиняемый людям вред».

Полвека спустя знаменитый историк древности Сыма Цянь с еще большей настойчивостью повторяет моральные аргументы в защиту войн: «Оружие – это средство, используемое мудрыми царями для наказания тех, кто творит насилие и жестокости, усмирения смуты, предотвращения угрозы и помощи тем, кто в опасности…»

Но дальше Сыма Цянь продолжает совсем в ином ключе, предъявляя своего рода «натуралистическое» обоснование войны: «Всякое живое существо, имеющее кровь в венах и рога на голове, будет драться, если на него нападут. Тем более это относится к человеку, который носит в своей груди чувства любви и ненависти, радости и гнева. Таков естественный закон…»

Мы знаем теперь, что вторая часть рассуждения Сыма Цяня почти буквально повторяет текст утерянного еще в древности военного трактата, составленного полководцем Сунь Бинем (см. ниже). Такое сочетание морального пафоса и апологии жизненного инстинкта – на первый взгляд парадоксальное и даже нелепое – очень характерно для китайской цивилизации и послужило одним из источников ее необычайной жизненности. Оно, естественно, не могло не отразиться и на представлениях китайцев о природе войн.

Складывание классической концепции стратегии – уже в силу ее синтетической природы – знаменовало определенный переворот в мировоззрении и культурных ценностях древних китайцев. Суть этих новшеств заключалась в преодолении архаического ритуала с его жесткой регламентацией всех сторон жизни, но таком преодолении, которое вдохновлялось стремлением понять самое существо ритуального действия, осознать истоки и условия культурного творчества. Поэтому война мыслилась китайцами как часть культуры, но в то же время ведение войны в Китае не было связано какими-либо моральными или ритуальными нормами: «На войне как на войне!». В китайском обществе за рамками церемонной учтивости всегда царила свобода асоциального поведения и насилия.

Всякая традиция имеет свой канон, который представлен теми или иными литературными памятниками. Если стратегия есть наука и искусство максимально эффективного действия, каким образом природа такого действия может быть описана и осмыслена, учитывая, что речь идет не о вещи или идее, даже не о сущности, а о наиболее действенном действии, о действии par excellence? Как можно определить «предмет» или «сущность» стратегии, если речь идет о чем-то вечно подвижном, изменчивом, лишенном пределов? Попытки решить этот вопрос наталкиваются на серьезные трудности, ведь здесь приходится постулировать причинно-следственную связь не в природном мире, а в области сознательной деятельности людей. Легко заявить, как делает например К. фон Клаузевиц в своем известном трактате «О войне», что стратегия – это «применение операций в целях войны». Гораздо сложнее показать, каким образом те или иные средства войны позволяют достичь некой внеположной цели, а именно – победы, которая знаменует окончание военных действий. И сколько бы ни настаивал Клаузевиц на взаимосвязанности всех факторов стратегии – моральных, физических, статистических, географических и проч., – однажды разрушенное формальной логикой живое единство практики невозможно собрать заново. Не случайно в западной литературе много путаницы и неясностей именно в вопросе о соотношении целей стратегии и средств их достижения: одни авторы отдают приоритет целям, другие считают стратегически значимыми в первую очередь правила или нормы отдельных действий.

Коль скоро определить сам предмет стратегии оказывается таким затруднительным делом, разговор о стратегическом каноне – а всякий канон, как уже говорилось, соотносится с определенным текстом – приходится начинать с уяснения особенностей его языка.

В Китае статус главного военного канона с древности приписывали трактату «Сунь-цзы». Именно в этой книге наиболее полно и систематически, а главное – с необычайной выразительностью, обозначены основные принципы и методы китайской стратегии. Примечательно, что, несмотря на свою, казалось бы, чисто практическую значимость, она всегда ценилась китайскими книжниками и как превосходное литературное произведение. Еще в VI веке известный ученый Лю Се, один из основателей китайской традиции литературной критики, заметил, что словесность трактата Сунь-цзы «подобна драгоценной яшме». «Речами благородного мужа» назвал это сочинение ученый сунской эпохи Хуан Чжэньжэнь. Другой ученый того же времени, Чжэн Хоу, писал, что суждения Сунь-цзы «лаконичны, но изящны, просты, но глубокомысленны, все обнимают собою, но применимы к каждому делу». Похвалы неординарные, высвечивающие какую-то ненадуманную, очень естественную парадоксальность или, иными словами, разумную текучесть канонического языка. Ибо эти суждения потому и каноничны, что в них благородная простота и приземленность суждений хранит в себе бездонную глубину смысла. Спустя тринадцать веков ученый Вэй Юань отозвался о книге Сунь-цзы в таких словах: «Его Путь охватывает все сущее, его понимание освещает весь мир, его искусство соединяет небесное и человеческое. Поистине, он выражает великую неизменность перемен!»

Приведенные суждения указывают на две стороны наследия Сунь-цзы, которые как раз и придали ему канонический статус. Гениальность этой небольшой книги, столь ярко запечатлевшаяся в необыкновенной ясности и пластичности ее языка, проистекает на самом деле из непоколебимой приверженности автора интересам дела, жизненному опыту, в широком смысле – человеческой практике «как она есть», во всем ее текучем разнообразии. Сунь-цзы, как и авторы других военных трактатов древности, считает войну событием отнюдь не радостным, но в жизни общества порою неизбежным, и притом из разряда тех, которые относятся к «великим делам государства». В своих рассуждениях он выступает исключительно как практик и сам обращается к таким же, как он, бесстрастным и трезвым людям действия. Его не интересуют ни природа войн, ни их мотивы и цели, ни ритуальные условности, которыми в его эпоху сопровождались военные кампании. Ему равно чужды и политическая риторика, и моральное резонерство, хотя, как человек дела, он не отвергает нравственные ценности в той мере, в какой они полезны и необходимы на войне. Он, в частности, требует запретить в войсках пересуды о сверхъестественных силах, предсказания и слухи.[8] Его суждения неизменно конкретны и здравомысленны: сквозь них всегда просвечивают реальные обстоятельства военных действий и военного быта. Порой кажется даже, что автор мыслит слишком приземленно, увлекаясь перечислением самоочевидных правил и общепонятных истин. Этот практицизм Сунь-цзы – несомненно продуманный и по-своему требующий немалого мужества – чужд общепонятности логических умозаключений и как будто лишен положительной программы. По этой причине неортодоксальный мыслитель XVII века Тан Чжэнь даже упрекнул патриарха китайской стратегии в известной узости кругозора. Сунь-цзы, писал Тан Чжэнь, говорит «о том, как изгонять болезнь, но не о том, как ухаживать за телом». Но тот же практицизм, который есть, в сущности, стремление «к рациональной оценке шансов выиграть войну» (А. Жокс), сделал Сунь-цзы одним из величайших теоретиков стратегии в истории человечества.

Было бы, впрочем, большой ошибкой думать, что Сунь-цзы, как «человек действия», интересуется только техническими средствами, а не «истинно сущим». Он не создал бы канона, если бы, подобно всем великим учителям Китая, не искал точку соединения того и другого. В военных действиях, разнообразных «формах» войны он ищет матрицу высшей реальности. Возвращая читателя к конкретной и текучей природе существования, или, лучше сказать, к самоочевидности чистой практики, книга Сунь-цзы учит понимать, что такое действие сущего и, следовательно, действие истинное, а значит, всегда своевременное. Без ложной скромности ее автор утверждает, что может научить каждого, как победить в любом противоборстве.

Дух есть быт: вот истина, о которой возвещает всякий канон, достойный своего названия. Того, кто сделал свою жизнь оттиском духовного ведения и потому всегда поступает правильно, принято называть мудрецом. Быть мудрым – значит не отделять слова от дела, не отрывать мысль от существования. Мудрость – это плод человеческой жизни, который, в отличие от отвлеченного рассудочного знания, растет и вызревает во времени. Мудрость есть знание уникальных и потому непреходящих качеств момента. Только мудрое слово может быть словом каноническим, ибо оно выявляет вечносущее в его конкретности или, говоря словами Вэй Юаня, «неизменность перемен». Неумирающее в переменах и есть то, что воистину действенно во всех действиях.

Мы должны сделать следующий шаг и сказать, что каноническое слово – это не просто слово-дело, но слово-действенность, слово-событие. Это слово, которое, преодолевая самое себя, ставя себе свой собственный предел, кристаллизуется в афоризмах и сентенциях, из коих и состоят главные китайские каноны: «Книга Перемен», «Беседы и суждения» Конфуция, «Книга о Пути и Совершенстве» Лао-цзы. Афоризм – это язык предельности существования;[9] он сам себе устанавливает границу (о чем и напоминает этимология этого греческого слова), увлекает речь в бездну безмолвия и потому хранит в себе неизреченный смысл, предваряющий всякую речь. Афоризм свидетельствует о том, что каждое слово – лишнее; он возвращает к общепонятному, но отнюдь не общеизвестному, ибо известны только словесные истины, чистая же практика жизни никому не известна, но интимно внятна всем. Речь идет о языке, который предъявляет читателю, повторим еще раз, событие, а предел всякого события – это сама со-бытийность вещей, совместность различных моментов существования.

Событийность бытия и есть чистая практика, которая всегда конкретна, но не имеет предмета. В ней оппозиция субъекта и объекта, формирующая «предмет» знания и опыта, разлагается на спонтанное, чисто внутреннее «постижение» и внеположную всякой данности чистую вещественность, не-мыслимый «декорум», или бесплотную, вечно ускользающую «тень» сущего. Философия событийности выявляет мир, в котором отношения между вещами важнее самих вещей, чистая сообщительность важнее сообщения. Она оправдывает идею абсолютного, непреходящего действия, в которой правильная ориентация душевных движений, музыкальная «настроенность» духа охватывает собою теоретическое знание и управляет им. Такая философия учит не знанию вещей, а знанию пределов вещей, не «правильным» идеям и понятиям, а правильному отношению к опыту, правильным оценкам вещей.

Предмет канона – это непреходящая конкретность бытия, вечноживое в жизни, которое соединяет в себе уникальное и всеобщее и потому закрепляется в традиции как символический тип, вариации одной темы, серия моментов бытия, отмеченных печатью одной и той же индивидуальности. Предмет канона проявляется сквозь мерцание, бесконечные переливы смысла как действительность вечно-отсутствующего. Превосходный образ такого рода переливчатости понятий и самого «предмета» стратегического действия встречается у ученого XIV века Лю Иня, который заметил: «Когда читаешь военные каноны, кажется, что перед глазами все переливается и играет, словно жемчужины катаются на блюде, и нет ничего застывшего». Суждение Лю Иня по-своему вполне традиционно. Оно заставляет вспомнить эффект «превращений обманчивой видимости» (бянь хуань), который превыше всего ценили в картине китайские знатоки живописи. «Обманчивость» – ключевая категория также китайской стратегии – здесь есть, собственно, признак того, что перемены хранят в себе нечто непреходящее, а каждое действие удостоверяет бесконечную действенность. Она, конечно, вовсе не обман.

Вот эта неизменность перемен, или чистая действенность действий составляет природу высшей реальности в китайской стратегии (и всей китайской традиции) – Великого Пути, который, в отличие от путей человеческих, неисчислим и никуда не ведет. Это путь, который, как говорили китайские учителя, воплощается в одном неисчерпаемом «мгновении покоя» и равнозначен бездне не-делания. Истинно стратегическое действие не имеет внеположной ему цели по той простой причине, что оно всегда возвращает к своему глубинному основанию. В действительности оно имеет характер собирания, восстановления целости всего сущего. Как сказано в даосском каноне «Дао дэ цзин», «возвращение есть действие Пути». Эта мысль повторяется древними китайскими стратегами с настойчивостью, выдающей глубокую убежденность в правоте и исключительной важности этого парадокса.

«У-цзы»: «Путь – это то, благодаря чему все возвращается к корню и начинается вновь».

«Гуань-цзы»: «То, что начинается в беспредельном, – это Путь. Пути невозможно найти меру».

У Сунь-цзы идеальное построение войска тоже мыслится в виде круга – символа полноты и завершенности, – а круговые перемещения отдельных войсковых частей не позволяют противнику проделать бреши в обороне и притом не нарушают покоя круга как целого.

Итак, по китайским представлениям, стратегическое действие – это целостный акт, или, пользуясь выражением Ж. Делеза, «действие, адекватное вечности», которое в каждый момент времени возвращает к безусловной реальности, к самому бытийствованию бытия. В нем сквозит несотворенное зияние бытия. Обладая бесконечной действенностью, оно предстает как без-действие. Но это действие действительное, ибо оно охватывает или, лучше сказать, прохватывает, пронизывает собою полноту сущего. И это действие именно стратегическое, поскольку оно предполагает наличие в актуальности существования – всегда конечной и фрагментарной – некоей высшей цельности. Оно есть, говоря языком русских символистов, «движение от реального к реальнейшему».

Как ни парадоксально, канон не нуждается в разъяснениях, ибо он дает проявиться через себя самоочевидности конкретного – того, что бытийствует в сущем, и притом заключает в себе неизбывную полноту смысла, данную в самопревращении всех понятий, взаимозамещении присутствия и отсутствия. Эта полнота существования заявляет о себе как предел всякой данности и в культурной практике соответствует типизации опыта, превращению его отдельных моментов в символические типы, признаваемые и сохраняемые традицией. Развитие традиции есть не что иное, как расширение существующего репертуара этих символических типов, число которых потенциально бесконечно. Оттого же всякий комментарий носит заведомо более абстрактный и общий характер, нежели канонический текст, чем и обусловлен его более низкий статус в иерархии культурных ценностей. Нетрудно понять также, почему канону свойственна видимая фрагментарность изложения и неоднородность стиля, хорошо заметные на примере важнейших канонических книг Китая, в том числе и «Сунь-цзы»: при наличии некоторой тематической последовательности, которая соотносится с ходом войны и, таким образом, обусловлена чисто практическими обстоятельствами, в книге отсутствует логическое развитие или обоснование выдвигаемых суждений, каждую главу и даже отдельные части глав можно читать как самостоятельные произведения, содержащие в себе всю полноту стратегической мудрости, нередки и повторы – одним словом, изложение движется уже знакомым нам круговым путем, как бы вновь и вновь возвращаясь к предъявляемому трактатом неизреченному средоточию смысла – к теме действенного действия, событийности бытия, каковая есть не что иное, как символически-завершенная конкретность самопревращения. Не такова ли природа афористической словесности, которая, как было отмечено, призвана возвращать к неизъяснимой полноте смысла, предвосхищающей всякое суждение?

Стремление типизировать опыт свидетельствует о наличии сознательной воли, об усилии осознать свое положение в мире. Такое усилие выявляет нормативность существования, которая и устанавливает, и превосходит человеческую субъективность. Его результат соотносится не столько с субъектом как таковым, сколько с идеей «сверх-я», которая укореняет жизнь духа непосредственно в со-бытийности вещей, взятой как целое, как «одна вещь» (даосское выражение) мира. В таком случае акт само-раскрытия своего «я» миру, формирующий типовые моменты опыта, находит свое высшее воплощение в «безмятежной праздности» (сянь цзюй) вселенского «я» – традиционном жизненном идеале китайцев. Умеющий радоваться воистину наполняет собою мир, сполна реализуя свои творческие потенции.

Как видим, канон выступает необходимым условием творчества, поскольку в нем и посредством него сказывается бытие. И этим своим качеством сказуемости неизъяснимого канон указывает на некую кристаллическую структуру бытия, в которой отдельные моменты существования связаны внутренней и безусловной связью, свободно сообщаются между собой и друг в друга перетекают, словно повинуясь какой-то неисповедимой алхимии самой жизни. В бесчисленных гранях этого кристалла высвечивается неисчерпаемое богатство разнообразия, «жизнь преизобильная», навевающая безмятежный покой и чистую радость. Всякий канон хранит в себе эту несотворенную матрицу человеческой практики, это внутреннее рас-средо-точие опыта. Именно хранит, ибо символическую полноту деятельности невозможно опознать и описать. Вот почему канон служит не столько познанию, сколько восполнению себя – и соучастию в творческих превращениях бытия. Таков смысл внутренней преемственности опыта, без чего не может быть и настоящей традиции.

В качестве предварительного замечания отметим, что именно в событии самопревращения, или обновлении непреходящего, нужно искать ключ к пониманию символической диалектики основных понятий стратегии Сунь-цзы: «формы» и «потенциала», потенции и момента ее актуализации, «пустоты» и «наполненности», «регулярных» и «нерегулярных» действий, «порядка» и «беспорядка» и т. д. Все эти понятия находят завершение в своей полярной противоположности: всякая форма достигает своего предела и вместе с тем берет свое начало в «бесформенном», действие реализуется в не-действовании, быстрота проистекает из медлительности, жесткость – из мягкости, победа оказывается плодом отсутствия видимых успехов и т. д.

И вновь мы встречаем у Сунь-цзы видимый парадокс: сверхзнание беспредметной матрицы, чистой структуры человеческой практики опознается мудрым стратегом посредством скрупулезного и трезвого анализа наличной обстановки. Подлинная опора мудрости – ученически-скромная тщательность суждений. Сунь-цзы живет не мечтами о военном триумфе, а неприметными буднями войны. Он – самый преданный и скромный поклонник военного ремесла. Стратегия для него – неотъемлемая часть жизни и даже, может быть, самая важная ее часть, ее подлинная сущность. Такова природа традиционного знания, одновременно житейски-банального и сверхчеловеческого. И, говоря шире, нельзя не подчеркнуть еще раз, что стратегическое мышление вполне органично всей китайской традиции и что, несмотря на конфуцианский культ морального воздействия и нелюбовь к войне даосских мудрецов, невозможно представить китайскую культуру и национальный характер китайцев без идеи стратегического действия. Более того, есть основания утверждать, что именно в Китае стратегический подход к жизни получил подлинное признание и обоснование и что с китайской точки зрения классические европейские концепции войны, трактующие войну как открытое противоборство сил, которое имеет целью уничтожение противника, почти лишены собственно стратегического содержания, ведь в этих концепциях даже не ставится вопрос о стратегическом действии как взаимо-действии в рамках целого.


Мир как событийность, событийность как стратегия

Хорошо известно, что в жизненном укладе китайцев ритуал, всякие «китайские церемонии» имели огромное, в известном смысле даже первостепенное значение. Но дело здесь не в некоей врожденной церемонности. «Ритуал» в Китае был чем-то несравненно большим, нежели правила этикета и вообще те или иные нормы поведения. Для жителей Поднебесной он был самым полным и точным образом всеобщего порядка вещей, зримым воплощением – в Китае говорили «телом» – человеческой природы, «сердечного разумения» человека. Весь сотканный из намеков и знаков, понятных лишь посвященным, из отчужденных «следов» опыта духовного бдения, он был воистину оттиском сокровища сердца. Посмотрим, какие следствия вытекают из этого тезиса.

Что такое ритуал? Прежде и превыше всего – действие, нечто символизирующее и потому в пределе своем – символическое, лишь символически выражаемое. Вовсе не обязательно конкретное, предметное действие: символическая реальность по определению отсутствует в наличном, хотя и не существует отдельно от него. Если говорить точнее, в ритуале воображаемое и действительное друг друга проницают, не подменяя друг друга, и поэтому символическую реальность нужно понимать в конечном счете как (потенциально) бесконечную перспективу взаимоотражения, взаимной подстановки присутствующего и отсутствующего, данного и не-данного, где первичным является все-таки отсутствующее и не-данное или, лучше сказать, заданное. Каждая форма имеет своим истоком нечто бес-форменное, или, точнее, предел форм.

Ритуал, таким образом, есть форма и среда коммуникации, которая выявляет сами пределы сообщения. В ритуале и посредством него сообщение становится чистой сообщительностью. «В сознании присутствует еще сознание», «в жизни есть нечто еще более живое», «в духе есть еще большая духовность», – гласят формулы китайской традиции. С этой точки зрения символическая реальность предваряет, предвосхищает актуальное бытие, делает возможным все сущее, дает всему быть (или, точнее, пред-оставляет всему пространство жизненного про-из-растания). Речь идет не о некоем идеальном, умопостигаемом образце, но, по сути, о пределе опыта, моменте превращения и даже, точнее, самопревращения всего сущего, бездне метаморфоз – самой по себе неизменной. Китайские учителя уподобляли ее семени вещей, которое не тождественно плоду (актуальному бытию) и все-таки уже содержит его в себе как бы в виртуальном виде. Это символическое миросозерцание китайцев не знает явлений и сущностей, но лишь «следы» или «тени» сокровенной реальности – проблески типизированных, «превращенных» форм, вовлеченных в поток вселенской сообщительности.

Символическое действие представляет собой, в сущности, бесконечно действенный покой, который делает возможным всякое внешнее, ограниченное действие; оно есть своего рода воз-действие. «В пределе пустоты таится предел свершения», – говорил конфуцианский ученый Чэнь Сяньчжан. С этих позиций древние учителя Китая оценивали природу власти и эффективность действия вообще. Конфуцию принадлежит высказывание:

«Шунь управлял недеянием. А как он делал это? Величественно сидел лицом к югу и только» (правителям Китая, являвшим собою как бы земной прообраз Полярной звезды, полагалось восседать на троне лицом к югу).

Основоположник же даосизма Лао-цзы исповедовал принцип: «Путь ничего не делает – и в мире все делается».

Из намеченной здесь посылки о символической реальности вытекают по крайней мере три важных следствия.

Во-первых, познание символизма предполагает способность возвратиться к элементарному, исходному импульсу жизни, способность воспринимать мир в момент его рождения. Символическое (не)действие соответствует акту «рассеивания» (сань), соскальзывания форм в нюанс и в конечном счете – к собственной границе, которая сама по себе безгранична. Но это означает также, что все сущее связано в «одно тело» мироздания внутренними связями, и в этом континууме «единотелесности Пути» не существует объективных границ между вещами, нет отдельных сущностей. Мир здесь предстает непостижимо тонкой паутиной связей и соответствий, где бытие всегда есть со-бытие, а это последнее в своем пределе является всеобщей со-бытийностью, где всякое сообщение сводится к чистой сообщительности. Даосскому философу Чжуан-цзы принадлежат классические формулы: «Все вещи вкладываются друг в друга», «Все вещи – словно раскинутая сеть, и в ней не найти начала».

Познание символизма требует не столько усилия рефлексии и анализа, сколько открытости сознания и, следовательно, особой чувствительности духа, превосходящей разделение между физическим восприятием и умозрением. Человек Пути в китайской традиции – и это не воспринималось в Китае как метафора – «слышит животом», «дышит пятками», а главное – «думает сердцем». Такой целостно воспринимающий человек никогда не будет понятен тому, кто воспринимает мир по частям – отдельно органами чувств, отдельно рассудком и т. д. Вот почему китайцы неизменно настаивали на «секретах мудрости» и необходимости иметь в деле познания истины учителя, который по определению непрозрачен для ученика.

Во-вторых, символическая реальность – это не тождественная себе сущность, а действие, событие, и в конечном счете, как было сказано, – со-бытийность вещей. Она пребывает «между наличием и отсутствием», а потому являет собой предел вещей и в высшей точке своего развертывания – саму предельность существования. Она – как чистая виртуальность, первозданный динамизм воображения, который всегда существует лишь в оболочке созерцаемых образов. Воплощая силу превращений, она не может не «терять себя», наполняя собою мир вещей. Оттого же средой постижения символизма в Китае всегда была школа и преемственность между учителем и учеником (мыслившаяся по образцу отношений отца и сына). Более того: учитель в известном смысле нуждается в ученике даже больше, чем тот в учителе. Как сила метаморфозы, извечно уклоняющаяся от самой себя, переходящая в «другое», символическая реальность всегда дается в своей противоположности – в своем отражении, тени, отблеске. Внутренний опыт истины, неоспоримая уверенность в подлинности (по-китайски, чжэнъ) своего существования облекается покровом полуфантастического предания, преломляется пеленой иносказаний, намеков, анекдотов, поговорок и прочих форм недосказанности в речи, которые окутывают и сберегают «отсутствующее» тело традиции, как кокон куколку. Иносказание выводит внутреннее наружу и делает смысл неутаимой тайной. Непостижимая глубина Пути, что записана незримыми письменами на поверхности Земли, присутствует в гуще обыденной жизни: Небо, говорил тот же Чжуан-цзы, есть только «четыре ноги и хвост у буйвола». Нет истины более откровенной и более загадочной!

В-третьих, символическая (без)деятельность, пронизывая незримо все явления в мире, никогда не исчерпывает себя и исключает любое прямое воздействие. В действии Великого Пути, каковое есть только бесконечность спонтанных музыкальных созвучий бытия, не видно никаких причин; в нем есть только следствия, только результат, или, согласно древней формуле, «дерево без корней», «эхо без звуков», «сеть вещей без начала». Это действие, разумеется, невозможно выявить и локализовать в пространстве и во времени, его нельзя приписать какой бы то ни было силе. Великий Путь разворачивается как бесконечный процесс и «оказывает действие» сразу повсюду, и притом по виду косвенным, а в действительности – внутренним и безусловным образом. Нашему взору – физическому и умственному – доступны только следствия, «мертвые следы» сокровенных превращений мира. Речь идет о действии по своей природе чисто внутреннем, «духовном» (шэнь), но имеющем вполне материальные проявления, подобно тому как всякое тело имеет свою сущность. Его ближайшим прообразом в природном мире служит рост живых тел: невозможно различить, каким образом происходят естественные превращения в жизни растений или животных или, скажем, изменить установленные природой сроки созревания организма.

Из указанного здесь различия между символической (без)деятельностью и предметным действием проистекает столь важное для воинского искусства Китая различие между техническим мастерством и «духовным достижением», этим знаменитым гунфу, дарующим силу без усилия и победу без боя. Как гласит старинная поговорка китайских мастеров ушу, «все приемы кулачного искусства не стоят одной частицы гунфу». Мастер Сюэ Дянь, издавший в 30 годы XX века несколько книг о кулачном искусстве, требовал четко отличать «искусство Пути» от военного искусства:

«Те, кто упражняется в воинском искусстве, заботятся о позах и уповают на физическую силу… По прошествии времени их тело становится твердым, как металл или камень, стойка прочной, как гора Тайшань; вступив в поединок, они прыгают вверх, как лежащий дракон устремляется в небеса, и бросаются вниз, словно молния ударяет в землю…

Те, кто постигает искусство Пути, на первое место ставят опустошенность, а потом наполненность, вес держат на задней ноге, а переднюю ногу могут делать и пустой, и наполненной, не применяют физической силы. Они принимают всевозможные позы, но никогда не отходят от срединного состояния, движения свои направляют волей, а раскрытия силы достигают через дух. Говорят: «В кулаке нет кулака, в воли нет воли; в отсутствии воли таится подлинная воля». Когда в сознании нет сознания, сознание пусто. Когда в себе нет себя, собственное «я» пусто. Вот что имел в виду Шакьямуни, когда говорил: «Пустое, а не пусто; не пустое, а пусто – вот подлинная пустота…»

Отмеченная Сюэ Дянем иерархия ценностей в боевых искусствах – «пустота» выше силы – вполне традиционна для Китая и в не меньшей мере свойственна китайской военной стратегии. Достаточно вспомнить суждение из древнего военного трактата «Вэй Ляо-цзы», где говорится о том, что лучший полководец одерживает победу посредством Пути, средний полководец побеждает благодаря устрашению, а худший берет верх силой.

Споры о значении различия между «внутренними» и «внешними» школами боевого искусства не утихают по сей день и среди самих учителей кулачного искусства, и в кругах ученых исследователей. Главную трудность вызывает определение «внутреннего» (или «искусства Пути», по Сюэ Дяню) в практике ушу. Нетрудно видеть, что речь идет о ценности символической реальности, постулируемой китайской традицией, но не могущей быть «предметом» опыта или мысли. Это своего рода догадка, или претензия, которая может быть заявлена, но не предъявлена. Ибо как можно ощутить себя, говоря словами Лао-цзы, подобным «еще не вышедшему в мир младенцу»? Кто может это ощутить или даже представить? Но только это «невозможное» состояние и является единственно реальным для того, кто избрал своим духовным компасом Великий Путь. И, говоря шире, только эта посылка о первичности символического бытия может служить действительным оправданием культуры.

Традиция не видна. И поэтому она есть. Но более того: ее мудрость не отличается от людского мнения, и возвещаемое ею духовное прозрение сливается с полнейшей безыскусностью потока жизни.

Мир событийности строится по закону анафоры – подобия неподобного. Так идея символической реальности оправдывает главный тезис китайской стратегии: «Война – это путь обмана». Именно: правда обмана. Последняя истина бытия, его неотвратимая судьба есть не-двойственность явленного и сущего, начала и конца, должного и возможного. Взаимопроникновение противоположностей – «пустоты» и «наполненности», присутствия и отсутствия, порядка и беспорядка, движения и покоя и т. д. – есть главный и, в сущности, единственный постулат стратегической теории Сунь-цзы. Но в этом пестром круговороте явлений, буквально ослепляющих, дезориентирующих противника, не дающих противнику никаких «точек отсчета», есть своя (символическая) глубина, своя иерархия ценностей: видимый хаос таит в себе строгий порядок, зримая слабость чревата всесокрушающей мощью.

Наконец, глубина и поверхность сами вовлечены в мировой круговорот Пути: они предполагают и замещают друг друга, подобно внутренней и внешней сторонам известной ленты Мёбиуса. Явленные «формы», или диспозиции войска порождают его невидимый извне стратегический потенциал, а последний, в свою очередь, реализуется в мгновенном сокрушительном ударе. Это двухступенчатое развитие стратегического действия воспроизводит традиционный путь духовной практики: отрицание явленных форм ради их символического «истока» и отрицание метафизики ради предельной конкретности «живой жизни». Китайская стратегия есть именно «путь к очевидности». И этот путь должен быть проделан реально, то есть в духовном опыте.


Знание метаморфоз, метаморфозы знания

В отличие от европейских теоретиков войны Сунь-цзы ни в малейшей мере не надеется на удачу или случай, одним словом, на «милость фортуны» и не находит удовольствия в сопутствующей такой надежде чувственной экзальтации. К так называемой романтике войны он питает искреннее отвращение, его не прельщают фантазии на тему героической смерти. Он ищет стратегию без риска и делает ставку на знание войны, а надежность и эффективность этого знания в его представлении определены мерой его детализации. Именно «понимание» (чжи) является для него первой добродетелью полководца, и лучшая победа – та, которую одерживают благодаря расчетам и правильно составленным планам. Отец китайской стратегии – в первую очередь педант своего дела, и именно потому, что относится к нему с величайшей серьезностью.

Стратегическое знание, о котором ведет речь Сунь-цзы, коренным образом отличается от знания теоретического, то есть знания отвлеченного и общепонятного, основывающегося на логических процедурах и всеобщих законах. При внимательном рассмотрении сам процесс познания у Сунь-цзы распадается на три этапа, каждому из которых соответствует и особая разновидность знания.

Несколько упрощая позицию Сунь-цзы, можно сказать, что познание для него начинается с получения информации, относящейся к военной кампании. Эта информация складывается из наблюдения за людьми и окружающим миром, донесений лазутчиков, а также разного рода специальных сведений. На этом этапе большую роль играют разного рода классификационные схемы, позволяющие систематизировать и оценивать добываемые сведения.

Уже в самом начале своего трактата Сунь-цзы предлагает общую схему классификации факторов, определяющих военную стратегию. Такие факторы он объединяет в пять рубрик: «Путь», «Небо», «Земля», «Полководец», «Закон». Этот перечень – отличный пример столь характерной для китайцев любви к классификации всего и вся. Мы имеем дело, очевидно, не столько с попыткой исследования конкретных явлений, сколько с тематизацией практического опыта, результаты которой закрепляются в традиции в качестве элементов общей системы мировоззрения, условностей культуры. Выделенные рубрики неоднородны и не образуют логического единства. Позднейшие комментаторы трактовали их в категориях иерархического порядка, где понятию «Пути» отводилось высшее место. И тем не менее нельзя сказать, что выделяемые китайским автором стратегические факторы лишены внутренней преемственности. Категорию «Пути», например, едва ли можно рассматривать в отрыве от других «человеческих факторов» стратегии, таких, как «Полководец» и «Законы». Нельзя забывать при этом, что Путь в китайской мысли обозначал не только моральный порядок, но и высшую реальность мироздания, сам способ бытийствования бытия, представленный в идее символического – то есть пребывающего вне пространства и времени – круговорота с его поступательно-возвратным движением. Подобное смешение общественных и природных, психических и космических явлений очень характерно для традиционной китайской мысли, всегда исходившей из систематики всеединства.

В своей совокупности перечисленные факторы хранят в себе всю кладезь стратегической мудрости: Сунь-цзы требует «тщательно вникать» в эти факторы и «досконально знать» их. Он утверждает, что такое знание обеспечивает победу. Нельзя, однако, не спросить: где положен предел «тщательности» обследования? И если такого предела не существует и стратегическое действие оказывается чем-то извечно конкретным и исключительным, каким образом можно вывести общие понятия и законы стратегии?

Выделяемые в китайских военных трактатах стратегические факторы представляют собой, в сущности, репертуар тем, которые лишь указывают на обстоятельства, как бы обставляют собою стратегическую практику – всегда конкретную и текучую. И первичное знание стратега, о котором толкует Сунь-цзы, тоже носит всецело опытный и конкретный характер. Даже понятие «Пути» разъясняется в чисто прагматическом ключе – как «единство устремлений» государя и его подданных или, несколько расширяя это понятие, – как органическая целостность общественной практики людей. Путь есть акт преображения, возведение сущего к его вечносущему типу, именно: действенность действия, неосознаваемая в своей конкретной всеобщности или всеобщей конкретности деятельность. Ее прообразом в Китае всегда выступали спонтанные, то есть наиболее «естественные» и «обычные» формы предметной практики человека. Путь, из века в век повторяли китайские учителя, пребывает там, где «земледельцы сами по себе пашут землю, чиновники сами по себе управляют, законы сами собой исполняются» и т. д. Путь, любили повторять те же учителя, – это всего лишь «обыкновенное сознание».

Постижение секрета победы, согласно Сунь-цзы, начинается со все более тонкого, углубленного распознавания всех обстоятельств действия вплоть до мельчайших их нюансов. Из двух противников побеждает тот, подчеркивает Сунь-цзы, кто способен «рассчитать больше» и составить более тщательный план. Однако знание обстоятельств, как бы ни было оно обширно, само по себе не принесет победу. Решающее значение имеет способность вырабатывать синтетически всеобъемлющее видение, или, как сказано уже в «Книге Перемен», «великое видение» (да гуань), которое превосходит, или включает в себя все частные перспективы созерцания. Достижение этого идеала предполагает умение сводить воедино различные виды информации, сопоставлять отдельные факторы и выводить из этого общее, и притом уникальное качество ситуации, ее, так сказать, символический тип. Полученный результат следует соотнести с одной из многих нормативных ситуаций (их перечислению посвящена значительная часть книги самого Сунь-цзы и других военных канонов Китая). Разумеется, главенствующее качество ситуации определяет особенности стратегического действия в данный момент времени.

В первой главе своего трактата Сунь-цзы перечисляет семь критериев соотношения сил враждующих армий, а в пятой главе так описывает порядок составления плана действий в полевых условиях: полководцу следует первым делом «измерить расстояния на местности», что позволит ему определить свои расходы, а это, в свою очередь, позволит определить, сколько ему понадобится сил, после чего он сможет установить соотношение собственных и неприятельских сил и таким образом уяснить для себя путь к победе. Нужно уметь, подчеркивает Сунь-цзы, сопоставлять «пользу и вред» каждого действия. Расчеты такого рода именовались в Китае искусством «властвования» (Цюань), поскольку они позволяют владеть инициативой и контролировать противника.

Там, где знание становится средством сопоставления, взвешивания, обдумывания, одним словом – рассмотрения вещей под разным углом зрения и критической оценки собственных взглядов (ср. английское reflection), оно становится той самой «разумностью», которую Сунь-цзы превыше всего ценит в стратеге. (Это понятие, заметим, занимало сравнительно скромное место в ряду нравственных доблестей конфуцианства и вовсе отвергалось даосами как пустое «суемудрие».) Военный теоретик XVII века Цзе Сюань в своей интереснейшей книге «Военный канон в ста главах» выдвигает на первый план именно этот сопоставительный аспект стратегического знания: «О, сколь утонченно военное знание! – восклицает вслед за Сунь-цзы Цзе Сюань. – Когда знаешь пустые и наполненные места в позиции противника – знаешь, куда наносить удар. Когда знаешь, когда противник недвижим и когда он движется, когда выступает и когда скрывается – знаешь, как воспользоваться благоприятным случаем. Когда знаешь расположение гор и вод, селений и дорог – знаешь, как передвигаться».[10] Вершины разумения, согласно Сунь-цзы, достигает тот полководец, который одновременно «знает выгоду и вред», «знает противника и знает себя». Такой стратег никогда не испытает горечи поражения.

Очевидно, что процесс познания по Сунь-цзы вполне согласуется с традиционным китайским представлением о реальности как неисчерпаемом богатстве разнообразия бытия, а равным образом с понятием Пути как актом самообновления посредством «саморассеивания», вечного не-возвращения к себе в круговороте вселенской метаморфозы. Подобное видение мира соответствует ритуальной модели коммуникации, предполагающей обостренное чувствование конкретных свойств пространства и времени. Ритуалы вообще исполняются по-разному в зависимости от наличных обстоятельств, так что нормы нашего общения с другими людьми, подобно стратегическому действию у Сунь-цзы, «не имеют постоянной формы», точнее – всегда выступают как вариация неявленной темы. А церемония, доведенная до ее логического предела и ставшая чистой сообщительностью, устраняет всякое противостояние и предстает именно как церемонность, то есть умение свести любую тему к нюансам, уже исключающим столкновение. Подобная манера мышления и поведения была прозвана в Европе «китайскими церемониями», но в действительности не является достоянием одних китайцев. Бывали времена, когда она культивировалась и европейцами. Военный историк Ч. Фуллер пишет о генерале конца XVIII века Чарльзе Фердинанде, герцоге Брунсвикском, который прославился своим умением вести бескровные войны: это был «образованный и утонченный педант, осмотрительный, скрупулезный и способный рассмотреть любую проблему столь тщательно, что сама проблема исчезала из виду…»

Ни Сунь-цзы, ни другие китайские авторы ничего не говорят о том, каким образом последовательная детализация, «утончение» знания приводит к целостному постижению действительности. Для них первое с необходимостью подразумевало второе, и на то есть очевидные логические основания: чем больше различий между вещами мы сознаем, тем более мы способны к сопоставлению и рефлексии и тем с большей настойчивостью ищем единство мира. Чтобы лучше понять связь между различением и отождествлением, нужно вернуться к затронутой выше теме чистой множественности Хаоса. Китайцы мыслили мир как «десять тысяч вещей», неисчерпаемое разнообразие которых несводимо к единичности первоначала. Каждая вещь, по китайским представлениям, имеет свой «утонченный принцип», или свой «внутренний предел», в котором она одновременно находит свое завершение и претерпевает превращение, переходит в нечто иное. В таком случае все есть только превращение, и единство бытия обеспечивается не какой-либо субстанцией или сущностью, а чистым различием, различением без различаемого, нескончаемым саморазличением. Познание превращается в знание пределов вещей и, следовательно, знание одновременно присутствия и отсутствия сущего; оно становится, говоря языком китайской традиции, «знанием незнания», или «незнающим знанием». Самые качества вещей здесь, как в монадологии Лейбница, определяются только выбранной перспективой, местонахождением в пространственно-временном поле универсума. В этом видении единство мира столь же реально, как и уникальность каждого момента существования. Поскольку все бесчисленные вещи-события составляют здесь «одну вещь» (именно так, повторим, определялась реальность в даосской философии) или, можно сказать, Вещь-Событийность, мир предстает иерархией общих и частных категорий, что мы и видим на примере классификационных схем Сунь-цзы.

В мире вездесущей предельности становление сливается с бытием: превращение малейшей пылинки равнозначно обновлению целой вселенной, а сущность ежемгновенно изливается в собственный декорум. В темной, «запредельной» перспективе мировой метаморфозы «истина входит в собственную тень» (слова древнего ученого Цзун Бина). «Возвратное», «саморассеивающееся» действие Пути принадлежит миру достоверной иллюзии, бытию симулякра в определении Ж. Делеза, то есть такому бытию, которое есть «не простая имитация, а, скорее, действие, в силу которого сама идея образца или особой позиции отвергается».[11] В этом мире всеобщей уникальности нет Платоновой иерархии горнего и дольнего: бытие каждой «вещи» оказывается актом ее вкоренения, «вживления» в целостность Великого Кома бытия (еще одно даосское название универсума), которая сама определяется этим актом. Воссоединение с беспредельностью «одного тела» чеканит типы существования, но сама природа типа состоит здесь в его самотипизации, саморазличении. Вот почему типовые формы в китайской традиции всегда выступают как симулякры, метафоры истины, а не субстанции и не сущности.

Не забудем о наличии особой, символической глубины в этом мире бесчисленных метаморфоз всего и вся. Тому есть и лингвистические подтверждения: Сунь-цзы неизменно называет стратегическое знание сочетанием двух одинаковых слов: «утонченное-утонченное» (вэй-вэй), «духовное-духовное» (шэнъ-шэнь). То же относится и к принципу боевого построения, которое предстает как нечто «смешанное-перемешанное» (фэнь-фэнь) и «путаное-перепутанное» (юнь-юнь). Такова же и природа древнего имени первозданного хаоса в Китае – хунь-дунь. Ибо чистая структура бытия не есть сущность, но подтверждает себя в «ином», возвращается к себе, теряя себя.

Дистанция самопревращения жизни предполагает созерцательную отстраненность, но это созерцание само скрадывается потоком вселенской событийности и потому, как ни странно, неотделимо от помрачения. Свет разума здесь растворен во мраке всеобщей предельности и сливается с прахом чистой вещественности. Знание сходится с незнанием и пребывает в собственном пределе – вот почему, согласно Сунь-цзы, оно может быть «доскональным», то есть окончательным. Такое знание, конечно, не может быть определено и, следовательно, предъявлено, «передано» (чуань) другим. Оно сродни тому «ясному сознанию бесконечно подвижного хаоса», которое, согласно Ф. Шлегелю, составляет сущность иронии.

Знание, взращиваемое «тщательным вглядыванием» и завершающееся постижением вечного не-возвращения Хаоса, в конце концов освобождает себя от груза предметности и, как уже говорилось, требует полной открытости сознания миру. Оно есть именно знание событийности, то есть чистого, безусловного различия – некоей бесконечно малой дистанции между предыдущим и последующим моментами круговорота самообновления, повторения неповторяемого. В позднейшей китайской традиции такое различие обозначалось понятиями «разделение» (фэнь), «разрыв» (цзянь), «перерыв» (си), «пустота» (сюй).[12] Ясно, что знание такого рода абсолютного (само)различения не принадлежит субъекту и не имеет своего объекта; его содержание – сама между-бытность или средо-точие существования. В этом пункте знание достигает своего момента метанойи, «переворота», «само-превосхождения» ума. От эмпиризма чувственного восприятия и умозаключений оно восходит к своего рода трансцендентальному эмпиризму самодовлеющей и извечно превосходящей себя творческой воли. Именно воля изначально несет в себе импульс к различению и воплощает в себе предел конкретности, предваряющий всякое предметное знание: она знает себя непосредственным и спонтанным образом. Знание, ставшее волей, достигает собственного предела, становится «доскональным» и в самом себе обретает собственное основание. Все эти черты стратегического знания мы находим, например, в книге известного знатока военной стратегии Ли Цюаня (VIII в.), одного из комментаторов трактата «Сунь-цзы». Ли Цюань утверждает, что мудрый полководец «начинает с обследования, а заканчивает знанием» и что благодаря этому знанию он духом своим «уносится даже за пределы потаенного» (что можно понять как преодоление предметного мышления). В этом совершенном знании, продолжает Ли Цюань, он «освещает сам себя в своем одиноком видении и сам себе радуется в своей одинокой радости».[13]

Наряду с конкретностью вторым свойством воли является ее способность длить себя, быть движущей силой, импульсом процесса. Эта способность осуществляется в акте творчества как само-типизации (само-осознания) воли, устанавливающем вечноживые качества опыта, вечнопреемственность в бытии. Бытие воли всегда предполагает себя самое и потому предвосхищает все сущее; оно есть единство предшествующего и последующего моментов существования, каковое и есть событийность. Оно есть своя собственная история и будущее, отпечаток одной и той же индивидуальности в череде явлений жизни. Ее бытие есть именно «изменения во всепроницающем единстве» (бянь тун), каковое и мыслилось природой стратегического действия в Китае.

Все это означает также, что бытие воли в действительности являет собою скрещение бесчисленного множества сил, которое образует непостижимо-сложную геометрию Хаоса, но вместе с тем имеет свое продолжение в изначальной «завязи» жизни, сплетении живых тканей организма. Чжуан-цзы называл вершиной знания способность «быть около» (цзи) реальности. Тот же знак цзи употребляется в «Книге Перемен» для обозначения еще невидимого «первого мгновения движения». Слово «около» в данном случае совпадает с понятием первичного «импульса» жизни, которое в военных книгах употребляется в значении внезапного и сокрушительного удара в военном противоборстве. Сунь-цзы говорит и о скрытом «первом мгновении» движения, благодаря чему «разумный полководец», постигший самодостаточность несотворенной воли, способен опережать своего противника.

Вот так видимое не-действование, уклонение от внешней конфронтации способно обернуться одним смертельным ударом, наносимым как бы изнутри. Об этом говорится в старинной поговорке китайских мастеров боевых искусств: «Он не двигается, и я не двигаюсь. Он сдвинулся – а я двигаюсь прежде него!»

Каковы следствия рассмотренного здесь подхода к проблеме знания? Во-первых, речь идет о знании со-бытийности и, следовательно, схождении несходного. Это знание всегда оперирует (не)двойственностью внутреннего и внешнего, сущности и декорума, «своего» и «иного». Оно выявляет мир, где одно пребывает в другом: так в китайском саду цветы выписываются белой стеной, декоративный камень получает свое бытие от воды, в которую он смотрится, а жизнь мудреца Чжуан-цзы проживается наивной бабочкой, которой Чжуан-цзы видит себя во сне. Воля принадлежит вечноотсутствующему континууму между-бытности, виртуальному, или символически прикровенному пространству тончайшего духовного трепета, который вызывается игрой воздействий и откликов, формируя модус предвосхищения и воспоминания в человеческом опыте и, следовательно, приводя в действие воображение и память.[14]

Во-вторых, как знание беспредметной, но вездесущей предельности существования оно побуждает сознание открываться все новым нюансам опыта и так повышать свою чувствительность, свою степень бодрствования. Недаром сознание отождествлялось в Китае именно с вместилищем чувств – сердцем и волей. Собственно, воля и есть форма непосредственного знания процесса в единстве его актуальных и потенциальных свойств. Воля сообщает о символическом, то есть предвосхищаемом, данном в «опережающем знании» совершенстве вещей. Шарик, летящий над столом для игры в пинг-понг, или даже пешка на шахматной доске воспринимаются участниками игры не просто как физический предмет, но как сила, определенный вектор действия, в известном смысле реально преодолевающего свои вещественные границы, присутствующего там, где его нет. Таково же знание, ставшее волей: оно имеет символическую природу и служит не столько теоретическому познанию, сколько культурной практике. Превыше всего оно воспитывает хороший вкус как знание ценностных различий между вещами, ибо воля устанавливает различие между возвышенными и низменными явлениями в жизни.

Третье и, пожалуй, самое важное следствие рассматриваемой концепции знания заключается в способности различать в со-бытийности также временное измерение, то есть каждое состояние имеет предшествующее и последующее, или внутреннее и внешнее измерения. Как раз в этом пункте наглядно проявляется с виду внезапная (а в действительности закономерная) переориентация познания с исследования внешних обстоятельств на обретение некоего внутреннего самодостаточного знания. «Разумный» полководец, не раз подчеркивает Сунь-цзы, обладает каким-то «утонченным» и «одухотворенным» (или «божественным»), недоступным «человеческой массе» знанием, которое предваряет всякое предметное знание. Китайские комментаторы по-разному понимали данный тезис: одни утверждали, что речь идет о знании, которое нельзя получить прежде самого действия, другие видели здесь совет не разглашать прежде времени своих планов. Подобная двусмысленность вообще характерна для «теории практики» у Сунь-цзы и по-своему очень примечательна, ибо она принадлежит самой природе символизма воли. Мы имеем дело с реальностью, которая не может быть представлена в образах или понятиях, а непосредственно свершается в духовной практике человека. В конце концов речь идет о знании бесконечной дифференцированности самого момента начинания, которое в каждый момент времени «начинается», «начинает начинаться», «начинает начинать начинаться» и т. д. Такое, по слову Сунь-цзы, «опережающее знание» позволяет гениальному стратегу предвидеть ход событий, упреждать действия неприятеля и даже точно определять место и час нанесения решающего удара по противнику, не умея дать своему знанию предметное содержание. Нечто подобное утверждал уже в относительно недавнем прошлом и знаменитый мастер кулачного боя, основатель школы «Кулак Восьми Триграмм» Дун Хайчуань. Когда его спросили, в чем заключается секрет его искусства, он ответил: «У меня есть особенное знание, но вам оно недоступно». Сам поединок полководцев или мастеров боевого искусства в китайской традиции нередко сводился к тому, что соперники определяли, кто из них способен глубже проникнуть в бездну «утонченных перемен», где скрывается первичный импульс действия. Опередить противника в опознании этого импульса – значит победить.

«Опережающее знание» дает ясную интуицию будущего, каковая является одной из ключевых и вместе с тем наиболее загадочных для европейского ума тем китайской традиции. Вообще говоря, возможность предвосхищать ход событий предопределена тем, что событийность обязательно заключает в себе предыдущий и последующий моменты, так что всякое событие имеет свой прототип, всякое действие имеет свое «семя», свой первичный волевой импульс. Уже Чжуан-цзы определял истинное бытие как акт «свертывания», возвращающий к состоянию, которое «предшествует нашему появлению на свет». Тот же Чжуан-цзы говорил, что мудрец полагается на «небесное устроение» вещей, которое предваряет их физическую форму (слово «устроение» здесь изначально обозначало прихотливый узор на яшме – прообраз творческой завязи вещей). В трактате «Шесть секретов» (Лю тао) сказано, что «полководец, не ведающий несчастий, разумеет то, что еще не родилось, а тот, кто искусен в победах над противником, побеждает в том, что не имеет формы».

Используемые Сунь-цзы для характеристики подлинного знания термины «утонченный» и «одухотворенный» вместе с рядом родственных им понятий – «семена», «чудесный» и проч. – со временем получили в китайской мысли большую метафизическую нагрузку и стали обозначать некую символическую матрицу и практики, и психики человека – ту вселенскую паутину неуловимо-тонких различий, которая, не имея субстанции и потому неспособная быть причиной, тем не менее делает возможным, предвосхищает все сущее. Чистое различие пред-оставляет всему место быть. В этом смысле оно предстает «семенем» всех мыслей и поступков человека, и ученые люди Китая с течением времени все настойчивее пытались вникнуть в этот мир тончайших колебаний и модуляций жизни, порой требуя опознавать дурные мысли даже прежде, чем они проявятся в сознании! В контексте этого требования осветить светом разумности сокровеннейшие глубины сознания становится понятным и такой, например, пассаж из трактата VIII века «Цан-цзы», где говорится о спрятанных в человеческой душе корнях войны:

«Все, что относится к войне, проистекает из грозного облика человека, а этот облик в истоке человек получает от Неба. Поэтому корень войны таится глубоко, и не бывало на земле такого времени, когда бы он не действовал. Поистине, исток войны – в человеческом сердце: питать ненависть, но не обнаруживать ее, – это война; бросить быстрый взгляд и перемениться в лице – это война; дерзкие речи и вызывающие поступки – это война; смертельная схватка и яростная битва – это война…»

Для автора трактата война есть внутренняя реальность человека, которая проистекает из осознания истоков личностного самосознания, а самое усилие внутреннего постижения внушает почтение и страх окружающим. Эту идею разделяли все школы китайской мысли, хотя конфуцианство придавало ей моральную окраску, даосизм трактовал ее в категориях внутреннего органического совершенства, а законники и стратеги видели в ней залог эффективной власти. Но во всех случаях мудрец воздействует на мир как бы изнутри, не прибегая к внешнему воздействию, то есть – к насилию.

Бездна вечно «начинающегося начала» и составляет символическое, лишенное протяженности пространство стратегического действия. Это пространство чистой виртуальности, этот мир, предваряющий сам себя, пребывают между «тем, чего еще нет», и «тем, что уже есть». В этом мире правдивой обманчивости все реально и нереально, возможно и невозможно. Становится понятным, почему Сунь-цзы уделяет в своей книге так много внимания шпионажу и шпионам. Шпионаж с его секретностью и непрерывным «обманом» является для китайского стратега квинтэссенцией войны, а главенствующая роль в нем принадлежит двойным шпионам – этим настоящим супершпионам. Заметам, что слово шпион в древнем Китае обозначалось тем самым термином цзянь («промежуток», «разрыв»), который со временем стал обозначать и символическое пространство Великого Пути.

Ясно, что познание условий стратегического действия преследует цель не накопить факты, а, наоборот, освободить сознание от бремени информации и сосредоточиться на внутреннем континууме воли, которое составляет условие и среду всякого действия и делает возможным вечнопреемственность метаморфоз, выступая в этом качестве как бы осью мирового круговорота. Как выразился знаменитый полководец средневекового Китая Юэ Фэй, «выстроить войско в боевом порядке, а потом вступать в битву – это обычное правило войны; секрет же применения войска таится в Едином Сердце».[15] Подчеркнем еще раз, что речь не идет о временной длительности. Со-бытийность Великого Пути предстает как всевременное мгновение, имеющее свои исключительные обстоятельства. Идущий им не просто длит свое существование, впадая в автоматизм привычек и рефлексов. Он живет паузой пустоты – всегда отсутствующей, но вечносущей.

Знание китайского стратега предстает в своем роде парадоксальным сочетанием предельной сосредоточенности на «текущем моменте», безупречного «соответствия обстановке» и полной открытости миру и даже, точнее, сокровенному зиянию Пустоты. Безупречная точность каждого действия обеспечивается наиболее «далеко идущим» планом, неким предельным замыслом, превосходящим все мыслимые понятия. Мудрому стратегу, согласно Сунь-цзы, успех дается «легко», без того «крайнего напряжения» сил, которое, по Клаузевицу, непременно сопутствует военным действиям. Ибо в конце концов нет ничего более естественного и непринужденного, чем встреча пустоты с пустотой. И ничего более действенного: полководец, обладающий «предвидением», владеет инициативой. И он способен нанести удар в самую уязвимую, то есть «пустую», точку в позиции противника всей мощью своей воли. Мистика прозрения «семян» вещей оказывается на поверку самым практичным боевым приемом.


Умное неделание, или цельность целеполагания

Все сказанное выше раскрывает фундаментальное различие между западной и восточной идеями стратегии и практики вообще. Западная мысль исходит из представления о самостоятельном субъекте, который посредством единичных актов воздействует на мир как на объект. Это представление закрепляется основополагающим западным мифом о Боге-Творце, создавшем мир из ничего. Самодостаточное действие, или акт самоопределения предстает здесь в виде публичной политики, как у Аристотеля, или даже произвольного укрощения судьбы, как у Макиавелли.

Со своей стороны китайская стратегия не признает приоритета субъекта и его сознательных актов и, соответственно, не знает столь трудноразрешимых для европейской традиции вопросов о соотношении целей и средств, частного воздействия и всеобщего действия. Она знает только со-действие, иерархию уровней мировой гармонии, согласие звука и эха, где невозможно отыскать причину и реальный звук уже неотличим от его эха; где есть только метафора истины. Поэтому она ориентирует на соединение предельной неопределенности и предельной заданности. В ее свете акт свободы есть претворение судьбы.

Мудрый стратег, по китайским представлениям, не имеет своего субъективного «я», он взращивает в себе «всеобъятное сердце». И мы знаем уже, что Великий Путь – это принцип множественности, утверждающий единственное как единое. Это мир не идей, не сущностей, даже не фактов, но превращений, событий. И – в своем пределе – мир со-бытийности как внутреннего преображения. Событие не есть изолированное и выведенное вовне явление. Оно воспринимается как таковое, как опознаваемое новшество лишь в контексте определенной серии событий, в перспективе однородных с ним перемен. Любое событие подразумевает неявленный, но интимно внятный фон, на котором оно протекает. Этот темный фон любого события китайские учителя и имели в виду, когда говорили о «сокровенном» (сюань), «темном» (мин) измерении вещей, в котором свершаются подлинные метаморфозы. Связь события и его фона не относится к цепи причин и следствий и не укладывается в рамки диалектического примирения противоположностей. Китайцы мыслили ее в категориях, скорее, «совместного рождения вещей» или генеалогического «порождения»: вещи спонтанно появляются на древе жизни как пузыри на поверхности воды, но они, как всякий плод генеалогического древа или те же пузыри, обладают внутренней преемственностью, принадлежат к одной символической, «пустотной» матрице бытия и поэтому образуют не что иное, как серию однородных явлений. Первозданная мощь бытия есть стилеобразующее начало жизни; культура, в представлении китайцев, не противостоит природе.

Принцип со-бытийности всего сущего объясняет, каким образом китайский стратег может быть всегда «адекватен» ситуации: мудрый не делает мир «объектом» своей мысли, но открывает свое «сердечное», со-чувствующее сознание необозримому полю опыта, самому зиянию Небес. Он не управляет внешними событиями и не реагирует на них, но – следует (инь, шунь, суй, сюнь и проч.) «семенам» метаморфоз. «Знающий полководец», подчеркивает Сунь-цзы, побеждает не вопреки, а благодаря действиям противника, что бы тот ни предпринимал. Такое сверхчувствительное, подлинно «сердечное» знание предполагает единение с «единотелесностью» бытия и доступно только тому, кто умеет «отпустить себя на волю», что значит: устранить диктат субъективного знания и спуститься к телесным, извечно «забываемым» рассудочной мыслью истокам опыта, к «семенам» своего восприятия, равно духовным и материальным. Усилие в высшей степени естественное и непринужденное. Ибо, как замечает М. Анри, «наше знание никогда не является новым, оно так же старо, как наше существование… Наше тело есть ключ к миру».[16]

В самом деле, всякое событие становится со-бытийностью, рассеиваясь в бесконечно сложном сплетении жизненных каналов тела, в конечном счете – пустотной «единотелесности Пути». Здесь уместно обратиться к фундаментальной для китайской духовной традиции метафоре «вечно вьющейся нити», которая – разовьем этот образ – свивается в один узел, или клубок мироздания. Другой вариант того же образа встречается в сочинениях ученого XI века Чэн И, который писал, что «прежде всех мыслей в сердце имеются образы – густые, как лесная чаща», и что эти образы «тянутся от корней до верхушки, как ствол дерева». Эта внутренняя преемственность, проницающая единичные события, есть не что иное, как тело, взятое в его энергетическом аспекте. Так, движение энергии (ци) в физическом теле китайцы уподобляли «прохождению нити через Девять Извилин» (Девять Извилин – традиционное название лабиринта и одновременно траектории циркуляции энергии в мире). Тело – это среда и условие реализации всего сущего, тогда как событие представляет собой момент актуализации телесного бытия. Отсюда первостепенная важность именно телесной практики в китайской традиции духовного совершенствования.

Действие, удостоверяющее полноту телесного присутствия, не призвано ничего выражать или даже обозначать. Оно есть акт сокрытия, который освобождается от самого себя, сам себя скрывает; это акт абсолютно естественный, непринужденный и спонтанный. Освободиться от себя – значит претерпеть превращение, открыть новое качество своего состояния. Вот почему китайское «следование» завершается «преображением»; оно есть творческий акт. (В китайской традиции боевых искусств, например, оба понятия обозначают две стадии одного процесса событийности.) Такое следование-превращение удостоверяет внутреннюю преемственность процесса и стоит в ряду бесконечной серии событий, даже обладая, как всякий знак предельности, качеством единичности. Как отмечает французский синолог Ф. Жюльен, «китайцы больше верили имманентности процесса, чем трансцедентности акта», притом что «превращение невозможно ни приписать индивидуальной воле, ни локализовать в пространстве или во времени, оно развертывается в длительности и во всех точках сразу: оно никак не обозначает себя».[17]

Понятая таким образом бытийственная метаморфоза как раз являет собой акт типизации, или «утвердительного самоустранения». В нем и посредством него обнажается внутренняя драма стиля: чем более совершенен стиль, тем более разнообразны и менее подобны друг другу его внешние признаки. Заметим попутно, что подобное развитие таит в себе и опасность забвения внутреннего единства стиля.

Китайский идеал «творческого следования» воплощает целостность духовной жизни, единение знания и действия. Он являет собой своего рода «умное неделание» – предел стилеобразующей типизации опыта, которая переводит внешнее воздействие в его внутреннюю форму событийности. Напомним, что китайцы отождествляли творчество именно с актом «рассеивания» (сань): творчество, в их представлении, призвано очертить вечнопреемственностъ отсутствия. Так видимое бездействие и безмолвие китайского мудреца удостоверяют предел действенности и осознанности. Они хранят в себе опыт подлинности жизни.

Китайская тема «единотелесности Пути» имеет несомненные созвучия с постмодернистскими теориями серийности и внутренней глубины стиля. И, подобно постмодернизму, китайская стратегия придает своим понятиям чисто прагматическое значение. Идеал «целостности» (цюань), который Сунь-цзы трактует как одно из главных качеств стратегического действия, имеет в его книге вполне конкретный и практический смысл. Речь идет о том, чтобы одержать победу, избежав потерь и разрушений, сохранив в целости и неприятельское войско, и враждебное государство, поскольку это выгодно самим победителям: покоренное население и приобретенные земли послужат новым хозяевам. «Нужно сохранить в целости свою выгоду», «сохранив себя, одержишь полную победу», – заявляет Сунь-цзы. Но эти требования являются, по сути, лишь внешними коррелятами того акта «самовосполнения», который составляет стержень внутреннего опыта мудрого стратега.

Конечно, прагматически мыслящий китайский стратег охотно признает, что на войне потери неизбежны. Однако искусный полководец, предупреждает Сунь-цзы, постарается свести эти потери к минимуму. Вообще авторы военных канонов Китая не жалеют пафоса при описании разрушительных последствий войн, ведь они жили в стране, где самые большие мудрецы выделялись миролюбием и здравым смыслом! Со свойственным ему педантизмом Сунь-цзы перечисляет случаи, когда особенно желательно сберечь жизни воинов и имущество мирных жителей. Он советует добиваться того, чтобы неприятельские войска или крепости сдавались без боя, а военная кампания не была долгой, ибо длительная война истощает казну и приносит лишние страдания людям.

«Завладевать Поднебесным миром нужно руководствуясь целостностью», – гласит девиз Сунь-цзы. И в этом пункте его прагматические соображения уже поднимаются на высоту общего принципа стратегии. «Целостность» у Сунь-цзы есть обозначение систематического характера военной стратегии и имеет три основных измерения: она указывает на то, что война имеет тотальную природу, что стратегия охватывает все стороны военных действий и даже государственной политики и что, наконец, ход и результаты войны должны оцениваться в совокупности всех факторов. Победа, упоминает Сунь-цзы, тоже должна быть «полной», или «всесторонней».

Но как определяется тот акт «следования», который является подлинным фокусом китайской стратегии и выступает альтернативой всякому произвольному и насильственному, подчиненному некоей внеположной ему цели действию? Прямого ответа на этот вопрос мы в китайских военных канонах не найдем – несомненно, по той же причине, по которой китайская традиция вообще не знает противопоставления стратегии и тактики, а истинное знание стратегического искусства, согласно Сунь-цзы, не может быть общепонятным и общедоступным. Главная трудность здесь в том, что речь идет о действии или, точнее, деятельности, которая превосходит противоположность субъекта и объекта. Термин «следование» удостоверяет отсутствие такого противопоставления. Но было бы неверно отождествлять его с пассивностью или даже «ответной реакцией» на действие другого. Как раз наоборот: «следование» у Сунь-цзы сопряжено с владением инициативой и даже способностью опережать, упреждать его действия. В чем тут дело?

Вспомним сказанное выше о символической глубине чистой практики как способе отношения человека к полноте бытия. Практика предполагает последовательность «предшествующего» и «последующего» измерений деятельности: всякое действие предваряется неким «первичным импульсом», сокровенным «семенем» внешней формы, которые не могут быть исчерпаны предметным знанием. Реальным прообразом такой априорно-синтетической цельности опыта является динамическое единство живого организма, всегда уже заданное чувственному восприятию и рефлексии и в значительной мере – через посредничество культурных норм – задающее условия для того и другого. Не случайно в китайской традиции знание имело аффективную природу, а «действие Пути» отождествлялось с интуицией «спонтанного скручивания Одного Тела».

Мудрость стратега состоит в прозрении этой символической глубины опыта и наполнении ее «сердечной волей», которая сама есть не объект или сущность, а чистая предельность, вечносущее различение. Следование осуществляется на этом уровне «семян» вещей; оно делает возможным, предвосхищает все конечные, видимые действия. Действовать, следуя противнику, означает, по Сунь-цзы, возвращаться к первичному импульсу деятельности, преодолевая зависимость от ее «последующих», внешних форм. Для «разумного полководца» все внешнее служит лишь знаками, указующими путь к внутренней реальности.

Эта внутренняя реальность обладает абсолютной действенностью, потому что она есть всепроницающая предельность существования или, если угодно, функциональность всех функций. В этой точке предельной открытости и вселенского скрещения сил импульс действия пронизывает весь мир, оказывая неодолимое воздействие на все сущее. Вот почему целостность и полнота стратегического «следования» у Сунь-цзы совпадают с предельной конкретностью действия и его полной адекватностью «текущему моменту». Стратег должен быть именно «сосредоточен на одном», «действовать от единого сердца» – у него просто нет иной возможности добиться «полной победы». Та же концепция «творческого следования» обусловливает полное функциональное единство военной машины и взаимозаменяемость ее частей. Хорошее войско, по слову Сунь-цзы, реагирует на нападение противника как одно целое, действуя наподобие «змеи с горы Чаншань»: «Если ее ударить по голове, она бьет хвостом; если ее ударить по хвосту, она бьет головой; а если ударить ее посередине, она бьет одновременно головой и хвостом».

Обратим внимание на то, что в метафоре Сунь-цзы единство войска предстает не субстанциональным, а, чисто функциональным: его нельзя свести к формальным принципам или правилам, оно проявляется внезапно благодаря воздействию извне и в точке приложения силы носит характер, скорее, уступления. Сам образ змеи внушает идею единства текучего и деятельного, сокрытого как раз там, где видимая форма кажется расплывающейся, рассеивающейся в пространстве, преображающейся в серию явлений. Как не упомянуть в связи с этим образ столь почитаемого в Китае дракона – существа, которое «не имеет постоянной формы» и предстает олицетворением самого «потенциала» обстановки. Этот потенциал, или духовная сила мировой «Единотелесности» и составляет, согласно Сунь-цзы, то неформальное, безусловное и превосходящее все регламенты корпоративное (именно: подобное «живому телу») единство, которое равнозначно действию Великого Пути.

Одним из интересных последствий идеала «целостности» у Сунь-цзы является внимание китайских знатоков стратегии к психологической стороне военной кампании, к подавлению воли противника. Сунь Бинь, например, считает «покорение сердец» неприятельских воинов высшим проявлением «пути войны». Сунь-цзы напоминает, что «у полководца можно отнять его волю», и дает довольно подробные рекомендации о том, как вести боевые действия с учетом духовного состояния войска. Эти советы, как всегда у Сунь-цзы, основаны на практических наблюдениях и имеют очевидный практический смысл. Но есть в них и своя, так сказать, метафизическая подоплека: на уровне пред-видения, в континууме вселенской событийности, где все пребывает «вблизи» друг друга, но не существует «своего» и «чужого», отождествление с прото-действием Пути, или виртуальным импульсом внешних форм, обладает абсолютной эффективностью и позволяет одержать верх еще до того, как конфликт проявится вовне. В Китае это называлось «победить посредством небесного устрашения». Небо здесь указывает на матрицу бытия как чистую, рассеянную структуру. Акт «рассеивания» форм, подобно расщеплению атома, высвобождает первозданную энергию бытия, обнажает устрашающую мощь Хаоса, обеспечивая безупречную эффективность стратегии. Настоящая победа должна одерживаться без боя.

Сунь-цзы хорошо осознает важность и такого психологического фактора сплоченности войска, как наличие смертельной опасности. В отличие от европейских авторов, он вовсе не склонен воспевать «упоение в бою» и рассматривает душевный подъем, вызванный близостью смерти, чисто прагматически – как средство достижения победы в сражении. Нельзя не заметить, однако, что и в этом случае он исходит из восприятия противоборствующих сторон как единого целого. Вместе с тем Сунь-цзы подчеркивает наличие пропасти между командиром и подчиненными: полководец должен уметь скрывать от своих солдат подлинные цели операции и тем более не сообщать о подлинных размерах грозящей им опасности. Он должен относиться к воинам «как к детям»: любить их, но, если того требуют интересы дела, с легким сердцем посылать их на смерть.

Как видим, самое понятие единства на войне имеет у Сунь-цзы свою иерархическую, и притом все ту же трехуровневую структуру: оно выступает и как единство всех войск, вовлеченных в военную кампанию, и как единство армии, противостоящей неприятелю, и, наконец, как цельность стратегического замысла, известного только командующему. Во всех случаях оно выступает как единство полярных противоположностей.


Правда и обман, правда обмана

На протяжении своего трактата Сунь-цзы не устает повторять, что на войне не может быть ничего постоянного, что всякая эффективная стратегия – это непрерывные перемены. Что ж, китайская стратегия признает по крайней мере одно постоянное свойство военных действий – их непостоянство. Посмотрим, какое значение имеет этот тезис применительно к стратегическому действию.

Даже поверхностное знакомство с книгой Сунь-цзы показывает, что метаморфозы как сущность стратегии имеют несколько очень разных и все-таки обладающих единой основой измерений. Пожалуй, наиболее простой и очевидный вид следования-превращения касается взаимосвязи природной среды и действий войска. Позиции и маневры полевой армии должны «следовать» условиям местности, и Сунь-цзы со свойственной ему педантичностью указывает, как нужно действовать воинам в различных, так сказать, «типовых ситуациях»: на горном склоне и в ущелье, на равнине и в болоте, в лесу и на возвышенности, у берега реки и на воде и т. д. Нам дается классификация видов стратегической обстановки с учетом местоположения войска на театре военных действий – находятся ли войска на территории собственного царства, на землях противника или на местности, достижимой для армий сразу нескольких государств, насколько велика опасность, исходящая от противника, и проч. Ясно, что рекомендации, вытекающие из оценки возможностей войска в той или иной ситуации, тоже относятся к области «следования переменам»: их смысл состоит в том, чтобы привести действия войск в соответствие с качеством или, как выражается Сунь-цзы, «потенциалом» сложившейся обстановки.

Еще большее значение имеют «перемены» войска в условиях соприкосновения с неприятелем и подготовки решающего сражения. (Сунь-цзы настаивает на том, чтобы военная кампания не затягивалась, а ее судьба решалась одной битвой.) Для описания диспозиции и маневров войска в такого рода предбоевой обстановке Сунь-цзы, а вслед за ним и вся военная традиция Китая, пользуются двумя парами понятий. Одну из них составляет оппозиция между так называемыми «регулярными», или «обычными (букв. «прямыми» – чжэн) и «нерегулярными», «необычными» (ци) факторами диспозиции. Оба понятия имели в древнем Китае весьма широкий спектр значений. Так, в рамках государственной политики «прямые» меры нередко соотносили с действиями законными и нравственно оправданными, а «нерегулярные» – с военными хитростями, позволяющими побеждать противников силой. Применительно же к боевой тактике «прямые» действия соотносились с построением войск, завязывающих бой или принимающих на себя лобовой удар противника, а под «нерегулярными» силами подразумевались те отряды, которые наносили неожиданный удар с фланга или тыла, тем самым решая исход сражения. На этом основании американский переводчик Т. Клири трактует первый термин как «прямота» (straightforwardness), а второй – как «внезапность» (surprise). Отсюда традиционная формула: «Регулярной (позицией) встречают противника, нерегулярным (ударом) одерживают победу». Отметим, что наиболее авторитетный комментатор трактата «Сунь-цзы» Цао Цао толкует «регулярные» и «нерегулярные» факторы боя как в хронологическом плане, соотнося их с последовательно вводимыми в бой частями, так и в более широком смысле: как два взаимодополняющих фактора военной тактики. Эти толкования, очевидно, не противоречат друг другу. А в военном трактате Сунь Биня мы встречаем еще более отвлеченную формулировку:

«Формой отвечать на форму – это регулярное действие, а подчинять форму посредством бесформенного – это необычное действие. Неисчерпаемость регулярных и необычных действий обусловлена фактором различения».

Другая пара терминов – это оппозиция «наполненного» и «пустого» в построении войск. Оба понятия играли важную роль в позднейшей философской мысли Китая, но у Сунь-цзы они имеют прежде всего практическое значение: речь идет о сильных и слабых местах в боевой позиции. Соответственно, «разумный полководец», согласно Сунь-цзы, знает «наполненные» и «пустые» места как у собственных, так и у неприятельских войск, а потому может «избегать наполненных мест и наносить удар в пустое место». Подобное умение – необходимая предпосылка победы.

Действительная стратегическая значимость указанных оппозиций заключается, однако, не столько в них самих, сколько в моменте их взаимодействия, в «неисчерпаемости перемен» того и другого. Искусство войны или, по Сунь-цзы, «путь обмана» как раз и состоит в том, чтобы одно переходило в другое и представало как это другое, чтобы «пустота» и «наполненность», «регулярные» и «нерегулярные» действия сменяли друг друга, как идут друг за другом «четыре времени года» или «солнце и луна» в небесах. Цао Цао давал на этот счет более конкретные рекомендации, учитывавшие соотношение собственных и неприятельских сил: «Если мои силы вдвое превосходят неприятельские, то у меня один прием – регулярный, а один – нерегулярный. Если мои силы впятеро превосходят неприятельские, тогда на три регулярных приема должны приходиться два нерегулярных».

Оппозиция «регулярных» и «нерегулярных» маневров свойственна каждому отдельному эпизоду военных действий. Но что можно сказать о круговороте боевых диспозиций, взятом как единое целое, как бесконечно развертывающийся процесс? Такой круговорот имеет своим прообразом не-мыслимый, не имеющий начала и конца круговорот Великого Пути. Различие между «пустотой» и «наполненностью», «регулярностью» и «внезапностью» теряет свое предметное содержание, становится, скорее, символическим, при том, что сами понятия «регулярного» и «нерегулярного» постоянно видоизменяются, получая новый образ и новое выражение. В результате недальновидный противник, судящий только по видимости вещей и в рамках отдельных эпизодов кампании, в конце концов перестает понимать, где сокрыт действительный источник силы противостоящего ему войска. Залог успеха в военной кампании, говорит Сунь-цзы – это умение «выдать пустое за наполненное, а регулярное – за нерегулярное».

Аналогичным образом Сунь-цзы, заметим, судит и о боевом построении войска. Это построение должно основываться на принципе круга, что дает возможность отдельным подразделениям, маневрируя сообразно общему круговому движению войск, взаимно замещать их позиции, не позволяя возникнуть бреши в их рядах. (Полководец, как и подобало руководителю в Китае, находился в центре этого круга.)

Эта круговая динамика боевой диспозиции в каждом отдельном моменте своего развертывания предполагает несовпадение видимого и действительного. Даже в боевом построении подразделения движение его отдельных отрядов по кругу должны, по мысли Сунь-цзы, создать впечатление хаоса и неразберихи при наличии прочного порядка в войсках как целостной единице. Несовпадение реального содержания боевой диспозиции и ее внешнего образа – один из важнейших постулатов китайской стратегии. Между тем, повторим, одно отнюдь не противостоит другому как метафизическая сущность, ведь оба члена оппозиции вовлечены в единый поток событийности, а потому друг друга обусловливают и дополняют или, по слову Сунь-цзы, – «порождают друг друга». В этом пункте Сунь-цзы начинает говорить языком диалектики Лао-цзы, утверждая, что «беспорядок рождается из порядка, трусость рождается из храбрости, слабость рождается из силы». Получается, что «в свете Пути» противоположности настолько же различны, насколько и подобны друг другу. Не такова ли природа круга: образа движения, воплощающего постоянство?

Вся «хитрость» военного искусства Сунь-цзы состоит в этом неопределенном, текучем характере отношений между различными аспектами боевой диспозиции, а также проявлениями и сущностью стратегического действия как образа Великого Пути.

Как возможен образ одновременно реальный и нереальный и даже, точнее сказать, реальный именно в своей иллюзорности? Мы касаемся здесь важнейшего, но вместе с тем почти неизученного в современной литературе вопроса китайской традиции – вопроса о том, каким путем мельчайшие жизненные метаморфозы, «семена» вещей, улавливаемые сверхчувствительным «сердечным знанием» мудреца (назовем их микровосприятиями), превращаются в узнаваемые, доступные восприятию каждого образы физического мира (мы можем назвать их макровосприятиями). Мы имеем дело, очевидно, с процессом укрупнения этих утонченных различий (в пределе – пустотного чистого различения), который сопровождается выделением доминирующих качеств момента восприятия, а этот выбор, в свою очередь, определяет и характер выбираемых и закрепляемых в сознании образов – тех самых типовых форм, которые составляют арсенал традиционной культуры. Выбор этих образов определяется эффективностью чистого различия, и полностью рационализировать его невозможно. Китайская традиция требует не умозрения, а погружения в неуследимые, вечно рассеивающиеся «истоки» опыта; духовное совершенствование в ней равнозначно повышению чувствительности. Недаром китайцы столь почтительно относились к такому канону, как «Книга Перемен», с его акцентом на сверхрассудочном «следовании метаморфозам». Не менее показательна и центральная для китайской традиции идея «тайной» передачи истины от учителя к ученику.

Как бы то ни было, в свете философемы Пути внешние образы не имеют прототипов в природном мире; они оказываются только подобиями природных образов. По сути же они представляют собой результат укрупнения и огрубления микровосприятий внутреннего опыта, которые оформляются и кристаллизуются в культурной практике благодаря нашим жизненным привычкам. Однако, поскольку «семена» вещей вообще не имеют формы, нельзя считать макрообразы, полученные посредством укрупнения микровосприятий, только иллюзией. Во всяком случае, это иллюзия, которую невозможно противопоставить некоей опытной или умопостигаемой «действительности». В то же время как предмет духовной практики и средство символической коммуникации типовые формы культуры вполне реальны. Нельзя только сводить их к понятиям инструментального разума, то есть к формам идеологии, которая, разрывая связь мысли с символическими истоками человеческой практики, вынуждена искать свое обоснование в так называемой «объективной действительности».

Возвращаясь к теме «возвратного движения Пути», мы можем сказать теперь, что в его свете все формы (в том числе и диспозиция войска) находят свое завершение в бес-форменном. Сунь-цзы так прямо и утверждает. Ему вторит Сунь Бинь, добавляя, что всеми формами владеет одно, которое есть одновременно единое и единственное и потому само формы не имеет:

«Война – это борьба форм за превосходство. Нет такой формы, которую нельзя было бы покорить, но нельзя знать форму, которая дает превосходство…

Невозможно использовать превосходство одной формы для того, чтобы победить все формы. Поэтому то, благодаря чему можно владеть формой, есть одно. Но то, благодаря чему достигается победа, не может быть одним».

В сущности, природа круговорота Пути, его альфа и омега – это состояние бесформенного Хаоса. Однако если в начале круговорота мы застаем хаос первозданной нерасчлененности бытия (так называемое состояние Беспредельного – у цзи), то в конце его мы приходим к культивированному хаосу досконально эстетизированной, осмысленной до последних мелочей жизни – состоянию Великого Предела (тай цзи). Эти два вида Хаоса – природный и человеческий – подобны друг другу не логически, а так, как и полагается реальностям извечно текучим, ежемгновенно самоустраняющимся: они сходятся по своему пределу. Эту запредельную точку схождения несходного древние китайцы и называли Дао, или Великий Путь – путь всех путей. В Дао все уникально и все сообщительно, все одновременно рождается и погибает, все единственно и едино, все свершается – и ничто не преходит.

«Война – это путь обмана», – говорит Сунь-цзы, объединяя два по видимости несовместимых понятия: истину и ложь. Мы видим теперь, что он говорит это совершенно серьезно, имея на то самые веские основания. Именно этот почти скандальный постулат лежит в основании всей системы китайской стратегии. Каждый маневр искусного стратега изначально неоднозначен: он может восприниматься и как реальность, и как иллюзия. Более того, он обманчив в своей реальности и реален в своей обманчивости. У противника просто не остается шансов! Напротив, «разумный полководец» у Сунь-цзы имеет свободу выбора статуса маневра и, следовательно, способен прочно владеть инициативой. Он сам определяет то, что принимают за «действительность».

Между тем круговорот метаморфоз реальности, взятый как целое, в его родовом моменте существования, выявляет еще более высокий уровень «чистой со-бытийности», где «путь обмана» предстает в его непреходящем, абсолютном виде – как недвойственность внутреннего импульса движения и его внешнего «следа», то есть «предшествующего» и «последующего» моментов событийности. Напомним, что событийность – эта подлинная основа практики – принадлежит области «воли», или непроизвольного помышления, открытости «сердца» зиянию бытия, где личное сходится с вселенским, условное – с безусловным. «Правда» обмана здесь указывает на некую априорную и неизменную по отношению к актуальному опыту реальность, которая, в зависимости от условностей культуры и личных предпочтений мыслителей, может получать очень разные определения, начиная с «литургической смыслонаправленности действия» Э. Левинаса и кончая «абсолютным воображением» К. Юнга или «имагинативным абсолютом» русского ницшеанца Я. Голосовкера.[18]

В свете такого рода виртуальной глубины Пути как «вечного начинания» раскрывается временное измерение «обмана», которое предстает неисчислимым разрывом между символической матрицей практики и внешними формами. «Показывай формы противнику, а сам пребывай в бесформенном», – гласит максима Сунь-цзы. Эти слова лишний раз напоминают о том, что в китайской стратегии видимые, пространственные метаморфозы диспозиции войска очерчивают символическое пространство событийности, которое лишено протяженности и являет собой, можно сказать, чистую длительность, или «протекающую вечность» – символическую дистанцию между «семенем» и «плодом» событий. Именно такую природу имеет знаменитый китайский идеал духовного достижения гунфу, который означает, собственно, «свободное время», «время неделания». Гунфу – это действие, «адекватное времени в целом»,[19] отсутствие и покой, знаменующие творческое изобилие жизни, предельная наполненность вселенской пустоты. Как сама реальность Пути, оно может быть мыслимо лишь как (ра)схождение противоположностей, парадоксальное не-единство разрыва и преемственности, всеобщности и единичности.

Китайской стратегии, таким образом, неведомо самое понятие «паузы в военных действиях», которое занимает столь заметное место в стратегической концепции Клаузевица.[20] Здесь отсутствие конечных форм выступает условием всех превращений и всякой действенности вообще. Такова подоплека оппозиции, составленной, пожалуй, двумя наиболее самобытными понятиями китайской стратегии: «потенциала» (ши) и «удара» (цзе цзи). Термин ши переводится в западной литературе словами «мощь» (Н. И. Конрад), «сила вещей» (Ф. Жюльен),[21] «энергия» (С. Гриффит, Ли Юйжи), или даже дух. Среди древних философов ему уделяли наибольшее внимание законники, которые употребляли его для обозначения нелокализуемого и потому неотразимого воздействия власти государя. Речь идет, по существу, о потенциале ситуации, образуемом всей совокупностью «обстоятельств момента», – величиной не столько количественной, сколько качественной. Этот потенциал воплощает силу самопревращения бытия, силу чистого творчества, и его прообразом в природном мире является вода – стихия вечнотекучая, не имеющая постоянной формы. Вместе с тем потенциал не есть чисто стихийная величина. Он создается и наращивается известным нам круговоротом взаимопорождающих «форм» военных действий–именно поэтому им можно «владеть», хотя его нельзя использовать как отдельный предмет.

Потенциал принадлежит пространству событийности и в этом смысле воплощает саму природу человеческого социума в его самом общем, родовом, чуждом субъективности состоянии. Подчеркнем, что сила-ши есть качество всецело динамическое, как раз и несущее в себе «постоянство в переменах». Камень, лежащий в яме, не обладает потенциалом и не оказывает психического воздействия. Камень, который навис над горным склоном, обладает большим потенциалом и потому способен внушать страх. Потенциал, таким образом, подавляет всякую индивидуальную, то есть частную волю. Сунь-цзы уподобляет потенциал военной диспозиции силе туго натянутого лука или водного потока – стихии как нельзя более мягкой и уступчивой, но способной все сметать на своем пути. Такой силой, разумеется, нельзя пользоваться произвольно, как отдельной вещью, но мудрец умеет «положиться» (жэнь) на нее. Главное же, потенциал может возникнуть и реализоваться лишь благодаря игре сил, создающей пространство стратегического действия.

Очерчивая предельный горизонт социальности, потенциал обстановки не существует вне человеческой практики, но вместе с тем не переходит в ее предметное содержание. Искусный полководец, согласно Сунь-цзы, полагается не на удачу и храбрость своих воинов, а прежде всего на потенциал обстановки, ибо именно эта «сила обстоятельств» вселяет в воинов мужество или, наоборот, отнимает его у них. Как видим, потенциал принадлежит одновременно объективному и субъективному миру. Вот почему это понятие позволяло китайским теоретикам войны с легкостью объяснить взаимодействие того и другого. В трактате «Хуай Нань-цзы» выделяется три вида силы-ши: «духовный потенциал» (сила духа полководца и его воинов), «потенциал Земли» (преимущества, предоставляемые рельефом местности) и потенциал, возникающий благодаря «следованию обстоятельствам». Первая и последняя разновидности потенциала обстановки обусловлены человеческими факторами, второй из них – фактором природным. А кроме того, напоминают авторы трактата, «потенциал владения обстановкой непременно выражается в некоей форме».

Таким образом, сила-ши, как все ключевые понятия китайской стратегии, предполагает малопонятное для европейского ума сочетание непроизвольного следования течению событий и владения складывающейся обстановкой. Пожалуй, здесь будет уместно провести аналогию с ролью эмоции в нашей жизни: мы не можем ни произвольно создать чувство, ни даже устранить его, но, отдаваясь чувству, способны достичь необыкновенной ясности и силы духа; одним словом, мы можем со-работничать с чувством. «Разумный полководец» умеет вникать в потенциал обстановки и способствовать его усилению, но этот потенциал никогда не совпадает с поверхностными, явленными тенденциями. По сути, речь идет все о той же символической матрице культурной практики – реальности неформализуемой, связывающей воедино субъективное и объективное, сознательное и бессознательное, свободу и нормативность действия. Перед нами еще один аспект «умного неделания» – бесконечной действенности, которая актуализируется только в потоке событий. Уже ученый II века Цай Юн, автор самого раннего эссе об искусстве каллиграфии, писал о «девяти фигурах потенциала письма», которые соответствуют некоей целокупной и потому неудержимой силе «текущего момента»: «Когда потенциал приходит, его не остановить; когда потенциал уходит, его не удержать». Согласно Цай Юну, «девять фигур потенциала» образуют в совокупности некий круговорот духовной практики, обеспечивающий преемственность традиции помимо слов (девятка здесь, как и у Сунь-цзы, служит обозначением полноты свойств бытия). Он пишет:

«Когда девять видов потенциала воспроизведены по порядку, сам собою, без наставлений учителя, соединяешься с мудрецами прежних времен».[22]

Суждения Цай Юна показывают, что создание и реализация «потенциала ситуации» есть творческий акт в полном смысле слова. Цай Юн не упоминает, с какими «древними учителями» можно «соединиться», воспроизводя различные конфигурации духовной силы, и это умолчание не случайно. «Древность» у него служит знаком «непреходящего начала», которое «дает всему быть» и потому остается вполне анонимным. Но, воплощая неуничтожимые свойства жизни, оно удостоверяет и «подлинность» (чжэнь) существования. А жизнь подлинная – это всегда жизнь одухотворенная, проникнутая сознанием и сознательно прожитая.

Понятие «девяти конфигураций силы» у Цай Юна, как и девятка в книге Сунь-цзы, обозначает всю полноту, неисчерпаемое разнообразие проявлений творческой мощи жизни. Потенциал осуществляется в круговороте боевых «форм», и тот, кто владеет этим круговоротом, подобно капитану, держащему в руках штурвал корабля, владеет стратегической инициативой.

Будучи динамической реальностью, потенциал имеет точку приложения его силы, чем и обусловлена его важность для стратегической теории. Вот здесь мы сталкиваемся, быть может, с самым загадочным тезисом китайской военной науки: накопленный потенциал «разряжается» одним молниеносным и сокрушительным для противника ударом, обозначавшимся словом «импульс» (цзи). Речь идет, по существу, о мгновенной актуализации потенциала. Вот как разъясняется это понятие в упомянутой выше книге Цзе Сюаня: «Точка, к которой прилагается потенциал, – это импульс. Точка превращения во всяком событии – это импульс. Точка связанности вещей – это импульс. Своевременное действие – это импульс. То, что свершается перед глазами, – это импульс. А то, что происходит, когда отводишь глаза, не может быть импульсом. Когда успеваешь воспользоваться случаем – обладаешь импульсом, а когда не можешь так поступить – теряешь импульс. Тут нужно рассчитывать все более глубоко, таить в себе все более надежно. Сие определяется знанием, а используется решимостью».[23]

Чтобы понять, каким образом возможен такой удар, примем во внимание, что потенциал определяется всей совокупностью «обстоятельств момента», включая положение неприятельских войск, так что искусный стратег «знает» своего противника. Знать в данном случае означает знание именно «пустоты», внутренней слабости в позиции противника, его «ахиллесовой пяты», которая находится, впрочем, не на периферии, а в самой сердцевине неприятельской диспозиции – и нигде более. Сунь Бинь употребляет в этой связи очень примечательное, но впоследствии забытое понятие «предел в середине» (чжун цзи). Со своей стороны Сунь-цзы подчеркивал, что нападать нужно обязательно на то, что является «самым ценным» для противника. Говоря о природе такого нападения, он употребляет два классических образа: так стрела слетает с натянутого лука и сокол безукоризненно выверенным броском в мгновение ока настигает свою жертву. Самое же понятие удара обозначено у Сунь-цзы словом, выражающим преимущественно идею ритма, – как можно предположить, некоего общего «ритма ситуации», музыки событийности. Удар, говорит Сунь-цзы, должен наноситься «накоротке» или «вблизи». И действительно: ритм событий формирует как бы единое тело музыкального взаимодействия сил, в рамках которого, как внутри живого тела, все связи носят интимный характер, так что, по слову Чжуан-цзы, «все вещи вмещают друг друга». Срединная «пустота» есть фокус натяжения сил, составляющих данную форму, отчего воздействие на него вызывает мгновенный распад всей структуры. Так порой стеклянный стакан, упавший на пол, разбивается вдребезги, если удар приходится в его структурообразующую точку.

Таким образом, у китайского стратега в действительности есть только один план, но такой, который не имеет внешней цели, а уводит «за пределы мыслимого», ибо он есть только «поиск пустоты пустотой». Этот поиск не требует вмешательства рассудка: подобное само стремится к подобному. Когда удар наносится «своевременно» или «накоротке», это означает, что нападающий находится в непосредственном соприкосновении с противником, что он уже, так сказать, проник в жизненное пространство последнего. В этом тоже нет ничего удивительного, поскольку, как мы только что выяснили, речь идет о «встрече пустоты с пустотой».

Операционально возможность такого схождения обусловлена наличием разрыва между внешним образом и внутренней (не)формой взаимодействия. Как мы уже знаем, явленные превращения «формы войска» относятся к реальной событийности мира «как тень к телу»: первое не тождественно второму, но и не отделено от него, причем всякая форма есть одновременно и нечто «иное». Как бы ни оценивал противник, не достигший «всеобъемлющего видения», отдельные формы моей диспозиции – регулярными или нерегулярными, наполненными или пустыми и т. д. – он обречен… просчитаться! Поистине, бывают случаи, когда любой выбор оказывается ошибочным. Более того: когда противник ориентируется на внешние признаки силы, он уже фактически вступает в непосредственный контакт с противной стороной и незаметно для себя «раскрывается», делает себя уязвимым для нападения. В одном месте, описывая решающий удар на войне, Сунь-цзы сравнивает уязвимую точку в позиции противника с щелью, которая образуется, когда «приоткрывают дверь»: мудрый стратег умеет устремиться в эту щель, «подобно вырвавшемуся на свободу зайцу».

Итак, преимущество победоносной стратегии заключается в самой возможности отождествления потенциала обстановки с любым из его внешних проявлений. Оттого же, как не раз подчеркивает Сунь-цзы, удар наносится именно там, где неприятель его не ожидает. Как мы уже знаем, мудрый стратег нацелен именно на «пустоту» в построении неприятельского войска, каковая всегда находится в самом центре его диспозиции, но поскольку у искусного полководца каждый маневр может быть обманным, а противник не знает, откуда ждать удара, ему приходится распылять свои силы, невольно создавая бреши в своей позиции. Наносить же удар в «пустое место» неприятеля необходимо всей мощью войска. Тогда, по словам Сунь-цзы, соотношение сил будет десять против одного в пользу нападавших, так что успех нападения будет обеспечен.

Коль скоро любая обстановка имеет свой потенциал, реальное столкновение двух армий обязательно должно завершиться победой одной из сторон и поражением другой. Здесь позиция Сунь-цзы обнаруживает особенную близость взглядам, которые в Европе были впервые высказаны Никколо Макиавелли. Эта позиция требует признать, что в политике и военной стратегии есть только две возможности: «вести других» или самому «быть ведомым другими». Император Танской династии Тай-цзун, сам талантливый военачальник, считал искусство «вести других» или, говоря современным языком, владеть стратегической инициативой главным уроком, преподанным великим стратегом древности. Точно так же потенциал власти реализуется в некоем безотчетном принятии подданными порядков, установленных в государстве. Правитель и народ связаны как бы молчаливым сговором, который не может оформиться ни в открытый договор, ни в секретный заговор.

Что же касается боевого контакта, то он должен быть неожиданным, мгновенным и эффективным, как «укол иглы, спрятанной в вате» (еще один традиционный образ действия потенциала ситуации). В конце концов цель удара состоит в том, чтобы поразить «пустоту» противника. И эта цель исключает конфронтацию!


Командование: мораль, сила и сила морали

В книге Сунь-цзы, как и в других военных канонах Китая, огромное внимание уделяется роли полководца на войне и его личным качествам. Иного и трудно ожидать от тех, кто полагает, что сущность военной стратегии – непрерывные превращения и, следовательно, «у войска нет неизменной формы». Если истина есть свойство пространственно-временного континуума, ее претворение оказывается делом личного опыта. Истина вечнопреемственности жизни – не отвлеченная формула, а путь сердца. Сердца по определению бодрствующего, постигающего бездну «иного», пронзающего все планы бытия, все моменты существования.

Сунь-цзы называет искусного полководца «сокровищем государства» и «опорой правителя», человеком, который способен водворить в царстве покой и благоденствие. Он настаивает на праве полководца обладать полной властью над вверенным ему войском и даже, если сочтет необходимым, не выполнять распоряжения государя – едва ли не единственный случай ограничения абсолютной власти правителя, допускавшийся китайской традицией. В свойственном ему ключе он педантично перечисляет добродетели, которыми должен обладать военачальник: разумение, доверие, человечность, мужество, строгость. Интересно, что три из этих качеств – человечность, разумение, мужество – признавались (в указанном здесь порядке) главными достоинствами человека в конфуцианстве. Однако Сунь-цзы ставит на первое место разумение – оно, несомненно, кажется ему более важным с практической точки зрения. Мнение патриарха китайской стратегии стало традиционным для военной мысли Китая. И уже Цао Цао утверждал, что пять качеств полководца, называемых Сунь-цзы, составляют «полноту добродетели» (сам Сунь-цзы слова «добродетель» не употреблял – такое понятие было бы для него слишком личностным).

Обозначим основные обязанности полководца, о которых сообщает Сунь-цзы. Военачальник должен первым делом выполнять правила, касающиеся набора и организации войска, военных учений и воинской дисциплины. Здесь не требуется какого-то особого искусства. «Управлять множеством – все равно что управлять немногими», – говорит Сунь-цзы: нужно только правильно разбить войско на отдельные подразделения и установить точную субординацию. Но командующий должен добиваться строжайшего соблюдения дисциплины и воинского устава (подробные рекомендации на этот счет содержатся в трактате Сунь Биня). Воины должны отлично знать правила боевого строя и отдельные маневры, значение разного рода боевых сигналов и приемы владения оружием. Необходимо самым решительным образом пресекать слухи и кривотолки в войсках, поощрять отличившихся и наказывать нерадивых. При этом китайские знатоки стратегии, как и древние политики из числа приверженцев закона, были убеждены в том, что наказания должны быть тяжелы, а награды – невелики. Впрочем, любые, даже самые суровые меры по наведению порядка будут бесполезны, если полководец прежде не завоюет доверие воинов справедливым и своевременным применением наград и наказаний. Полководец также не должен быть ни слишком расточительным, ни тем более скаредным, ибо скупость на войне в конечном счете обходится дороже всего. Его человечность проявляется в том, что он умеет беречь своих воинов и вникает в их нужды. Его мудрость состоит в том, что он умеет правильно оценивать способности людей и ставить каждого на подобающее место. А его личная храбрость помогает ему завоевать авторитет и уважение в войсках, без чего не может быть и успеха на войне.

Особое значение китайская военная традиция придает фактору сплоченности войска. Сунь-цзы называет «путем управления», то есть высшим принципом стратегии такое положение вещей, когда все войско «едино в храбрости, как если бы то был один человек», когда полководец и все его люди действуют, «как один человек». В «Шести секретах военного искусства» содержится не менее категоричное высказывание: «В «пути войны» нет ничего более ценного, чем единство». Сплоченность же войска – это в первую очередь результат личных качеств командира. Воины доверяют только тому командиру, который сам честен по отношению к ним, и преданы только такому военачальнику, который предан своим подчиненным. Хитрость и обман – необходимые принципы любой военной операции – неприменимы в отношениях со своими людьми. Ученый танской эпохи Пэй Синцзянь заметил по этому поводу: «В законах войны ценится обман: смысл его в том, чтобы посредством хитрого плана получить выгоду от неприятеля. Управляя же собственными людьми, нельзя обойтись без искренности и доверия».[24] Сунь-цзы выражается еще решительнее: полководец должен «относиться к воинам как к младенцам, и тогда они пойдут с ним хоть в пропасть; он должен относиться к ним, как к любимым сыновьям, и тогда они будут готовы умереть вместе с ним».

Разумеется, отношения между командиром и его подчиненными – это не дружба, а война – не пикник. Между стратегом и исполнителями его плана не может быть равенства и полного взаимопонимания, и притом не просто в силу формальностей воинской субординации, а вследствие самого существа стратегического действия. Сунь-цзы не раз подчеркивает, что мудрый стратег обладает знанием, которое недоступно «множеству людей» (не являясь к тому же общепонятным), что рядовые воины «могут одержать победу, но не могут знать причин победы». Не следует ли в таком случае предположить, что Сунь-цзы имел в виду именно то, что говорил, когда утверждал, что полководец должен относиться к своим воинам «как к младенцам» и «любимым сыновьям»? Разве взрослые не любят в детях прежде всего их невинность, которая так часто предстает наивностью, то есть неким внутренним недостатком знания? Собственно, доверие только и возможно там, где отсутствует взаимопонимание. Более того, как настаивает Сунь-цзы, полководец просто обязан держать своих воинов в неведении относительно содержания и целей операции: он должен побольше говорить о выгодах, которые она сулит, умалчивая о возможных опасностях. Если нужно, он может заставить своих людей проявлять чудеса храбрости, намеренно поставив их – в интересах общего дела – в безвыходное положение. Ибо там, где нужно выбирать между личными интересами отдельных воинов и судьбой всего войска, он без колебаний должен жертвовать первым.

Подобные действия полководца могут иметь стратегическое оправдание, но каким образом они могут сочетаться с безупречным доверием к его персоне? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно вернуться к теме сверхчувствительности бодрствующего сознания – традиционному идеалу духовной жизни в Китае. Жизнь мудреца, по китайским представлениям, есть неустанное само-превозмогание и, следовательно, оставление или, по-китайски, «опустошение» себя. Это путь от субъективного «я» к вечноживой самости существования. Поэтому китайский полководец есть тот же мудрец, который способен без принуждения вести за собой подчиненных. Ему свойственна ясность сознания, неведомая обыкновенным людям, – та ясность, которая позволяет мгновенно устранять все проявления субъективизма в себе. Оттого же бодрствующему сознанию свойственна безусловная открытость миру: оно свободно принимает все впечатления и воздействия и так же свободно дает излиться своему содержимому – всем наполняющим его идеям, образам и страстям. В этом смысле оно подобно чистому, по природе своей пустому зеркалу, которое пребывает вне мира и, однако же, вмещает в себя весь мир. Классическое суждение на этот счет принадлежит Чжуан-цзы:

«Сердце мудрого подобно ясному зеркалу: оно не устремляется к вещам и не влечется за ними, свободно принимает их в себя – и становится пустым, когда вещи проходят».

Жизнь бодрствующего сердца проходит под знаком пустоты. Жить в бодрствовании – значит постоянно «убирать», «вбирать в себя» (шоу) то, что дается в опыте. Это значит постоянно выявлять предел своего существования, преодолевать себя, «хоронить себя» (еще один образ Чжуан-цзы). Поэтому мудрец, живущий одной жизнью с Великим Путем, пребывает там, где «умолкают звуки и меркнут образы»; погружается в мир «сокровенного» и «темного» (сюань, мин). Мы встречаем плоды такой работы устранения всего преходящего и субъективного в себе, когда читаем древние китайские правила, относящиеся к полководческому искусству. Поражает простота и строгость этих наставлений, исполненных стальной непреклонности. В них как раз нет никаких хитростей, ничего нарочитого и показного. Главная добродетель полководца – прямодушие и честность, доходящие до полного пренебрежения личной выгодой и личным удобством. Только полное бескорыстие вождя может создать то поле столь же абсолютного доверия к нему, которое позволит ему повелевать без принуждения, вести за собой людей «силою сердца». (Трактат о полководческом искусстве, составленный древним полководцем Чжугэ Ляном, так и называется: «Книга сердца».) Только в поле этого великого бескорыстия способен проявиться и главный талант полководца – способность к предельно спокойной, трезвой и взвешенной оценке ситуации. Ибо мудрость китайского полководца состоит в том, чтобы делать только то, чего нельзя не делать. Истина столь же простая, сколь и трудная для исполнения. Но царственно щедрая: она одна обещает все богатства мира буквально ни за что – за ускользающий миг само-отсутствия. И притом эта великая добродетель китайского стратега лишена пафоса жертвенности, ибо его отсутствие в мире равнозначно его внутренней наполненности и, следовательно, подлинному счастью. В этом смысле «знающий стратег» у Сунь-цзы, подобно даосскому мудрецу, усваивает себе женские качества: покой, уступчивость, видимую скромность, которые скрывают в себе первозданную мощь бытия.[25]

Европейская мысль охотно признает и даже оправдывает неизбежность присутствия зла в человеке – возможно, потому, что христианская традиция не различает в человеке способности самостоятельно одолеть свою греховную природу. «Мы легко прощаем себе свою вину, если она известна только нам самим», – в этих словах Ларошфуко отобразилось многое из европейской духовности, склонной даже эстетизировать зло. Со времен Макиавелли европейская политическая мысль никак не может примирить силу с добродетелью, пусть даже по латыни эти слова пишутся почти одинаково. Напротив, китайское стратагемное мышление всегда отстаивало единение силы и добродетели, даже если это единение относилось больше к области идеальных представлений, нежели реального положения дел.

Тот, кто поборол свое корыстное «я» и открыл в своем опыте небесную глубину, умиротворен и безмятежен. Еще Конфуций называл непременной чертой высоконравственного мужа его неколебимое спокойствие. Полководец, говорит Сунь-цзы, должен быть «покоен» и «прям». Покой приходит тогда, когда нет беспокойства о своей личной судьбе. Прям тот, кто способен объять собою весь мир. Таков китайский мудрец – тот, кто убирает себя в себя, и так пред-оставляет (фан) всему пространство быть. Убирая себя из мира, он вбирает мир в себя. Мир расцветает в зеркале просветленного сердца. И тот, кто дал ему расцвести, не трогает его цветов. Для мудрого стратега величественное цветение жизни – само по себе высшая награда. Вот так для китайцев пространство стратегического действия есть духовное поле воли, пространство «опустошенного сердца», высвобожденное, расчищенное от завалов предметности опыта усилием «самоустранения». Это по сути своей виртуальное пространство предвкушаемой жизни, лишенное протяженности, но всеобъятное, опознаваемое внутри себя и потому моральное, хотя и лишенное субъективности.

Жизнь в пустоте, подчеркнем еще раз, не подразумевает аскетического умерщвления чувственной природы. Пустотности бодрствующего сознания китайского мудреца-стратега соответствует не пустыня абстракций, а, напротив, царственное богатство бытия, «жизнь преизобильная» творческого духа. Не случайно в китайской культуре со временем развился тонкий вкус к эстетизации решительно всех моментов чувственного восприятия, всех проявлений телесной интуиции и всех деталей человеческого быта, к выстраиванию цельного и всеобъемлющего образа «изящной жизни». Достаточно даже краткого знакомства с интерьером китайского дома, с китайским садом или пейзажной живописью, чтобы убедиться: китайцы умели ценить свойства всякого материала и любить жизнь во всех ее проявлениях. Предметная среда в китайском доме и саде складывается в бесконечно сложную паутину символических «соответствий» (в том числе, конечно, и литературных), и дух вольно скитается в этом пространстве непрерывного «самообновления» бытия, вечной свежести жизни, никогда не достигая пресыщения, постоянно пере-живая самого себя. Мудрость китайского стратега есть, помимо прочего, необычайно обостренное чувствование эстетических качеств жизни. Но его чувствительность в конечном счете означает внимание к за-предельному в опыте, чувствование сокровенной глубины предсуществования, где река жизни растворяется в бездне вечности. Тот, кто живет «семенами» вещей, живет вечнопреемственностью духа.

Равным образом непрозрачность стратега для окружающих не имеет ничего общего с нарочитой скрытностью. Речь идет о строгой размеренности поведения, отсутствии в нем каких бы то ни было излишеств, одним словом, о том идеале «Срединного Пути», который отличает образ жизни китайского мудреца. Это поведение приводит все душевные состояния и наклонности к полному равновесию и поэтому предстает как бы лишенным качеств. Но оно – психологический прообраз «круговорота форм» и устремленности к «срединному пределу», составляющим ядро китайской стратегии.

Воин-мудрец открывает себя бездне неисчислимых перемен. В этом он утверждает свою свободу и свою мужественность. Как сказал Чжуан-цзы:

Малый страх делает робким. Великий страх делает свободным.

Есть великая загадка в том, что для мудреца, «убравшего мир», поистине умершего для мира, мир открывается всем великолепием своих форм, красок и звуков: «Все вещи проходят передо мной в своем пышном разнообразии, и я созерцаю их возврат к истоку», – сказано у Лао-цзы. В этом огромном и красочном мире мудрый стратег пестует великую беспристрастность: он идет Срединным Путем, в силу своей безупречной со-средоточенности не выказывая никаких качеств, ничем себя не выдавая. У него нет ни воспоминаний, ни надежд – такова его плата за усилие само-превозмогания. Он подобен даосскому мудрецу, который «чужд человеческим понятиям». Все вещи для него – только отблески вовек сокровенной и неизреченной глубины его просветленного понимания. Он сливается с несотворенным Хаосом. И, усвоив себе ужасающую мощь бытийственного рассеивания, прильнув к первозданной подлинности жизни, с истинно царской щедростью дарит людям сокровище «Единого Сердца» – источник доверия и любви между людьми. Отринув в себе все «слишком человеческое», он становится «по-небесному человечным».


Абсолютная стратегия

Наш краткий обзор стратегической концепции Сунь-цзы позволяет увидеть в ней определенную систему и иерархию ценностей. В какой-то мере об этой системе можно судить по цитированному выше суждению из трактата «Вэй Ляо-цзы», где различаются три способа достижения победы в войне: низший из них – это «победа с помощью силы», выше него стоит победа «посредством устрашения», лучшая же победа достигается «с помощью Пути». Такая иерархия форм войны соответствует традиционной для китайской культуры трехступенчатой иерархии духовного совершенства. Уже Лао-цзы говорил, что Путь постигают благодаря «сокрытию и еще сокрытию». В китайской теории живописи было принято делить художников на три разряда: «умелые», «утонченные» и «духовные». В боевых искусствах Китая существовало представление о трех уровнях применения силы: «раскрытие», «сокрытие» и «превращение».

Упомянутый иерархический порядок еще со времен Лао-цзы трактовался в категориях последовательного сокрытия-раскрытия, то есть перевертывания опыта: внешние образы должны сокрыться, чтобы могла проявиться внутренняя реальность. В сущности, речь идет об особом виде откровения – всегда заданном человеческому пониманию откровении внутреннего динамизма жизни, чистой действенности бытия. Такое откровение выявляется и даже претворяется самим человеком. Сунь-цзы не принимает во внимание ни судьбы, ни вмешательства божественных сил. Но его стратегия основывается на знании предельной реальности, которая есть присутствие небесной глубины в человеческих делах. Его учение – превосходный образец китайской мудрости, о которой можно сказать словами старинной китайской поговорки: «Когда осуществится Путь Человека, Путь Неба осуществится сам собой».

Стратегическая концепция Сунь-цзы – это результат человеческого познания и путь человеческой практики, которые, однако, хранят в себе нечто безусловное, всеобщее, нерукотворное, воистину «небесное». Китайский стратег начинает с педантичного рассмотрения конкретных, даже рутинных задач военного дела и до конца остается приверженным этой непритязательной, чуждой метафизических абстракций и сентиментальной патетики почве земного бытия. Но ему дана способность прозревать в череде будничных событий одну вселенскую событийность, открывать в человеческой суете одну бесконечную действенность. Все его понятия получают жизнь от собственного предела и с легкостью перетекают друг в друга и друг друга замещают. Их метаморфозы сообщают о пространстве событийности, в котором все есть только Превращение и каждая вещь, сведенная к своей предельности, пронизывает и вмещает в себя все прочие, всякий момент времени заключает в себе все времена.

Мы уже не раз могли убедиться, что стратегическое действие в китайской традиции исключает конфронтацию. Иначе и быть не может, ведь речь идет о действии совершенно цельном, полном, самодостаточном, представляющем некий аналог выдвинутому немецкой классической философией понятию «чистой деятельности», которая «совсем не имеет объекта, но скорее возвращается обратно к себе» (Фихте). Такое действие может представать лишь как круговорот, взаимозамещение присутствия и отсутствия, а в своем логическом пределе, или истоке – как символическое движение, лишенное пространственно-временных характеристик и абсолютно безыскусное, не отделенное от элементарности первозданного Хаоса. Это Одно Действие – первое и последнее событие – мира есть именно превращение, и притом духовное: в нем и посредством него техника становится безмерной мощью, которая упраздняет технику.

Пространство «одного превращения» можно вообразить как сферу или круг, имеющий три основных измерения: таково, во-первых, течение природного времени с его взаимозамещением начал инь и ян (фактор «Неба»), во-вторых, круговорот «регулярных» и «нерегулярных» проявлений стратегии и, в-третьих, перетекание «потенциала» в «рассчитанный удар» и обратно.

Таково пространство стратегического действия, которое выявляется и опознается человеком, но не принадлежит миру предметности и потому недоступно инструментальному использованию. В этом оно являет прообраз Великого Пути (дао) как дистанции без протяженности и, следовательно, чего-то действительного и действенного, но воистину «бесполезного». Как сказано в даосском трактате «Гуань Инь-цзы», дао подобно лезвию меча: оно рассекает все сущее (знание как действенность именно рассекает, создавая все новые различия), но тот, кто попытается взять его в руки, только поранит себя.

В символическом пространстве событийности все свершается по пределу своего существования, все является по своей противоположности. В китайском миропонимании стратегична не просто военная кампания, а вся человеческая деятельность и даже само бытие. Китайский ритуализм с его культом символического общения и утонченной игрой намеков есть очевидное выражение стратегического подхода к жизни. Самое стремление противопоставить стратегию и общение, столь важное для классической европейской мысли,[26] невозможно и немыслимо в китайской традиции, где сообщение всегда осуществляется через его предел, через невозможность сообщить. Даже знаменитые чань-буддийские коаны, силящиеся отменить все условности ритуального общения и возвратить сознание к «голой правде» бытия, суть тоже своеобразная стратегия: стратегия, кладущая предел всем стратегическим приемам и тем самым… подтверждающая их.

Так в китайской традиции стратегия оказывается существеннейшим свойством культурной практики. Вот почему одно из самых широких определений стратегии, принадлежащее Наполеону, оказывается и едва ли не самым точным: «Стратегия – это способ использования пространства и времени». Впрочем, суждение Наполеона указывает лишь на саму возможность существования стратегии. Где же в таком случае локализуется стратегия? Всюду, где какая-либо самоорганизующаяся общность вступает во взаимодействие с внешним миром. Такая общность всегда представляет собой, как мы уже могли видеть, определенное функциональное единство, способное видоизменять свои отношения с окружающей средой. Поскольку речь идет об иерархически организованной общности, включающей в себя разные структурные уровни и подсистемы, можно говорить о внутрисистемной стратегии, которая обеспечивает функциональные различия отдельных частей системы и ее субстантивное единство. Это последнее во внешней стратегии системы выступает как единство функциональное, что дает возможность постулировать и некое немыслимое, чисто предположительное единство мира, каковое и фигурирует в китайской традиции под названиями «Великой Пустоты», «Великого Единства», «Единотелесности» и т. п. Отсюда убеждение китайцев в том, что всякий конфликт есть, в сущности, недоразумение и что война не должна разрушать мир. С этой же точки зрения чем более сложно организована система, тем она сплоченнее.

Стратегия в китайском понимании – это не противоборство двух систем. По сути дела, это способ взаимодействия более совершенной общности с менее совершенными, составляющими лишь «среду» стратегического действия. Между системой и средой существует глубинная преемственность, и знание этой преемственности, предстающей на поверхности явлений как различие, прерывность, противостояние, есть стратегическое знание. Пространство стратегического действия, будучи только пределом, границей форм, не имеет протяженности, но обладает внутренней (символической) глубиной. Внешние проявления стратегии есть перевернутый образ ее действительного содержания. Здесь всякое действие свидетельствует о не-действовании, образы не выявляют, а скрывают реальность. Старинная китайская поговорка гласит: «Уход – лучшая стратегия». Уйти – не значит проиграть. Соображения же репутации и престижа несущественны там, где речь идет о жизни и смерти и о сохранении для себя возможности вернуться и победить. Однако главная причина любви китайцев к «уходу» состоит в том, что для них отход, отступление только и создают самое пространство стратегического действия. Отойти – значит выявить то символическое пространство событийности, в котором, как нам уже известно, осуществляется чистая действенность.

Надо заметить, впрочем, что эти свойства стратегии по-своему универсальны и отнюдь не являются специфически «китайскими». В том или ином виде они всегда заявляли о себе в военной практике. Достаточно вспомнить, например, одну из самых блестящих военных побед в человеческой истории: решающую битву Александра Македонского с персидским царем Дарием. Армия Дария насчитывала почти миллион пеших воинов, 200 тысяч скифских всадников, 200 боевых колесниц и группу боевых слонов. Под началом Александра имелось 40 тысяч пехоты и 7 тысяч кавалерии. Дарий построил свое войско в боевом порядке на равнине и стал ждать противника. Александр, дав своим воинам три дня отдыха, подошел к месту битвы на рассвете, но вместо того, чтобы завязать сражение, повел свои фаланги в обход левого крыла персидских войск. Видя, что греки обходят его боевые порядки и могут ударить с тыла, Дарий послал скифов остановить их. Тогда Александр со своей гвардией устремился в брешь в боевых порядках персов, которая образовалась после ухода скифской конницы, и направил своего коня прямо на ставку «царя царей». Перепуганный Дарий бежал с поля боя, а вслед за ним разбежалось и его войско.

В действиях Александра Македонского мы можем видеть все основные компоненты стратегической концепции Сунь-цзы: продуманный выбор времени битвы, избегание конфронтации при сохранении за собой инициативы, ставка на необычный маневр, который вынуждает противника создать «пустоту» в своей позиции, и быстрый выпад, нацеленный на стратегически важную точку в стане неприятеля. Подобная схема действий, как признавал сам Сунь-цзы, не обязательно должна заканчиваться решающей схваткой. Стратегия Кутузова в войне с Наполеоном служит самым известным примером того, как можно победить в войне, ни разу не одержав решительной победы. Порой – и даже чаще, чем думают, – не проиграть означает выиграть.

Предмет стратегии – непрерывно меняющаяся конфигурация сил, которую невозможно свести к формулам и правилам. Никакая статистика не объяснит, почему войско Дария, имея 30-кратное превосходство в силе, было полностью разгромлено (нечто подобное случалось и в китайской истории) или почему видимая пассивность обороняющегося войска внезапно сменяется стремительным ударом. Что же касается причины поражения персов, то она, совершенно очевидно, состоит в пассивности их позиции, отсутствии инициативы и слабохарактерности командующего. Познание соотношения сил, или того, что в Китае называли условием властвования (цюань), требует превзойти одномерность формального анализа и перейти к системной оценке действительности. Стратегия – это не просто действие, а действие с «двойным дном», включающее в себя свою противоположность, как бы «противотечение». Взаимное соответствие воздействия и отклика, «следования» и «утверждения» создают стратегически благоприятную обстановку, которая характеризуется принципиальной двусмысленностью каждого маневра: все видимые «формы» войска равно реальны и нереальны, каждое действие может оказаться и подлинным и ложным.

Поучительное описание стратегии китайского образца мы находим в рассказе об искусном поваре из книги «Чжуан-цзы» (см. выше). Здесь языком конкретных образов – как это делает и Сунь-цзы – обозначены все основные элементы стратегического действия. Мясник-виртуоз достиг подлинного знания стратега – состояния необыкновенной чувствительности, благодаря которой он способен превзойти мир вещей («уже не видит туши быка») и вообще не полагается на органы чувств, но «дает претвориться одухотворенному желанию в себе» – этому вестнику вечнопреемственности одухотворенной жизни. Он постиг секрет микровосприятия и поэтому ничему не противопоставляет себя, вообще не имеет для себя ничего «представленного», а живет чистой практикой, живым взаимодействием с миром: он способен «духовным осязанием» вникать во все тонкости строения разделываемой туши. Словосочетание тянь ли обычно переводится в западной литературе выражением «небесный принцип», но важно иметь в виду, что оно не несет у Чжуан-цзы, равно как и основные понятия стратегии у Сунь-цзы, отвлеченного метафизического смысла и неотделимо от предметности практики. Сам бык предстает как бы в двух видах: собственно физическая туша (она относится к плану макрообразов) и непостижимо-утонченная завязь ее «небесного устроения» (уровень микровосприятий). Примечательно, что комментаторы толкуют отрешенность мясника от чувственного восприятия как «отступление», «отход» от данных чувств и рассудка.[27] Мы имеем дело, по сути, с психологическим коррелятом того «отхода», который создает пространство стратегического действия или, другими словами, виртуальное пространство «пустоты», делающее возможным взаимопроникновение вещей. Правда, как мы тут же узнаем, в событийности нет субъекта и объекта, «того» и «другого»: нож мясника, который «не имеет толщины», беспрепятственно входит в полости внутри туши, а «когда то, что не имеет толщины, вводишь в полое место, ножу всегда найдется, где погулять».

Далее в рассказе говорится о решающем ударе, который требует особой сосредоточенности, или сверхчувствительности духа, оставаясь неуловим для постороннего взора: в одно мгновение туша распадается, «словно ком земли рушится на землю». Последний образ напоминает о том, что событийность есть всеединство рассредоточенности, которое проявляет себя в некоем бесконечно сложном ритме музыкальных соответствий бытия (повар, добавляет Чжуан-цзы, рассекает тушу так, словно танцует под музыку). Мяснику его работа приносит истинное удовлетворение, а бык, по утверждению одного из китайских комментаторов, даже не замечает, как его разделывают, и не выказывает никаких признаков неудовольствия – ведь он рассеивается в поле «пустоты» в соответствии с его «небесным устроением». Поразительно, но работа чудесного мясника служит для Чжуан-цзы иллюстрацией его идеала «вскармливания жизни», и на то есть свои основания: разъятая «без сучка и задоринки» бычья туша освобождается от своего индивидуально-ограниченного существования и возвращается к совершенной полноте бытия – истинному прообразу жизни. Истинный мастер разрешает все формы, выявляя полноту их жизненных свойств, которая сама имеет своим прообразом живое тело как высшее функциональное единство бытия. Истинное знание неотделимо от неизбывности духовного желания и нежности мимолетного прикосновения – этих самых чистых форм аффекта.

Рассказ Чжуан-цзы хорошо иллюстрирует тот путь, которым у Сунь-цзы должен идти стратег, желающий стяжать высшую мудрость. Конечно, в реальной жизни все обстоит сложнее, и противник на войне – не пассивный и покорный бык. Тем не менее даосский философ смог на удивление точно и живо изложить в своем роде универсальную и даже, в сущности, единственно возможную схему стратегии. Тот, кто будет твердо держаться этой схемы, с гордостью заявляет Сунь-цзы, обязательно добьется победы. Вопрос только в том, хватит ли у полководца воли и терпения охватить сознанием уровень микровосприятий, который дает интуицию глубинной событийности мира. Мясник в рассказе Чжуан-цзы говорит о себе, что он «любит Путь, а это выше простого мастерства», Чтобы постичь секрет беспроигрышной стратегии, нужно проникнуться безграничным доверием к вечноотсутствующей реальности. Для этого тоже требуется особый талант.

Музыкальная метафора в притче Чжуан-цзы заслуживает особого внимания. Ритм есть самый верный признак событийности, составляющей саму природу жизни. Он не принадлежит ни идеальному, ни физическому миру, но преобразует одно в другое, связывая несвязуемое, открывая сознание неисповедимой бездне превращений. Истинный героизм китайского стратега не проявляется на поле брани. Он сокрыт в глубине его сердца. Это мужество предстояния перед несотворенным зиянием бытия.

Множество признаков указывает на то, что наследие Сунь-цзы приобретает необыкновенную актуальность в современном мире: огромная популярность самой книги, быстро растущее значение так называемых «тотальной» и «информационной» войн, которые предрешают исход противостояния еще до начала боевых действий или вовсе делают их ненужными, успешное применение принципов Сунь-цзы в менеджменте и предпринимательстве. Очень может быть, что в условиях анархии, сопутствующей информационной, или «постмодернистской» цивилизации, война как предел мобилизации общества вообще становится бессмысленной или даже невозможной.[28] Но это обстоятельство лишь с еще большей ясностью раскрывает глубинный смысл войны как духовного испытания, восстанавливающего жизненную цельность существования. Если человечество приходит к пониманию того, что боевые действия становятся ненужными, не менее важно осознать и то, что главное условие победы в соответствии с идеальной стратегией, предлагаемой Сунь-цзы, – это духовные качества победителя.