"Исповедь на рассвете" - читать интересную книгу автора (Абу-Бакар Ахмедхан)

Уходящий, оглянись назад: Что оставил ты своим потомкам? Фруктами обильный сад Иль пустырь да рваную котомку? (Из горской песни)

Запоздалым путником, тщетно ожидающим, что откроется чья-нибудь дверь, стучит в сакли аула Мугри ночной осенний дождь. Но дверь не открылась, дождь простучал и прошел, затих, а туман так и не рассеялся: толпами призраков бродит по улицам и дворам, лезет в проулки и щели и словно бы ощупывает, проверяя, намокшие камни аульных строений. Ночь.

Высокогорный аул Мугри, что врезался в отвесную скалу, кажется древней крепостью с мглистыми башнями в мареве осеннего тумана, сквозь которое едва видна луна в траурной кайме. В моем крае есть поверье: луна в кайме траурна и означает, что где-то на земле умирает замечательный человек.

Угнетающей и напряженной бывает тишина пасмурной ночи в горах.

Оттого особенно резким кажется скрип ворот и лай разбуженной собаки в стоящей на отшибе, как забытая часовня, сакле. Там у ворот кого-то поджидает встревоженная женщина, накрывшаяся от дождя грубой ираклинской мешковиной. Временами из призрачных толп тумана выходят встревоженные люди, и, впуская их в ворота, женщина негромко и торопливо приговаривает: «Простите за беспокойство в поздний час. Заходите, заходите, он ждет! Ему стало хуже, хоть и не жалуется, — я-то вижу… Столько лет живу с ним, ни разу не сказал, что больно или худо: так и мучаюсь, стараясь угадать… Простите нас, простите!» Вот и еще один человек показался из-за угла сакли — а, да это ж молодой врач Сурхай!

Давно ли окончил институт в столице Дагестана, а уже самые почтенные люди считаются с ним. В руках врача неразлучная «скорая помощь» — саквояж с инструментами и лекарствами: мало ли где могут понадобиться!

Женщина впустила врача, закрыла ворота и поднялась на второй этаж, где в окнах тавханы — кунацкой или гостиной — горит яркий свет.

Комнату украшает камин с каменным резным наличником, каких теперь, к сожалению, не делают даже прославленные сутбукские каменотесы — то ли перевелись мастера, то ли перестали горцы сооружать камины… На стене висит табасаранский ковер, а на нем именное оружие— кривая сабля и кинжал в серебряных ножнах. В нише на полках расставлены котлы, кувшины, подносы, тарелки, которые давно вышли из обихода и теперь стали украшениями. Легкие кресла обступили столик-трехножку, а над ним поднял цветные абажуры торшер, и получился уютный уголок для беседы. Книжный шкаф вделан в стену. Висит живописный старый портрет какого-то офицера в белой черкеске с аксельбантами. Старинные часы тикают на стене между окнами. Ярко светит электричество. И по всему перебегают живые трепетные отсветы пламени из камина.

Под табасаранским ковром на тахте в белоснежной постели лежит больной: жесткие седые волосы, угловатое волевое лицо с выдвинутым подбородком, нос с горбинкой, нередкий в здешних местах, чисто выбритое, хотя осунувшееся и бледное лицо, живые пронзительные глаза под нависшими бровями.

Ночные гости молча уселись в кресла у столика и торшера, а Сурхай подошел к больному, стал осматривать, бережно и чутко касаясь пальцами то запястья, то груди, то живота, негромко спрашивая «больно?» или приказывая «дышите!».

— Как дела, дядя Мутай? — прервал молчание один из гостей.

Он высок и худощав, одет по-осеннему тепло — в куртку на меху, аккуратно сшитую сельским портным; из-под куртки видно белую рубашку с неярким галстуком и кубачинским зажимом — крохотным кинжалом. Это Осман, председатель сельсовета. А рядом сидит в кресле Кара-Алибек, как его зовут в ауле, и в самом деле темнокожий, будто родился не в наших горах, а где-то в жарких странах экватора, рябой и низкорослый, — председатель колхоза в защитной гимнастерке с большими нагрудными карманами. Про третьего гостя, парторга, горцы сказали бы, что «этому человеку трапеза пошла не во вред»: краснощекий и пышноусый, но не толстый; живое, сияющее алыми и розовыми красками лицо его увенчано недорогой черной папахой. Все они — люди средних лет, в молодые годы прошли тяжелые дороги Отечественной войны.

Больной ответил не сразу. Медленно повернул голову в их сторону, медленно произнес:

— Какие дела у обреченного? Считать закоптелые балки да рассматривать в углу паутину, вроде той сети, что сплела для меня смерть… — Горькая усмешка была на его лице, но голос звучал твердо.

— Зачем так мрачно, дядя Мутай? Тебе еще жить, — возразил Хамзат, поглаживая усы.

— Ненавижу неуместные утешения, да и фальшиво-жалостливый тон. Не для того потревожил вас в поздний час, уважаемые…

Гости растерянно переглянулись, а Хамзат пожал плечами и неуверенно улыбнулся: мол, что взять с больного?!

А больной тем временем уже говорил с врачом:

— Ну что, молодой мой друг, и ты станешь утешать или все же скажешь правду?

— Дела неважные… — озабоченно и невнятно отозвался Сурхай.

— Люблю откровенность! Ну, и сколько, если говорить честно, мне осталось жить на белом свете? А?

Странно прозвучал вопрос в тишине комнаты: казалось, от него сгустилось и потяжелело безмолвие. Наверное, только сейчас поняли гости, что этот нелюдимый, мрачный человек неспроста пригласил их сюда. А врач Сурхай, словно желая показать, что медицина уже бессильна, стал аккуратно укладывать инструменты в саквояж.

— Я жду, мой друг!

— До рассвета еще есть время… — двусмысленно и печально произнес Сурхай и посмотрел на карманные часы с серебряной цепочкой.

— Благодарю! Жестокая правда лучше, чем утешительная ложь. А теперь посиди с почтенными людьми, послушай…

Врач отставил саквояж и опустился в свободное кресло.

Больной приподнялся, поправил подушку, лег поудобнее и облизнул бледные сухие губы.

— Всю жизнь было недосуг посидеть с вами хотя бы за чашкой чаю, не говоря уж о добром хинкале и славном геджухском вине. А сегодня я пригласил вас, господа… Да, да, да! Вы не ослышались, именно — гос-по-да! Впрочем, и для меня это слово сегодня прозвучало странно. А вы… Ради аллаха, не делайте таких удивленных лиц и не думайте, что я рехнулся от недуга. Прошу, наберитесь терпения, дослушайте до конца! И ты, Осман, сын батрака на виноградниках моего отца в Таркама; если не ошибаюсь, его Зубаиром звали… И ты, Хамзат, сын кузнеца Базалая, который ковал лучшие в наших горах сабли… И ты, Алибек, прости за правду, сын бесшабашного кутилы и насильника Хамадара, что еще до твоего рождения бросил у старого лесника твою мать и бежал в Иран, чтобы повеситься на собственном ремне в одном из тебризских духанов. Я вижу, ты возмущен. Знаю, ты не из робких, ты горяч и смел, можешь одной рукой задушить старика. Но одумайся и воздержись. Дай возможность смертнику аллаха сказать наконец всю правду, чтоб не унести ее туда, где вряд ли нам придется беседовать и где уж верно не ведут летописей… Послушай и ты, Сурхай, в прошлом году ты совершил чудо: дерзко оперировал меня при свете фар больничной машины на перевале Хабкай и спас мне жизнь. Увы, ненадолго, как видишь. И теперь прошу тебя лишь об одном: постарайся сдержать слово, поддержи меня до рассвета… А ты, Зулейха, жена моя, можешь слушать или не слушать — как хочешь. Горцу не положено хвалить своего коня и свою жену. Но я хвалю! В моей судьбе она единственное утешение, хотя знала о моей жизни столько же, сколько я знаю о китайской грамоте. Не могу солгать. Зулейху я любил и люблю так же, как и нашу единственную дочь. Дочери, к сожалению, сейчас нет здесь. Может быть, это и лучше: не хотел бы, чтоб слушала…

— Должна была приехать… — всхлипнула Зулейха. Казалось, ее не удивляли странные речи мужа: то ли посчитала их бредом больного, то ли уже ничего не слышала, подавленная мыслью, что погибает самый родной человек, и только молила в душе аллаха, чтоб смилостивился.

— Должна была, но ее нет… Наверное, есть дела поважнее, чем смертный час отца… Ничего, я не осуждаю, бывает всякое… Может, телеграмма не дошла, а может… Ладно, не будем говорить об этом! А ты, Зулейха, чем зря терзаться, лучше попотчуй почтенных гостей. Будь сегодня щедрой, как никогда. Накрой стол, поставь лучшее, что есть в сакле. Кажется, у нас еще остался подарок дочери — французский коньяк? Хотя теперь и дагестанский не уступит… Ты умница: найди хорошую закуску. Так надо!

Зулейха, послушная как всегда, стала накрывать на стол.

— А я пока немного соберусь с мыслями.

Больной откинулся на спину, закрыл глаза, и на мгновение всем показалось, что на тахте лежит покойник. Сурхай даже дернулся, но сдержал себя, только переплел пальцы и хрустнул суставами.


5

Ехал я, помню, заросшими травой тропинками и вовсе по бездорожью, ехал предгорьями, не спускаясь в кумыкские степи, и даже ночь провел в седле: днем ездить здесь было небезопасно. Всюду рыскали дозоры и конные разъезды, и трудно было определить, чьи они — красные, зеленые, белые, наряд местной милиции или просто головорезы, что жизнь человека ценят не больше заячьей и куропаточьей. Тут одинокому путнику требовались глаза и на затылке. На рассвете я сорвал погоны со своей белой черкески и швырнул в кусты терна…

Помню, солнце вставало из-за моря и небо было чистое, как в моем беззаботном детстве. Шло лето восемнадцатого года.

Никогда я не умел говорить складно, логично… И так много наговорил о разных сражениях и схватках, что вы, молодые, можете предположить, будто в ту пору горцы только рубились, гонялись друг за другом, ловили, убивали, грабили… Нет! Немало все же оставалось в горах людей, которые хотели тихо и просто жить в мире. И они жили: рожали и растили детей, сеяли да убирали урожай, пасли баранту, болели и лечились, как могли; плясали, пели, любили и страдали… Вы и сами, почтенные мугринцы, можете представить себе, какой ералаш воцарился б в Дагестане, если б все от мала до велика, бросив привычные дела, занялись войной…

Гражданская война в наших горах напоминала грандиозную кровную месть в масштабах всей страны; всюду ходили слухи о разрыве куначества, связей, родства, о вражде между тукумами, отцами и братьями… Поди разберись в этой всеобщей сумятице!

За ночь проехал я немало километров и теперь, оказывается, спускался к Талгинской долине, где ныне устроен знаменитый санаторий с лечебной грязью и серной водой, а тогда было пустынно и дико. Переехал мост через речушку Талгинку и вскоре оказался у белокаменной аркады, прикрывающей родник. Потянуло отдохнуть и напиться свежей воды. Только теперь я заметил, что конь весь в мыле — от шеи до крупа. Сжалился над ним, отпустил попастись на лужайку, а сам залез на поросшую травой крышу над родником и лег, стараясь отвлечься, забыть о своих бедах. Вижу: по тропинке к роднику спускается молодая смуглянка с медным блестящим кувшином. И вдруг остановилась, застыла, наверное, увидела меня. Хотелось сказать: «Не бойся, козочка; я не страшен и одинок…» И чем больше глядел на милое личико, встревоженные глаза под четко очерченными бровями вразлет, сжатые в раздумье губы, похожие на розовые лепестки шиповника, что рос прямо на крыше родника, тем больше хотелось подойти, спросить, чья она и откуда, расположить к себе ее душу, полюбить и стать любимым… Девушка глядела на меня исподтишка, будто стараясь угадать мои мысли, а затем украдкой улыбнулась, краем черного платка полузакрыла лицо и, медленно ступая по камням, подошла к роднику и не спеша наполнила узкогорлый кувшин студеной водой. От волнения у меня язык онемел, не мог вымолвить ни слова, а девушка спокойно пошла по тропинке прочь и исчезла за холмом в той стороне, где у подножия Тарки-Тау лежит Порт-Петровск, город, если можно назвать городом четыре грязные улицы приземистых мазанок. И названы они были будто в насмешку: Грязная улица, Глухая, Косая, Тюремная… Разве мог кто-нибудь предположить, что именно здесь будет столица нынешнего Дагестана с прекрасной набережной, парками, зелеными улицами, город шести институтов, университета, множества техникумов для горцев… А над Порт-Петровском на горе, среди скал, притаился аул Тарки — с древних времен резиденция тарковских шамхалов. Когда-то здесь у шамхала Адил-Герея гостил царь Петр… В этот аул с мечетью из резного камня я и направил коня.

Шамхал в тот вечер был странно возбужден. В гостиной светло горели газовые лампы (редкость по тем временам), шумно беседовали, спорили, чокались многочисленные гости, стол ломился от стряпни прославленных шамхальских поваров-армян. За столом сидели командующий войсками и флотом Кавказа, как он себя называл, полковник Бичерахов, затянутый в заграничный френч с большими карманами; турецкие эмиссары во главе с Азиз-беем, самоуверенным штабным офицером, смахивающим на краснощекую сирагинку; офицеры войск Горского правительства; друзья шамхала Тарковского. Советская Россия подписала с Турцией мирный договор, в котором между прочим говорилось, что все кавказские мусульманские народности со своими землями могут в случае их желания отойти к Турции. Казалось бы, чтоб выяснить мнение горцев, достаточно нескольких векилов — полномочных представителей. Однако на Кавказ прибыла целая миссия, и в Дагестане появились турецкие войска… Такие бывают в жизни превратности, почтенные! Давно ли мы оккупировали Эрзерумский вилайет? А теперь турки чувствовали себя чуть ли не хозяевами Дагестана.

Трудно было говорить при шамхале, особенно после моего поражения в долине Конгожи, но, попросив разрешения и с каждым словом все больше возгораясь, я кончил словами: «Черт возьми! Дайте нам самим без всякого вмешательства разобраться в том, что происходит в Дагестане. Доколе будем играть в прятки? Пора собрать воедино наши силы. Надо действовать, пока советская власть не упрочилась».

Меня прервал шамхал:

— Слышали, господа, о чем думают мои офицеры? — Он нервно провел рукой по бритой голове, испещренной бородавками, как чурек изюмом. — И они правы! То же самое думаю и я. — Он сказал это внушительно, как и подобало потомку могущественных шамхалов. — Большевики нас рубят поодиночке, то возле Сулака, то в долине Конгожи. А чего мы ждем? Вернее, ждали… Вашей помощи, господа. Но ее нет. И не такой корыстной помощи мы требовали… Довольно ждать и медлить! Завтра же двину верные мне войска на Темир-Хан-Шуру.

— Хочу спросить господина Азиз-бея, согласен ли он на совместные действия? — произнес полковник Бичерахов, глотнув доброго вина из хрустального бокала.

— Такие действия не входят в мои полномочия, — холодно возразил Азиз-бей и добавил: — Хочу, чтоб вам были ясны наши цели… Так вот, аллаху выгодно вернуть горцев Дагестана под луну единоверцев.

— Даже если Дагестан будет красным?!

— А мне все равно каким! Было бы только стабильное, полновластное правительство, с которым я мог бы вести переговоры о турецком протекторате. А там видно будет… Вы же, господин полковник, не желаете турецкого влияния здесь.

— Да, не желаю. У меня иные цели.

— И если станете настаивать на этих целях, мы будем воевать с вами, господин полковник, — насмешливо и высокомерно сказал Азиз-бей.

— Тогда мы раздавим вас! — раздраженно вскричал полковник, и его сросшиеся, жирные, как пиявки, брови дернулись, глаза злобно блеснули.

— Итак, господин Азиз-бей, — вмешался шамхал, — вы избираете роль того равнодушного зрителя на бое баранов, который говорит: «Кто б ни победил, а победитель все равно мой…»

— Я не равнодушен, уважаемый шамхал! Но я уполномочен заявить: английское влияние на этой земле нежелательно для моей страны, — ответил Азиз-бей с турецким упрямством.

— А турецкому протекторату не бывать! — возразил полковник, с трудом сдерживаясь.

— При таких обстоятельствах я склонен заключить союз с большевиками, — спокойно сказал Азиз-бей. — По-моему, это единственная сила в Дагестане, способная твердо заявить о себе.

— Есть другая сила! — перебил шамхал Тарковский.

— Какая сила?

— Верные мне и моим друзьям, — шамхал показал на сидящих поодаль беков, — войска. И я не нахожу возможным больше рассчитывать на вас. Помощи просят у сильных. А вы, господин полковник, вот уже два месяца топчетесь у Петровска со своим хваленым бронепоездом, а город все у большевиков.

— Город будет взят!

— Будьте осторожны, господин полковник, не испытывайте моего терпения, — молвил Азиз-бей, даже не взглянув на Бичерахова.

— Не ссорьтесь, господа, — прервал хозяин. — Я понял, что рассчитывать следует только на свои силы. Уверен, смогу навести порядок в моей стране. Что скажут мои офицеры?

— Честь и слава Дагестана превыше всего! — ответили офицеры.

— Военная диктатура — вот моя цель. Через месяц, господин офицер, — обратился хозяин к Азиз-бею, — буду рад принять вас в столице Дагестана как мирного векила и устроить в вашу честь парад победителей. Только прошу: тогда не говорите, что в моей бороде есть и ваш волос, — улыбнулся шамхал. — А теперь оставим этот разговор, чтоб не раздражать друг друга. Прошу спуститься в нижний этаж и посмотреть, как танцуют горянки.

Полковник попросил извинить его и ушел в сопровождении адъютантов. Он хорошо понимал, что если даже и возьмет Петровск, — долго там продержаться все равно не сможет, а подкрепления не было… О, как хотел бы он проучить этого наглого турка! Но турок был силен и оттого высокомерен.

Признаться, я не очень поверил обещанию шамхала… Но хоть и не на следующий день, а через неделю шамхал все же сдержал слово и взял штурмом столицу Дагестана Темир-Хан-Шуру, объявил себя военным диктатором, устроил торжественный прием в честь турецкого эмиссара Азиз-бея. Впрочем, Азиз-бей тоже сдержал слово и помог большевикам разгромить воинство Бичерахова у Петровска; остатки бичераховских войск на пароходах бежали к берегам Ирана… Однако и Азиз-бей недолго торжествовал победу: тревожные события в Османской империи заставили в том же месяце турецкие войска покинуть Дагестан; остались лишь те офицеры, которые изъявили желание сотрудничать с шамхалом. Остался и Азиз-бей. Теперь я часто встречался с Азиз-беем, подружился, и однажды он рассказал мне с восхищением, как под Эрзерумом некий «горец из русских войск» в единоборстве одолел взбесившегося быка: «Это была храбрость, граничившая с безумием; ему могли позавидовать искусные тореро!» И поразился, узнав, что невольным тореро был я. Не раз мы в дружеском кругу пели памятную еще со времен Эрзерума грустную турецкую песню, что начиналась словами «Ахшам болду, лампа янды»:

Вечер наступил, и загорелась лампа, и зовет кого-то милая девица… Но зовет другого, ей не до меня: я чужой здесь, негде приютиться…

Простите, люди добрые! Кажется, собака залаяла… Милая Зулейха, выйди, пожалуйста, погляди: может, все-таки дочь приехала с зятем?! Хотелось бы повидать напоследок… Как-никак я был неплохим отцом… А что твой сын, почтенный Осман, не думает остаться в ауле? Впрочем, что ему делать здесь с дипломом инженера-строителя? Моя дочь педагог, и то упорхнула в город…

— Почему же? Конечно, останется в ауле, — возразил Осман, разрезая сочный персик.

— А разве у нас что-нибудь большое строится?

#8213;Не у нас, в районном центре. А туда же рукой подать.

#8213;Да-а! Не сомневаюсь, жизнь с каждым днем будет все интересней…

— Там никого нет, — сказала, входя, Зулейха. — И за ворота вышла — никого… Дождь перестал. Прояснивает…

— А чего же проклятый пес?!

— Он не лает, он воет на луну…

— Примета известная… Но я и без него знаю, что меня ждет.

Ну что ж, продолжим, как говорится, разбирать свои отяжелевшие на долгом пути хурджины…