"Советы одиного курильщика.Тринадцать рассказов про Татарникова." - читать интересную книгу автора (Кантор Максим Карлович)

Светская хроника

Случилось так, что самый трезвый человек, из тех, кого я в жизни встречал, был пьяницей — и с этим ничего не поделаешь. Да, историк Татарников любил выпить, но более трезвомыслящего человека я не знал. Так уж получилось, что самый подвижный, деятельный ум принадлежал человеку ленивому, домоседу — и здесь тоже ничего я изменить не могу. Как любил говорить в таких случаях сам Сергей Ильич: так распорядилась сила вещей, вот и все. Еще у него была любимая поговорка, он повторял ее всегда, когда его звали принять участие в каком-либо бурном проекте. «Лучше за рубль лежать, чем за два бежать», — говорил Сергей Ильич и оставался дома, к неудовольствию своих предприимчивых коллег.

Все куда-то стремились, ставили себе цели, мечтали об избыточном, хотели лишнего, обещали грандиозное. Сергей же Ильич Татарников совершенно не суетился и, похоже, ничего особенного не хотел. И уж подавно он ничего не обещал совершить. Дни его были однообразны, и менять в них он ничего не собирался. Он вставал довольно рано, выкуривал две-три сигареты за чашкой кофе и садился к столу. Надев старые, со сломанной дужкой очки, Сергей Ильич прилежно читал до позднего вечера исторические книги, затягиваясь желтым дымом и делая многочисленные выписки на отдельных листочках. Поразительно, но ему не было скучно! Однажды я заглянул в фолиант, оставленный на столе, — как же эту тягомотину можно читать? Однако он читал и старательно записывал прочитанное. Куда пойдут эти выписки, он не говорил, а может, про то и не думал. Пригодится это или не пригодится, он не интересовался, просто таков был метод его чтения, он отмечал в книгах то, что казалось ему важным для понимания истории. Так проходил день. Вечером историк перемещался на маленькую кухню, открывал бутылку водки, резал плавленый сыр и медленно потягивал свой излюбленный напиток. Бывало, я присоединялся к нему в эти минуты, иногда он удостаивал меня беседой.

Более радостных минут в моей жизни не было. В присутствии Татарникова мир обретал ясные формы — все то, что размывала суета дня, Сергей Ильич умудрялся сделать опять понятным. Порой ему достаточно было посмотреть на собеседника, и тому делалась ясной вся картина происходящего. Как это Татарников проделывал, не знаю.

Мы все — знакомые, я имею в виду, — злоупотребляли его способностью прояснять окружающий мир. Что касается меня, я подкидывал ему загадки из криминального мира, следователь Гена Чухонцев, не стесняясь, привозил материалы нераскрытых дел, а репортер культурного отдела Оксана Коваленкова неоднократно узнавала у него подробности о том или ином культурном явлении давно ушедших эпох. О чем бы ни заходила речь, Татарников откликался охотно, делился знаниями, не жалел своего времени на то, чтобы выслушать собеседника, — а выслушивать порой приходилось самые глупейшие истории. Кражи со взломом, исчезновения банкиров вместе с кассой — про что только мы не рассказывали терпеливому Сергею Ильичу. Я должен отметить еще одну его черту — доброжелательность. Мне случалось пересказывать ему ужасающие истории, но Сергей Ильич выслушивал их с доброй улыбкой; единственное, на что он раздражался, — на невежество. «В школе надо хорошо учиться!» — говаривал он. Он вообще считал, что все беды человечества проистекают от самоуверенности неучей. К остальным же человеческим порокам Сергей Ильич относился снисходительно. Тем удивительнее была его реакция на происшествие, которое мы изложили ему как-то вечером. Мы — то есть майор Чухонцев и я — зашли к Сергею Ильичу со свежей криминальной историей, как другие заходят поделиться светскими сплетнями. Впрочем, в этом конкретном случае светские сплетни и криминальная хроника переплелись.

Случилось вот что. Жила в Москве знаменитая и успешная во всех отношениях семья бизнесменов. Муж — осанистый сенатор, Борис Михайлович Бунчиков, владел рядом ценных объектов у нас на родине и за рубежом, например целлюлозными комбинатами и алюминиевыми карьерами. Принадлежали ему также алмазные шахты в Якутии и Южной Африке. Борис Михайлович жил активно, беспокойно, занимался куплей-продажей разных товаров, то есть вел жизнь, достойную зависти и восхищения. Умеют наши соотечественники выбрать выдающегося человека в сенаторы! Супруга же сенатора Бунчикова, Стелла Савельевна Бунчикова, урожденная Дубняк, владела сетью кондитерских, а также двумя оздоровительными комплексами, специализирующимися на талассотерапии. Одним словом, то была семья деятельных дружных людей, образцовая ячейка капиталистического общества. В кондитерских Стеллы Савельевны питалась добрая половина москвичей, газеты столицы выходили на бумаге, изготовленной целлюлозным комбинатом ее супруга. Приемы в Кремле, открытия галерей, чествование актеров, церковные праздники и кинофестивали — что бы ни происходило в нашем городе, Бунчиковы присутствовали обязательно. В модных журналах, описывая то или иное светское событие, репортеры исходили в своих оценках из того, приехали на праздник Бунчиковы или нет. Редкое издание обходилось без фотографий именитой пары. Вот Борис Михайлович в своем загородном имении верхом на пони, а супруга на заднем плане подрезает розы. Вот Стелла Савельевна Бунчикова в своей клинике талассотерапии, строгая, в белом халате, а на заднем плане ее любимый сенбернар кушает котлету. Вот, наконец, оба супруга на отдыхе, в своем бунгало на Карибах — Борис Михайлович улыбается благосклонно, а Стелла Савельевна задумчиво смотрит на горизонт. Хорошая, крепкая семья! Окруженная друзьями, согретая восхищением близких.

И надо же! Светский мир Москвы был потрясен случившимся. Поскольку я не принадлежу к светскому миру Москвы, то и потрясения не испытал, но фотографии, которыми меня решил развлечь Гена Чухонцев, впечатляли. Сенбернара и роз на фотографиях не было. Трупы Стеллы Савельевны и Бориса Михайловича сняли во всех мыслимых ракурсах, а кроме этих трупов сфотографировали еще девять тел. А именно: шофера Бориса Михайловича Бунчикова, Андрея; кухарку Марину Константиновну; управляющего Евгения Кронштейна; двух охранников — Семена и Валеру; секретаря Бориса Михайловича — Александра Рогожина; секретаря Стеллы Савельевны — Ларису Близнюк; наконец визажиста семьи, Альберта Гнездиковского. Все эти лица были зверским образом убиты с применением самых разнообразных орудий. Трупами была завалена московская квартира на Остоженке — тела в самых невероятных позах располагались в первом этаже, на лестнице, в спальнях второго этажа и на балконе. Как выразился Гена Чухонцев, прямо последний акт шекспировской драмы — откуда Гена слышал про Шекспира, ума не приложу.

— Идейку подкинешь? — спросил Гена.

— А у тебя самого никаких идей?

— Полный ноль. Вчера все они здоровые ходили, сенатор в гольф играл с другим сенатором, супруга занималась шопингом.

— Чем занималась?

— По магазинам ездила.

— Понятно.

— А вечером их всех пришили. Ну кто это мог сделать? Кому это вообще надо?

— Мотивы?

— Да нет никаких мотивов! Сферы влияния давно поделены. Что украл — твое. На клиники супруги никто не зарился, ее кондитерские москвичи любят, но кондитерские, по правде говоря, убыточные. Жила семья в основном с целлюлозного комбината и кормилась взятками сенатора. Но за взятки у нас давно не убивают — прошло это время. Теперь все легально, все пристойно. Тихо дают, тихо берешь, есть на все регламент.

— Не за что убивать?

— Ни одной зацепки. А если надо убрать конкурента — зачем столько шума? Зачем охрану валить? Зачем секретаршу утюгом тюкнули?

— Утюгом?

— Утюгом по темени. А шоферу ацтекским топориком из домашней коллекции полчерепа снесли. Шутка ли!

— Бред, — сказал я.

— Говорю же тебе, шекспировские страсти! Визажиста Альфреда вообще в аквариуме утопили — ему пираньи половину физиономии сожрали. Там, у Бунчиковых в квартире, аквариум с пираньями стоит.

— Однако, — сказал я. А что еще тут скажешь?

— Главное, что обидно, однородного почерка преступления нет. Единообразия нет. У маньяков что характерно — они всех мочат более или менее одинаково. Например, если уж маньяк повадился бритвой горло резать, он и будет всех бритвой полосовать. Найдешь троих похожих покойничков и понимаешь — это работа Иван Иваныча, его почерк. А тут все вразнобой. Управляющего Кронштейна — кухонным ножом в спину, а секретаря Рогожина — маникюрными ножницами в сонную артерию. Где логика?

— Может, дилетант работал? — спросил я.

— Дилетант! — присвистнул майор Чухонцев. — Какой, скажите мне, дилетант может положить двух охранников с двух выстрелов — и обоим попасть ровнехонько в лоб?

— Трудно тебе, Гена.

— Еще бы. Конечно трудно. Может, к Татарникову съездим? — спросил Гена заискивающе.

— А что тебе Татарников скажет? Тут никаких исторических аналогий быть не может. Возьми картотеку по домушникам, маньяков среди них поищи. Посмотри, что из дома пропало.

— Так ничего и не пропало.

— Ладно, поехали, — и мы поехали к Сергею Ильичу.

В который раз я испытал тот же самый набор чувств — зашел в тесную прихожую квартиры шестьдесят пять и сначала ужаснулся бедности хозяина, а потом подумал: напоказ он, что ли, выставляет свою нищету? Татарников жил не просто бедно — мало ли на свете бедняков? — он жил вызывающе бедно. Что стоило ему подклеить оторвавшийся кусок обоев? Почему он не мог купить новый табурет вместо трехногого инвалида, на котором всегда выпадало сидеть именно мне? Отсутствующую ножку заменили стопкой журналов «Вопросы истории», и подпорка эта была крайне ненадежной. Почему он не удосужится сменить расколотый светильник на кухне? Что за эпатаж такой? Это не просто равнодушие к вещам, это, если угодно, презрение к гостям. Может, мне неприятно на этот расколотый светильник смотреть!

Разумеется, мои обычные чувства обострились после разглядывания фотографий, сделанных в квартире Бунчиковых, где лестница была из мрамора, а перила из золота. Правда, сейчас все это великолепие было заляпано темной кровью хозяина, который лежал головой вниз на ступенях — в ночной пижаме и с топором, засевшим глубоко в черепе. Супруга его, Стелла Савельевна Бунчикова, урожденная Дубняк, лежала в гостиной первого этажа под роскошным французским гобеленом — причем была она совершенно нагой, а под левой ее грудью торчала вилка. Фотографии были впечатляющие — но, помимо прочего, я еще интерьером дома восхищался. Вот ведь, умеют люди устроить свой быт! Умеют жить!

— Вы почему светильник не поменяете? — спросил я Татарникова. Никогда не мог спросить, смелости не доставало, а сегодня не выдержал. — Деньги экономите? Так я вам одолжу!

— Какой светильник? — ахнул Сергей Ильич. — Ах, вот этот! Господи, голубчик, хорошо, что вы напомнили! Я еще два года назад заметил, собирался новый купить. А потом отвлекся. Уже не помню, что меня тогда отвлекло, видимо, какаято любопытная книга.

Два года прошло! За два года люди успели построить дворцы и яхты, приватизировать нефтяные месторождения, создать партии, выиграть выборы, захватить власть, — а мой сосед светильник на кухне поменять не удосужился!

— А ножку к табурету почему не приделаете? — никогда я не говорил со своим соседом в таком тоне, а тут меня прорвало.

— Ножку к табурету?! — ужаснулся Татарников. — Какую ножку?

Я показал ему на стопку «Вопросов истории».

— А где же я ножку возьму? — жалобно спросил Сергей Ильич.

Что на это скажешь? Люди создают концерны и монополии, банкротят конкурентов, играют на бирже, — люди куют свое счастье созидательным трудом, а этот нерасторопный человек не в состоянии приделать ножку к табурету! Что на это скажешь?!

— Хотя бы обои к стене приклеить можете? — спросил я и сам поразился своему нахальству. А Сергей Ильич съежился от моих вопросов, притих.

— Могу, — сказал он. — Я не раз об этом думал. Но у меня нет клея.

Клея у него нет! Люди находят руду в тайге, нефть в пустыне, покоряют страны, убивают себе подобных ради горсти алмазов, ради славы и престижа страны — а тут в малогабаритной квартире сидит равнодушный человек, который, видите ли, клея достать не может!

Я попытался обрисовать Сергею Ильичу иную жизнь — ту деятельную, напористую жизнь, что приоткрывалась за страницами блестящих журналов. Там у всех табуретов было по четыре ножки, светильники были целыми и ярко светили, а обои никогда не отклеивались.

— Позавидовать можно, — сказал Сергей Ильич, — вот это жизнь!

Гена Чухонцев перехватил инициативу и описал Сергею Ильичу быт и жизнь людей, которые отошли в лучший мир. Гена рассказал про знаменитую чету Бунчиковых, людей примечательных. Гена показал историку фотографии дома, убрав из пачки самые страшные. Как ни странно, многого про семью сенатора он рассказать не смог — как выяснилось, мало мы знали о семье Бунчиковых. Владели они тем-то и тем-то, состояли там-то и там-то, вот их цветные фото в дорогих журналах — а больше ничего и не известно.

— Вот говорили: гласность! Давайте, дескать, внедрим в общество гласность! — в сердцах закончил Гена свой рассказ. — А никакой гласности и в помине нету! Я про этого сенатора, если разобраться, знаю меньше, чем про членов советского Политбюро! Те на виду были! На мавзолее стояли! А про новых деятелей вообще ничего не понятно!

— А что ж вы понять хотите, голубчик? — мягко спросил Татарников.

— Кто их убил понять хочу! Прямо-таки убийство царской семьи — всех до одного перебили, включая шофера.

— История исключительно простая, — сказал Татарников. Говорил он медленно, тихим скучным голосом. — Я бы сказал, история банальная и заурядная.

— Вы находите, что все так просто? — растерянно спросил майор Чухонцев, поскреб свою бугристую щеку. — Я был бы рад увидеть хоть крохотную зацепку!

— Убийство царской семьи непосредственно проистекало от падения царского режима, не правда ли? Некогда Владимир Ильич Ленин сказал о царском режиме так: «Стена, да трухлявая — ткни, и развалится». Что примечательного в этих словах, по-вашему?

— Да, что? — спросили мы с Геной в один голос.

— В стенах Вавилонской башни достаточно одной трещины, чтобы общая конструкция развалилась. Вот что интересно.

— Какие же здесь трещины? — развел руками Чухонцев. — Дом — полная чаша! Супруги уважаемые люди. Проверили обслугу — люди приличные, с рекомендациями. Подбросьте идейку, Сергей Ильич!

— Давайте посмотрим на орудия преступления. Что мы имеем? Маникюрные ножницы, декоративный ацтекский топорик, пистолет «беретта», десертную вилку от сервиза «Трианон», кухонный нож, аквариум с пираньями, утюг марки «Бош» и топор для колки дров, обыкновенный колун. Что здесь лишнее?

— Не понял, — сказал Чухонцев.

— Какой предмет не вписывается в общий набор? Колун, не так ли? Все остальное было в доме, топор для колки дров явно принесли. Не думаю, что принес его Раскольников или Чернышевский. И звать Русь к топору в этом доме тоже никто не собирался. Скорее всего, топор купили для загородной усадьбы. Вероятнее всего, купил шофер. Поищите в квартире чек.

— Нашли чек, — сказал Гена.

— Итак, шофер купил топор, поднялся в господскую квартиру, предъявил чек, попросил оплатить. Хозяин сказал, что сто рублей…

— Сто двадцать, — поправил Гена.

— Сто двадцать рублей — это дорого за топор, решил бережливый сенатор. Тогда шофер пошел к хозяйке, и та дала ему искомые сто двадцать рублей.

— Топор… топор… Вот оно что… Топор! — воображение майора Чухонцева заработало, лицо его побурело. — Именно что топор! Вот он ключ! Как я сразу не догадался! Хозяйка дает шоферу сто двадцать рублей, а тому — мало! Он вдруг осознает, что не хочет пресмыкаться перед богачами! Он хватает топор — и…

— И что? — спросил Татарников.

— Русь наша многострадальная! Дикая, варварская Русь! — Я покосился на майора, откуда он таких слов набрался? Не иначе слушает радиостанцию «Эхо Москвы», там прогрессивные дикторы вещают. Я и сам иногда, если в пробке стою, люблю послушать.

— Что вы такое, Гена, говорите? — мягко спросил у воодушевленного майора Сергей Ильич. — Как-то мне ваш пафос непонятен.

— Топор… К топору зовите Русь… — бормотал Чухонцев. — Вчера я как раз радиопередачу про это слушал… Лезет из всех щелей варварство! Схватил мужик топор — и давай крушить богатый дом!

— А потом ему топора показалось мало, и он за десертную вилку схватился? — заметил Татарников.

— Как вариант…

— Нет, голубчик, на правду это не похоже ничуть. И откуда у вас, простите, такой цивилизаторский пафос-то взялся? Не слушайте вы эти скверные радиостанции, только мозги себе засоряете. Вы думаете, только нищие могут схватиться за топор? Знаменитая прокламация «к барским крестьянам», приписываемая Чернышевскому, тем уже смешна, что звать Русь к топору — нелепо. Ну, допустим, возьмет нищая Русь топор — а дальше-то что?

— Как что? Бунт! Бессмысленный и беспощадный бунт! — Глаза Чухонцева горели, он нашел нить. Сейчас он кинется искать сообщников шофера — уж я-то знал своего друга Гену Чухонцева!

— Бессмысленный и беспощадный? — переспросил Сергей Ильич.

— Бессмысленный, да! Чернь ненавидит прогресс, богатство, цивилизацию! Она все готова крушить!

— Помилуйте, голубчик, ну что же нищий может сокрушить? И топор у нищего дрянненький — таким убогим топором и не ударишь как следует. Гораздо чаще за топор хватаются именно сытые — они-то знают, по какому месту бить, чтобы насмерть. — Татарников впал в свой привычный тон, несколько насмешливый, медлительный, менторский. — Одна из распространенных исторических аберраций, голубчик, — это страх перед бунтом «бессмысленным и беспощадным», перед стихией варварства низов. Вот вы, майор милиции, можно сказать, столп самодержавия — и боитесь каких-то мифических мужиков с дубьем и топорами! Да откуда же они возьмутся, голубчик? — Татарников чиркнул спичкой, прикурил сигарету. — Мы привыкли бояться некормленных пауперов, некоего обобщенного матроса Железняка, разгоняющего Учредительное собрание, а депутатов самого Учредительного собрания мы не боимся. Словно бы основные беды в Россию принес именно Пугачев — а вовсе не царский режим, словно именно матрос гадит нашей с вами истории, а не депутат парламента.

— И что с того, что он депутат парламента? Что тут особенного? Ну да, сенатор…

— Я не конкретно про убиенного сенатора, я, так сказать, вообще… — Кольцо дыма уплыло под потолок. — Ваша, голубчик, уверенность, что именно бессмысленный бунт всего опаснее, — она наивна. Основной урожай смерть собирает никак не во время бунтов голодных, вы заблуждаетесь, милый мой. Якобинский террор унес тысячи жизней, но наполеоновские войны перекрыли количество гильотинированных в тысячи раз. Казненные по приговору Конвента не всегда были виновны, чаще всего лишь принадлежали к сословию угнетателей. Но в чем вина испанских или русских крестьян, в чем провинились германские или французские легионеры, поставленные под картечь? Вы полагаете, что поход Иоанна Васильевича на Новгород или, допустим, Русско-японская война были менее кровопролитны, нежели восстание Пугачева? Думаете, чеченская кампания или афганская резня есть нечто превосходящее по гуманности разбой революционной матросни? Или генералы, посылавшие на убой, убивали не так варварски, как то делают «пьяные мужики с дубьем»? — Майор Гена Чухонцев смотрел на Татарникова, выпучив глаза. А Сергей Ильич продолжал: — Генерал-аншеф Панин, лично пытавший Пугачева, был командиром того же самого Пугачева в Русско-турецкой войне и отличал хорунжего Пугачева за участие во взятии Бендер, где народу полегло куда больше, нежели при осаде Оренбурга. Город превратился в пепелище, одиннадцать тысяч убитых турок и шесть тысяч убитых русских. Там, в Бендерах, Пугачеву дали медаль за то, что он резал и жег, а вот за несанкционированные действия под Уфой бунтовщика рвали каленым железом. Везший разбойника в клетке Суворов был легендарным палачом Варшавского восстания — он перебил столько народу, что Емельяну Ивановичу и в страшном сне не привиделось бы. Все улицы были завалены мертвецами, как отмечал в своих записках Александр Васильевич Суворов, граф Рымникский, и действительно, он уложил более двадцати тысяч поляков. Так это же совсем другое дело, это живодерство учинили с цивилизаторской целью. Верно, голубчик? А беды наши, как вы утверждаете, они именно от бунта, бессмысленного и беспощадного. Не так ли?

— Ничего я не утверждаю, — сумрачно сказал Гена. — Просто предположил. Как вариант…

— Мне иной вариант видится. — Историк пускал кольца дыма, и я провожал взглядом каждое кольцо. — Я полагаю, что беда на Руси приходит от сытых, а не от голодных. От сытых, которые хотят защитить свою сытость. Так в истории было всегда — так случилось и сегодня. А про бунт голодных, бессмысленный и беспощадный, — это Пушкин зря придумал.

— Пушкин! — Майор Чухонцев значительно поднял палец. — Авторитет!

— Голубчик вы мой! В истории авторитетов не бывает. И в поэзии, полагаю, тоже. Авторитеты — это только среди воров. Поверьте, и Пушкин мог ошибаться.

— А вы знаете, как было? — спросил Гена хрипло.

— Конечно знаю. Бунта голодных и в помине не было. В России самое страшное — это бунт сытых. Хотите послушать, как было на самом деле? Хозяйка отдала шоферу деньги за топор. Между прочим, этот шофер был далеко не бедный человек. Бедных и голодных в этом доме вообще не было. Шофер возил богачей за огромную зарплату, но он и копейкам счет знал, научился холуй у хозяев бережливости. Итак, хозяйка отдает шоферу искомую сумму. Хозяин предвидел подобный поворот событий. Вероятно, шофер даже намекнул: мол, найду правду у вашей супруги! И вот здесь-то все и началось!

— Что началось?

— Хозяин рассердился и приказал охраннику Валере наказать шофера-вымогателя. Охранник идет в спальню к хозяйке и застает там шофера, предающегося преступной страсти с супругой сенатора. Сенаторша уже совершенно нагая, с распущенными волосами, а шофер только собирается разоблачиться. Охранник берет шофера за шиворот, но тут хозяйка, которая желает скрыть любовную связь с шофером, выхватывает из кобуры у охранника пистолет и стреляет охраннику в лоб. Она испугалась содеянного и решила замести следы. Схватив что потяжелее — а именно утюг, — она метнулась в комнату к секретарше и ударила несчастную женщину утюгом в темя. Секретарша была убита мгновенно — хозяйка собиралась вложить ей в руку пистолет, чтобы создать картину схватки секретарши с охранником, но не успела: на пороге появился хозяин. Он давно подозревал, что его супруга состоит в любовной связи с шофером, но у него не было доказательств. Случай с топором, утюгом и охранником поставил все на свои места. Глаза у хозяина открылись. Он собрался было наказать изменницу, но шум в соседней комнате отвлек его. То второй охранник ворвался в спальню хозяйки и, увидев мертвого коллегу, захотел свести с шофером счеты. Думается мне, что один из охранников одновременно состоял осведомителем в госбезопасности, и в качестве такового давно выведал шоферские плутни. Прав я или нет?

— Состоял, — мрачно подтвердил Гена. — Как не состоять!

— Полагаю, во всякой зажиточной семье есть хоть один человек, связанный с гэбэ. Итак, осведомитель, он же охранник, ворвался в комнату. Сорвав со стены декоративный томогавк, он снес полчерепа сластолюбивому шоферу, и в этот момент на пороге появился визажист Альфред. Визажист состоял с шофером в преступном сговоре — он давал последнему советы, как лучше вымогать деньги у хозяйки, а деньги эти Альфред размещал в акциях концерна «Газпром». Решив, что их заговор раскрыт, визажист Альфред хватает пистолет убитого охранника и стреляет второму охраннику опять-таки прямо в лоб. Полная имитация снайперской стрельбы, но стреляли сугубые дилетанты. Хозяин, ворвавшись в комнату, вырывает пистолет из рук визажиста, тащит Альфреда в гостиную и, кликнув на помощь управляющего Кронштейна, топит визажиста в аквариуме. Визажист визжит и зовет на помощь. Любовник визажиста, секретарь сенатора Рогожин, кидается на помощь, бьет управляющего кухонным ножом в спину, но, увы, помощь запоздала — визажист уже захлебнулся, пираньи набросились на его лицо. В это время хозяин, который, как и визажист, состоял в гомосексуальной связи с секретарем, но не подозревал о том, что Рогожин ему неверен, выхватывает из несессера маникюрные ножницы и вонзает их в сонную артерию своего коварного любовника. И тут хозяйка, все еще нагая, так и не успевшая одеться после любовной сцены с шофером, находит на полу злосчастный топор, причину всех бед! С размаху она вонзает колун в череп сенатора Бунчикова. Череп сенатора раскалывается пополам. Сенаторша Бунчикова, урожденная Дубняк, одна остается на поле боя, и в этот момент умирающий секретарь Рогожин, дотянувшись до десертной вилки, вонзает упомянутую вилку в печень хозяйки.

— Не в печень, а в сердце, — поправил Гена Чухонцев.

— Возможно, — невозмутимо согласился Татарников, — но вы все-таки проверьте. Мне кажется, что в печень.

— Сергей Ильич, — ахнул я, — как вы все это раскрыли?! Вы не можете все это знать!

— А вы полагаете, все было как-то иначе? — спросил Татарников.

— Так мы же не знаем, как было! И никто не знает!

— Банальная история, мой милый, предельно заурядная, — и Татарников потянулся за сигаретами. — Едва я услышал про топор, как понял, что зацепка именно тут — Чернышевский-то не дурак был. Он все предсказал, голубчики. Топор на Руси рано или поздно сыграет свою роль. В одном лишь Николай Гаврилович Чернышевский ошибался — за топор хватаются сытые, не голодные. Голодным нужен хлеб, а не топор. Можете мне поверить — все произошло именно так, как я сказал.

Неприятное чувство осталось у меня после слов историка — мне показалось, что Сергей Ильич злорадствует. Надеюсь, мне так только показалось, поскольку Сергей Ильич Татарников, в сущности, доброжелательный человек.

— А что он еще предсказал, ваш Чернышевский? — насторожился Гена Чухонцев.

— Время покажет. Смотрите внимательно. — Татарников курил, и желтые кольца дыма уплывали под потолок. — Смотрите внимательно за теми, у кого обои аккуратно подклеены и плафоны на люстре не треснули. Они еще своего последнего слова не сказали. Самое страшное в России — это бунт сытых, осмысленный и беспощадный.

Никакого урока из данной лекции Татарникова извлечь я не мог. История показалась мне предельно дикой.

— Что вы такое говорите, Сергей Ильич? Не пойму я вас.

— Я просто курю, голубчик. Курю и ворчу себе под нос.