"Связь времен" - читать интересную книгу автора (Нестеров Федор Федорович)

Ф. НЕСТЕРОВСВЯЗЬ ВРЕМЕНОПЫТ ИСТОРИЧЕСКОЙ ПУБЛИЦИСТИКИ
ТРЕТЬЕ ИЗДАНИЕМОСКВА«МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ» 1987

ББК 63.3(2) Н56

Рецензентдоктор исторических наук, профессор В. В. КАРГАЛОВКнига Ф. Ф. Нестерова «Связь времен» удостоена в 1981 году первой премии и диплома первой степени на Всесоюзном конкурсе общества «Знание» на лучшее произведение научно-популярной литературы.

0505000000-019

Н 078(02)-87017—В7

© Издательство «Молодая гвардия», 1980 г.

© Издательство «Молодая гвардия», 1984 г., 1987 г., с изменениями.

ОКТЯБРЬСКАЯ БУРЯ

«Единственное настоящее своеобразие русского исторического процесса, — писал в 1924 году М. Н. Покровский, полемизируя с Троцким, — заключается во все более бурном его темпе, чем ближе к нашему времени, — и как результат этого — в такой яркой революционности, какой мы не найдем в странах Запада. Но это разница количественная, а не по существу. Правда, количество и тут склонно переходить в качество, как показало появление на свет Советской России» [1].

И действительно, все особенности русской истории сходятся в конечном счете к одной: к такой яркой революционности России, какая до сих пор неизвестна Западу. Об огромной, хотя и скрытой вплоть до 1905 года революционной энергии русского крестьянства уже шла речь выше. Остановимся поэтому сейчас на причинах, обусловивших максимум революционности российского пролетариата. Об этих причинах вполне определенно писал В. И. Ленин еще в 1901 году:

«…Национальные задачи русской социал-демократии таковы, каких не было еще ни перед одной социалистической партией в мире» [2].

«История поставила теперь перед нами ближайшую задачу, которая является наиболее революционной из всех ближайших задач пролетариата какой бы то ни было другой стороны. Осуществление этой задачи, разрушение самого могучего оплота не только европейской, но также (можем мы сказать теперь) и азиатской реакции сделало бы русский пролетариат авангардом международного революционного пролетариата. И мы вправе рассчитывать, что добьемся этого почетного звания, заслуженного уже нашими предшественниками, революционерами 70-х годов, если мы сумеем воодушевить наше в тысячу раз более широкое и глубокое движение такой же беззаветной решимостью и энергией» [3].

Революционеры 70-х годов передали своим последователям не только «беззаветную решимость и энергию», но и основополагающие принципы боевой организации, организационный опыт. В. И. Ленин обвинение «экономистами» «Искры» в «народовольчестве» находил лестным для нее [4], поскольку речь шла не об идеологии, не о тактике, но именно об организационных основах создаваемой партии нового типа. На страницах «Что делать?» он находит нужным дать следующее разъяснение: «…У нас так плохо знают историю революционного движения, что называют «народовольчеством» всякую идею о боевой централизованной организации, объявляющей решительную войну царизму. Но та превосходная организация, которая была у революционеров 70-х годов и которая нам всем должна бы была служить образцом, создана вовсе не народовольцами, а землевольцами, расколовшимися на чернопередельцев и народовольцев. Таким образом, видеть в боевой революционной организации что-либо специфически народовольческое нелепо и исторически и логически, ибо всякое революционное направление, если оно только действительно думает о серьезной борьбе, не может обойтись без такой организации. Не в том состояла ошибка народовольцев, что они постарались привлечь к своей организации всех недовольных и направить эту организацию на решительную борьбу с самодержавием. В этом состоит, наоборот, их великая историческая заслуга» [5]. Вообще говоря, российская социал-демократия, породившая партию нового типа (нового по отношению к социалистическому движению на Западе), в смысле организационной преемственности уходит своими корнями довольно глубоко в отечественную историю. Ленинская «Искра» за рубежом имела прочную базу в лице «Освобождения труда», состоявшего сплошь из бывших чернопередельцев во главе с Г. В. Плехановым и сохранившего ценнейший опыт конспиративной работы эпохи «Земли и воли». «Земля и воля» 70-х годов не случайно взяла то же название, что и подпольная революционная организация, созданная Н. Г. Чернышевским и А. И. Герценом в начале шестидесятых. Связующим идеологическим звеном между ними, по-видимому, следует признать публицистику П. Н. Ткачева, который в идейной борьбе с «бунтарями»-бакунистами отстаивал принципы централизма, иерархичности и военной дисциплины в организации революционеров. С другой стороны, А. И. Герцен и Н. П. Огарев имели возможность ознакомиться из первых рук с правилами и практикой конспиративной работы в тайных обществах декабристов. По крайней мере, еще в Москве в тридцатые годы Герцен поддерживал самые дружеские отношения, несмотря на разницу в возрасте, и подолгу беседовал с глазу на глаз с М. Ф. Орловым, активным членом этих обществ, а уже на чужбине сотрудничал с другим видным участником движения, Н. И. Тургеневым. Нужно думать, необходимые разъяснения были им получены, раз «Колокол» с поразительной легкостью преодолевал все полицейские барьеры на своем пути в Россию. А если это так, то искра, о которой писал князь Одоевский из сибирских рудников, пробежала по непрерывной цепи русских революционеров вплоть до великого взрыва 1917 года.

Партия большевиков стала партией нового типа не только, разумеется, потому, что вобрала в себя богатейший организационный опыт предшествовавших ей поколений русских революционеров, но и потому, что, взяв на свое идейное вооружение интернациональную научную теорию марксизма-ленинизма, она смогла применить этот опыт на несравненно более широкой и прочной классовой основе — пролетарской. Тем самым РСДРП(б) превзошла свои первоначальные образцы во всех отношениях.

Не более тридцати тысяч членов насчитывалось в рядах ленинской партии накануне Февральской революции 1917 года. Тридцать тысяч на всю громадную Россию! Но эта малочисленная партия представляла собой великолепную организацию, гибкую, прочную, одушевленную единой волей и связанную с пролетарскими массами. Это был прекрасно обученный, закаленный в боях корпус революционеров во главе с генштабом революции — Центральным Комитетом. Пройдет всего несколько месяцев, и корпус, выросший до 350 тысяч, поведет пролетариат на победный штурм капитализма.

«Организуйте массу для борьбы путем борьбы и во время борьбы, только таким образом вы создадите в ней самодеятельность, самоуверенность и стойкость, каких она не имела до сих пор…» [6] — учил Г. В. Плеханов, когда был еще революционером. В том и отличие обычных армий от армий революции, что первые формируются, обучаются и вооружаются до войны, а вторые возникают в самом огне классовой борьбы. А в том, что касается царской России, выражение «в самом огне» нужно понимать далеко не только в фигуральном смысле.

Николай I открыл свое царствование, собственноручно приложив факел к пальнику орудия, заряженному картечью, а Николай II завершил свое приказом о расстреле голодных толп в Петрограде. Еще в 1905 году, выслушав доклад генерала Казбека о том, как ему удалось, не прибегая к оружию, вернуть в казармы взбунтовавшихся солдат Владивостокского гарнизона, государь мягким тоном хорошо воспитанного человека вместо ожидаемой похвалы изрек: «В народ всегда надо стрелять, генерал!» [7]. И самодержавие всегда стреляло, едва завидев перед собой революцию или хотя бы призрак ее. Это была семейная традиция Романовых, правивших Россией под девизом «Патронов не жалеть!».

В уставе гарнизонной службы царской армии, между прочим, было записано: «Для предупреждения неповинующейся толпы ни стрельба вверх, ни стрельба холостыми патронами не должны быть допускаемы» [8] — стреляли только прямо в толпу и только боевыми патронами. И наконец, 25 февраля на площадях Петрограда стало происходить нечто невиданное даже в России: «Как только для разгона толпы офицер подавал команду «на руку!», женщины и подростки хватались за ружья, раздавались просьбы, убеждения, крики — и смущенные солдаты опять брали «к ноге»…» [9].

Смущение, впрочем, продолжалось недолго. Ранним утром 27-го Волынский полк, вынужденный накануне стрелять в народ, перебил в казармах офицеров-палачей и вместе с революционными массами вышел на улицу. Царская корона покатилась по петроградской мостовой. Февральская революция свершилась.

Русская буржуазия в отличие от царизма пыталась подкупить рабочих, создав в их среде, по примеру Запада, свою социальную опору, «рабочую аристократию». И, нужно признать, экономические предпосылки для зарождения и развития социал-реформизма в России имелись.

Существовала Российская империя, то есть колониальный источник подкупа рабочего класса метрополии. В самом русском рабочем классе, как и повсюду в Европе, существовал, подобно унтер-офицерскому костяку армии, корпус мастеров, высококвалифицированных рабочих, получавших повышенную заработную плату и пользовавшихся особым благорасположением хозяев. Существовала весьма широкая дифференциация между рабочими профессиями по уровню доходов, жизненному уровню, образу жизни.

Сколь-либо обстоятельный экономико-социологический анализ такой дифференциации выходит далеко за рамки нашей книги, и поэтому ограничимся здесь лишь сравнением заводского и фабричного дореволюционного рабочего на основании такого авторитетного свидетельства, каким нам представляются личные воспоминания Г. В. Плеханова:

«…Между рабочими, как и повсюду, я встречал людей, очень различавшихся между собой по характерам, по способностям и даже по образованию. Одни, подобно Г-у, читали очень много, другие так себе, не много и не мало, а третьи предпочитали книжке «умные» разговоры за стаканом чаю или за бутылкой пива. Но в общем вся среда отличалась значительной умственной развитостью и высоким уровнем своих житейских потребностей. Я с удивлением увидел, что эти рабочие живут нисколько не хуже, а многие из них даже гораздо лучше, чем студенты. В среднем каждый из них зарабатывал от 1 р. 25 коп. до 2 рублей в день. Разумеется, и на этот, сравнительно хороший, заработок нелегко было существовать семейным людям. Но холостые, — а они составляли между знакомыми мне рабочими большинство, — могли расходовать вдвое больше небогатого студента. Были среди них и настоящие богачи, вроде механика С., ежедневный заработок которого доходил до трех рублей. С. жил на Васильевском острове вместе с В. (который на сходке у меня так горячо отстаивал пропаганду в рабочих кружках). Эти два друга занимали прекрасно меблированную комнату, покупали книги и любили иногда побаловать себя бутылкой хорошего вина. Одевались они, в особенности С., настоящими франтами. Впрочем, все рабочие этого слоя одевались несравненно лучше, а главное, опрятнее, чище нашего брата студента. Каждый из них имел для больших оказий хорошую черную пару и, когда облекался в нее, то выглядел «барином» гораздо больше любого студента. Революционеры из «интеллигенции» часто и горько упрекали рабочих за «буржуазную» склонность к франтовству, но не могли ни искоренить, ни даже хотя бы отчасти ослабить эту будто бы вредную склонность. Привычка и здесь оказывалась второй натурой. В действительности рабочие заботились о своей наружности не больше, чем интеллигенты о своей, но только заботливость их выражалась иначе. Интеллигент любил принарядиться по-«демократически» в красную рубаху или в засаленную блузу, а рабочий, которому засаленная блуза надоела и намозолила глаза в мастерской, любил, придя домой, одеться в чистое, как нам казалось, в буржуазное платье. Своим, часто преувеличенно небрежным, костюмом интеллигент протестовал против светской хлыщеватости; рабочий, заботясь о чистоте и нарядности своей одежды, протестовал против тех общественных условий, благодаря которым он слишком часто видит себя вынужденным одеваться в грязные лохмотья. Теперь, вероятно, всякий согласится, что этот, второй, протест много серьезнее первого…

Чем больше знакомился я с петербургскими рабочими, тем больше поражался их культурностью. Бойкие и речистые, умеющие постоять за себя и критически отнестись к окружающему, они были горожанами в лучшем смысле этого слова…

Прошу читателя иметь в виду, что я говорю здесь о так называемых заводских рабочих, составляющих значительную часть петербургского рабочего населения и сильно отличающихся от фабричных как по своему сравнительно сносному экономическому положению, так и по своим привычкам. Фабричный работает больше (12–14 часов в день) и получает меньше заводского (18–25 р. в месяц). Он носит ситцевую рубаху и долгополую поддевку, над которыми подсмеивается заводской рабочий. Он не имеет возможности нанимать отдельную квартиру или комнату, а живет в общем артельном помещении. У него более прочные связи с деревней, чем у заводского рабочего. Он знает и читает гораздо меньше, чем заводской, и вообще он ближе к крестьянину» [10].

Ныне на Западе любят противопоставлять беспросветную нищету, каторжный труд, бесправие и, конечно, «темноту» и «бескультурье» русского дореволюционного пролетария относительному благосостоянию, социальным правам, достаточно высокому уровню образованности рабочих в высокоразвитых капиталистических странах Европы. Первому, дескать, не оставалось ничего иного, кроме вооруженной борьбы, насилия и установления диктатуры, а перед вторым раскрываются другие, более заманчивые перспективы… Впрочем, не только ныне. В 1920 году один из непризнанных предтеч «еврокоммунизма», Криспин, от имени представляемой им Независимой социал-демократической партии Германии с трибуны II конгресса Коминтерна рассказывает делегатам, насколько более высокую заработную плату получают и вообще лучше живут немецкие рабочие по сравнению с русскими. Революцию, продолжает он, можно в Германии произвести лишь в том случае, если она «не слишком» ухудшит экономическое положение пролетариата. Конечно, он сторонник завоевания рабочим классом политической власти, но демократическим путем, а не посредством диктатуры [11].

Стремились и стремятся «объяснить» Октябрьскую революцию только концентрацией в России угнетения, эксплуатации, нищеты в невиданных для цивилизованного Запада размерах. Все это, конечно, было. Но почему же в таком случае пролетарская революция не произошла там, где степень угнетения, эксплуатации и нищеты была еще выше, чем в России? «В общем всемирно-историческом смысле верно, — замечает В. И. Ленин, отвечая Криспину, — что в отсталых странах какой-нибудь китайский кули не в состоянии произвести пролетарскую революцию…» [12]. В российском же национальном масштабе столь же верно, что пролетарскую революцию был не в состоянии произвести один фабричный рабочий при всей его нищете и угнетенности и даже при всем его горячем желании вырваться из нищей жизни и покончить с угнетением. Между прочим, именно фабричные, наиболее тесно связанные с крестьянством, а потому и в наибольшей степени подверженные влиянию мелкобуржуазной стихии, оставались наиболее долго оплотом меньшевизма. В. И. Ленин, вскрывая корни реформизма в русском рабочем движении, указывал не на «рабочую аристократию», которая в России в отличие от Запада почти отсутствовала, но на мелкобуржуазное окружение российского пролетариата [13].

Но почему же все-таки заводские рабочие или хотя бы их высший слой составили в России не развращенную до мозга костей буржуазными подачками «рабочую аристократию», а авангард пролетарской революции? По вышеприведенному свидетельству Плеханова, разрыв в зарплате между «богатым» заводским и бедным (без кавычек) фабричным рабочим достигал пятикратного размера (3 рубля в день у первого и 18 рублей в месяц у второго). Военная конъюнктура 1914–1917 годов еще более увеличила это расхождение. Получая сверхприбыли на правительственных оборонных заказах и стремясь максимально загрузить оборудование в условиях острого дефицита рабочей силы, русские заводчики были вынуждены показать купеческую «широту натуры», щедро оплачивая сверхурочные работы. Рабочие-металлисты (на многих из них распространялась броня, и многие были возвращены из окопов к станку) не могли среди окружающего их моря народной нищеты особо жаловаться на тяжесть своего материального положения.

К тому же, помимо косвенного, предпринимались попытки и самого прямого и грубого подкупа рабочей верхушки. Делалось это через так называемые «военно-промышленные комитеты» и образованные при них «рабочие группы» [14]. В Петрограде один из лидеров российской буржуазии, Коновалов, помышлял даже о создании «пролетарской армии» для оказания давления на царское правительство в пользу Думы и для борьбы против большевистского влияния [15]. Что же из всего этого в конце концов вышло?

Вышло то, что — если говорить об августе — октябре 1917 года — практически все рабочие-металлисты, от мастеров до подмастерьев, записались в Красную гвардию. Один Путиловский завод дал около 40 тысяч бойцов. По уровню мобилизации добровольцев не отставали от него рабочие коллективы гранатного завода, заводов Рено, Лаферна, Сестрорецкого, Обуховского [16]. То же было в Москве и других крупных промышленных центрах. Красная гвардия брала Зимний, Красная гвардия вместе с не обученными сухопутному бою матросами остановила наступление регулярных казачьих частей Краснова на Петроград, Красная гвардия сопроводила триумфальное шествие Советской власти по просторам России, Красная гвардия делом доказала верность лозунгу «Умрем за Советы!», когда по призыву заводских гудков ее отряды, вооруженные лишь винтовками и пулеметами, пошли сквозь людские потоки разбегавшейся с фронта старой армии навстречу надвигавшейся на Петроград всесокрушающей кайзеровской военной машине и остановили ее.

Заводские рабочие увлекли за собой и фабричных. Меньшевики, отказавшись признать власть Советов, сразу же потеряли остатки своего влияния в рабочей среде. Российский пролетариат в отличие от западноевропейского не был раздроблен, обессилен и в конечном счете парализован плюрализмом партий, но вступил в решающую классовую битву как единый могучий монолит.

Заводские рабочие оказались достаточно культурными и умственно развитыми для того, чтобы сломить саботаж государственных служащих, заняв при необходимости их место. Достаточно демократичными, чтобы, не в пример предыдущему поколению революционеров, найти общий язык с деревенской беднотой и крестьянином-середняком. Достаточно сплоченными и дисциплинированными, чтобы самим превратиться в организующую и дисциплинирующую силу, в оплот новой государственности среди хаоса обломков, среди стихии мелкобуржуазной анархичности. Достаточно самоотверженными и великодушными, чтобы взять на себя тяжесть борьбы за счастье грядущих поколений. Достаточно бескорыстными, чтобы без колебаний перешагнуть роковую черту, не пожалев о былом, дореволюционном, уюте и относительном благосостоянии. «Диктатура пролетариата в России, — указывал В. И. Ленин, — повлекла за собой такие жертвы, такую нужду и такие лишения для господствующего класса, для пролетариата, каких никогда не знала история…» [17].

Российский пролетариат, как и предвидел вождь его в 1901 году, разрушил «самый могучий оплот европейской и азиатской реакции», каким был русский царизм. Решение этой наиболее революционной задачи из всех тех, которые стояли в ту эпоху перед пролетариатом какой бы то ни было другой страны, превратило его в «авангард международного революционного пролетариата». В Кровавое воскресенье 1905 года царь пытался запугать привычным для него способом рабочих, но он не знал своего народа. Русский рабочий принял вызов, и в революцию оказались вовлеченными как наиболее зажиточные пролетарские слои (заводские) так и более бедные, менее культурные, далекие от политики и прежде лояльные самодержавию отряды фабричных рабочих. Зарево от московского пожара в декабре 1905 года, вызванного огнем императорской артиллерии по пролетарским баррикадам, увидела вся Россия, как и раньше, в 1612 и 1812 годах.

Во время борьбы с самодержавием и путем этой борьбы большевики организовали рабочие массы, создали в них ту стойкость, уверенность в своих силах, инициативу, вдохнули в них ту беззаветную решимость и энергию, которые позднее сделали возможной первую в мире социалистическую революцию. И далеко не последнее место среди душевных качеств подлинного бойца занимает чувство собственного достоинства: тот, кто готов идти на смерть ради великого идеала, не кинется, подобно собаке, на брошенную с барского стола кость. Не улучшение рабского состояния нужно было российскому пролетариату, но полное избавление от него; и не только для себя, а для всего народа, всей страны. Русской буржуазии не удалось подкупить рабочих именно потому, что царизму было не под силу запугать их.

Сочетание этих субъективных факторов революционности российского пролетариата с объективными (сравнительно высокий уровень развития капитализма в России, переход его в стадию империализма, высокая концентрация и централизация производства, сосредоточение пролетарских масс в жизненно важных для страны политических центрах и т. д.) предопределило превращение рабочего класса России в могучую армию социалистической революции.

В. И. Ленин говорил, что европейский пролетариат заражен оппортунизмом.

«Евросоциализм» от имени высокоразвитого пролетариата Запада пытался учить оппортунистскому уму-разуму «неразвитых» русских рабочих. Отвечая на одну из таких выходок, В. И. Ленин заметил западноевропейским товарищам: «У нас правое крыло не получило развития, и это было не так просто, как вы думаете, говоря о России в пренебрежительном тоне» [18]. В России «экономизм» был отсечен от рабочего движения еще «Искрой» до создания партии большевиков. И если «независимцы» в Германии или последователи Отто Бауэра в Австрии с успехом сходили за «левых», то соответствующий им в России меньшевизм занимает крайне правое место в рабочем движении. Дух антиревизионизма в российском рабочем движении, в большевистской партии, бескомпромиссность революционности — характерные особенности нашей революции. Астрономам известен «эффект красного смещения» в спектре лучей звезды, удаляющейся от Земли с огромной скоростью. Подобный же эффект западные наблюдатели отмечали и в российском политическом спектре, где алая полоса большевизма все более и более вытесняла собой нежно-розовый цвет стыдливо прикрытого реформизма: Россия неудержимо, с астрономической скоростью устремлялась к социализму.

Взглянем на Германию эпохи ноябрьской революций 1918 года. Героические «спартаковцы» являли собой революционное меньшинство германского пролетариата: в январе и марте 1919 года под красным знаменем сражалось несколько сот тысяч, никак не больше одного миллиона рабочих. Немецкие «меньшевики», Независимая социал-демократическая партия, собрали на январских выборах 1919 года 2,3 миллиона голосов тех, кто был сторонником социалистических преобразований, но мирным, демократическим путем без применения насилия и без установления диктатуры пролетариата. Правая же социал-демократическая партия Германии увлекла за собой абсолютное большинство пролетариата и государственных служащих — 11,5 миллиона человек! [19]. Потомственный рабочий, социал-демократ Носке, возглавивший подавление восстания «спартаковцев» и введший чрезвычайные военные суды для расправы с пленными революционерами, на съезде СДПГ не без гордости заявил: «Я взялся за это, хотя знал, что меня поволокут через всю историю германской революции в образе «кровавой собаки». Я произвел эту кровавую работу, руководимый глубоким сознанием долга. Тогда я сказал себе: кто-нибудь должен ведь делать историю…» [20]. Ему аплодировали. Позднее тем же «сознанием долга» оправдывали на Нюрнбергском процессе свою кровавую работу лидеры другой германской «рабочей партии» — НСДАП.

Либо классовый мир угнетенных с угнетателями и война между народами, либо мир между народами и классовая война — эта решающая для судеб социалистической революции альтернатива встала перед всеми воевавшими странами Европы и Америки в 1914–1918 годах, но только Россия сделала правильный выбор. И только в России — среди всех разваливавшихся империй — многонациональные трудовые массы пожелали сохранить или, вернее, воссоздать государственное единство для отпора классовому врагу и новой общей жизни. Революционность России не может быть понята полностью, если игнорируются ее исторические особенности в многовековых отношениях между народами.

Чтобы оценить всю важность этих особенностей, этого исключения из общего правила многонациональных империй, нужно еще раз вернуться к самому правилу. Вот, к примеру, картина межнациональных отношений довольно, вообще говоря, на Западе обычная, но совершенно немыслимая в нашей стране даже в самые мрачные периоды ее истории.

«Все промышленные и торговые центры Англии, — писал К. Маркс из Лондона в 1870 году, — обладают в настоящее время рабочим классом, который разделен на два враждебных лагеря: английский пролетариат и ирландский пролетариат. Обыкновенный английский рабочий ненавидит ирландского рабочего… Он чувствует себя по отношению к нему представителем господствующей нации и именно потому делается орудием в руках своих аристократов и капиталистов против Ирландии, укрепляя этим их господство над самим собой. Он питает религиозные, социальные и национальные предубеждения по отношению к ирландскому рабочему. Он относится к нему приблизительно так, как белые бедняки относятся к неграм в бывших рабовладельческих штатах американского Союза. Ирландец с лихвой отплачивает ему той же монетой. Он видит в английском рабочем одновременно соучастника и слепое орудие английского господства в Ирландии.

Этот антагонизм искусственно поддерживается и разжигается прессой, церковными проповедями, юмористическими журналами — короче говоря, всеми средствами, которыми располагают господствующие классы. В этом антагонизме заключается тайна бессилия английского рабочего класса…» [21],

Корни англо-ирландского антагонизма уходят в XII век, а его горькие плоды пожинает Ольстер и поныне. Задолго до появления английского промышленного пролетариата Генрих II Плантагенет, Елизавета I, Оливер Кромвель, Вильгельм Оранский своими кровавыми делами в Ирландии заложили основу идейного порабощения английского рабочего английским буржуа, Ирландия стала начальной школой британского колониализма, и английский рабочий класс закончил ее с отличием. В XIX веке, веке «маленьких» империалистических войн, ведшихся по всему свету, он завершил вторую ступень шовинизма с аттестатом зрелости. Зрелости для участия в «великой» мировой империалистической войне. В том-то и отличие рядового английского рабочего не только от русского пролетария, но даже и от русского крестьянина.

Говоря о тайных договорах между империалистическими хищниками относительно послевоенного раздела добычи, В. И. Ленин указывал: «Если бы эти договоры опубликовать и ясно сказать на собраниях русским рабочим и русским крестьянам, в особенности в каждой захолустной деревушке (курсив наш. — Ф. Н.): вот за что ты воюешь сейчас… то всякий скажет: такой войны мы не хотим» [22]. И в этом смысле любая захолустная деревушка в России опередила рабочие предместья индустриальных городов Западной Европы.

«Что касается Англии и Германии, — утверждает в своем исследовании «Европа в эпоху империализма 1871–1919 гг.» академик Е. В. Тарле, — то при всем различии их политического строя в указанный период решительно невозможно вообразить себе, что в вопросах колоссальной важности, могущих поставить страну перед опасностью войны, английское или германское правительство могло бы годы и годы вести политику, решительно осуждаемую большинством рабочего класса» [23].

Победа оппортунизма в пролетарском движении на Западе и привела к тому, что большинство рабочего класса оказалось жертвой шовинистической демагогии и поддержало политику «своих» правительств. Затем, уже в годы войны, сходной моральной цели послужил лозунг «защиты отечества», но в понятие «отечества» британский солдат вкладывал, помимо Англии и Шотландии, также Ирландию и всю «свою» колониальную империю, а германский «защитник отечества» не только настоящую, но и будущую, еще более великую Германскую империю.

На заседании одной из комиссий II конгресса Коминтерна Квелч, представлявший Британскую социалистическую партию, сказал, что рядовой английский рабочий счел бы за измену помогать порабощенным народам в их восстаниях против английского владычества [24]. Рядовой английский обыватель считал справедливым то, что Англии принадлежат Ирландия, Индия, Египет, и не видел ничего предосудительного в том, чтобы ей принадлежали также и Ирак, и Палестина, и многое другое. А рядовому германскому мещанину все это казалось, напротив, крайне несправедливым. Он чувствовал себя и своих детей обделенными куском колониального пирога, ему также не терпелось взвалить на плечи «бремя белых» и заняться «культуртрегерством» среди цветных на островах Океании и на Африканском континенте, на Востоке Ближнем и Дальнем… но, для того чтобы получить право на белый пробковый шлем, приходилось надевать пока островерхую стальную каску защитного цвета.

Именно то, что психологический комплекс своей принадлежности к «народу-господину», едва прикрытый «интернационалистской» фразой как фиговым листком, всегда сохранял свою власть над сознанием обыкновенного, рядового западноевропейского труженика, именно это дало возможность идейно развращенной и прямо подкупленной «рабочей аристократии» выполнить свою задачу барана-провокатора и повести послушные массы на кровавую империалистическую бойню. Ведь обмануть можно только тем, во что жертва обмана хочет верить. В России шовинистический угар, нагнетавшийся буржуазией и царизмом, отравил трудящиеся массы очень ненадолго.

В фабричном поселке и в захолустной русской деревушке не хотели воевать за то, чтобы России принадлежали Константинополь и Галиция. Там не было высокомерного чувства превосходства над другими народами. Не господства над ними, а равенства и братства с ними желали. Это помогло большевикам открыть глаза русскому народу на правду о войне. Именно поэтому Россия нашла в себе силу выбраться из ее кровавой трясины и нанести смертельный удар классу, повинному в ней.

Интернационализм, уважение к другим народам уходят своими корнями в глубь отечественной истории. Об этом мы уже говорили выше. Вычленим только некоторые детали.

…Вспоминая о 1914 годе, С. М. Буденный пишет: «Я попал в третий взвод, которым командовал поручик Кучук Улагай, по национальности карачаевец. Командиром эскадрона был кабардинский князь ротмистр Крым Шамхалов-Соколов. Полком командовал полковник Гревс, а дивизией — генерал-лейтенант Шарпантье» [25]. А все вместе эти улагай, крым шамхаловы, гревсы и шарпантье во главе с царем составляли «благородное сословие» российского дворянства. Символично то, что Николай II уже после опубликования манифеста об отречении получил телеграммы с выражением безусловной верности от генерала Иванова, генерала графа Келлера и генерала хана Нахичеванского. В течение веков воспитывалась политическая монолитность разнородного в смысле национального происхождения правящего класса России. «Благородное сословие» российского дворянства при всем разнообразии «кровей», слившихся в нем, всегда выступало как дисциплинированная, сплоченная сила и против внешних врагов Российской империи, и против «внутреннего» классового врага в ходе подавления восстаний Болотникова, Булавина, Разина, Пугачева.

Обратной стороной такого единства была никогда в ином государстве не виданная сплоченность трудящихся и угнетенных многонациональных масс России вокруг русского ядра в ходе крестьянских войн. «От великого донского и яицкого войска, от Степана Тимофеевича» послания направлялись башкирам и калмыкам, «русским людям и татарам, чювашам и мордве. Стоять бы вам, черне, русские люди и татарови и чюваша, за дом пресвятые богородицы и за всех святых…» [26]. Татары-мусульмане, язычники — мордва и чуваши, калмыки-буддисты не смущались такой формой обращения, понимали суть дела и шли толпами к Разину. «Прелестные грамоты» удалого атамана, написанные на разных языках интернациональным окружением, доходили до Карелии и Риги, до Персии и Хивы.

«Нет ни одного народа на земном шаре, который столь добросердечно относился бы к чужеземцу, как русские мужики. Они мирно живут бок о бок с сотнями народностей, различных по расе и религии» [27], — замечает С. М. Степняк-Кравчинский. Русского крестьянина, потом и кровью которого строилась Российская держава, не спрашивали, какими должны быть в ней отношения между народами. Но едва ему удавалось развязать руки и вытолкнуть кляп изо рта, как он сам недвусмысленно высказывал свой взгляд на предмет: «Волю всем народам!» Так он говорил при Разине и Пугачеве, так сказал и в 1905 и в 1917 годах. Вот что говорил, к примеру, на заседании I Государственной думы представитель русского переселенческого крестьянства в Оренбургской губернии трудовик Тимофей Седельников:

«Взявши в свои руки власть и распорядок в государстве, ныне сам угнетенный и бесправный русский народ может смело сказать киргизам (казахам. — Ф. Н.), как и всем другим иноплеменникам в России: «пока мне было плохо, было плохо и вам; но теперь, когда я стал свободен, и вы все будете свободны и всем вам будет хорошо». Мы знаем, что русский народ не националист, и потому твердо верим, что надежды киргизов на его справедливость и беспристрастие в деле решения степного земельного вопроса не будут обмануты» [28].

И иноплеменное крестьянство верило русскому. Накануне вооруженного восстания грузинского крестьянства в Гурии в 1905 году одно из местных сельских обществ (Бахвское) так выразило свое понимание и свое отношение к русской революции:

«Мы грузины, русские, армяне, татары, — все братья: мы не будем грызться, пускай не старается правительство понапрасну. Мы не можем окончить описание нашего положения. Кто может удовлетворить наши нужды? Кто услышит наш голос? Не теперешнее правительство, которое никогда не обращало на нас внимания, которое мучило нас. Наши требования не частные, только грузинские. Этого требует вся Россия. Мы присоединяемся к нашим русским братьям» [29].

В мае 1917 года в Петрограде созывается I Всероссийский съезд крестьянских депутатов. Крестьяне еще идут за эсерами, еще занимают «оборонческую» позицию в вопросе о войне, еще согласны ждать Учредительного собрания, чтобы из его рук получить землю, еще поддерживают Временное правительство, якобы «революционное», но свои отношения к другим народам как внутри России, так и вне ее, они, подобно русским пролетариям, собираются строить «на человеческом принципе равенства». Комментируя решения съезда по национальному вопросу, В. И. Ленин говорил с трибуны I Всероссийского съезда Советов рабочих и солдатских депутатов: «Нет, мы не так понимаем мир «без аннексий». И тут ближе подходит к истине даже Крестьянский съезд, который говорит о «федеративной» республике и тем выражает мысль, что русская республика ни одного народа ни по-новому, ни по-старому угнетать не хочет, ни с одним народом, ни с Финляндией, ни с Украиной, к которым так придирается военный министр, с которыми создаются конфликты непозволительные и недопустимые, не хочет жить на началах насилия. Мы хотим единой и нераздельной республики российской с твердой властью, но твердая власть дается добровольным согласием народов» [30].

За полвека до появления ленинской работы «О праве наций на самоопределение» А. И. Герцен высказывал по польскому вопросу, по сути дела, ее идеи:

«Польша, как Италия, как Венгрия, имеет неотъемлемое, полное право на государственное существование, независимое от России. Желаем ли мы, чтобы свободная Польша отторглась от свободной России, — это другой вопрос. Нет, мы этого не желаем, и можно ли этого желать в то время, как исключительные национальности, как международные вражды составляют одну из главных плотин, удерживающих общечеловеческое свободное развитие?.. Россия не имеет прав на Польшу, она должна заслужить то, что взяла насильно; она должна загладить то, что сделали ее руками, и если Польша не хочет этого союза, мы можем об этом скорбеть, можем не соглашаться с ней, но не предоставить ей воли мы не можем, не отрекаясь от всех основных убеждений наших… [31]. Что касается до главного вопроса, до самобытности Польши, он решен самим языком; ни один русский крестьянин не считает Польшу Россией. Вся Русь говорит: «в Польшу», «из Польши» [32].

Стоит сделать один только шаг от позиции демократа Герцена по частному национальному вопросу к теоретическому обобщению, к нахождению общего правила, регулирующего справедливые, человеческие отношения между нациями, как мы тут же приходим к ленинскому принципу права наций на самоопределение вплоть до отделения. Не формулируя этот принцип в явном виде, Герцен фактически стоял на нем в споре с польскими демократами, требовавшими восстановления Речи Посполитой в ее прежних границах, которые охватывали значительную часть Украины: «Но скажите, что же мы за наследники венского конгресса, что будем расписывать, какая полоса земли куда принадлежит, не спросясь людей, на ней живущих… Ну, если после всех наших рассуждений Украина… не захочет быть ни польской, ни русской? По-моему, вопрос разрешается очень просто. Украину следует в таком случае признать свободной и независимой страной. У нас, людей изгнания, печальных свидетелей стольких неудачных сочетаний и распадений, не может, не должно быть и речи о том, кому должна принадлежать та или другая часть населенной земли… Вот почему я так высоко ценю федерализм. Федеральные части связаны общим делом, и никто никому не принадлежит…» [33].

Это было больше, чем только личное убеждение замечательного русского публициста. Это был голос самого русского народа, впервые раздавшийся в неподцензурной печати. Крестьянский съезд в мае семнадцатого лишь повторил то же самое: «Свободная Российская федерация для всех народов, желающих на основе равенства жить вместе с русским».

Национальные, патриотические чувства русского народа прошли тяжкие испытания уже в первый год Советской власти, в период Брестского мира, столь же позорного, сколь и необходимого для страны. «Патриотизм — одно из наиболее глубоких чувств, закрепленных веками и тысячелетиями обособленных отечеств. К числу особенно больших, можно сказать, исключительных трудностей нашей пролетарской революции, — писал В. И. Ленин, — принадлежало то обстоятельство, что ей пришлось пройти полосу самого резкого расхождения с патриотизмом, полосу Брестского мира. Горечь, озлобление, бешеное негодование, вызванные этим миром, понятны…» [34]. Крестьянин-середняк, узнав о «похабном мире», заключенном большевиками, качнулся в сторону контрреволюции.

Но почему никакой горечи, никакого озлобления, никакого кровавого тумана в глазах не вызвала среди русских крестьян национальная политика большевиков? Они признали отделение от России Финляндии, Польши, Украины, Литвы, Латвии, Эстонии, Закавказья. Они предоставили автономию народам Поволжья, поставив тем самым русское население края в положение национального меньшинства. Они уничтожили последовательно и бескомпромиссно все и всяческие формальные и фактические привилегии великороссов по отношению к бывшим «инородцам». Все это нисколько не задело за живое русский народ вообще и русское крестьянство в частности: за этим стоял народный исторический опыт.

Конечно, было бы ошибкой выводить полностью интернационализм русского рабочего из демократического духовного наследия, завещанного ему русским мужиком, игнорируя при этом то существенно новое, что внесло в его отношение к другим народам его новое экономическое и политическое бытие, обусловленное характером его труда, общественным производством. В России произошло удивительное слияние объективного и субъективных факторов социалистической революции, давшее быструю победу интернационалистского принципа в идеологии и государственном строительстве. Зерна упали на удобренную почву и дали богатый урожай.

В том же, по сути дела, направлении воздействовала на формирование классового сознания российского пролетариата и передовая русская интеллигенция, сама имевшая глубокие интернационалистские традиции. Ф. М. Достоевский, отвечая одному литературному критику, так писал по поводу известного романа Тургенева: «…Да русским же, вполне русским был и Рудин, убежавший в Париж умирать за дело для него будто бы постороннее, как вы утверждаете. Да ведь именно потому-то он и русский в высшей степени, что дело, за которое он умирал в Париже, ему вовсе не было столь посторонним… — ибо дело европейское, мировое, общечеловеческое, давно уже не постороннее русскому человеку» [35]. Вместо Рудина можно было бы поставить десятки имен уже не литературных, а подлинных, тех, кто сражался и погибал на баррикадах Парижской коммуны, в строю батальонов «краснорубашечников» Гарибальди, в Сербии и Черногории, в Трансваале и Эфиопии, но зачем же ходить так далеко? В самой России они боролись за то же мировое, общечеловеческое дело — за освобождение не своего только русского, но всех народов. Замечательный армянский революционный демократ М. Л. Налбандян, сотрудник Герцена и Огарева, писал: «Возрождающуюся в России свободу смело можно назвать свободой для человечества, ибо она имеет под собой почву, так как русские не только для себя добиваются свободы… Освобождение России имеет огромное значение для освобождения всего человечества» [36].

В. Г. Короленко, как видно, задетый упреком в том, что он, сделавшись русским, а не украинским писателем, пошел-де по пути наименьшего сопротивления, отвечал так:

«Но… стоит вспомнить сотни имен из украинской молодежи, которая участвовала в движении 70-х годов, лишенном всякой националистической окраски, чтобы понять, где была большая двигательная сила (т. е. сила национального украинского или общерусского освободительного движения. — Ф. Н.). „Движение «в сторону наименьшего (национального) сопротивления» — так его называет один из критиков-украинцев — вели сотни молодых людей в тюрьмы, в Сибирь и даже (как, например, Лизогуба) на плаху… Странное наименьшее сопротивление» [37].

Короленко был более прав, чем имел в виду, поскольку его слова справедливы по отношению не только к украинцам, но и представителям других народностей, принявших участие в русском революционном движении, не выдвигая при этом никаких особых национальных требований, потому что они верили России. Так, в качестве примера стоит упомянуть хотя бы тот факт, что переход от тактики землевольцев к народовольчеству начался в тот момент, когда член «Земли и Воли» князь Цицианов, ушедший в революцию из семьи богатейших грузинских земельных магнатов, оказал вооруженное сопротивление жандармам. Вообще говоря, распространение герценовского «Колокола» по всей многонациональной, включая и Закавказье, России, «хождение в народ», «Земля и Воля», «Народная воля», «Черный передел» — все это было общим делом интернациональной российской интеллигенции. Российская социал-демократия выступила преемницей традиций революционной демократии и в этом смысле.

В феврале 1913 года В. И. Ленин из Кракова писал А.М. Горькому:

«У нас и на Кавказе с.-д. грузины + армяне + татары + русские работали вместе, в единой с. д. организации больше десяти лет. Это не фраза, а пролетарское решение вопроса. Единственное решение. Так было и в Риге: русские + латыши + литовцы; отделялись лишь сепаратисты — Бунд.

…Нет, той мерзости, что в Австрии, у нас не будет. Не пустим! Да и нашего брата, великорусов, здесь побольше. С рабочими не пустим «австрийского духа» [38].

Именно великорусские рабочие стали по преимуществу носителями духа интернационализма как в самой коренной России, так и на Кавказе, в Средней Азии, на Дальнем Востоке, в Прибалтике, Польше, сплотив многонациональный рабочий класс России в единый могучий российский пролетариат. И это относится далеко не только к передовым рабочим, рабочим-партийцам, но ко всему классу в целом. «В общем и целом рабочий класс России оказался иммунизированным в отношении шовинизма» [39], — писал Ленин в 1915 году, то есть тогда, когда шовинизм почти безраздельно царил в Западной Европе, в европейском рабочем движении.

Огромная заслуга в процессе этой «иммунизации» принадлежит партии большевиков, неустанно воспитывавшей русский пролетариат в духе пролетарского интернационализма. Ведь только в России из всех многонациональных государств и колониальных империй социал-демократия ясно и недвусмысленно в партийной программе провозгласила право наций на самоопределение вплоть до отделения от «своей» великой державы. Только в России она объявила себя не «русской», но «российской», то есть выражающей интересы не только русского, но всего многонационального пролетариата страны. Только в российской социал-демократии до империалистической войны национализм как «великой», так и «малых» наций был окончательно разоблачен как одна из форм оппортунизма, идейного подчинения пролетариата буржуазному влиянию.

Обыкновенный, «средний» русский рабочий занял здоровую интернационалистскую позицию в вопросе о войне и мире именно потому, что он уже стоял на пей в своем отношении к нерусским рабочим и вообще к нерусским народам здесь, в России. Русская буржуазия, как и всякая другая «великой нации», пыталась создать себе социальную опору в «своем» рабочем классе, выделяя в нем высокооплачиваемый слой «аристократии» [40]. Она пыталась воспитать этот слой в духе великодержавия. Казалось бы, наибольший успех такая политика сулила в Туркестане и в Маньчжурии (на КВЖД), где русские рабочие, подобно английским в Индии или французским в Алжире, были поставлены на недосягаемый для неквалифицированных «туземных» рабочих социальный уровень в смысле престижа и оплаты. И каков результат?

Первая же волна революции 1905 года обнажила ту истину, что этот поставленный в привилегированное положение отряд русского рабочего класса, оторванный территориально от своей «армии», растянувшийся в цепь ремонтных мастерских на тысячи верст вдоль полотна железной дороги, встал не на поддержку «своей» колониальной администрации, а против нее плечом к плечу со своими иноплеменными братьями по классу. «Вот идут мусульмане резать всех французов», — говорил эмиссар Версаля, обращаясь к французским рабочим в Алжире; и Алжирская коммуна пала. «Вот мусульмане собираются резать всех русских», — распространялись слухи среди русского населения царскими жандармами [41], а русские рабочие вовлекают в революционную борьбу сначала пролетариат из коренного населения, а затем готовят из его рядов агитаторов и шлют их в аулы и кишлаки. «Распространяющаяся деятельность революционных партий проникла в последнее время и в киргизскую степь», — сообщает в циркулярном письме сырдарьинский военный губернатор [42]. Еще до этого в другом документе такого же рода говорилось: «До сведения начальника области (Закаспийской. — Ф. Н.) стали доходить слухи о том, что наши так называемые революционеры пытаются завязать сношения с местным туземным населением области с целью возбуждения его против русского правительства и властей…» [43]. «Так называемые революционеры» — это русские пролетарии, не побоявшиеся поднимать угнетенные народы против русского правительства и русских колониальных властей. В сентябре 1917 года питерские рабочие останавливают на подходе к столице «дикую дивизию» корниловца генерала Крымова и, несмотря на языковой барьер, находят способ разъяснить ее солдатам, туркменам и кавказским горцам, что они обмануты, что у всех трудящихся, русских и мусульман, один враг и что на него, и только на него должна быть поднята сабля джигита. В Октябре эти рабочие держат свое слово и, взяв власть, дают свободу всем народам России.

Внешняя политика есть продолжение внутренней. Отношение русских рабочих и трудового крестьянства к другим народам внутри России имело, несомненно, политический характер, поскольку было связано с вопросом о власти. То же отношение, продолженное вовне, означало отказ от аннексий. «Масса населения, — пишет В. И. Ленин в апреле 1917 года, — состоит из пролетариев, полупролетариев и беднейших крестьян. Это огромное большинство народа (выделено мной. — Ф. Н.). Эти классы в аннексиях действительно не заинтересованы…» [44]. «Солдаты — это пролетарии и крестьяне… Есть у них интерес завоевать Константинополь? Нет, их классовые интересы против войны! Вот почему их можно просветить, переубедить» [45].

Вспомним, была ли популярна в русском народе и вызвала ли в нем подъем расизма война с Японией, открыто ведшаяся под флагом колониальной экспансии, под лозунгом создания «Желтороссии» на Дальнем Востоке? Нет, не была популярна и не вызвала никакого «народного подъема», если не считать, конечно, революции 1905 года, которая была направлена против виновников этой войны. А вот мутная волна джингоизма, поднятая в Британии войной с бурами, захлестнула не только «средний класс», не только мелкую буржуазию, но и английский пролетариат. Русские крестьяне в 1914 году охотно пошли в окопы империалистической войны, поверив в то, что идут на помощь братской Сербии, точно так же, как в 1877–1878 годах шли выручать из беды братьев-болгар. Много крови было пролито, прежде чем стали догадываться, что дело не в Сербии, но истинные цели войны, то есть захват и грабеж чужих земель или сохранение «своих» колоний, с самого начала были чужды не только русским рабочим, но и крестьянам. Эти либералы вроде профессора Н. С. Трубецкого называли святую Софию «той евангельской жемчужиной, ради которой Россия должна быть готова отдать все, что имеет» [46]. Это капиталисты вроде Гучкова и Коновалова, прекрасно понимая, что верные союзники не дадут дотянуться до «жемчужины», тем не менее щедро отдавали за нее «все, что Россия имела», то есть прежде всего миллионы и миллионы человеческих жизней. Но русским крестьянам такие драгоценности были не к лицу. Их призывали сбросить полумесяц и водрузить крест над Царьградом, но дух крестовых походов никогда не был их духом. На протяжении столетий «православные» спокойно взирали на полумесяц над Казанью, не испытывая никакой потребности в замене, — чего бы им идти с такой целью за море?

Просветить, переубедить русских солдат оказалось, как известно, легче, чем германских, английских, французских, хотя и они в большинстве своем были, как и русские, рабочими и крестьянами, хотя и их классовые интересы объективно были против войны. Почему? Да потому, что объективные классовые интересы отражаются в субъективном классовом сознании отнюдь не зеркально. Осознание своих существенных, истинных интересов, без которого невозможно превращение «класса в себе» в «класс для себя», неизбежно происходит через систему психологических установок, данных предыдущим историческим опытом. Причем враждебный класс (в данном случае буржуазия) искусно использует уже имеющиеся в сознании своих классовых антагонистов установки, предрассудки, шаблоны мышления в духовном порабощении трудовых масс. Главной идейной и психологической основой буржуазной диктатуры в сознании западноевропейских рабочих и крестьян был широкий, поистине массовый шовинизм, сводящийся в конечном счете к психологическому комплексу «народа-господина». Но для русского трудового народа в целом этот комплекс всегда оставался чуждым и ненавистным, несмотря на сильно запоздавшие попытки правящих классов привить его и ему. В этом-то и состояло очень существенное различие.

Помимо него, было еще одно (о чем мы уже писали): дух армии, отношение солдата к войне.

Франция, классическая страна рыцарства, продолжает его традиции в так называемых «войнах великолепия» (les guerres de magnificence), где дает выход воинственному духу своего дворянства. Они не служат никакому национальному интересу, разоряют страну, но тем не менее, если только приносят лавры побед, популярны в ней: «благородное сословие» успевает развратить и простой народ своей «любовью к славе», своим увлечением игрока, своим восторгом победами ради побед безразлично над кем. Без столь солидной исторической подготовки наполеоновская эпопея была бы немыслима: «маленький капрал» увлекает за собой за Альпы и Пиренеи, в африканские пустыни, в русские снега крестьянских сынов, не давая им ровно ничего взамен, кроме славы… и, несмотря на конечное поражение, несмотря на бесплодность всех своих побед, становится после смерти кумиром французского крестьянства. Луи Наполеон идет по стопам своего дяди; мексиканская авантюра, поход на Рим, Крымская кампания, война с Австрией — к чему все это Франции? Такой вопрос не принято там было задавать. Поставить его — значило поставить под вопрос свою личную храбрость, а «народ храбрецов» (le peuple des braves) этого боялся больше всего.

Англия, напротив, вела свои войны холодно и трезво. Она смотрела на них как на коммерческие предприятия, начиная со Столетней войны. Дух меркантилизма в равной степени поддерживал природную стойкость и знатного барона, и простого наемного лучника в битвах при Креси и Азенкуре. Дух меркантилизма безраздельно господствует в английской армии на протяжении веков. С XIV столетия по 1915 год она остается наемной; английский солдат привык продавать себя по шиллингу в день.

Германия же начиная с XVI века служила Европе главным рынком наемников, где всякий желающий мог по сходной цене приобрести столько пушечного мяса, сколько было надобно. Продавали себя сами, давали продавать на вывоз своим владетельным князьям, целые армии продавали на корню, вроде прусской, которая стала при Фридрихе II шпагой Англии на континенте. Такие традиции и формировали боевой дух германского воинства.

Помимо общенациональных, эти специфически армейские традиции широко использовались империалистической буржуазией Британии, Германии, Франции для того, чтобы держать в окопах мировой войны своих рабочих и крестьян. В Италии, где у милитаризма не было сколь-либо глубоких исторических корней, удержать их не удалось, и первое же серьезное поражение (у Капоретто) сломало итальянскую армию и превратило ее в разбегавшиеся по домам толпы дезертиров. В других воюющих странах Запада парни в солдатских шинелях также в конце концов поняли, что их подло обманули. Ричард Олдингтон, английский писатель, вошедший в литературу из окопов империалистической войны, так позднее писал о герое своего романа: «Я бы хотел, чтобы он не подставлял себя под огонь пулемета за неделю до окончания пытки. Сколько лет он противостоял свиньям (британским)… Дурак! неужели он не понимал, что наш единственный долг — продержаться и разгромить свиней?» [47]. Но этот праведный гнев оказался бессильным. Душевная опустошенность и безмерная усталость породили «потерянное поколение». «Прощай, оружие!» — стало его девизом.

В России не было «потерянного поколения», а было поколение, свершившее Октябрьскую революцию.

И в этом выборе между империалистической войной и социалистической революцией (третьего дано не было) определенную роль сыграло и отношение русского солдата к войне вообще. Русский солдат воевал не из-за корысти и не ради славы. В его ранце в отличие от француза никогда не лежал маршальский жезл, а в кармане в отличие от англичанина и немца — туго набитый кошелек. Война сулила ему только лишения, раны, увечья и смерть. Он не отказывался воевать, но ему нужно было верить в то, что сражается он за правое дело. (Вещь совершенно излишняя не только для наемника, продающего вместе со своей кровью и совесть, но и для рыцаря: кто в «божьем суде» победил, тот и прав, главное — победа и горе побежденным!) Когда Петр III затеял было свою «войну великолепия» против Дании исключительно в угоду Фридриху II, он быстро оказался со свернутой шеей. Его супруга усвоила урок: когда Англия, не слишком довольная своими немецкими наемниками, пожелала закупить оптом русских солдат для ведения войны в североамериканских колониях, Екатерина II, постоянно нуждавшаяся в деньгах, все же отвергла заманчивую сделку. Она по-женски интуитивно, тонко чувствовала, где проходят действительные границы ее формально ничем не ограниченной власти, и никогда не переходила их. Она могла безнаказанно раздавать десятки тысяч крепостных своим фаворитам, но в отличие от какого-нибудь герцога Вюртембергского или Гессенского самодержица всероссийская не была властна продавать своих солдат иностранным государям.

То, на что не осмеливался царизм в зените могущества, он был вынужден силой мирового финансового капитала сделать на наклонной плоскости к своей могиле. Его «демократические» преемники — Львовы, Милюковы, Керенские и др. — продолжали идти по роковому пути. Вместе со своим французским собратом по масонскому ордену, тоже министром и тоже «социалистом» Альбером Тома, премьер Керенский в сопровождении блестящего эскорта в каком-то особо шикарном автомобиле под громадным государственным флагом отправился в турне по только что отведенным с фронта для отдыха и пополнения частям. Тома, приняв обычную для него позу народного трибуна, слегка завывая подобно корнелевским героям на сцене «Комеди франсэз», картинным жестом показывал на Запад русским солдатам, и те добродушно ему хлопали, не жалея ладоней, и кричали «Бис!» и «Браво!». Но когда председатель Временного правительства разъяснял им уже по-русски, что французские союзники призывают их перейти в наступление ради защиты свободы и демократии, то в ответ услышал: «Покажите нам сначала тайные договоры, мы хотим знать истинную цель войны!» Те, кого презрительно называли «серой скотинкой», доказали делом немного спустя, в Октябре, что они люди, и притом не такие уж серые. Их удалось просветить.

Из того факта, что русские не захотели воевать за Константинополь, англо-французские дипломаты и военные советники в России сделали вывод о том, что они вообще не способны больше воевать. В одном из документов, составленном в 1917 году французской военной миссией под начальством генерала Табуи, черным по белому было написано так: «Россию в настоящее время можно сравнить с такими дезорганизованными странами, как Судан и Конго, где нескольких дисциплинированных европейских батальонов вполне достаточно для водворения порядка и прекращения анархии» [48]. В том же духе генерал Бертелло пишет специальный доклад для президента Франции, а затем отстаивает его основные тезисы в личной беседе. «Он полагает, — записывает Пуанкаре после встречи с Бертелло, — что пяти или шести тысяч союзных войск было бы достаточно, чтобы контролировать всю страну» [49]. На основании таких и подобных данных вопрос о вооруженной интервенции в русские дела был решен положительно.

Итак, интервенция. Великий Октябрь принес миру не меч, но мир. В ответ на мирный вызов против него пошли с мечом. И не пять-шесть тысяч, а в десятки раз больше. Для Советской России наступил, как говорят испанцы, «час истины» — торжественный и грозный час испытания, когда уже неважно, чем человек или народ кажется, что о нем говорят и думают, что он сам говорит и думает о себе, когда спадают все обманчивые покровы видимости и он предстает тем, что он есть. В самой глубинной своей сути.

Посмотрим же, как эта сущность, сохранившая в себе прошлое бытие военной державы, проявила себя в решающие для судеб социализма годы.

Собственно говоря, ее могли бы разглядеть даже проповедники вооруженной интервенции, если бы захотели узнать истину. Однако все эти бесшабашные дипломаты вроде Бьюкенена, убеждавшего свое правительство в том, что большевики способны только на разрушение, на распространение анархии, на разложение, но не на строительство, не на дисциплину, не на созидание, все эти лихие генералы типа Нокса, Табуи, Бертелло, толкующие о нескольких карательных батальонах, — все они видели в России лишь то, что хотели видеть, и закрывали глаза на то, что их резало. Обратим же внимание на то, что в свое время непостижимым образом выпало из поля зрения дипломатов, генералов и правительств Антанты.

«Развал Балтийского флота» оставался дежурной темой русской буржуазной печати с февраля по октябрь 1917 года. Здесь, в Кронштадте и на кораблях, во время Февральской революции матросы вооруженной рукой расправлялись с реакционным офицерством. Здесь офицерский корпус в целом в отличие от остальной армии и Черноморского флота перестал быть политической силой. Здесь особенно быстро происходил рост большевистского влияния. И не случайно: балтийцы — это в большинстве своем молодые рабочие, привычные к технике и потому после мобилизации направленные не в окопы, где с трехлинейкой и гранатой умело могли управиться и новобранцы из деревень, а на боевые корабли. Пролетарская по своему социальному происхождению матросская масса, имевшая уже навыки революционной борьбы, оказалась в императорском флоте лицом к лицу с высокомерной, застывшей в дворянско-крепостнических традициях офицерской кастой, которая также успела приобрести свои навыки — палаческие — в борьбе против революции. Отчужденность и враждебность между офицерской кают-компанией и матросским кубриком были степенью выше, чем те, что разделяли офицерский блиндаж и солдатскую землянку на фронте. Концентрированная классовая ненависть и оказалась той взрывчаткой, что, по словам буржуазии и соглашателей с ней, «развалила» Балтфлот.

Но вот в начале октября со сторожевых миноносцев в главную русскую морскую базу в Гельсингфорсе летят радиограммы о том, что весь германский флот вышел в открытое море. Предательство «патриота» Корнилова, мечтающего стать русским Бонапартом, отдало немцам Ригу. Ее сдача должна была создать атмосферу паники, благоприятствующую перевороту. Между тем как войска кайзера готовились к новому натиску по побережью Рижского залива — на этот раз к прыжку на Петроград, к той же цели легла на курс и германская эскадра, имевшая подавляющее превосходство по числу боевых кораблей и огневой мощи над русским Балтийским флотом. Русские опирались, правда, на береговые батареи и на минные поля Моонзундского архипелага, но адмиралтейство в Берлине знало, что без активных действий флота удержать оборонительные линии им не удастся, а флот, по сообщению самих же русских газет, окончательно превратился в гнездо анархии. Еще 19 сентября Центробалт принял постановление о том, что Балтийский флот распоряжений Временного правительства не исполняет и власти его не признает.

Но никакой анархии, никакой растерянности, никакого пораженчества теперь, когда речь шла о том, чтобы грудью своей прикрыть нарождавшуюся революцию, в Балтфлоте не было. Адмирал Развозов, которому Центробалт поручает командование боевыми действиями, спрашивает, будут ли его распоряжения выполняться беспрекословно, и получает ответ: «Ваш приказ в бою — закон. Тот, кто осмелится не исполнить боевого приказа… будет расстрелян» [50]. И в самом деле, офицеры, верные воинскому долгу, обнаруживают в командах, полностью вернувшихся на борт с берега, не только безусловное повиновение, но необычайное рвение в исполнении боевых приказов.

Восемь дней на штормящем море продолжалось Моонзундское сражение. Восемь ночей команды заделывали пробоины, чинили поврежденные механизмы, чтобы с рассветом вновь выйти на боевые позиции и встать насмерть против трижды (!) превосходящего по силам противника. Восемь дней и ночей русский Балтийский флот вел безнадежную, как казалось, борьбу. С самого начала он потерял поддержку береговых батарей: разложившиеся войска отказались сражаться с немецким десантом, высадившимся на островах Эзель и Даго. «Союзный» английский флот мирно стоял в своих хорошо защищенных гаванях. Временное правительство продолжало травлю балтийских моряков. В. И. Ленин так характеризовал политическую обстановку Моонзундской морской битвы: «Наступательные операции германского флота, при крайне странном полном бездействии английского флота и в связи с планом Временного правительства переселиться из Питера в Москву вызывают сильнейшее подозрение в том, что правительство Керенского (или, что все равно, стоящие за ним русские империалисты) составило заговор с англо-французскими империалистами об отдаче немцам Питера для подавления революции таким способом» [51].

Ради того чтобы сорвать этот заговор, сто русских кораблей изо дня в день и вели артиллерийскую дуэль с тремястами немецкими, тридцать русских аэропланов делали вылет за вылетом, имея против себя свыше сотни германских [52]. Радиостанция Балтфлота бросает в эфир драматический призыв не к «союзным» флотам за помощью и не к правительству в Петрограде, но «К угнетенным всех стран»:

«Братья! В роковой час, когда звучит сигнал боя, сигнал смерти, мы возвышаем к вам свой голос, мы посылаем вам привет и предсмертное завещание. Атакованный превосходящими германскими силами наш флот гибнет в неравной борьбе. Ни одно из наших судов не уклонится от боя, ни один моряк не сойдет побежденным на сушу. Оклеветанный, заклейменный флот исполнит свой долг перед великой революцией… В час, когда волны Балтики окрашиваются кровью наших братьев, когда смыкаются темные воды над их трупами, мы возвышаем свой голос… Да здравствует всемирная революция! Да здравствует справедливый общий мир! Да здравствует социализм!» [53].

Это были не только слова. П. Е. Дыбенко, тогда председатель Центробалта, вспоминает: «Последней жертвой геройской борьбы на подступах к Петрограду стал доблестный броненосец «Слава». Весь израненный, он медленно опускался в морскую пучину. Море уже собиралось скрыть в своих объятиях броненосец. Раздался последний выстрел с носовых башен; корабль содрогнулся в последний раз. Моряки, геройски сражавшиеся до последней минуты и не хотевшие расстаться со своим гибнущим кораблем, постепенно в кипящих, волнах уплывали к спасательным шлюпкам и миноносцам. Гордо развевавшийся на реях «Славы» красный стяг захлестнуло волной» [54].

До конца не был спущен красный флаг и на эсминце «Гром», потерявшем в ходе боя управляемость и боеспособность. Его команда перешла на канонерку «Храбрый». На палубе изувеченного миноносца остался по собственному желанию лишь матрос Самончук, и, когда стало ясно, что не русские, а немцы возьмут судно па буксир, он бросил в пороховой погреб горящий факел [55].

…Мы до конца не спустили Славный Андреевский флаг. Сами взорвали «Корейца», Нами потоплен «Варяг»!

Отныне и впредь над Красным флотом будет реять не Андреевский флаг, но отношение к своему флагу, символу воинской чести, останется таким, каким его выработала морская история России. За подвигом «Славы» и «Варяга», «Грома» и «Корейца» стоит высокое понимание воинского долга. «Все воинские корабли российские не должны ни перед кем спускать флаги, вымпелы и марсели…» — петровский завет, передававшийся из поколения в поколение русских моряков, теперь служил делу революции.

Германский флот, потерявший при прорыве первой оборонительной линии свыше тридцати боевых кораблей, не решился штурмовать вторую, закрывавшую вход в Финский залив. Гроза над Балтикой затихла, и сквозь тучи орудийного дыма на востоке, над Питером, взошла красная заря Октября. Большая часть русского флота оставалась на боевых позициях, готовая к отражению новой немецкой атаки. Эскадра особого назначения со сводным — от всех экипажей — десантным отрядом в 4500 человек на борту взяла курс на столицу. Моонзундское сражение стало прологом к взятию Зимнего.

В другом отношении этот пролог — эпилог. Эпилог, ибо в нем окончательно слились воедино две могущественные традиции русской истории — революционная и боевая. Выше было показано, что и для одной и для другой взаимосвязанных линий преемственности характерна абсолютизация долга, то есть категоричное требование его безусловного выполнения, требование, не смягчаемое никакими объективными обстоятельствами: как бы ни был неравен бой, нет прощения для уклонившихся от него; то, что борьба безнадежна, не служит оправданием капитуляции; бессмысленность сопротивления еще не причина для того, чтобы его не довести до конца. В Моонзундском сражении и то, и другое, и третье было налицо. В словах посланной из Гельсингфорса радиограммы о том, что русский Балтийский флот гибнет, не было и грани преувеличения.

Балтийский флот погибал, но, странное дело, в нем совсем не было видно моральных симптомов поражения. Команды поврежденных судов, отведенных в Ревель и в Гельсингфорс для ремонта, работали по ночам с остервенением, как будто дело шло о спасении их жизней. И это для того, чтобы не пропустить поутру очередного свидания со смертью. Вся русская армия бежала с фронтов, рассыпаясь по деревням, но здесь дезертиров не было! Не было, ибо «бессмысленное сопротивление» имело здесь свой высокий смысл. Когда уже замолкли пушки, адмирал Развозов заявил: «Я не верил до этих дней в боеспособность флота. Теперь я преклоняюсь перед геройством флота и знаю, что новый немецкий поход нам не страшен, — мы сумеем отстоять честь России» [56].

Именно здесь, в Балтийском флоте, цитадели большевизма, накануне Великого Октября было найдено решение и коренного противоречия между патриотизмом, верностью русского народа своему национальному государству, и классовой чуждостью, даже прямой враждебностью того же государства к чаяниям народных масс. Теперь, в Моонзундском сражении, матросы не только грудью стояли за честь России (как это было и всегда), теперь они под руководством большевиков защищали Петроград, колыбель Советского государства, которое станет выразителем их национальных и классовых интересов одновременно. Соединение классового сознания с патриотизмом и дало тот результат, о котором с гордостью говорил старый адмирал.

Если бы иностранные послы и главы военных миссий, в силу своих служебных обязанностей следившие, конечно, за ходом Моонзундского сражения, дали себе к тому же труд еще и анализировать его политический смысл, то, наверное, не стали бы так спешить с живописанием радужных перспектив вооруженного вмешательства держав Антанты в русские дела.

Они могли бы, например, констатировать, что процесс разложения, уже приведший к распаду старой армии, остановился там, где была сосредоточена компактная масса вооруженного пролетариата в морских бушлатах. Совсем нетрудно было предположить, что обратный процесс, процесс возрождения и обновления России, начнется оттуда же. Все, за что ни хваталось в последних попытках спасения буржуазное правительство, фатальным образом оказалось гнилым и трухлявым — вокруг Смольного стояли поистине железные батальоны пролетариата. Те, кто за броневиком с винтовкой наперевес бежал к Зимнему — безразлично, был ли он в бушлате, солдатской шинели или в цивильном пальто красногвардейца, — готовы были отдать за социализм всю кровь и жизнь свою без колебаний, как это делали их братья по классу в Моонзунде. И кого же эти грозные бойцы, действительно прошедшие сквозь огонь и воды, видят перед собой за баррикадами дворца? Трясущийся от ужаса женский батальон да бледных от страха мальчишек в юнкерских шинелях. Это все, на что сумела опереться буржуазия в решающий для ее судеб час. Подобно гнилому плоду, падающему при первом порыве ветра, Временное правительство выпало из министерских кресел от одного холостого выстрела «Авроры». Штурм Зимнего дворца революционными отрядами довершил падение власти буржуазии.

Пролетариат при капитализме не имеет отечества, но, захватывая власть, он его обретает и, опираясь на патриотизм широких непролетарских масс, защищает это обретенное им социалистическое Отечество. Непролетарские слои переносят, конечно, ударение с первого слова на второе. Им дорог пока не социализм, а по-прежнему Отечество. Но когда «Социалистическое Отечество — в опасности!», такое различие не играет роли.

В условиях иностранной вооруженной интервенции и гражданской войны для судеб социализма, помимо революционной энергии рабочих, огромное значение приобрел характер исторического воспитания всего народа, степень его патриотичности. Сословные интересы Офицерского корпуса, безусловно, были тесно связаны с эксплуататорскими интересами помещиков и буржуазии и толкали его целиком и полностью в лагерь контрреволюции. События, однако, показали картину, весьма отличную от той, что можно было бы нарисовать на основании априорного социологического анализа. Далеко не все и даже не большая часть русского офицерства стала белой. В статье «Все на борьбу с Деникиным!» В. И. Ленин отмечал: «Нам изменяют и будут изменять сотни и сотни военспецов, мы будем их — вылавливать и расстреливать, но у нас работают систематически и подолгу тысячи и десятки тысяч военспецов, без коих не могла бы создаться та Красная Армия, которая выросла из проклятой памяти партизанщины и сумела одержать блестящие победы на востоке» [57]. Разумеется, добрая воля бывших царских офицеров, призванных по мобилизации в ряды Красной Армии, могла быть поставлена под вопрос, но вот что мы читаем в воспоминаниях одного из командиров партизанской армии, боровшейся против колчаковщины в Восточной Сибири: «Чтобы бить врага и побеждать его малой кровью, партизанские отряды Сибири должны были иметь самое современное оружие и пользоваться современной наукой побеждать. И это они имели: их старшими командирами были опытные офицеры царской армии, ставшие на сторону революции, а оружие добывалось в боях» [58]. Командный состав народно-революционной армии ДВР, действовавший под политическим руководством коммунистов, также в большинстве своем состоял из старых кадровых офицеров.

Опыт морских боев на Балтике с 29 сентября по 6 октября семнадцатого года давал внимательному наблюдателю достаточный материал для того, чтобы предугадать поведение офицерства в масштабе всей страны в ближайшие по крайней мере годы. Именно во флоте, вспомним это, классовые противоречия достигали пика своей остроты, поэтому-то процесс разложения старых порядков, старой дисциплины, старой структуры власти протекал там более стремительно, бурно, сопровождаясь более мощными взрывами, и быстрее завершился, чем тот же процесс, разрывавший сухопутные части. Во флоте раньше, чем в армии, были изжиты розовые иллюзии мелкобуржуазной демократии, раньше была проведена непримиримая грань между белым и красным цветом.

В июльские дни в Ревеле «их благородия» были готовы выполнить секретный приказ Временного правительства о потоплении большевистских кораблей. Но именно потому, что столь цинично-резко был здесь поставлен выбор между эгоистическим классовым и общенациональным интересом, политическое размежевание среди морского офицерства к концу сентября было уже полным.

Многие бежали из-под власти Центробалта и от «засилья матросни». Но для тех, кто остался (а их было не так мало), слова старого адмирала о готовности любой ценой защитить честь России выражали смысл жизни. И они поднимались в капитанскую рубку, чтобы под контролем комиссара Центробалта вести корабль на смертный бой в защиту революционного Петрограда. Их выбор был сделан: живыми или мертвыми, они навсегда останутся со своим народом. Разве трудно было понять тогда, в октябре 1917 года, что эти же старорежимные офицеры будут без малейших колебаний топить и английские суда, если те осмелятся войти в воды Финского залива, как это и произошло в 1919 году? А приняв во внимание, что офицерский корпус в целом был более разночинным по социальным корням и менее проникнут аристократическим кастовым духом, чем во флоте, можно было бы и предположить, что армия пролетарской диктатуры не останется без военных специалистов, работающих не за страх, а за совесть.

В феврале 1918 года едва рожденная Красная Армия воспроизвела на более широкой основе то, что показал Балтийский флот в Моонзундском сражении: чисто пролетарский состав боевого ядра (первыми красноармейцами были питерские рабочие и балтийские матросы, младшие братья и сыновья тех же рабочих), военное руководство в руках бывших царских генералов и офицеров, высшее политическое осуществляется институтом комиссаров, и главное — тот же боевой дух. «Убеждение в справедливости войны, сознание необходимости пожертвовать своей жизнью для блага своих братьев поднимает дух солдат и заставляет их переносить неслыханные тяжести. Царские генералы говорят, что наши красноармейцы переносят такие тяготы, какие никогда не вынесла бы армия царского строя» [59] — эти слова В. И. Ленина по справедливости могут быть отнесены к участникам уже первых боев Красной Армии под Нарвой.

Здесь проявилась с особой отчетливостью закономерность, общая для всех революционных эпох: чем более решителен и полон разрыв с проклятым прошлым, тем более народ получает возможность в борьбе за светлое будущее опереться на свое славное прошлое. Боевые традиции России, военной державы, пришлись как нельзя более кстати и Советской России, в лице Красной Армии возродилась на новой классовой основе великая русская армия и приумножила свои боевые традиции как Советская Армия.

Решающие свои победы над интервентами и белогвардейцами Красная Армия одержит, однако, только тогда, когда, расширив первоначальную социальную базу, превратится из чисто пролетарской в рабоче-крестьянскую, то есть в массовую армию всего народа. Но, для того чтобы такое превращение произошло, необходимо было, чтобы крестьянин-середняк пожелал сражаться в ее рядах. Принудительная мобилизация сама по себе еще ничего не решала. Белые генералы также проводили ее на огромных территориях, да только белая гвардия, превратившись в армию, неизменно теряла после этого высокие боевые качества, которыми, вообще говоря, отличались добровольческие части. Боеспособность же Красной Армии по мере ее численного роста возрастала. В нее после некоторых колебаний крестьянин-призывник пошел с охотой, и, когда российское крестьянство весь свой огромный вес бросило на левую чашу весов, исход гражданской войны был предрешен в пользу красных.

Вообще говоря, колебание крестьянина между диктатурой пролетариата и диктатурой буржуазии обусловливается двойственной его природой — труженика и собственника. Говоря же конкретно о русском крестьянстве эпохи великой революции и гражданской войны, нужно к этим повсеместно действующим причинам прибавить еще и местные, национальные. Анализируя причины «наибольшего успеха контрреволюционных движений, восстаний, организации сил контрреволюции» весной — летом 1918 года в широкой территориальной полосе, протянувшейся от Волги до Тихого океана, В. И. Ленин отмечал:

«Колебания мелкобуржуазного населения там, где меньше всего влияние пролетариата, обнаружились в этих районах с особенной яркостью:

сначала — за большевиков, когда они дали землю и демобилизованные солдаты принесли весть о мире. Потом — против большевиков, когда они, в интересах интернационального развития революции и сохранения ее очага в России, пошли на Брестский мир, «оскорбив» самые глубокие мелкобуржуазные чувства, патриотические. Диктатура пролетариата не понравилась крестьянам особенно там, где больше всего излишков хлеба, когда большевики показали, что будут строго и властно добиваться передачи этих излишков государству по твердым ценам… В последнем счете именно эти колебания крестьянства, как главного представителя мелкобуржуазной массы трудящихся, решили судьбу Советской власти… (выделено мной. — Ф. Н.)» [60].

Несомненно, существовала материальная заинтересованность, привязывающая крестьянство к белым режимам особенно там, где помещичье землевладение не получило в прошлом развития. В. И. Ленин указывал: «Колчак держится тем, что, взявши богатую хлебом местность… он там разрешает свободу торговли хлебом и свободу восстановления капитализма» [61]. «…Свободная торговля хлебом есть экономическая программа колчаковцев, расстрел десятков тысяч рабочих (как в Финляндии) есть необходимое средство для осуществления этой программы, потому что рабочий не отдаст даром тех завоеваний, которые он приобрел» [62].

Ни при одном белом режиме не ставились преграды спекуляции хлебом: она била только по рабочим, а крупная буржуазия была достаточно богата, чтобы уплатить временную дань мелкой и тем купить ее. Но почему в таком случае союз буржуазии с крестьянством в отличие от Франции 1871 года оказался здесь столь хрупким, что первый же порыв ветра сорвал и увлек с собою фиговый лист со «свободой, равенством и братством», и буржуазная диктатура, представ перед Россией во всем своем препохабии, принялась пороть и расстреливать не только рабочих, но и мужиков? Какая черная кошка пробежала между ними? По сю сторону Урала, положим, все было ясно: дворяне, составлявшие основной костяк Добровольческой армии, восстанавливали по мере ее продвижения вперед помещичье землевладение и тем отбрасывали крестьянство в лагерь красных. Ну а по ту сторону Уральского хребта?

«Мы знаем, — писал В. И. Ленин, — что там живут зажиточные крестьяне, которые не знали крепостного права, которые поэтому не могут быть благодарны большевикам за избавление от помещиков. Мы знаем, что там организовано было правительство и для начала туда были посланы прекрасные знамена, которые изготовляли эсер Чернов или меньшевик Майский, и на них были лозунги — Учредительное собрание, свобода торговли — чего хочешь, серый мужичок, все тебе напишем, только помоги свалить большевиков!» [63].

Что же произошло там, в Сибири и на Дальнем Востоке? Ведь Колчак и не помышлял посягнуть на крестьянскую землицу, а крестьяне под рукой «верховного правителя России» могли всласть наслаждаться свободой торговли. А из всей этой белой идиллии вышло вот что: крестьянская война под руководством пролетариата против белых и истребительная война белых карателей против этого зажиточного крестьянства.

Для того чтобы постичь столь неожиданный поворот событий, сосредоточим временно наше внимание на одном из тех богатых торговых сел, которые в силу экономических факторов могли бы стать опорой белой власти, да так и не стали.

Казанка — одно из первых поселений в Сучанской долине среди девственной Уссурийской тайги. Ее «отцы-основатели», чтобы выжить и вырвать под пашню землю из-под вековых сосен, кедров и лиственниц, должны были сплотиться в крепкую и дружную земледельческую общину. Она очень скоро разрослась в большое и богатое село, ставшее опорным пунктом в дальнейшей колонизации края. «Стодесятинники»-казанковцы, получившие надел по 100 десятин на мужскую душу, сдавали мягкую землю в аренду новожилам из соседней деревни Хмельницкой, пока те не поднимут целину, китайцам и корейцам, не имевшим российского подданства, а следовательно, и права на землю. «Не менее половины своих земель казанковцы сдавали в аренду корейцам и получали от них столько хлеба, что им можно было прокормить не только жителей деревни, но и скот. Многие крестьяне сами не обрабатывали землю и жили исключительно за счет аренды» [64], — свидетельствуют руководители партизанского движения в Сучанской долине Н. К. Ильюхов и И. П. Самусенко.

При таком положении дел Октябрьская революция большого восторга в Казанке вызвать не могла. Радовались, конечно, возвращению фронтовиков по домам, но требование Советов сдавать хлеб на ссыпные пункты по твердым ценам раздражало, а слухи о готовящемся переделе пахотной земли и прочих угодий тревожили. И худшие опасения казанковских справных мужиков подтвердились. В апреле 1918 года IV Дальневосточный съезд Советов вынес решение об общем переделе земель казаков и «стодесятинников», причем в пользу не только русских «долевиков» (имевших по 15 десятин на едока), но также корейцев и китайцев. В газете так черным по белому и было напечатано: «…9. Все население иностранное (корейское и китайское) имеет право на землю и получает наделы распоряжением сельских и волостных земельных комитетов» [65]. Старожилам это казалось чудовищной несправедливостью: дескать, много их, дармоедов, охочих до чужой мягкой земли; пусть лучше поднимут твердую — порасчистят тайгу да повыкорчевывают пни своими руками, как это делали сами казанковцы и их отцы.

Казанка колебалась. Она не примыкала к контрреволюционным мятежам, но и не посылала в отличие от соседей — сучанских шахтеров и деревень «долевиков» — своих мужиков в Красную Армию для их подавления. Она следила за событиями, а события развертывались стремительно. В апреле на причалах Владивостокского порта промаршировали первые роты японских интервентов. В мае поднял антисоветское восстание чехословацкий корпус, растянувшийся своими эшелонами вдоль Сибирской железной дороги от Волги до Байкала. В течение июня, июля и августа продолжалась отчаянная борьба дальневосточной Красной гвардии, плохо вооруженной и насчитывавшей в своих рядах не более 16 тысяч штыков и сабель, против напиравшей с трех фронтов 150-тысячной регулярной армии интервентов и белоказачьих банд. В сентябре ее сопротивление было сломлено окончательно, и Советская власть на всем Дальнем Востоке пала. Сторонников Советов всюду, куда доставал штык заокеанских «освободителей России» и казачья шашка, кололи, рубили, расстреливали партиями, вешали, топили в Амуре, увозили в пыточных «поездах смерти», морили голодом в концлагерях.

Ни о каком переделе земель не было уже и речи, свобода торговли и частной инициативы воцарилась полная.

Довольна ли осталась Казанка таким оборотом, что, не пролив еще сама ни капли крови за белое дело, получила возможность спокойно пожинать его плоды? Она очень даже умела и любила торговать, умела и любила считать и пересчитывать денежки, ее сытые крестьяне по своей хозяйственной сметке и хватке больше походили на свободных американских фермеров, чем на своих забитых и нищих собратьев по классу в Европейской России. Официальное издание «Азиатская Россия» (1914 г.) отмечает: «Дают понятие о зажиточности приамурских крестьян также и сведения сберегательных касс, указывающие, что в Амурской и Приморской областях сельское население является лучшим вкладчиком, чем в других губерниях и областях, несмотря на малое количество еще этих касс» [66]. Вклады здесь делались и после сделок по поставкам хлеба (Владивосток рос быстрее, чем сельское население Приморья, его высокая потребность в зерне поддерживала постоянно соответствующий уровень цен, урожаи здесь были в среднем почти в два раза выше, чем в черноземных областях Европейской России), и после расчетов за работу на лесозаготовках (строительный лес направлялся в Китай, Японию и Австралию), и после очередной продажи американским закупщикам партии беличьих и собольих шкурок. Снимали деньги со сберегательных книжек главным образом для закупки у тех же американцев сельскохозяйственной техники — образованная американскими акционерами «Международная компания жатвенных машин в России» имела в Восточной Сибири и на Дальнем Востоке более двухсот складов и магазинов [67].

Была, таким образом, некая материальная база для взаимопонимания между дальневосточным зажиточным крестьянством и генералом Гревсом, лично направленным сюда президентом США Вудро Вильсоном во главе экспедиционного корпуса. Вопрос состоял только в том, возобладает ли сила притяжения американского доллара, прочность рыночных связей над национальными узами, поймут ли жители таких богатых торговых сел, как Казанка, язык взаимной выгоды.

Ответ не заставил себя долго ждать. 15 декабря 1918 года Казанка восстала. Поднялась под красным знаменем за власть Советов и увлекла за собой все окружающие деревни. С быстротой лесного пожара партизанское движение охватило долину Сучана, а потом и все Приморье.

Менее всего это выступление можно объяснить личной обидой или личной местью казанковцев. Боевые действия интервентов на Уссурийском фронте обошли Казанку стороной, и ни разу еще каратели не посещали ее — не было причины.

И совсем напрасно искать объяснения непосредственно в экономике. Обнищания масс, обычно предшествующего вооруженному восстанию народа, в Казанке заметно не было. Напротив, осенью 1918 года село очень выгодно продало урожай приезжим заготовителям. Не было оснований сомневаться в том, что процветание продлится и в ближайшем по крайней мере будущем. Чем же казанковцы остались недовольны?

Многим. Очень многим. Владивосток стал каким-то чужим от великого множества красивых иностранных мундиров. На рынке, правда, английские, американские, японские, французские, итальянские, чехословацкие офицеры, а иногда и солдаты за каждую беличью и соболиную шкурку давали в два-три раза больше, чем обычные скупщики, но даже эта самоуверенная манера брать, не поторговавшись как следует, почему-то не нравилась. А тут еще рассказы соседей по прилавку о том, что на прошлой неделе американский матрос в порту застрелил русского мальчика, что несколько японцев на глазах у всех среди бела дня забили прикладами до смерти дряхлого старика корейца, что местные жители должны теперь, когда в трамвай входит иностранный военный, вставать и уступать ему место, что по селам, где располагаются японские гарнизоны, расклеены распоряжения комендатуры, предписывающие русским при встрече с японцем остановиться, снять шапку, поклониться и сказать «здравствуйте!», что радиостанция на Русском острове передана американцам, что склады казенного имущества перевозятся в Японию, что в Хабаровске ежедневно расстреливают десятками пленных красногвардейцев, что по ночам желтый поезд Калмыкова останавливается на мосту через Амур, и там личная охрана атамана кавказскими кинжалами и шашками рубит и сбрасывает в реку заключенных, которых устала пытать, что… — да мало ли чего наслушаешься теперь в городе? Им-то, казанковцам, какое до всего этого дело? Их село стоит с краю, не его грабят, не в их малолеток стреляют, не их стариков избивают, не их жен и дочерей насилуют, не их сыновей берут на прогулку калмыковцы в свой поезд. А что до казенного имущества, то только дурак не урвет его, коль представится случай. Какая им до него печаль? Так-то оно так, да только ласковый шелест долларов и иен почему-то больше не веселил слух, и — что за наваждение! — все чаще представлялось мужичкам, что пересчитывают они не рубли, не доллары и не иены, а иудины сребреники.

…В тот памятный день, 15 декабря, казанковцы по приглашению Н. К. Ильюхова, учителя из соседней Хмельницкой, собрались на сход в своей школе. Они наперед, конечно, знали, о чем пойдет речь. В деревне тайны долго не удержать: быстро становится известным, кто о чем при этом говорит, даже если бабы выпроваживаются из горницы. Так вот, было известно, что Ильюхов и еще трое хмельничан, к которым вскоре присоединились трое из деревни Серебряной, да два шахтера-сучанца из красногвардейцев, прятавшихся неподалеку в тайге, образовали «Комитет по подготовке революционного сопротивления контрреволюции и интервентам». Известно было также, что комитет за двумя исключениями состоит из унтер-офицеров старой армии и солдат-фронтовиков, а сам Ильюхов как бывший прапорщик, то есть старший по званию, назначен командующим всеми вооруженными силами. Люди все это были серьезные и пользовались всеобщим уважением. Ильюхов в последнее время частенько наведывался в Казанку к местным фронтовикам, да и они, по делу и без дела бывая в Хмельницкой, не обходили его дом стороной. Об остальном легко можно было догадаться.

Так коммунистическая ячейка (Ильюхов и его товарищи были большевиками) исподволь, искусно и упорно расширяла свое влияние на село, подыскивая все новых и новых верных людей, и готовила его к восстанию.

Но почему именно Казанка была выбрана комитетом для своего выхода из подполья? Н. К. Ильюхов объясняет: «С казанковцами враждовали «долевики» деревень Хмельницкой, Бархатной и Серебряной. Тем не менее казанковцы ввиду своей зажиточности и относительно высокой общей культуры пользовались в округе несомненным влиянием» [68]. О причинах антагонизма упоминалось выше: казанковцы по праву первооткрывателей заняли самые удобные земли и лучшие угодья; на каждого из них приходилась большая площадь пашни, чем на нескольких прибывших позднее «долевиков». Но в то же время это село в определенном смысле приходилось матерью всем окружающим ее деревням: новоприбывшие оставались под кровом старожилов и сидели с ними за их столом до тех пор, пока не обзаводились своим хозяйством и не пускали в небо первый дым из трубы нового дома. Богатая и культурная Казанка оставалась не только предметом зависти всей округи, но и образцом культуры быта и хозяйства, на который равнялись, и источником помощи, к которому еще не раз прибегали. Вот почему многое в Сучанской долине зависело от того, как поступит она.

Прибывших хмельничан и серебрянцев, членов комитета, встретили с почетом и усадили в президиум собрания — хороший знак! Местного богача, кулака Симонова, которого, вообще говоря, почитали на селе за хватку и ум, на этот раз выставили за дверь, чтобы не перечил. Здесь хорошо знали друг друга, знали, от кого чего можно ждать. Многое было продумано и обсуждено заранее — в долгие зимние вечера за самоваром при свете керосиновой лампы. Теперь решение каждого должно было совпасть с решением всех, воля «общества» всегда единодушна.

Дальше произошло то, что и ожидалось. На призыв подниматься на борьбу против интервентов и белогвардейцев, вспоминает Н. К. Ильюхов, «дед Казимиров встал, выпрямился и с видом, полным достоинства, без разрешения председателя обратился к собранию:

— Товарищи общество! Я своего Мишку отдам на войну. — Разыскав стариковскими глазами сына, продолжал: — Мишка! Записываю тебя в дружину. Слышишь ты меня? Бери с собою рыжего коня, он помоложе, побойчее и легче на рысь! — Потом, подумав, обратился к председателю: — Тима! Пиши от меня еще одного коня для войны!

Плотина молчания прорвалась. Со всех сторон послышались крики:

— Пиши от меня пару коней. Одного под верх, другого в обоз.

— И от меня одного… И от меня… — слышались голоса.

В течение нескольких минут крестьяне отдали для военных нужд тридцать лошадей, несколько голов рогатого скота, много пудов хлеба.

Казанка выставила полуроту молодых, здоровых, обученных еще в царской армии вооруженных бойцов [69].

Со стороны почин казанковцев выглядел, наверное, как безрассудная авантюра, в которую по непонятным причинам оказались вовлеченными обычно холодно-рассудительные и понимающие свой личный интерес зажиточные мужики. Но он не был авантюрой. Сразу же после мирского схода по всем дорогам, ведущим из села, помчались конные нарочные, развозящие по округе краткую весть: «Сучан в огне восстания. Помогите нам! Восставайте!» А в деревнях верховья Сучана давно уже ждали таких гонцов. Уговаривать не пришлось. Поднимались быстро и бодро. Да и как отказаться от участия в столь добром деле — от того, чтобы бить интервентов и всех, кто с ними? А за верховьем Сучана поднялись деревни низовья, а за Сучанской долиной другие долины Приморья, а за Приморьем Приамурье, Прибайкалье, Забайкалье, Сибирь Восточная и Западная. Нет, казанковцы не были искателями приключений. Совсем напротив, это генерал Гревс назовет в воспоминаниях поход своего прекрасно обученного, вооруженного и оснащенного экспедиционного корпуса «американской авантюрой в Сибири», а надо сказать, что американские войска так ни разу и не пришли в боевое соприкосновение с частями Красной Армии и имели дело только с партизанами. Эти же партизаны разорвали в клочья отброшенную за Урал армию Колчака, образовали регулярную армию Дальневосточной республики, вынудили японцев к эвакуации и взяли приступом последние оплоты белых в Приамурье и Приморье.

Казанковцы сажают хмельничан за стол президиума в своем «обществе», тем самым давая понять, что все споры и ссоры на меже отошли в прошлое: если уж подниматься за Советскую власть, то и признавать все ее постановления. И действительно, вскоре после начала восстания проводится изъятие у «стодесятинников» излишков земли, сдаваемых ими в аренду, и передача изъятого в безвозмездное пользование бывшим арендаторам [70]. Эта мера не оттолкнула от общего дела ни Казанку, ни другие богатые, теперь «утесненные» села, а корейцев и китайцев к нему привлекла; в составе Сучанского партизанского отряда сражались отдельная корейская рота и китайский разведывательный взвод.

Не стало Советов в городах, но сохранившиеся или возникшие вновь по деревням сельские и волостные Советы, избранные крестьянами и состоящие из крестьян, проводили ту же политику пролетарской диктатуры. Теперь крестьянские Советы возлагали на крестьян постоянные натуральные налоги и чрезвычайные реквизиции, необходимые для довольствия партизанских отрядов, теперь крестьяне сами проводили жесткую линию по отношению к кулаку, которого ранее уважали и побаивались, сами призывали на военную службу своих детей и внуков по мере убыли бойцов в партизанских рядах. То, что раньше воспринималось как воля «города», навязываемая деревне, теперь с неоспоримой очевидностью следовало из потребностей борьбы [71].

Недели не прошло с того дня, как поднялась Казанка, а во Фроловке уже собирается съезд представителей боевых дружин из деревень всего верховья Сучана. Он постановляет образовать сводный Сучанский партизанский отряд. В декларации, направленной консульскому корпусу, он формально объявляет войну всем иностранным державам, повинным в вооруженной интервенции, не давая, впрочем, себе труда перечислить их поименно [72]. Сознавая, что десятку деревень вести такую войну будет тяжко, он, как перед этим Казанка, рассылает в разные стороны группы агитаторов поднимать народ. И он отправляет особо доверенного человека во Владивосток на связь с большевистским подпольем, чтобы известить, что восстание началось, что оно нуждается в оружии, в притоке в отряд рабочих, в политическом и военном руководстве со стороны РКП(б). Партизанские командиры Н. К. Ильюхов и И. П. Самусенко вспоминают: «По своим политическим целям и задачам движение вполне определилось как пролетарское, направленное на восстановление Советской власти на Дальнем Востоке… Подавляющее большинство восставших составляли бедняцко-середняцкие массы. Восстание возникло стихийно, но в дальнейшем во главе его встали коммунисты, которые внесли организованность, решимость и целеустремленность» [73].

Деревенская беднота шла за пролетариатом и раньше, не покидая его даже трагическим летом 1918 года, но не она делала погоду на Дальнем Востоке. Решающий перелом в событиях произошел тогда, когда такие богатые торговые села, как Казанка, идущие в авангарде капиталистического развития русской деревни, внезапно свернули с этого пути и вместо того, чтобы поддержать стоявшее на платформе «свободы торговли» белое правительство и использовать благоприятную экономическую конъюнктуру, чтобы потуже набить мошну, объявили «верховного правителя России» самозванцем и мятежником против законного Советского правительства в Москве (эти слова были подчеркнуты в декларации, направленной консульскому корпусу) и поднялись на смертный бой за Советы [74].

Никакой экономический анализ не даст ответ на вопрос, почему этот коренной перелом в настроениях основной толщи дальневосточного крестьянства произошел. Искать ответа нужно в другом.

…В той же Казанковской школе, где недавно проходил сход, генерал Смирнов, вошедший в село во главе полка карателей, проводил порку наиболее уважаемых крестьян нагайками и шомполами. Завершив экзекуцию, он спросил одного из них, деда Полунова, за какую власть теперь он стоит, и получил твердый ответ: «Я стою за власть народа. А народ стоит за власть Советскую. Значит, и я думаю так, как весь народ. Я против народа не ходок».

«Деда вывели из школы, поставили у забора. Пять офицеров с японскими карабинами встали против него. Полунов снял шапку, перекрестился. Он успел сказать только два слова: «Прощайте, мужики!» Раздался залп, и старик рухнул на снег» [75].

В своем зверином простодушии генерал-палач, видно, полагал: вот растерзаю я этого упрямого старика, и все село ужаснется. Но все страхи Казанки уже окончились 15 декабря. До этого солнечного морозного дня она колебалась, прекрасно понимая различие между мирным богатым торговым селом и селом партизанским. Она знала участь, уготованную последнему: разграбленное добро, исполосованные спины стариков, застреленные подростки, изнасилованные женщины, дети на пепелище своих домов. И она согласилась на все, лишь бы остаться со своим народом. Поколебавшись, посомневавшись, пересчитав вынутые из тайников патроны и гранаты, она шагнула вперед и оставила все колебания, сомнения и страхи по ту сторону роковой черты. Бодрая, легкая, самоуверенная встала Казанка во весь рост, щелкнув затвором. Дерзость казанковцев питалась сознанием того, что, хотя их село и далеко от Москвы, но составляет часть той же великой державы, что сами они плоть от плоти великого народа. За высокую честь пришла пора платить высокую цену — ну что же, они за ней не постоят, да ведь и другие такие же русские люди не уклонятся от уплаты.

Пример Казанки разъясняет многое. Колебания крестьянства между пролетариатом и буржуазией даже в крайне правой точке амплитуды (летом 1918 г.) не привели его основную массу к открытой борьбе против Советской власти — это, к слову сказать, и объясняет, почему судьба Парижской коммуны миновала Советы. Середняки кое-где вместе с кулаками поднимали белые мятежи под лозунгами Учредительного собрания, кое-где вместе с городскими рабочими и деревенской беднотой подавляли их, но в общем и целом крен середняка вправо означал его отказ от поддержки Советской власти, не больше. Реалистичная и искусно проводимая аграрная политика большевиков принесла свои плоды: к моменту решающей атаки на капитал мелкая буржуазия оказалась нейтрализованной, а буржуазия осталась с глазу на глаз с пролетариатом, что и требовалось для его победы. Исход мятежей Каледина на Дону, Дутова в Оренбуржье, Семенова и Калмыкова в Сибири, Гамова в Уссурийском крае показывает с очевидностью, что победа эта была бы быстрой и относительно легкой, если бы не последовавшая вооруженная иностранная интервенция.

Интервенция изменила все: она дала временный перевес белому движению на окраинах России, но она же вывела русское крестьянство из состояния нейтралитета по отношению к Советской власти (очень часто враждебного — хлеб укрывали), толкнула его к союзу с пролетариатом и к признанию диктатуры пролетариата как единственной возможности сохранить российскую государственность. Узкоклассовый, эгоистический интерес крестьянства (свобода торговли) пришел в столкновение с общенациональным интересом, с патриотизмом широких трудовых масс и оказался побежденным. Это и было отмечено В. И. Лениным: «Это поворот не случайный, не личный. Он касается миллионов и миллионов людей, которые поставлены в России в положение среднего крестьянства, или соответствующее среднему крестьянству. Поворот касается всей мелкобуржуазной демократии. Она шла против нас с озлоблением, доходящим до бешенства, потому что мы должны были ломать все ее патриотические чувства. А история сделала так, что патриотизм теперь поворачивает в нашу сторону. Ведь ясно, что нельзя свергнуть большевиков иначе, как иностранными штыками…» [76]. «Буржуазия оказалась на стороне империалистов, ведущих политику против большевиков. Она готова была на все, чтобы удушить Советскую власть самыми подлыми способами — предать Россию кому угодно, только чтобы уничтожить власть Советов… Россия не может быть и не будет независимой, если не будет укреплена Советская власть» [77].

Поворот всей мелкобуржуазной демократии в сторону Советской власти далеко еще не означал ее перехода на позиции коммунизма. «…Война с Польшей пробудила патриотические чувства даже среди мелкобуржуазных элементов, вовсе не пролетарских, вовсе не сочувствующих коммунизму…» [78], и эти ленинские слова вполне правомерно распространить на весь период борьбы русского народа против иностранной интервенции.

Да, зажиточные крестьяне вроде наших казанковцев не могли испытывать никакой симпатии к диктатуре пролетариата, как к орудию классового господства, В. И. Ленин прямо указывал на существование «глубокой розни экономических интересов пролетариата и мелкого земледельца» [79]. Но, несмотря на эту глубокую рознь, среднее крестьянство в массе своей все же поворачивается лицом к Советам, принимает суровую пролетарскую диктатуру, поскольку «Россия не может быть и не будет независимой, если не будет укреплена Советская власть». Партия большевиков, со своей стороны, провозглашает на историческом VIII съезде весной 1919 года коренное изменение внутриполитического курса — от нейтрализации середняка при опоре на бедняка к прочному союзу со всем средним крестьянством.

И этот союз до самого окончания гражданской войны и полной победы над интервентами оказался действительно очень прочным. «Крестьянство должно было спасти государство, пойти на разверстку без вознаграждения…» [80] — писал В. И. Ленин. И оно, чтобы спасти свое государство, отстоять независимость Советской России, отдало и хлебные излишки без вознаграждения, отдало и хлеб сверх излишков, ущемляя себя, отдало и детей своих в Красную Армию, и само поднялось на вооруженную партизанскую войну, где это нужно было.

В декабре 1917 года, когда на Дальнем Востоке власть перешла в руки Советов, выборы в Учредительное собрание, произведенные согласно принципам буржуазной демократии, показали, что в этом крае за большевиками идет не более 10 процентов избирателей [81]. Но эти десять процентов, представлявшие пролетариат и беднейшее крестьянство и обеспечившие большинство коммунистов в Советах, оказались решающей политической силой, без особого труда подавившей все выступления местной буржуазной контрреволюции. Делом, не словами доказали Советы свое превосходство над парламентаризмом, якобы выражающим «волю народа», ибо, когда пришла пора скрестить штыки, Советы имели за собой все те же десять процентов, Учредительное собрание гораздо меньше, а без малого 90 процентов не выходили из роли довольно безучастного свидетеля пробы сил.

Настроения сторонников «чистой демократии» в создавшейся ситуации с полной искренностью выразил меньшевистский лидер Агарев, крикнувший с трибуны Владивостокского Совета, обращаясь к большевикам: «Вам терять нечего! Вы хотите гражданской войны! Хотите сорвать Учредительное собрание! Мы знаем, сроки вашего торжества коротки! Там, — он поднял руку и указал в сторону океана, — там некто третий решает вашу судьбу» [82].

И долгожданный «третий» явился. Железной пятой подавил красногвардейцев, разгромил из пушек Владивостокский Совет, загнал «узурпаторов»-большевиков в концлагерь и под надзором корабельных орудий провел месяц спустя после переворота «свободные выборы» в городскую думу. Предсказание Агарева как будто сбылось.

Только вот беда: результаты этих выборов «защитникам русской демократии» в иностранных мундирах пришлось аннулировать. Абсолютное большинство (62 процента) голосов избирателей было подано за коммунистов — за тех самых, что дожидались смерти за колючей проволокой [83]. Мелкобуржуазные слои во Владивостоке, шедшие ранее за эсерами и меньшевиками, резко повернули налево. Даже профсоюз приказчиков призвал своих членов голосовать за большевиков. Им бы, приказчикам, только радоваться росту деловой активности под крылом у интервентов, так нет, туда же — предпочли опыт социального самоубийства перспективе отдать русский Дальний Восток заокеанскому «третьему». «Молчаливое большинство» дальневосточного крестьянства не призывалось к избирательным урнам вплоть до 1920 года, а когда выборы в Народное собрание Дальневосточной республики были проведены, подавляющее большинство крестьянских представителей пошло за большевиками [84]. В Народном собрании второго созыва коммунисты располагали уже твердой поддержкой 74 процентов от числа всех депутатов [85].

Ошибался меньшевик Агарев, полагая, что военное поражение положит конец «торжеству» большевиков. Напротив. Лишь только после того, как Коммунистическая партия прошла горький путь поражения на поле боя и превратилась в партию расстрелянных, повешенных, изрубленных в куски, сожженных живьем в паровозных топках (между тем лидеры всех прочих партий устраивали банкеты для интервентов и фотографировались на палубах их броненосцев), только после этого и вследствие этого она завоевала полное доверие и безусловную поддержку широких непролетарских масс русского народа.

Патриотизм — это, конечно, лишь один из факторов поворота российского крестьянства против интервенции и союзной с ней белогвардейщины, поворота, окончательно утвердившего Советскую власть. Помимо него, были и другие очень важные причины. Прежде всего это борьба за сохранение завоеваний демократической революции вообще и земли, полученной из рук Советов, в первую очередь. Крестьянство могло бы еще быть увлечено демагогией эсеров с их лозунгами созыва Учредительного собрания, с их восхвалениями всеобщей свободы (и в особенности свободы торговли), но когда русский мужик разглядел за всем этим словесным покровом вожделения «золотопогонников», дворянства, жаждущего вернуть себе свои поместья и восстановить монархию, он дезертировал из белой армии и вступал в Красную. И потом разнузданный грабеж и насилия, чинимые белогвардейцами и иностранной военщиной, широкие массы русского крестьянства испытали непосредственно на себе.

Пример Казанки потому и ценен для историографа, что позволяет выделить действие первого фактора в чистом виде. Экономическому благоденствию этого села грозил аграрный переворот не со стороны белых, а со стороны красных: Советы лишили казанковцев привилегированного положения господствующей нации великороссов по отношению к китайскому и корейскому меньшинству; никакого непосредственного ущерба Казанке белая власть не принесла.

И в этом восстании мы без труда различаем характерную для всей истории России черту; на совещании представителей партизанских отрядов во Фроловке казанковцы предлагают организовать движение по принципу самообороны каждого села и слышат в ответ: «Нет! Нельзя дробить и так не столь великих сил, Мы подняли оружие не для того, чтобы оборонять себя, а для того, чтобы идти на помощь Москве; наша непосредственная задача в том, чтобы парализовать уссурийскую ветку железной дороги, по которой белые, рвущиеся на Запад, к столице России и мировой революции, получают оружие, боеприпасы, снаряжение».

Казанковцам жаль свое богатое село, которое сгорит от рук карателей, жаль своих родителей, жен и детей, но возразить им нечего, и они подчиняются решению большинства. Они не помнят ответа смоленских боярских детей Сигизмунду, но та же самая сущность, скрытая в сердце русского человека, выступает в этот грозный «час истины» и порождает то, что кажется чудом.

Подводя итоги борьбы против интервентов и белогвардейцев, В. И. Ленин писал: «Если подумать о том, что же лежало в конце концов в самой глубокой основе того, что такое историческое чудо произошло, что слабая, обессиленная, отсталая страна победила сильнейшие страны мира, то мы видим, что это — централизация, дисциплина и неслыханное самопожертвование» [86].

Централизация, дисциплина, самопожертвование. Мы знаем теперь, где кроются исторические истоки этих свойств русского народа, которые составляют его сущность. Мы знаем, какое историческое прошлое кристаллизовалось в этой сущности.

«Утвердилось русское государство страшными средствами: рабством, кнутом, казнями гнали народ русский к образованию огромной империи, сквозь строй шел он на совершение судеб своих. Сердиться на прошлое — дело праздное; живой взгляд состоит в том, чтоб равно воспользоваться силами, хорошо ли они приобретены или дурно, кровью ли достались или мирным путем… Эпоха военного деспотизма пройдет, оставив по себе неразрывно спаянное государственное единство и силы, закаленные в тяжкой и суровой школе» [87].

Эпоха военного деспотизма прошла, ушло Московское царство, миновалась Российская империя, но «неразрывно спаянное государственное единство», привычка русского народа к централизации и дисциплине, его готовность к величайшему самопожертвованию ради справедливого дела остались, эти черты укрепились и обогатились новыми. Эти силы, «закаленные в тяжкой и суровой школе», сыграли не последнюю роль в том, что Октябрьская революция победила. Роль России в мировой революции, говоря словами Ленина, приведенными в нашем введении, предопределена «в общем пропорционально, сообразно ее национально-историческим особенностям». Знание этих особенностей необходимо для всестороннего понимания характера Великого Октября, того исторического наследия, которое восприняла наша революция. Восприняла, оперлась и обогатила новыми чертами и качествами, рожденными социализмом.