"Глаза погребённых" - читать интересную книгу автора (Астуриас Мигель Анхель)

XXXIV

— Ну, началось… — произнес Самуэлон, но конец фразы заглушил аккорд, который он сорвал со струн гитары, звучный аккорд народной песни, которую он все время тихо наигрывал, тогда как капитан Саломэ ему вторил.

— Да, кажется, началось… Официально мы знаем лишь одно: что правительство не сдает позиций… А вот эти аккорды у меня никак не получаются… — продолжал капитан, следя за пальцами гитариста, который одной рукой перебирал лады, а второй заставлял плакать струны. — Впрочем, есть и другие сведения. Студенты-медики уже покинули больницы и госпитали. В судах остались лишь судьи, они-то не могут объявить забастовку. Закрылись школы, потому что учителя бросили работу. Все меньше и меньше транспорта. Коммерция свертывается…

Самуэлон, внимательно прислушиваясь к этим сообщениям капитана, казалось, отвечал ему струнами гитары, подбирая маршевые мелодии, мажорные, боевые ноты. Струны говорили, кричали все громче, многозвучнее, неистовее, а капитан, с покрасневшими глазами и взъерошенными усами, продолжал уже громким голосом, словно забыл, что находится в комендатуре:

— И последняя, самая свежая новость: у него потребовали отставки.

— У кого?.. — Над струнами гитары взлетела рука Самуэлона, взлетел голос Самуэлона, и хотя он прекрасно понимал, у кого могли потребовать отставки, ему так хотелось услышать это еще раз. — У кого? — повторил он. — У кого потребовали отставки?..

Офицер провел кончиком языка по пересохшим губам.

— У того… у кого следовало… — произнес он в конце концов.

Самуэлон начал наигрывать на гитаре национальный гимн, однако офицер перехватил гриф.

— Это запрещено! — закричал он.

Они оба замолчали, сидя рядом, они были похожи на провинившихся школьников, виновных в том, что они знают об отставке Зверя. Это уже само по себе было преступлением.

— Играйте, играйте для маскировки… — процедил Саломэ.

Самуэлон не знал, что делать — плакать, играть или прыгать от радости, и в струнах гитары от искал выхода своим чувствам. Сумеет ли он доставить такую важную весть тем, кто его ждет? Табио Сан, Флориндо Кей, его братья — Самуэль и Самуэлито и остальные Старатели уже собрались, чтобы обсудить вопрос об объявлении забастовки на плантациях «Платанеры».

— А вы, военные, что вы будете делать? — осмелился спросить Самуэлон. — Что вы будете делать, как только официально объявят об отставке Зверя?

— Мы?.. — задумчиво произнес капитан Саломэ. — Мы будем выполнять приказы, мой друг, и продолжать учиться игре на гитаре.

— Я хотел вам сказать, что слух-то у вас есть, но только нужно упражнять пальцы, почаще делайте вот это движение — будто вы ловите блох, потому что это… — он прижал гитару к груди, — это большущая блоха, и если бы она могла говорить, то открыла бы пасть и попросила вас почаще повторять уроки.

— Мы и так упражняемся без конца… — Капитан отложил в сторону инструмент, встал и направился было к двери, но затем вернулся и снова сел. — Вот вы говорите, что у гитары — пасть, но, пожалуй, вот у кого действительно большая пасть — у тех, кто разглагольствует о забастовке, а подкинут им какую-нибудь малость, так они сразу же и заткнутся.

— Бывает и так, — ответил Самуэлон, на которого слова капитана подействовали, как струя холодной воды, и он даже поежился.

Он встал и положил гитару на постель капитана.

— Все здесь с нетерпением ждали, — продолжал капитан, — прибытия вашего вожака, и, однако, ничего не произошло, даже до сих пор неизвестно, прибыл ли он.

— Собственно говоря… — начал было Самуэлон, но, тут же спохватившись, что чуть было не проговорился, замолчал… Все-таки на этом человеке мундир офицера!.. Нет, он не выдаст даже под пыткой!.. Ни звука о том, где Табио Сан!..

— Ловкачи эти из Компании! — воскликнул капитан, глаза его вызывающе смеялись. — Пошли на все требования рабочих, и вот никто не шевельнулся — ни в Бананере, ни здесь, в Тикисате.

— Еще не ясно, начальник, пока еще ничего не ясно. Слухи всякие ходят. У рабочих много других требований, а Компания на них не отреагировала…

— Ну и что ж, что не отреагировала? Какой реакции еще ждать от них? Им главное — сорвать забастовку!

— Пока разногласий нет… — с трудом выдавил из себя Самуэлон, у него горели ноги — так хотелось сорваться с места, у него горели губы — так не терпелось скорее передать новости, у него горело все тело — так хотелось лететь скорей с важной вестью. — Пока среди наших нет разногласий, а среди ваших они появятся сразу же, как только станет известно об отставке, тогда-то и станет ясно, что у Компании руки коротки…

— И что это должно означать?

— Что это должно означать, спрашиваете вы? Вы что, не знаете, что эти паскудные правительства и Компания одним миром мазаны! Ведь другого такого удобного случая, как нынешний, не дождешься! Бить их нужно всех! Да, хотя насилие — это зло… Злом надо отвечать на зло! Расквитаться раз и навсегда и с тем и с другой!

Самуэлон шел, не чувствуя под собой ног, не зная, петь ли ему, кричать ли… смеяться, плакать, прыгать… обнимать вечерний воздух… обнимать солдат… стоявших на карауле, прижавшись один к другому, как куры на насесте… Ведь потребовали отставки у сеньора президента! (Невероятно!.. Отставки — и у кого? У сеньора президента?..) …Подаст ли он в отставку или уже подал, остался он в президентском кресле или отказался от него, но у Зверя теперь нет силенок!..

Ушел Самуэлон, а капитан взял гитару с постели и хотел было повесить ее на место, но, когда он ощутил инструмент в руках, ему захотелось потрогать струны, извлечь из гитары какие-то звуки, ведь это не звуки были, а мысли его…

— Подаст в отставку? Или не подаст?.. Сообщат ли об этом в приказе по армии?..

Служить правительству, которое действительно поддерживает народ… За все годы, пока он носит мундир, никогда не приходилось ему задумываться над этим… не чувствовать, что тебя ненавидят… что тебя ненавидят и солдаты, насильно мобилизованные в армию… что тебя ненавидят и те, которых ненавидят, ненавистные начальники… ненавидят люди…

Как последние струйки молока из выдоенного вымени, вытекали из-под его пальцев беспорядочные струйки звуков…

Что делать?.. Что сделать, как противостоять ненависти, такой липкой, такой глубокой, что ее даже трудно понять?.. Можно ли ждать еще? Тем более сейчас, если будет получено подтверждение сообщения об отставке!

Он подтянул ремень, надел мундир и вышел из комнаты. Надо проверить караулы. Все люди — на своих местах, все спокойны и ничего не знают о событиях в столице, не ведают о том, что сеньор президент, возможно, с минуты на минуту подаст в отставку, хотя этими вестями, казалось, был насыщен воздух…

Часовой. Офицер. Солдаты. Все на своих местах. Стемнело. Ночь на побережье наступает мгновенно. Далеко раскинулось серебристое яркое зарево, поднимавшееся от зданий Компании и казавшееся еще более ярким в эту черную-черную ночь. Тщетно искал он хотя бы одну звезду. Небо — антрацит. И подумать только, сколько миллионов звезд блестит в каком-то другом небе! А здесь ни одной. Лишь Млечный Путьогней «Тропикаль платанеры». Чужой, искусственный свет. Свет, принесенный сюда чужими. Свет чужестранцев. Сколь печальна эта чернота, эта слепая чернота неба! Кроме чужого света, все остальное — тьма, тьма и тьма…

Все-таки правы были Самуэли, когда не то радостно, не то печально, не то напевали, не то выкрикивали слова песни:

У собаки — собачья доля: дни свои провести в неволе… Что не так, Чон? Что не так, Чон?.. Я скажу вам, что в нашей стране наш удел — родиться пеоном… Что не так, Чон? Что не так, Чон?.. Иностранец на нашей земле выступает всегда патроном… Что не так, Чон? Что не так, Чон?..

Он вернулся к себе в комнату и, растянувшись на постели рядом с гитарой, невольно повторял: «…родиться пеоном… родиться пеоном… родиться пеоном…»

По ступенькам лестницы поднимался комендант, и у капитана Саломэ мелькнула мысль — знает ли он?.. Знает ли он об отставке?..

Судя по тому, как тяжело он ступал, комендант был расстроен, чем-то подавлен…

Должно быть, знал, что это не просто слухи и что наступает пора великих перемен в стране…

И уже более радостно капитан Саломэ повторил:

— В нашей стране наш удел — НЕ пеоном родиться… НЕ пеоном родиться.

Вовсю зевает Важный Зевун, зевает, сплевывает, откашливается, тяжело ступают по скрипучим доскам его сапоги…

Всю свою жизнь провел комендант на военной службе — и кем же он был…

Пеоном? — Нет! Хозяином? — Нет! Патроном? — Нет!

И все же он поднимался по лестнице так, будто был хозяином вселенной в форме полковника, а ведь был ничто… ни хозяин, ни пеон, ни патрон… просто десятник!.. Шаги коменданта затихли, он прошел в свой кабинет. Послышался щелчок выключателя. Включил свет в этом великом молчании, прерываемом лишь кашлем, хриплыми вздохами да зевками.

Не слишком много времени шеф оставался в кабинете. Слышно было, как он выключил свет и прошел в свою квартиру. Слушая, как удаляются его шаги, капитан Саломэ вспомнил высказывания коменданта, этого старого полуночника, жизнь которого ограничивалась казармой.

— Я уже выплатил свое, — повторял он всякий раз, когда у него было хорошее настроение, — а теперь вы, молодежь, должны платить! Кто-то всегда должен платить. Я восполнил дебет, выдержав на своей шкуре все, и мной были довольны, и я был доволен. Общество требует, чтобы мы выплачивали свои долги, а наш долг — в подчинении старшему, в выполнении солдатского долга. Я уплатил сполна, — об этом свидетельствуют упоминания в приказах, награды, повышения…

Хотя и не было тут коменданта, но его высказывания навязчиво всплывали в памяти капитана, растянувшегося на постели.

И он чувствовал, как в этом ночном зное, в этом пространстве — молчаливом и черном — уже нечем было заполнить пустоту: недостаточно почестей, удовольствий, благодарностей, медалей, повышений. Жизнь военного пуста, если он оторван от народа. Да, у военного под мундиром должно биться сердце народа, только тогда не будет ощущаться пустота — та самая пустота, которая сейчас так остро воспринималась. И в конце концов разве не кончились крахом все его попытки вырваться из казарменных будней, поиски выхода… в попойках. Ну и что ж, кутежи всегда кончались тем, что, напившись, он плакал от бешенства и бессилия. Его приводила в уныние необходимость затыкать рот какому-нибудь недисциплинированному подчиненному, который любой ценой и через любую дверь хотел бежать от военной службы. Да, единственным выходом была свобода. И из военных лишь один нашел этот выход — Боливар![144]

Имя Великого капитана — офицера, в груди которого билось сердце народа, — такого же капитана, как он, вызвало у него другие воспоминания. Еще в годы учебы в военной школе он и его друзья преклонялись перед Боливаром, но карьеры они себе не сделали, будто были заклеймены раскаленным железом, зато головокружительную карьеру сделали из их выпуска те, кто избрал своим идеалом Чингисхана, Александра Македонского, Цезаря, Наполеона.

— Разве существует какой-нибудь рецепт, чтобы стать Боливаром? — спросил его с саркастической улыбкой генерал X. во время экзаменов.

— Да, — ответил он, — есть один рецепт (где-то довелось ему читать об этом) — следует принять добрую дозу того могущественного снадобья, которое называется «народ»!..

И кто знает, почему в юные годы, когда его обуревал беспредельный романтический энтузиазм преклонения перед Боливаром, не стал он вожаком среди кадетов! А ведь для этого были все основания. Что верно, то верно, выпускной экзамен выдержал с высшими оценками, однако выше капитана не дослужился. Словно какие-то невидимые цепи прошлого сковали его и обрекли нести службу в этом адском климате, где сама земля, казалось, была тюрьмой и могилой.

Забывшись, он проспал до рассвета — влажная от пота простыня буквально прилипала к телу, а голова прилипала к подушке, набитой кроличьей травой, однако даже на такой подушке не ощущалось свежести. Рядом на постели лежала гитара, и когда он, повернувшись на бок, случайно задел ее локтем, нестройно и тревожно загудели струны — заставили его открыть глаза. Полусонный, он опять смежил веки, на ощупь взял гитару и положил под койку, словно опустил на дно реки, которую никак не мог переплыть, не мог выплыть из потока мыслей — подтвердится ли весть об отставке, поднимется ли новая заря для людей, жаждущих свободы, или только наступит глупейший рассвет глупейшего дня для скота и для рабов.

Скоро разнесется эхо барабанов и горнов (во славу чего?), а после того как сыграют зорю, начнется уборка (к празднику?); непричесанные женщины в несвежих сорочках будут хлопотать, готовить завтрак, кормить младенцев и своих возлюбленных, а позднее, когда взойдет солнце, комендант станет стрелять по мишени — его обычное занятие по утрам.

Одним прыжком капитан Саломэ вскочил с кровати. Ему хотелось поскорее узнать, не получено ли подтверждение об отставке. В душевой он обычно всегда встречал Каркамо либо кого-нибудь еще из офицеров, а сегодня — никого. Никто еще не встал. Видимо, он первый. Что ж, может, это к удаче. Быть может, именно нынче утром придет официальное подтверждение и… как это великолепно! — сегодня его свободный день, он сможет отпраздновать событие как следует вместе со своей красоткой. Но не только лепестками роз устлан путь. Ведь если будет получено официальное сообщение, войска, чего доброго, переведут на казарменное положение, из казарм не выпустят даже тех, у кого сегодня свободный день. Что ж, самое главное — чтобы известие об отставке подтвердилось, пусть даже сегодня он не встретится со своей красоткой. Он побрился, налив горячей воды из термоса. Вестовой принес начищенные туфли.

— Новости есть? — спросил капитан.

— Никак нет, мой капитан!

И хотя не было никаких вестей об отставке, однако все в комендатуре переглядывались, следили друг за другом, чувствуя себя как-то неловко в своих мундирах и на своих постах. Все чего-то ждали, и никто не осмеливался сказать, чего… чего-то ждали и люди, проходившие мимо комендатуры, и ответ на свой немой вопрос искали на лицах солдат и офицеров.

Весть не подтвердилась. В доме старых Лусеро в честь этого были подняты бокалы, еще раз подняты, еще раз… так что к своей красотке он забрел уже навеселе.

— Был ли я счастлив или… не был? — спросил он, войдя в дом и блестящими глазами обводя комнату, а когда увидел женщину, вышедшую ему навстречу, обнял ее и сказал: — Ведь в этом кабаке мы сбились с пути, не так ли? Почему же та толстуха не назвала свой закуток, скажем, просто: «Я счастлив»? С тех пор и, видимо, на всю жизнь я остался капитаном, а ты потеряла все, что имела, потеряла вместе со мной! Капитан… мне больно, любовь моя, мне больно! Капитан, а ведь я должен был быть сейчас по меньшей мере полковником или бригадным генералом! Эх, я еще тогда все это предчувствовал!.. Вот был я у дона Лино Лусеро и сказал ему, что как только познакомился с тобой, то хотел было просить отставки, купить здесь, на побережье, землю и разводить бананы. Сказал я ему об этом, а он вместо этого предложил распить с ним виски, я один выпил целую бутылку. А что же ты, даже не приглашаешь войти…

— Но ты мне не дал сказать…

— Вот я и говорю, что надо всегда слушаться своего сердца! Капитан… что ж, ничего не поделаешь! Дон Лино отговаривал меня заниматься разведением бананов, и я было поверил в свою военную карьеру. А тут еще масла в огонь подлила хозяйка этого кабачка «Был я счастлив». Сказала она мне, что все мы, Саломэ, были храбрецами из храбрецов и что она была не просто знакомой моего дяди, которого потом расстреляли! И вот все сходится на том, что мне надо остаться капитаном, даже ты так считаешь.

— Вот как… хочешь на меня свалить вину!

— Конечно, если бы не было тебя, так я, быть может, не выдержал!

— Значит, тебе тяжело? Это ты хочешь сказать? Так иначе тебя расстреляли бы, как твоего дядю!.. — Она бросилась ему на шею, крепко-крепко обняла и на ухо, чуть не касаясь его губами, сказала: — Вы, Саломэ, все в конце концов становитесь похожими на тени, влюбленные в собственную мечту. Ты помнишь, не это ли самое сказала и та женщина?..

Он не отвечал. Он чувствовал, как прижимались к нему ее упругие груди, выдававшиеся под прозрачной сорочкой, как переступала она с одной ноги на другую.

Кто-то закричал за дверью:

— С вашего разрешения… с вашего разрешения.. — И, не дожидаясь ответа, в комнату вошел мальчик, застав их в объятиях: — Телеграмма для капитана…

Пока Саломэ доставал монетку, чтобы дать на чай, мальчик растерянно повторял:

— Теле… для капи…

Получив чаевые и расписку адресата в получении телеграммы, он молниеносно умчался — сверкнули молниями босые ножонки, а капитан поспешно распечатал телеграмму, прочел ее и положил в карман вместе с бумажником. Затем, закрыв дверь на щеколду и на ключ, он сел на край постели, рядом с Кларой Марией, которая нетерпеливо сбросила с себя все, кроме весьма прозрачного голубого фигового листка в виде трусиков.

— Голубка моя!.. — промолвил капитан, лаская женщину.

— Что было в телеграмме? — спросила Клара Мария.

— Э… Служебная…

— Ах, ты служишь… у нее?

— У кого это — у нее?

— У другой! А почему же ты спрятал? Почему ты не показал телеграмму мне, бандит ты этакий!

— Я же сказал тебе, это по службе, служебная телеграмма…

— Покажи! Если она действительно служебная, я не буду ее читать! Я уверена, что она от твоей новой любовницы!.. Ну знаешь ли, это слишком: приходить сюда, твердить, что ты меня любишь, что ты — мой, а я — твоя, что без меня ты не можешь жить… Ах, оставь!.. Дай мне одеться… Ну ладно, можешь считать меня дурой… дурой… Уходи!.. Слышишь… Уходи!.. Я не хочу тебя видеть! Я не хочу, чтобы ты являлся сюда! Как это я не раскусила тебя раньше?.. Покажи… А ну, покажи телеграмму!..

Саломэ вынул из кармана телеграмму, но вместо того чтобы отдать ее Кларе Марии, разорвал пополам, на четвертушки, на восьмушки, на… пока не остались маленькие бумажные клочки.

Клара Мария застыла на месте, словно парализованная. Она сидела на кровати, прислонившись к глинобитной стене, и, казалось, слилась с неоштукатуренной глиной.

Вдруг она сорвала с вешалки желтое платье, натянула на себя, перевязала волосы лентой апельсинового цвета.

Она остановилась на пороге спиной к Саломэ. Капитан медленно застегивал рубашку, пуговицу за пуговицей, в ожидании, не изменит ли она своего решения. Нет. Застегнув и пиджак, он взял шляпу — настолько привык к фуражке, что еще подумал, ему ли принадлежит эта шляпа, — положил в карман револьвер, длинноствольный, сорок пятого калибра, лежавший на столе, вытащил из пачки сигарету, зажег.

— Дай мне сигарету, — сказала она, не оборачиваясь.

— С удовольствием… — отозвался он, довольный, что она наконец заговорила.

— Сигарету дают приговоренному перед расстрелом, прежде чем… — Она зажала сигарету в губах и ждала, когда капитан даст ей огня, однако тот как бы в шутку поднес спичку к ее глазам.

— Не будь скотиной, ты оставишь меня без ресниц!

— Чуточку опалю…

— Можешь хоть всю опалить эту свою любовницу… эта дура, должно быть, ждет тебя в своей конуре!

— Клара Мария, я ухожу…

— Прощай, Педро Доминго!..

— Мы расстаемся друзьями?

— Друзьями…

И, пожимая ему руку, она проронила:

— Мне незачем получать телеграммы, моя любовь неподалеку.

— Помощник управляющего?

— Я сказала — «моя любовь», значит, говорю не об этом рыжем гринго, который, когда проходит, всегда стучит в мою дверь и кричит: «Отдайся мне, приласкай меня, я подарю тебе автомашину и уйду!..» Нет, я говорю о моей настоящей любви, о белокуром юноше…

Саломэ сжал кисти ее рук.

— О ком?

— А тебе-то что, раз ты меня не любишь? Ухаживай за другой, за той, которую ты любишь! Комедиант! Лжец! Оставь уж меня с моим…

Она попыталась вырвать свои руки из рук капитана, но не смогла. Объятый бешенством, он сжимал ее запястья все крепче и крепче.

— Это ведь неправда… Признайся, что это неправда!

— А что неправда? Что неправда?.. Ха-ха!.. У тебя — телеграмма, у меня — любовь. Когда мужчина пожелает, так все к его услугам, а женщина пусть остается ни с чем! Вот что вам нравится! Вы хотели бы иметь все, и землю, и телеграммы! Почему ты порвал телеграмму?.. Почему не дал мне прочесть? Потому что там было имя этой шлюхи?.. Я так и чувствовала, мне сердце подсказывало… И потому вчера вечером я встретилась с моей новой любовью… Белокурый юноша с глазами гринго, но он не гринго!

Капитан с отвращением оттолкнул ее от себя, выплюнул окурок, уже давно потухший, и повернулся к ней спиной.

— Прощай, Педро Доминго! Как тебя безобразно зовут… Педро Доминго! А вот мою новую любовь зовут…

И она произнесла какое-то имя, которого он уже не расслышал.