"Исповедь на рассвете" - читать интересную книгу автора (Абу-Бакар Ахмедхан)

Уходящий, оглянись назад: Что оставил ты своим потомкам? Фруктами обильный сад Иль пустырь да рваную котомку? (Из горской песни)

Запоздалым путником, тщетно ожидающим, что откроется чья-нибудь дверь, стучит в сакли аула Мугри ночной осенний дождь. Но дверь не открылась, дождь простучал и прошел, затих, а туман так и не рассеялся: толпами призраков бродит по улицам и дворам, лезет в проулки и щели и словно бы ощупывает, проверяя, намокшие камни аульных строений. Ночь.

Высокогорный аул Мугри, что врезался в отвесную скалу, кажется древней крепостью с мглистыми башнями в мареве осеннего тумана, сквозь которое едва видна луна в траурной кайме. В моем крае есть поверье: луна в кайме траурна и означает, что где-то на земле умирает замечательный человек.

Угнетающей и напряженной бывает тишина пасмурной ночи в горах.

Оттого особенно резким кажется скрип ворот и лай разбуженной собаки в стоящей на отшибе, как забытая часовня, сакле. Там у ворот кого-то поджидает встревоженная женщина, накрывшаяся от дождя грубой ираклинской мешковиной. Временами из призрачных толп тумана выходят встревоженные люди, и, впуская их в ворота, женщина негромко и торопливо приговаривает: «Простите за беспокойство в поздний час. Заходите, заходите, он ждет! Ему стало хуже, хоть и не жалуется, — я-то вижу… Столько лет живу с ним, ни разу не сказал, что больно или худо: так и мучаюсь, стараясь угадать… Простите нас, простите!» Вот и еще один человек показался из-за угла сакли — а, да это ж молодой врач Сурхай!

Давно ли окончил институт в столице Дагестана, а уже самые почтенные люди считаются с ним. В руках врача неразлучная «скорая помощь» — саквояж с инструментами и лекарствами: мало ли где могут понадобиться!

Женщина впустила врача, закрыла ворота и поднялась на второй этаж, где в окнах тавханы — кунацкой или гостиной — горит яркий свет.

Комнату украшает камин с каменным резным наличником, каких теперь, к сожалению, не делают даже прославленные сутбукские каменотесы — то ли перевелись мастера, то ли перестали горцы сооружать камины… На стене висит табасаранский ковер, а на нем именное оружие— кривая сабля и кинжал в серебряных ножнах. В нише на полках расставлены котлы, кувшины, подносы, тарелки, которые давно вышли из обихода и теперь стали украшениями. Легкие кресла обступили столик-трехножку, а над ним поднял цветные абажуры торшер, и получился уютный уголок для беседы. Книжный шкаф вделан в стену. Висит живописный старый портрет какого-то офицера в белой черкеске с аксельбантами. Старинные часы тикают на стене между окнами. Ярко светит электричество. И по всему перебегают живые трепетные отсветы пламени из камина.

Под табасаранским ковром на тахте в белоснежной постели лежит больной: жесткие седые волосы, угловатое волевое лицо с выдвинутым подбородком, нос с горбинкой, нередкий в здешних местах, чисто выбритое, хотя осунувшееся и бледное лицо, живые пронзительные глаза под нависшими бровями.

Ночные гости молча уселись в кресла у столика и торшера, а Сурхай подошел к больному, стал осматривать, бережно и чутко касаясь пальцами то запястья, то груди, то живота, негромко спрашивая «больно?» или приказывая «дышите!».

— Как дела, дядя Мутай? — прервал молчание один из гостей.

Он высок и худощав, одет по-осеннему тепло — в куртку на меху, аккуратно сшитую сельским портным; из-под куртки видно белую рубашку с неярким галстуком и кубачинским зажимом — крохотным кинжалом. Это Осман, председатель сельсовета. А рядом сидит в кресле Кара-Алибек, как его зовут в ауле, и в самом деле темнокожий, будто родился не в наших горах, а где-то в жарких странах экватора, рябой и низкорослый, — председатель колхоза в защитной гимнастерке с большими нагрудными карманами. Про третьего гостя, парторга, горцы сказали бы, что «этому человеку трапеза пошла не во вред»: краснощекий и пышноусый, но не толстый; живое, сияющее алыми и розовыми красками лицо его увенчано недорогой черной папахой. Все они — люди средних лет, в молодые годы прошли тяжелые дороги Отечественной войны.

Больной ответил не сразу. Медленно повернул голову в их сторону, медленно произнес:

— Какие дела у обреченного? Считать закоптелые балки да рассматривать в углу паутину, вроде той сети, что сплела для меня смерть… — Горькая усмешка была на его лице, но голос звучал твердо.

— Зачем так мрачно, дядя Мутай? Тебе еще жить, — возразил Хамзат, поглаживая усы.

— Ненавижу неуместные утешения, да и фальшиво-жалостливый тон. Не для того потревожил вас в поздний час, уважаемые…

Гости растерянно переглянулись, а Хамзат пожал плечами и неуверенно улыбнулся: мол, что взять с больного?!

А больной тем временем уже говорил с врачом:

— Ну что, молодой мой друг, и ты станешь утешать или все же скажешь правду?

— Дела неважные… — озабоченно и невнятно отозвался Сурхай.

— Люблю откровенность! Ну, и сколько, если говорить честно, мне осталось жить на белом свете? А?

Странно прозвучал вопрос в тишине комнаты: казалось, от него сгустилось и потяжелело безмолвие. Наверное, только сейчас поняли гости, что этот нелюдимый, мрачный человек неспроста пригласил их сюда. А врач Сурхай, словно желая показать, что медицина уже бессильна, стал аккуратно укладывать инструменты в саквояж.

— Я жду, мой друг!

— До рассвета еще есть время… — двусмысленно и печально произнес Сурхай и посмотрел на карманные часы с серебряной цепочкой.

— Благодарю! Жестокая правда лучше, чем утешительная ложь. А теперь посиди с почтенными людьми, послушай…

Врач отставил саквояж и опустился в свободное кресло.

Больной приподнялся, поправил подушку, лег поудобнее и облизнул бледные сухие губы.

— Всю жизнь было недосуг посидеть с вами хотя бы за чашкой чаю, не говоря уж о добром хинкале и славном геджухском вине. А сегодня я пригласил вас, господа… Да, да, да! Вы не ослышались, именно — гос-по-да! Впрочем, и для меня это слово сегодня прозвучало странно. А вы… Ради аллаха, не делайте таких удивленных лиц и не думайте, что я рехнулся от недуга. Прошу, наберитесь терпения, дослушайте до конца! И ты, Осман, сын батрака на виноградниках моего отца в Таркама; если не ошибаюсь, его Зубаиром звали… И ты, Хамзат, сын кузнеца Базалая, который ковал лучшие в наших горах сабли… И ты, Алибек, прости за правду, сын бесшабашного кутилы и насильника Хамадара, что еще до твоего рождения бросил у старого лесника твою мать и бежал в Иран, чтобы повеситься на собственном ремне в одном из тебризских духанов. Я вижу, ты возмущен. Знаю, ты не из робких, ты горяч и смел, можешь одной рукой задушить старика. Но одумайся и воздержись. Дай возможность смертнику аллаха сказать наконец всю правду, чтоб не унести ее туда, где вряд ли нам придется беседовать и где уж верно не ведут летописей… Послушай и ты, Сурхай, в прошлом году ты совершил чудо: дерзко оперировал меня при свете фар больничной машины на перевале Хабкай и спас мне жизнь. Увы, ненадолго, как видишь. И теперь прошу тебя лишь об одном: постарайся сдержать слово, поддержи меня до рассвета… А ты, Зулейха, жена моя, можешь слушать или не слушать — как хочешь. Горцу не положено хвалить своего коня и свою жену. Но я хвалю! В моей судьбе она единственное утешение, хотя знала о моей жизни столько же, сколько я знаю о китайской грамоте. Не могу солгать. Зулейху я любил и люблю так же, как и нашу единственную дочь. Дочери, к сожалению, сейчас нет здесь. Может быть, это и лучше: не хотел бы, чтоб слушала…

— Должна была приехать… — всхлипнула Зулейха. Казалось, ее не удивляли странные речи мужа: то ли посчитала их бредом больного, то ли уже ничего не слышала, подавленная мыслью, что погибает самый родной человек, и только молила в душе аллаха, чтоб смилостивился.

— Должна была, но ее нет… Наверное, есть дела поважнее, чем смертный час отца… Ничего, я не осуждаю, бывает всякое… Может, телеграмма не дошла, а может… Ладно, не будем говорить об этом! А ты, Зулейха, чем зря терзаться, лучше попотчуй почтенных гостей. Будь сегодня щедрой, как никогда. Накрой стол, поставь лучшее, что есть в сакле. Кажется, у нас еще остался подарок дочери — французский коньяк? Хотя теперь и дагестанский не уступит… Ты умница: найди хорошую закуску. Так надо!

Зулейха, послушная как всегда, стала накрывать на стол.

— А я пока немного соберусь с мыслями.

Больной откинулся на спину, закрыл глаза, и на мгновение всем показалось, что на тахте лежит покойник. Сурхай даже дернулся, но сдержал себя, только переплел пальцы и хрустнул суставами.


4

То ли сбежать удалось осужденному, то ли смилостивились исполнители сурового приговора и тайком отпустили, но стали доходить слухи, что видели Хамадара не раз в Дербенте, в духанах и веселых домах Порт-Петровска и Темир-Хан-Шуры. Позднее стали рассказывать про него и ограбленные в Большом ореховом лесу. Спросите, почему я так интересовался этим человеком? Наверное, все-таки обида и оскорбления от Хамадара засели во мне, как занозы, гноились и требовали отмщения. Особенно злили издевательства над матерью и отцом.

После тех потрясений отец долго не мог поправиться, а когда окреп, решил поехать в Темир-Хан-Шуру искать управу на непокорных горцев. Тщетно я отговаривал отца, он надеялся на помощь кунака нашей семьи шамхала Тарковского, что входил в состав так называемого Горского правительства… А я тем временем решил проведать в Губдене мою нареченную Амину. Ничего не объясняя, мать старалась отговорить от поездки в Губден… Я знал, что отец поссорился с Али-Султаном, потому что Али-Султан примкнул к повстанцам и даже командовал у них отрядом. И все же, как истый горец, он не мог бы отказаться от своего слова. Правда, я не сумел вернуться через год, как обещал, но не по капризу или прихоти — из действующей армии не отлучаются по своему желанию!

Вот и поехал в Губден, предвкушая встречу с Аминой, которая, конечно, повзрослела, из полуподростка-полудевушки, наверное, сделалась женственной и милой девицей.

Амину я увидел, как только вошел на веранду сакли: она качала люльку и тихо пела колыбельную. Увидев меня, зарумянилась и смущенно отвела глаза.

— Здравствуй, Амина! — радостно вскричал я, протянул было руку, но рука повисла в воздухе: Амина отстранилась.

— С приездом, Эльдар! — Она жестом указала на табурет. — Садись. Вот досада: дома никого нет.

— А мне больше никто и не нужен!

— Время теперь тревожное, Эльдар…

— Где отец, Амина?!

— В горах. Собирает отряд. Народ взбунтовался, всюду недобрые вести, кровью пахнет…

— Да, неспокойно теперь, Амина. А где брат?

— Наверное, поехал с моим мужем. Они большие друзья…

— Что?!

— Да, Эльдар, я вышла замуж. Вот и сын родился у нас…

Казалось, крыша обрушилась мне на голову!

— А я ждала тебя… Но мне сказали… — продолжала Амина.

«А какое мне теперь дело, что ждала, если все-таки не дождалась?»

Рука невольно потянулась к кинжалу, но в это время запищал ребенок. Амина, качая люльку, обернулась ко мне и тихо сказала:

— Можешь убить меня, но сына пощади… Прошлый год отец приютил раненого комиссара, он умирал, но я выходила его, и мы… Это сын комиссара!

— Будь счастлива! — я вышел, вскочил в седло и прямо, со двора поднял коня в галоп.

— Прощай, Эльдар! — все же услышал тихий голос Амины.


Все рушилось, все ускользало, теряло облик, ясность, привлекательность… Все вокруг будто окутано дымом или туманом, искажено, обезображено, страшно. Куда идти? С кем идти? Против кого сражаться? И ради чего?

С этими бессвязными мыслями поднялся я на перевал, на скрещение многих дорог, запутанных, извилистых, кривых, как сама жизнь. Что ж дальше? Спуск к реке, что грохочет камнями в ущелье? А потом?

Навстречу из ущелья поднимались мимо саклей какого-то аула вооруженные всадники. И здесь их встречали другие всадники, жители этого аула, и радостно приветствовали друг друга, и громко кричали: «Эгей, горцы! Время нас зовет! Сабли точите, коней седлайте, снимайте с жердей бешметы. Украшайте папахи алыми лентами. И не забудьте попрощаться с родными: не на гулянку мы поднялись, а в сражение, в поход за счастьем!»

Кто они, эти всадники? Что за цель у них, куда едут? Впереди вместо знамени реет красный шемахинский платок с бахромой, вынутый из горского заветного сундука. Громкая, стоголосая песня рождает эхо в горах, а впереди отряда едет на белом коне человек в кожанке, и что-то в этом человеке очень знакомое.

Хотел свернуть в сторону, но подскакали дозорные, крикнули: «Ни с места!» И я подчинился, сам не зная почему.

Отряд поднялся в гору, и на гордом белом коне подъехал ко мне Мирза Харбукский. Да, да, это был он. И выглядел Мирза в подхваченной широким ремнем кожанке, в папахе с красной звездой сказочным богатырем, уверенным в своем могуществе.

— Вот это встреча! Рад приветствовать тебя, Эльдар! — И сильной рукой сдержал загарцевавшего коня.

— Да, Мирза: все странно на этом свете!

— Откуда ты и куда? Одному небезопасно сейчас ездить в горах, да еще в твоей форме.

Дозорные оставили нас, отряд стал спускаться по склону, мимо меня мелькали папахи с красными лентами наискосок, кожаные кепки, ушанки, буденовки, кубанки. Я видел много знакомых лиц.

— Вот он, Эльдар, — сказал Мирза, — настоящий Дагестанский конный полк! Может, ты меня искал?

— Нет, я был в Губдене, Мирза.

— Догадываюсь! Невесту хотел проведать?

— Да, Мирза!

— И нашел у колыбели сына?

— Да, Мирза! — Губы у меня сжались; не то страх, не то ожидание чего-то недоброго, странное волнение охватило меня.

— Надеюсь, с ними ничего не случилось? — нахмурился Мирза.

— А это тебя очень беспокоит?

— Да.

— Хочешь сказать, что этот щенок в колыбели имеет какое-то отношение к тебе, Мирза?

— Это мой сын, Эльдар.

— И ты знал, что Амина помолвлена со мной?!

— Знал, что вы помолвлены. Но ты не сдержал слова.

— И ты поспешил воспользоваться?

— Я полюбил, Эльдар. И сердцу не прикажешь: она тоже полюбила… Не скрою, я обязан ей жизнью…

— И ты говоришь все это — мне?!

— Верю в твое мужество. И верю, что ты пойдешь с нами.

— После всего, что здесь увидел и пережил?! Нет.

— В личном разберемся после. Сейчас решается то, что важнее наших чувств. Испытай счастье в борьбе с нашим врагом!

— Не я ли ваш враг?

— Можешь стать другом…

— Барсук ястребу не друг. Прощай, Мирза!

— Ну что ж, прощай. Только не становись поперек нашей дороги!

— Угроза?

— Понимай как знаешь.

Гнев кипел во мне, обида сжимала сердце, я пришпорил коня: домой, скорее домой. Пора на что-то решиться! Оборваны все привязанности и надежды, я один и потому свободен, как орел. Буду бороться, буду мстить тем, кто обидел родителей и меня самого.

И будто всевышний услыхал меня! Отец вернулся из Темир-Хан-Шуры приободренный: шамхал Тарковский обещал во всем помочь, сказал, что не потерпит произвола, что земли и дворец будут возвращены, — вот только отары, что были в Ногайских степях, и рыбные промыслы утеряны безвозвратно. «Ну и шайтан с ними!» — сказал отец. Оказывается, чабаны угнали овец в Сирагинские горы, раздали по аулам, а сами ушли в отряд Мирзы, слава которого росла с каждым днем.

Признаться, я принял обещания шамхала за добрую бабушкину сказку. Но через неделю прибыл с карательным отрядом уполномоченный исполнительного комитета Временного правительства и в короткое время усмирил враждебно настроенное население, а оказавших сопротивление повесили на ореховых деревьях. В эти же дни отцу предложили быть военным начальником округа. Князь Уцуми отказался, ссылаясь на возраст и нездоровье, и посоветовал назначить начальником меня. По всем аулам Кара-Кайтага я объявил набор добровольцев, обещая за верную службу обеспечить семьи и дать доброе жалованье. Вот когда вернулась ко мне уверенность! А вскоре во дворце собрался отряд в триста сабель, и немало в нем было моих молочных братьев: ведь кормилиц меняли каждую неделю!

Отряду нужно оружие, и я со своими людьми отправился в Амузги к знаменитому оружейнику Базалаю, твоему отцу, почтенный Хамзат.

— Зачем тебе оружие? — спросил он.

— Защищать новую власть.

— Какую? Не ту ли, что в Темир-Хан-Шуре?!

— Да.

— Эту власть не вооружаю. Она временная! Вот мои сабли, Эльдар сын Уцуми. Прочти написанное на клинке…

Да, я прочел: «Достойный обнажит меня за дело народа!»

— Кто же достоин твоих сабель, Базалай?

— Мирза Харбукский и Али-Султан из Губдена!

Что было делать? Пришлось властью военного начальника конфисковать сабли для своих людей, а оружейника арестовать, привезти во дворец и запереть в винном погребе, где издевался надо мной Хамадар.

И прежде всего со своим отрядом направился я в Большой ореховый лес, чтоб захватить Хамадара с его шайкой. Жажда мести овладела мной, желание поставить этого негодяя на колени перед матерью и отцом, принудить молить о прощении.

Мои люди разведали: он часто ночевал у лесника Кахсура, доброго старика, что жил с осиротевшей внучкой лет четырнадцати.

И эту девочку Хамадар изнасиловал! Если память не изменяет, ее звали Меседу… Видел девочку у лесника: играла тряпичными куклами, но уже была с огромным животом. Людей пугалась, как лесных зверей. При посторонних и слова не произносила, а забивалась в темный угол и удивленными, большими глазами следила за происходящим в доме. Даже детское любопытство было в ней убито ранним столкновением с мужской грубостью и жестокостью.

Расставил я людей вокруг дома лесника и велел непременно взять Хамадара живым. Но мне не повезло: то ли девочка Меседу со странной привязанностью к этому злодею предупредила его в лесу о засаде, то ли он сам, как собака, издали почуял недоброе, но больше Хамадар у лесника не появлялся. Два месяца я тщетно ждал, а потом снял осаду. Позже появился в тех местах торговец-перс, передал маленькой Меседу подарки и рассказал, что не раз видел Хамадара в духанах Тебриза с подозрительными людьми. Да, далеко улетела эта хищная птица! Пришлось тушить жестокую жажду мести: не мог же я отправиться в Иран!

А тревог вокруг становилось все больше.

В горах Мугринских и за Губденом собирал отряды повстанцев Мирза Харбукский со своим тестем Али-Султаном.

А в лесах Табасарана, недалеко от моих владений, рыскал с отрядом Таймаз, сын лудильщика Арсланбека. И всюду встречались дозоры бекской полиции, конные патрули от «временных правителей», мюриды имама Нажмутдина из Гоцо, проповедники Комитета мусульман и большевистские агитаторы. И все враждовали друг с другом, хватались при встрече за оружие.

Но вот грянул Октябрь 1917 года, почтенные мугринцы, с которого начинается ваше летосчисление, день, что отмечается во всех странах, на всех континентах, день победы большевиков. Повсюду в Дагестане загорелись костры красных повстанцев.

В это самое время объявился в Дагестане человек, сразу привлекший сердца бедноты от Салатавских гор до снеговых вершин Юждага. То был хорошо известный вам, почтенные мугринцы, Уллубий из Буйнака, человек, который, как тогда говорили, был «обучен в Петрограде делать революцию», с чем и вернулся на родину. Тупым людям вечно мерещится коварная «рука извне»! Да, хилый, худой человек в пенсне скоро стал вождем горской бедноты, создал дисциплинированные, сильные воинские части, чтоб захватить власть. О, это был грозный враг! Его не могли ни переубедить, ни переманить ни хитрый шамхал Тарковский, ни сам имам. В жизни и нуждах людей Дагестана он разбирался не хуже, чем в жизни собственной семьи. С верующими горцами был осторожен, терпелив, умел говорить просто и убедительно; Уллубий привлек на свою сторону даже духовных вождей, слыхали, наверное, об Али-Гаджи из Акуша, за которым шли все даргинские мусульмане? И он сделался сторонником Уллубия. А сам Уллубий, ничем не пренебрегая, даже вошел в Комитет мусульман. Чтоб не пугать темных горцев, которые поверили сказкам мулл и думали, что большевики — рогатые шайтаны с хвостами да копытами, его агитаторы ходили в фесках и с четками в руках. Один такой появился и в Кайтаге. Пришлось запереть и его в погреб, где сидел оружейник Базалай. Да, твой отец, почтенный Хамзат! А горцы удивительно слушались Уллубия и его соратников. Наверное, потому, что комиссары были из таких же бедняков, вроде сына конюха Мирзы Харбукского, про которого в горах пели:

Сталь хрипит на жерновах — Это горцы точат шашки. В бой поднялись за Мирзой От Хунзаха до Хабдашки.

Так и получилось, как я боялся: пока мы, офицеры и князья, сводили личные счеты и болтали о близкой гибели большевиков, они победили. В столице Дагестана власть взял Военно-революционный комитет, в который вошел и Мирза Харбукский. Всюду стали возникать местные ревкомы… Однако еще немалые силы были у имама и князей, что вошли в Горское правительство. Жестокие бои еще были впереди…

Бедный и суровый край мой, Дагестан, испокон веков был перепутьем для бродяг и завоевателей: через него текли полчища воинов и стада пастухов-кочевников, что искали новых пастбищ. И селились на плодородных землях по отрогам гор, а прежних поселенцев с боями теснили дальше и выше в горы. А там, наверху, свыкнувшись с гостеприимным поднебесьем, остатки большого народа спаялись в маленькую общину и пребывали впредь неизменными долгие века, неизменными, как скалы, на которых лепились их сакли. Эх, край суровый, родной Дагестан! Природа здесь такая же многообразная, как многообразны, многоязычны, многонациональны обитатели Страны гор.

О, сколько претерпела эта маленькая страна, маленькая, но гордая и отважная!.. Простите, почтенные, что отвлекся… В ту пору новая волна хлынула в Дагестан: в наши горы поспешили на лакомый и, казалось бы, легко доступный кусок и английские, и турецкие эмиссары, немцы, разгромленные в России офицеры его величества — все бросились сюда, как собаки на кость, рыча и дерясь друг с другом. А тем временем в самые глухие закоулки Дагестана уже проникал советский дух, и выбить его оттуда было невозможно никакими силами: разве только отрубить «зараженные головы»…

В ту пору прискакал гонец и передал приказ Горского правительства во что бы то ни стало не дать большевикам продвинуться в степи, к железной дороге, по которой из Баку двигался со своим бронепоездом полковник Бичерахов, ставленник англичан. Если б к приказу не была приложена записка шамхала Тарковского (в которой, между прочим, он обещал прислать подкрепление), я бы еще поколебался. Но шамхалу наша семья была многим обязана… Кажется, я уже говорил об этом. В тот же день принесли и письмо Мирзы Харбукского; он приказывал мне распустить отряд, беспрепятственно открыть маджалисский проход — Ворота гор, освободить оружейника Базалая и других арестованных, покинуть дворец и земли, которые отныне будут, мол, принадлежать народу… В бешенстве я порвал в клочья письмо, а своим людям приказал вывести из подвала арестованных и расстрелять…

Да, почтенный Хамзат, твой отец Базалай считал себя большевиком, хотя все время молился: «Аллах, будь справедлив, дай победу большевикам, хоть раз должны победить они!»

И перед расстрелом повторял: «Все равно мы победим. Не может быть, чтоб аллах не услышал моих молитв, молитв большевика! Вот увидите, аллах еще даст добрую встряску вам, нечестивцы!» И представьте, только Базалай это крикнул, как под нашими ногами заколебалась земля: у нас землетрясения хоть и редки, но случаются. «Вот видите, видите! — обрадовался Базалай. — Аллах услышал меня! Теперь берегитесь!» Это были последние слова оружейника.


— Хватит! — крикнул, подымаясь, Хамзат. — Довольно! Старый седой шайтан, ты издеваешься над нами. Ты рассказываешь сыновьям, как убивал их отцов. Зачем? Думаешь, мы забыли свое горькое, сиротское детство? А ты, ты…

— Успокойся, Хамзат! — Осман взял его за руку и принудил сесть. — Не прерывай последнее слово осужденного.

— Кем осужденного?!

— Болезнью, Хамзат, — сказал Сурхай. — Мстить все равно уже поздно, да и недостойно коммуниста.

— И он живет до сих пор среди нас… — возмутился и Кара-Алибек.

— Юридическая давность… — прервал Осман.

— Да, да, понимаю… Но почему я должен слушать этого дьявола?!

— И все же очень прошу дослушать, почтенный Хамзат, — тихо сказал больной. — Вот ты спрашиваешь, зачем рассказываю… В самом деле, зачем? Мог бы промолчать и в тихом благополучии завершить жизнь, не возмущая ничьего спокойствия. Мог бы… Но это была бы мышиная смерть, уважаемые. Смерть под полом вашего общества. А я все-таки не мышь, не крыса, а человек. И теперь, когда больше ни в чем не нуждаюсь, ничего не ищу, не требую, не хочу, именно теперь должен честно рассказать людям, среди которых жил, обо всем, не кривя душой, не утаивая, не притворяясь. Просеять свои поступки и поглядеть, что останется в решете: зерно или одна пустая полова? Думаю, не плохо было бы, если б каждый человек перед смертью, как говорят бухгалтеры, публично подводил дебет-кредит своей жизни. Глядишь, кто-нибудь со стороны и увидел бы в жизни исповедующегося что-нибудь свое, понял бы, научился и смог не оступиться там, где он оступился. Так сказать, публичный урок жития человеческого.

— Ладно, старик! Продолжай рассказ, — негромко произнес Осман, а Хамзат налил рюмку коньяку, выпил одним глотком, выдохнул шумно воздух и закурил.


— …Так вот, — продолжал больной, — когда произошло то землетрясение, даже мой отец, князь Уцуми, смутился, сказал: «Ты еще больше озлобишь народ! Не делай этого…» И добавил свою любимую поговорку: «Я уже понял, что сыр сам создает себе червей». — «До коих пор будем смиренно ждать своей участи, отец?! — возразил я. — Если мы не станем действовать, станут действовать они. И прошу, отец, больше не вмешивайся. Я уже не ребенок…» — «Ну что ж, — ответил князь, — быть может, ты и прав…» — «А вам с матерью надо пока переехать к шамхалу; сегодня же, прошу вас. Скажите шамхалу, что жду подкрепления в долине Конгожи. Через три дня дам бой!» Мать заплакала: «Да сбережет тебя аллах, сынок! Знаю: если придется, достойно примешь смерть. Прощай!»

Ну, а Мирзе Харбукскому я ответил, что готов через три дня сразиться с ним в долине Конгожи за Маджалисом. Жарко там летом! Ровное плато, окруженное крутыми отрогами гор… Недаром еще в древности пилигрим Аль-Максуди писал, что в этой долине, где над родником ледяной воды построена аркада, можно прямо на камне без огня сжарить яичницу.

— Братья! — обратился я к воинам своего отряда. — Кажется, я вас не обижал, был щедрым и за верность платил верностью. Предстоит жаркая схватка, и если у кого трясется душа, как хвост козы, тот может сегодня же уйти домой. Пусть останутся смелые, готовые отдать жизнь за наше дело!

— Князь, тут многие хотят знать, за какое «наше дело» мы должны отдать жизнь? — спросил один из всадников.

— Разве вы еще не поняли? За честь и славу Дагестана! — ответил я и вдруг почувствовал, что повторяю чужие слова. И повторяю плохо. — Что скажете, горцы?

— А с кем предстоит горячая схватка, князь?

— С теми, кто хочет обмануть вас, кто обещает землю и свободу, но отнимает веру. А без веры как жить человеку?

— Выходит, мы идем против гяуров?

— Да, против тех, кто хочет предать наш край!.. Я плачу вам хорошо, и вы поклялись…

— Клятву мы дали, да. Что ж, веди нас!

А человек десять тут же скинули оружие. «Прости нас, князь, — сказали они. — Мы должны кормить семьи; если умрем, что будет с ними?»

— Трусов не беру! — побагровел я. И обратился к остальным — Будьте готовы на рассвете третьего дня. Молитесь, чтоб аллах помог нам в ратном труде.

— Аминь! — ответили воины. — Да будет удача!


И настал день третий.

Вряд ли когда в долине Конгожи было так жарко… Едва забрезжило и подул через ущелье соленый теплый морской ветер, я появился там с отрядом. Выслал дозор в сторону горных отрогов. Вскоре дозорные прискакали, сообщили: от Конгожского моста надвигается отряд, примерно сабель в двести. Нас было больше, и я обрадовался. Кони плясали и били копытами, будто от нетерпения. За нашими спинами поднималось солнце, и только озарило поросшие редким кустарником отроги, опоясанные, извилистыми тропинками, как на равнину рысью выехал отряд и развернулся веером, словно для атаки. Мгновенно я бросил вперед коня и услышал за собой слитный, мощный, повторенный горным эхом топот сотен коней. И в ту минуту, когда солнце коснулось долины, мы с гиком, воплями, бранью врезались в неизвестный отряд. Искрами с точильного колеса заблистали на солнце клинки. Ошеломленный внезапным нападением, противник на мгновение растерялся — и проиграл схватку! Лязг металла, треск выстрелов, ржание коней, истошные крики раненых, ужасные проклятия погибающих, запах лошадиного пота, разбитой копытами земли и, главное, человеческой крови… Люди ожесточились, озверели…

Потеряв почти половину отряда, противник обратился в паническое бегство, и тут навстречу мне с искаженным лицом, крича: «Измена, нас предали!», понесся на чубаром коне командир отряда. Я узнал его: то был Хасан из Хасавюрта. Пьяный от победы, от боя, я заорал: «Берегись, Хасан!» — и взмахнул саблей. «Эльдар, опомнись!»— успел крикнуть Хасан, попытался уклониться от сабли, удар пришелся по правой руке, мешком рухнул он наземь. Я сдержал коня, обернулся и — вздрогнул: правая рука Хасана лежала, как чужая, неестественно выгнутая, но что это на ней?! Спешился, подошел и увидел надетый на палец перстень. Перстень, как две капли росы похожий на тот, что прислал мне шамхал Тарковский. Страшная догадка ошеломила: я уничтожил посланное мне подкрепление!

Приказал прекратить бой, но он и так прекратился: остатки отряда Хасана рассеялись и скрылись за увалами. Говорят: вывих хуже перелома, а срам хуже смерти.

— Откуда у тебя перстень? Говори! — крикнул я в ужасе.

— От шамхала Тарковского, будь ты проклят… — отозвался, изнемогая, Хасан.

А тут вдруг заговорили толпившиеся вокруг воины моего отряда:

— Мирза! Мирза со своим полком! О, смотрите, смотрите— сколько их! И там! И здесь! И с тыла идут к нам! Еще и на склонах пешие и всадники…

Я огляделся и понял, что попал в капкан: пока я уничтожал свое подкрепление, хитрый комиссар окружил своими войсками все плато. «Что будем делать?» — спросил я верных людей. Решили попытаться пробиться. Но и это оказалось невозможным — в своей привычной кожанке навстречу скакал сам Мирза. Даже я позавидовал его бесстрашию. Он подъехал один и, сдерживая встающего на дыбы коня и словно не замечая меня, крикнул:

— Храбрые сыны Кайтага! Вы знаете меня: я Мирза Харбукский, член Военно-революционного комитета, а в этот час я еще и военный комиссар этого округа. Данной мне властью и уверенный в своей силе… — он улыбнулся и поглядел вокруг, как бы приглашая полюбоваться своим конным полком и отрядами повстанцев, что бесконечным потоком спускались по склонам, — говорю вам, да вы и сами понимаете, что всякое сопротивление бесполезно. Я предупреждал князя, но он высокомерно отверг предупреждение и повел вас на братоубийство. Да, вы храбро дрались и легко победили отряд Хасана, таких же, как вы, обманутых людей, что спешили вам же на помощь…

Он знал все! В ярости я выхватил наган, но мои же люди вынули оружие из моих рук, сказав: «Не мешай, князь. Дай послушать человека».

А Мирза продолжал:

— Храбрые сыны Кайтага! Вы, я знаю, верны слову и дали клятву служить князю. Но сегодня вы убедились, что вас натравливают друг на друга, из вас хотят сделать послушных баранов, вас дурачат, вами играют. Чем слабее будете вы, тем сильнее станут они! — и показал на меня плетью. — А теперь решайте: с кем вы? С народом или с князьями? Кто хочет прислуживать князю в его злобных поступках, тот может разоружиться и следовать за князем. А кто хочет бороться за советскую власть, за свободу народа, того обнимем, как брата, и примем в наши ряды. Это князья и шамхалы кричат, что они «за честь и славу Дагестана», а сами продают и честь его и славу чужестранцам. Пора понять: ломает ноги не тот, кто советует прыгать, а кто прыгает на самом деле. Честь и славу истерзанного Дагестана спасать народу, нам с вами. Решайте же — с кем вы!

Он быстро спешился, подошел к Хасану, который безучастно смотрел на окружающее, приподнял и приказал:

— Помогите перевязать ему руку! Что ж это ты, брат? А?

— Ошибся, Мирза. Прости.

— Эх, дурья голова! Кому поверил…

— Поверил, промахнулся. Теперь князь вышиб из меня дурь. Я с тобою, Мирза.

— Ты сейчас не вояка. Выздоровеешь, приму… А тебе, князь, дарую твою молодую жизнь. Говорят, понимающему котлу достаточно издали показать огонь. Но больше не попадайся на моем пути! — Он вскочил на коня. — Ну, как решили, храбрецы из Кайтага?

— Веди нас, Мирза! — воины отвернулись от меня.

— Тогда по коням! Хасана возьмите с собой… Спасибо за доверие, горцы!

И я остался с десятью верными, разоруженными людьми; стоял оскорбленный, униженный, позорно принял милость врага. Лучше б Мирза велел расстрелять! Конечно, я отпустил по домам своих людей, а сам отправился куда глаза глядят, лишь бы подальше от места своего позора, своего падения.


Не наскучили вам, уважаемые мугринцы, рассказы о моих неудачах? Как видите, не раз я был подобен глупому боевому барану… Простите, что подробно вдаюсь в дела тех далеких лет; просто хочется, чтоб вы знали обстановку, в которой я барахтался, плохо разбираясь в бурлящем водовороте жизни, стараясь пробиться к тому радостному для меня будущему, что обещали отцу разные предсказатели. Но тогда все уходило из-под ног… Говорят, уносимый бурей за куст хватается; но только колючки вонзались в руки, сердце рвалось от досады…

Простите, люди добрые! Кажется, я немного устал лежать на этом боку. Нет, нет, не беспокойтесь, мне поможет Зулейха: у нее ласковые, ловкие руки. Прошу тебя, перенеси подушки на эту сторону тахты, а я повернусь… Так. Вот так, спасибо! А теперь немного переведу дух… Оказывается, и от разговора человек устает, вроде косаря на сенокосе.

А вы будьте так милостивы: наполните свои рюмки.