"Глаза погребённых" - читать интересную книгу автора (Астуриас Мигель Анхель)

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

VII

Выезжая на кривую, поезд начал сбавлять скорость. Гребнем цепляясь за рельс, застонало, точно раненое, каждое колесо, и в каждом вагонном окошке медленнее поплыли каменные отроги, и облака, и заливные луга, в этот час — половина третьего пополудни — сливавшиеся в знойном мареве.

Резкий лязг, завывание, скрежет вагонов заставили прийти в себя молодую пассажирку, которая, надвинув на лоб шляпку из итальянской соломки, сидела с отсутствующим видом, — скорее рослая девочка, чем женщина, она была одета в сшитый на заказ костюм темно-песочного цвета, придававший ей вид серьезной дамы, пальцы ног скрыты в туфельках с непомерно высокими каблучками, а темные очки скрывали заплаканные глаза. От внезапного режущего металлического визга она даже передернулась — этот визг, казалось, рвал барабанные перепонки, проникал в волосы, в зубы, звенел в ушах, несмотря на то что она зажала их ладонями. Почти на грани нервного приступа — как это случалось с ней иногда от неожиданного звонка будильника, — она с лихорадочной поспешностью схватила чемоданы, заторопилась к выходу.

Рельсы, шпалы, земляные насыпи, каменные покрытия, столбы, семафоры, кюветы, мосты — все оставляет позади гигантская железная змея, изрыгающая пламя и пар; хотя и сбавляет она скорость, но еще упорно сопротивляется — ни за что не желает остановиться: ведь нет тут никакой станции, одни лишь помехи на пути. Поезда отлично знают, где им встретятся большие узловые станции, а где транзитные, и подходят к ним, приветливо свистя станционному колоколу, отзываясь на его звонкие удары добродушным ворчанием пара и глухим чиханием тормозов. И даже если бы машинист не суетился и никто не выходил и не садился бы на станции, поезда, подчиняясь таинственной силе, замедляют ход там, где надо. И останавливаются. Останавливаются, конечно, не так, как сейчас, когда вопреки воле пышущего жаром паровоза поезд замер под открытым небом, в чистом поле: приходится выполнять служебный долг перед пассажиркой с проездным билетом до 177-й мили…

— Будто реку остановили, чтобы вышла из нее прекрасная сирена! — галантно заметил один из пассажиров; именно с ним обменялась в пути несколькими словами юная путешественница в темных очках, направлявшаяся к двери вагона. Кто знает, слышала ли она его или не слышала, но, во всяком случае, когда он хотел помочь ей нести чемодан, девушка искоса взглянула на него. Только этому пассажиру она сказала, как ее зовут, и сообщила, что назначена директрисой смешанной школы в Серропоме, куда и направляется сейчас.

Изо всех окошек высунулись головы пассажиров, пытавшихся узнать, почему стоит поезд. Подъем?.. Авария?..

— В машину попал песок? — завопил какой-то старик, но, видимо, для самоуспокоения тут же добавил: — Я этого, разумеется, не утверждаю!.. Лишь спрашиваю…

— На путях лежит дохлое животное, и, пока падаль не уберут, мы не тронемся… — послышался было другой голос, однако третий оборвал его:

— Дохлое животное — то, что болтает, а болтает оно потому, что язык не на привязи! Просто на этом перегоне произошел обвал. И мы чуть было не махнули на тот свет. Заставят теперь пересаживаться. Придется нам вылезти и пешочком обойти место обвала, а там уж сесть в другой поезд. Он придет за нами. Хорошо бы узнать, когда…

— Перестаньте спорить, это к добру не приведет! — взывала какая-то полуодетая толстуха; позванивая золотыми подвесками в ушах, она едва не вылезла из окошка — перегнулась так, что груди вот-вот вывалятся из выреза платья.

Когда люди выскажутся, страсти обычно утихают. Смолкли разговоры; нет ни гипотез, ни прогнозов, и тут зазвучала труба Страшного суда — некий спирит оповестил, что навстречу мчится никем не управляемый поезд и с минуты на минуту налетит…

— Мы спасемся лишь в том случае, если встречный разобьется в пути!.. — вещает спирит, однако никто не смотрит на него и никто его не слушает. — Спасайтесь кто может!.. Это безумный поезд!.. Мчится на всех парах!.. Без машиниста!..

И вот что-то приковывает внимание всех пассажиров, сгрудившихся у окошек. Все напрягли слух и зрение, все хотят понять: что же в конце концов происходит? Из вагона первого класса, последнего или предпоследнего, спускается невольная виновница переполоха и треволнений — сирена, ради которой посреди поля остановила свой бег человеческая река.

— Так вон из-за чего… из-за этой! — воскликнул мулат со слащавой, блестящей физиономией. — Не беспокойтесь, кабальерос! Все из-за того, чтобы слезла эта сова в шлепанцах.

«Уже приехала… сбрось очки… это тебя назвали совой… разве не слышишь?» — мелькнуло в мозгу путешественницы, как только она спустилась с подножки вагона и сделала по земле первые неуверенные шаги на высоких каблучках — тяжелые чемоданы давали себя знать.

«Уже приехала, слава богу, уже приехала, и теперь твои ноги на твердой земле — веди себя так, как тебе присуще, а не как пассажирка с отсутствующим взглядом, занимавшая твое место в вагоне — место по билету до 177-й мили. Пусть это кажется неправдой, но ты не садилась в поезд на Центральном вокзале. Нет! Кто-то другой принял твой облик и ехал на твоем месте, под твоим именем, в твоем костюме, с твоим багажом, и этот двойник не знал, что говорить, как себя вести, будто вспоминал чужие движения и жесты и робко подражал им…» Она говорила сама с собой, словно с призраком: «Тебе говорят, и ты отвечаешь, не отдавая себе отчета, когда ты — это ты, а когда вместо тебя другая — та, что вошла в вагон и заняла твое место, та, которую усаживали в вагоне, и подумать только, что ты сама помогала усаживать ту, другую. Казалось, у тебя уже не было сил, но ты подталкивала ее, требовала от нее покориться судьбе, боялась, что она останется, отстанет от поезда… Ты уже приехала… но это приехала та, другая… а ты осталась… осталась среди родственников и друзей, которые самоотверженно поднялись с постелей на рассвете и приехали проститься с тобой — наспех причесанные волосы, пахнущие мылом лица, невыспавшиеся глаза, — ты осталась в тех объятиях, что сжимали тебя в последний раз, ты осталась в тех глазах, что целовали тебя последним взглядом… Но в таком случае… кто же была она? Та, которая махала из окна вагона платочком, мокрым от слез; та, которая сказала «прощай!» провожающим — фигуры их на перроне все уменьшались и уменьшались по мере того, как скорость нарастала… Нарастала в твоем сердце?.. Ах! Это была тоже ты… Та, у которой сонными каскадами волосы ниспадали на еще не проснувшуюся, утренне-свежую кожу; та, у которой лицо девочки, и лишь уголки нежных губ чуть опущены, та, у которой под блузкой не стесненная корсажем грудь, свободная, упругая, трепещущая…»

Головы, шеи, лица, руки, шляпы, зубы, сверкающие белизной, а то и золотом, серьги в ушах, ремни с револьверами или мачете — все замерло в окошках и дверях вагонов, все ждут, когда тронется поезд»."»

«Сбрось очки… тебя и так назвали совой!.. Не слышишь?.. Сирена… Шлепанцы… Сова… Не оглядывайся, не обращай на них внимания!.. Смотри на тот красный флажок, что торчит в земле, неподалеку от шпал… Смотри, как его пламя оживляет желтый песок насыпи, по которой бегут синеющие рельсы, и как подчеркивает этот флажок игру красок: зелень лужаек, заливных лугов, деревьев, плантаций сахарного тростника и горных отрогов — охра и голубизна пробудились от вечного покоя, подчиняясь волшебным заклинаниям пылающего флажка…

Один человек сошел — и это ты… Станция флажка… Путевая миля 177… Итак, наступил час, когда ты с твоими чемоданами должна отойти от поезда — на подножку вагона второго класса взобралась супружеская чета негров — кожа с оттенком просмоленного брезента, у женщины волосы собраны тюрбаном и перевязаны ленточкой апельсинного цвета, а у мужчины длиннющий галстук, такой же яркий, как флажок, рдеющий на ветру… И больше ничего… Гудок… дымок… Гудок… дымок… Гудок… И эхом отзывается грохот… грохот вагонов, вновь пришедших в движение…»

Ушел поезд — и поле будто лишилось чего-то очень нужного, важного.

«Тебе придется оставить чемоданы или сбросить туфли…»- говоришь ты сама себе и подтаскиваешь чемоданы к высокому дереву, господствующему надо всей округой, как зеленый купол церкви. Туфли?.. Ты хмуришь брови… Очки сползают с носа… Нужно либо поправить их, либо снять — так дальше идти нельзя… Но… как идти дальше, если каблуки вязнут в песчаных островках, по которым — с одного на другой — тебе приходится прыгать, балансируя, чтобы не попасть в лужицы; железнодорожная линия разделяет заливные луга и заросли фикусов — там, по ту сторону, тебя должны ожидать дрожки… Туфли и шляпка… Шляпка?.. Да, но если ты снимешь ее, в волосах начнет резвиться ветер…

Здесь нет станции, нет никого, чтобы спросить о долгожданных дрожках. Ни здания, ни названия. Остановки, отмеченные флажками, не имеют названий. Они — души бесплотные и безымянные. И бездушные…

«Но все же кто-нибудь сюда заглядывает… — думаешь ты, с трудом добравшись до фикусового дерева, под тяжестью чемоданов буквально отрываются руки. — Должен ведь прийти сюда путевой обходчик; кто-то должен смотреть за флажком — этим единственным живым существом, да, он казался живым благодаря своему алому цвету — цвету крови, и еще потому, что развевался, как плащ тореро, над безмятежными полями, над поймами, уже кое-где ослепшими: испарилась в них вода… Кто-нибудь должен все-таки прийти, и тогда узнаешь, где же экипаж».

Нет, это не он. К флажку подошла женщина. Голова повязана какой-то тряпкой, поношенное платье, босые ноги. На желтом лице — печать всех болезней этих болотистых мест и беспросветной нищеты. Она рывком выдернула из земли флажок, но никак не может его свернуть. Вырывает ветер. Флажок сопротивляется, вздувается, вывертывается, будто детский воздушный змей. Наконец свернула она флажок, засунула под мышку и пошла… Ветер треплет ее платье, ощупывает, приподнимает, тискает в своих объятиях, ищет и ищет, куда она спрятала флажок. Ветер никогда не признает себя побежденным. Иногда кажется, что ветер держит женщину, не дает ей идти вперед. Должно быть, она живет где-то неподалеку и сейчас направляется к дому, с трудом передвигая ноги, вздымая пыль.

«Иди! Беги за ней! Догони ее! Узнай у нее о дрожках! Не хочешь? Тебя все еще мучает мысль о том, что в вагоне ты (или не ты) забыла букет камелий?..»

Безотрадна станция, да и нет здесь станции, безответно чистое поле — нет здесь ни телефона, ни телеграфа, — нет никакой возможности сообщить на ближайшую остановку, что ты забыла в вагоне первого класса самое ценное из твоего багажа… алые камелии… ее или твои?

Забыла?.. Сомнительно!.. Это было бы ужасно!.. Нет, нет! Это было бы ужасно! Букет, очевидно, упал на скамью, когда ты поднялась, чтобы снять чемодан; упал на скамью букет алых камелий, приколотый на груди, — «словно сердце пламенеет», сказал сеньор, который ухаживал за тобой и вручил свою визитную карточку. А может быть, ты уронила букет в тамбуре, когда выходила?

Убери платок. Выступили слезы на глазах, повисли на ресницах, но не скатились.

А дрожки?.. Женщина, окутанная порывами ветра, та, что унесла флажок?.. А твои дымчатые очки?..

Земля здесь с одной стороны спускается к морю, с другой — вздымается к небу. Поля, прильнувшие к склонам гор, под знойными лучами солнца изжелта-зеленые, а за седловиной, где прошел поезд, они темнеют, там поймы, бесконечные поймы, зелено-голубого, почти синего цвета. И все-таки самая завидная доля — у этого фикуса аматле,[35] в тени которого под бесчисленными и сияющими драгоценными, изумрудными листьями ты сидишь на корневище, как на скамеечке. Зимой и летом сохраняет аматле свои глянцевитые, блестящие, полированные листья — эмаль на золоте работы искусного ювелира, — узорчатые, вырезные, они совершенно закрыли ствол и узловатые ветви темнокожего гиганта. Все вокруг преходяще — пассажиры и этот мир: зелень полей увядает, сгнивают бирюзовые поймы, облетает листва с дуба, кофейные деревья покрываются плодами — капельками пурпура, лиловеет хакаранда,[36] обнажаются тамаринды. Только фикус аматле остается неизменным, всегда один и тот же, он — вне времени… Вскрикнула… Что такое?.. Обыкновенная ящерица заставила тебя вскрикнуть?.. Ага, тебе показалось, что это змея?.. И ты заметалась, столько ненужных жестов, столько лишних движений — руками, головой, широкополой шляпой!.. А может быть, во всем виновата оса?.. Но ведь это просто-напросто большая муха. Лети, мошка, преспокойно, если ты одна! Другое дело, когда невесть откуда налетают тучей огромные оводы, прилипают к коже, как медицинские банки с крыльями горячего дыма, вонзают безжалостные шприцы.

Часики, подаренные тебе родителями в день получения диплома, показывают три часа тридцать пять минут, а мерзких дрожек все нет и нет. Ты уже с двух часов сидишь под этим фикусом аматле.

Несколько шагов. Встать и сделать несколько шагов, всего несколько шагов. Однако ты ждешь — тяжелее всего сидеть и ждать не двигаясь, начинают затекать ноги.

— Нас, учителей, ждет участь жалких просителей в приемных, и потому, сеньорита, позвольте мне не поздравлять вас!.. — сказала в день вручения дипломов учительница, когда в ее голове заиграло шампанское. — Мы вечные просители в приемных… Запомните! И будьте к этому готовы!

Несколько шагов. Вперед, назад — совсем как часовой. Руки крепко сжаты за спиной; сцеплены пальцы, маленькие и крепкие, как рукоятки тормоза; голова наклонена вперед, шея вытянута, будто готова лечь на плаху, лишь бы не ждать дрожек… А они все не появляются… Ни к чему всматриваться в даль, держа козырьком руку, нечего вставать на цыпочки, впрочем, в этом нет нужды: из-за высоких каблуков ты уже и так стоишь на цыпочках… А дрожек нет, нет и нет…

Четыре часа семь минут…

Четыре часа девять минут…

Четыре часа тринадцать…

Ой, как плохо: тринадцать! Скажи — четырнадцать… Четыре часа четырнадцать минут… А дрожки все не появляются, не появляются…

Что делать?.. Отправиться на розыски женщины, которая унесла флажок, расспросить ее? Да, но… как оставить чемоданы?.. Взять их с собой — об этом и думать нечего… у нее не хватит сил нести багаж, по этим высоким полевым травам, окружившим озерца, где нашли себе приют пичужки всех цветов и размеров… точно бордюры из перьев…

Четыре пятнадцать…

Четыре шестнадцать…

А теперь до половины пятого ты не взглянешь на часики… Договорились?.. Конечно, если дрожки не придут раньше — ведь не будут же они ждать наступления ночи, чтобы искать тебя, и, надо надеяться, местным дикарям не пришло в голову, что ты запросто взвалишь чемоданы на плечи и потащишься пешком через эти холмы, не зная дороги, до Серропома…

Четыре двадцать…

А разве не в половине пятого ты собиралась смотреть на часы?.. Да, но ведь надо что-то предпринять, прежде чем растянуться на этом ложе из корней — и кому по вкусу такая грубая, такая неудобная мебель?..

Половина пятого!..

Наконец-то!..

Вечные просители… нет… мы, учителя, привыкли ждать в разных приемных и уже не ждем ничего хорошего. Никаких надежд!

Четыре часа пятьдесят девять минут…

Вчера в это самое время… В этот самый час, нет… Минутой позже… Было уже около пяти… за тобой в дом модистки, точнее, к дверям дома модистки прибыл будущий врач, твой будущий муж, и пригласил прокатиться в автомобиле.

Прощальная прогулка… Куда он тебя только не возил — он хотел объехать все места в окрестностях столицы, где был счастлив с… с кем?.. С кем он хотел быть… с тобой… с отсутствующей, той, которая села на поезд, но не с той, которая осталась в его объятиях в момент прощания, хотя это была и ты… хотя… Но разве можно быть уверенной в том, что в его объятиях была не та, другая, а именно ты?., та-та-та… то-тотопот… Нет, не слышно топота лошадей, запряженных в дрожки… Та, другая — нет! Та, другая — нет!.. Ты… Ты ревнуешь даже к самой себе… Сколько страданий тебе еще предстоит перенести, прежде чем он получит диплом медика, вы сможете повенчаться, и ты сумеешь добиться перевода в столичную школу…

Пять часов пополудни…

Именно в этот час началось паломничество. Где вы только не побывали, ты хотела со всем и со всеми проститься, хотела, чтобы тебя видели с ним, как ты говорила, чтобы природа видела тебя вместе с ним… Природа… Укромные уголки… тропинки… тени деревьев… вода… таинственные скалы… Не было такого местечка, где бы вы не побывали… не обменялись поцелуями во время своей поездки… Быстро мчится машина… быстрее — еще быстрее… Кровь… быстрее — еще быстрее… Но всего быстрее летит время… С пяти часов пополудни и до появления вечерних звезд проносились мимо километры и километры — зачеркивалось расстояние, зачеркивалось время, все обращалось в воспоминание…

Вы бросились в объятия друг друга от толчка — машина подпрыгнула на развороченном асфальте дороги, что вьется по краю оврагов за Северным ипподромом, в тех обрывах обитают лишь птицы и светлячки. Устав от его объятий, ты со слезами на глазах прошептала ему на ухо: «Я совсем схожу с ума!»

Потом, не замечая времени, вы ехали до какой-то утонувшей во тьме деревушки, где жили индейцы — гончары и угольщики, — ютились в лачугах, втиснутых меж скал и деревьев, и сколько листьев было на этих деревьях, столько поцелуев сгорело на твоих пылающих губах… Он целовал тебя… целовал… пока не запылали губы… И откуда-то из-под земли подымались голубоватые дымки…

Оставив позади деревушку с тающими дымками, вечерними туманами и глубокими обрывами, вы мчались по проселочным дорогам, наматывавшимся, как струны, вокруг холмов, которые волчками раскручивались под колесами машины, пока дорога не поднялась на вершину, откуда вы столько раз любовались, как загораются огни города, в эти часы мерно вздрагивавшего в глубине долины от ударов колокола, призывающего к Angelus[37]. Тысячи и тысячи электрических глаз зажигались одновременно, и что-то благоговейное, священное таилось в поцелуях здесь, на высоте, в эти минуты…

Ржание лошади разорвало тишину… Ты застигнута врасплох? Ты так далеко унеслась отсюда, что тебе, трепещущей и растерзанной, стоит немалых усилий прийти в себя. Прижав руки к груди и уже совсем очнувшись, ты едва вымолвила: «Дрожки! Приехали дрожки!..» Воспоминание о вчерашнем вечере было прекрасно, но мгновенно исчезло, как только появилась порядком разбитая таратайка-двуколка, которую тащили две жалкие лошаденки; с таратайки слез мужчина, назвавшийся Кайэтано Дуэнде, — крестьянин с квадратной головой и узким лбом, у него были большие уши и глаза навыкате. Он сразу же привлек к себе внимание какими-то странными, необычайными манерами.

Мужчина взял чемоданы и, то и дело кланяясь, пригласил подняться в экипаж, точнее — в таратайку, где ты с видом важной сеньоры уселась на заднем сиденье.

— Экипаж, правда, неважнецкий, но дорога еще хуже, и ежели не хотите приехать совсем разбитой, пересядьте сюда, вперед, рядом со мной… — предупредил Кайэтано Дуэнде.

— Ничего, и здесь хорошо, — сухо ответила ты.

Издерганная и утомленная, ты хотела лишь одного — чтобы как можно скорее тронулась таратайка и ты почувствовала бы себя снова в пути. Спешишь добраться?.. Спешишь… Это похоже на бегство…

— Обычно все называют свое имя… А вы?.. — проговорил возница, держа вожжи в руках, готовый тронуться в путь. — А вы не сказали, как вас зовут, так вот я и хотел спросить, конечно, не ради любопытства, а просто чтобы знать.

— Малена Табай, к вашим услугам…

— Только этого не хватало! К вашим услугам — это я, Кайэтано Дуэнде. Вы что, начинаете учительствовать?

— Впервые…

— Значит, впервые… Так… Так… — Он хлестнул вожжами лошадей; колеса скрипнули, двуколка тронулась в путь. — Наша школа, понимаете ли, только называется школой… Откровенно говоря, школы-то нет. Да. Просторный дом, где занимаются ученики. Может, чего доброго, вам и понравится… Соникарио Барильясу поручили подновить к вашему приезду. Побелка — дело пустяковое. Известка да кисть. Труднее с подтеками. Соникарио днем менял черепицу, а ночью Сисимите ее сбрасывал… Пришлось попросить священника, чтобы он благословил небо с той стороны, куда выходила черепичная крыша, и опрыскал ее освященной водицей. Он окропил. После этого Сисимите исчез, правда, исцарапал черепицу… когти огненного кота. Не нравится дьяволу, что заделывают дыры в крыше, ведь из-за этих дыр христиане богохульствуют и ругаются на чем свет стоит, и даже черта поминают… Я думаю, вам лучше остановиться не в школе, а у Чанты Беги. Она очень гостеприимная и заботится о хороших людях; у нее остановитесь, у нее и питаться будете… Там вам будет хорошо. Я-то знаю, что говорю. Самый хороший дом у нас — дом Чанты Беги, если, конечно, не считать постоялого двора «Санта Лукресиа», но это ведь за Серропомом…

Малена почти не слышала Кайэтано Дуэнде. Ее внимание было приковано к дороге. Временами девушку охватывала дрожь, но не от вечернего ветра, от которого стыло лицо, и, разумеется, не от быстрой езды, — как было вчера, когда она со своим теперь уже таким далеким возлюбленным мчалась в автомобиле: таратайка двигалась настолько медленно, что можно было легко поспеть за ней пешком. Малена вздрагивала, озираясь на крутые обрывы, мимо которых они проезжали. Бездонные пропасти угрожали на каждом шагу, следуя вдоль всего размытого пути, — камень и песок, песок и камень, — и в ее невольных восклицаниях прорывался ужас; подавить в себе это чувство она не могла — ее страшили отроги Кордильер и этот пустынный, каменистый мир, где почва, плодородная почва, еще не пораженная эрозией, сохранялась лишь кое-где на вершинах.

Вырвавшись из-под нависших грозных скал, дорога шла теперь по плоскогорью, по которому рассыпались сосны, тянулись высохшие маисовые поля и скошенные луга; порой виднелись покинутые шалаши — приют на время сева или уборки урожая. Приближалась ночь. Малена посмотрела на часы… Ей так хотелось удержать в памяти счастливые воспоминания: вчера в эти самые минуты загорелись огни города — и моя любовь была со мной!.. Что за безумие… В последний вечер, убивая время, бешено гонять машину, — вместо того чтобы сидеть рядом, совсем рядышком, совсем-совсем близко, не двигаясь, не проронив ни слова, — ведь молчание и ощущение близости любимого человека волнуют до глубины души… Или сидеть совсем рядом, рядышком-рядышком, целоваться, прижавшись друг к другу, так, что прерывается дыхание и не в силах бороться с водоворотом страсти, с мучительным желанием отдаваться ласке, последней ласке, которая не может длиться бесконечно… Какой он странный человек! Наспех пытался что-то объяснять и тут же резко прибавил скорость, словно хотел сжечь свое чувство, прощаясь с ней, уничтожить воспоминания о том, как любовались они загоравшимися городскими огнями, как целовались, как спускались к озеру, чтобы увидеть отражение восходящей луны в его водах, как взбирались на холмы близ аэродрома, где даже стебли жухлого маиса гудят под порывами ветра, будто пропеллеры.

Темнело, но ночь еще не наступала, где-то набираясь сил; здесь даже воздух становился похож на пористый, полупрозрачный камень. У Малены заложило уши — от высоты. Откуда-то, словно издалека, донесся голое Кайэтано Дуэнде:

— Эй, барышня!.. — Малена, опомнившись, разглядела его силуэт, выросший из темноты, как вырастают из ночного мрака горы. — Да, барышня, я и есть говорящая гора… — он как бы прочел ее мысли. — И вот потому сейчас, когда стемнело, говорить буду только я.

Малене показалось, что она куда-то падает, проваливается, и нет возможности удержаться, сколько бы она ни цеплялась — пальцы как связка холодных ключей.

— Все, барышня, все можно отомкнуть этими ключами, — опять разгадал возница ее мысли, — если не забудете о Кайэтано Дуэнде! (Как далеко, каким далеким прозвучал голос, исходивший из этой головы-горы!) Ваши пальцы-ключи подходят вот к этим замочным скважинам… — И он показал на звезды.

Лошади, от копыт до грив покрытые пылью, походили на высеченные из камня скульптуры, будто камни, грохотали колеса.

Малена поинтересовалась, далеко ли до Серропома.

— Уже видны отсветы… — ответил Кайэтано Дуэнде.

До полусонной Малены снова донесся голос горы.

— Огни Серропома? — спросила она.

— Нет, барышня, огней Серропома еще нет. Это светится Серро-Брильосо. Поглядите-ка, как светится! Когда подъедем к Серропому, вы почувствуете аромат цветов, а эта гора — Серро-Брильосо, она отсвечивает… отсвечивает антрацитом. Хотя нет там никакого света.

Но гора многое в себе скрывает[38]… Вот я расскажу вам… Это в Серро-Брильосо произошла история с человеком, который целый год жил без головы… В начале каждого года Серро-Брильосо раскрывает свои недра и снова закрывается. Много в этой горе богатств… Да, жили тут, неподалеку, два кума. Я их знавал. Один из них разбогател — за одну ночь, с вечера до утра.

«Нашел клад», — шептались одни; «тайком гонит спирт», — уверяли другие; а были и такие, что утверждали, будто он контрабандист или просто-напросто запродал душу дьяволу. И что же с ним произошло в самом деле? Он сумел залезть в нутро Серро-Брильосо и вышел оттуда цел и невредим, да еще с кладом золотых монет, — весили они столько, что кум два дня подряд перетаскивал их к себе домой.

«Это желтый маис», — отвечал он любопытным, однако что это был за маис — золотой маис! Велико было его богатство, но ведь деньги, как и любовь, не утаишь. Начал он покупать богатую одежду и для себя, и для жены, и для детей, приобрел скот и землю, стал устраивать гулянки, тратил напропалую. И вот как-то другой кум, Хутиперто Артеага, спросил, откуда у него деньги. И в конце концов богатей признался. «Ты меня должен туда свести, — взмолился Артеага, — нехорошо, когда один кум богач, а другой — бедный». «Ладно, сведу я тебя, — ответил тот, — сведу в последний день года, ровно в полночь, чтобы на утро следующего дня ты тоже стал богатым, может, даже богаче меня». Так и сделал. Простились кумовья со своими женами и отправились на Серро-Брильосо.

«Кум, — сказал богатый, — ставлю только одно условие: не теряй головы!» «А что я должен делать? — спросил бедный кум. — Скажешь?» «Да, я скажу тебе. Не оборачивайся по сторонам. Тебя будут звать по имени — не откликайся. Будут играть плясовую — не танцуй. Тебя будут пугать драконом, что брызжет из глазищ своих водой и огнем — не обращай внимания. Ты должен войти в гору, забрать свое богатство — и сразу назад».

Ободренный этими словами, ровно в полночь, как только открылся вход в Серро-Брильосо, бедный кум вошел туда, а богатый остался снаружи. Стоит, поджидает приятеля, закурил сигару — прикинул, значит, как сигару выкурит, так кум и вернется. Но вот от сигары только пепел остался, а бедного кума все нет и нет. Захлопнулся вход в Серро — точно гром прокатился, — и кум остался внутри. «Аи, кума, — сказал богатый, возвратившись домой, — муженек-то твой остался в горе, не вернулся, и никто не знает, что с ним приключилось…»

Женщина, печальная-препечальная, пришла к Серро-Брильосо, пощупала землю, поплакала, просила у горы вернуть мужа, отца ее детей. Но Серро-Брильосо глуха к мольбам — гора-то эта богатая. Все равно как человек: богатеет — глохнет. Нуждающегося богачи не слышат; друга, который просит денег в долг, — не слышат; того, кто о помощи просит, — не слышат…

«Что же делать? — печалится кума. — Я даже не могу на девятый день помолиться за упокой его души, — кто знает, может, жив он? А ежели он мертвый? Как подумаю, что не почтила его память, все внутри переворачивается».

«Что ж, кума, — сказал тогда богатый, — подождем. Вот как истечет год и откроется вход в гору, пойдем вместе — глядишь, и узнаем что-нибудь о куме». Длинные, нескончаемые потекли месяцы, пока наконец не пришло время идти к Серро-Брильосо. К вечеру богач с кумой пришли к горе и стали ждать, когда откроется вход в нее. Захватили с собою провизию — заморить червячка. Взошла луна со своим кроликом-великаном на роже, стала разбрасывать крольчат по горам и холмам — необыкновенных крольчат с ушами-ракушками, откуда выскакивают другие кролики поменьше. И вот наступила полночь.

«Кума, пора… Не забывай о моих советах!» — напомнил богач. Когда они вошли, то сразу увидели пропавшего — узнали по одежде. Жена подошла к нему и чуть не рухнула наземь, только накрахмаленные нижние юбки ее и удержали, да еще предупреждение богатого кума — не то упала бы. Муж ее нес в руках собственную голову. Богатый кум мгновенно выхватил у него из рук голову и приставил на место. И что же? Тот повертел головой — как будто воротник жал ему шею и она затекла, и потопал вместе с ними к выходу. «Ну как делишки? — спросил он, а затем говорит:

— Только что вошел, и сразу голову потерял». «Только что? — в слезах спросила жена. — Ведь это было год назад, год назад, Хутиперто!» Что же с ним случилось на самом деле? Схватив сокровище и услышав музыку, он от радости пустился в пляс и тут же, видите ли, потерял голову…

Они уже проехали перевал — скоро должен показаться Серропом — самая высокая точка на этом склоне Кордильер, откуда в ясную погоду можно было увидеть Тихий океан.

По улочке, вымощенной галькой и булыжником, — незаметно влилась в нее проселочная дорога и здесь на перекрестках, возле домишек и оград, висели уличные фонари, — Малена и Дуэнде въехали в Серропом. Уже было что-то около семи вечера, может быть, чуть позднее. Странно… более или менее… ведь есть часы. В семь часов и тридцать восемь минут… совершенно точно! — таратайка остановилась у дверей пансиона, где Малену Табай встречали словно важную персону. Представители местной власти приветствовали новую директрису; обитатели селения тепло улыбались, дети преподнесли цветы. Отряхивая платье, она слезла с таратайки. Ее лицо скрывала маска пыли.

Кайэтано Дуэнде спрыгнул, взял лошадей под уздцы, поправил дышло у гнедого коренника. Как только стих шум, он внес чемоданы и простился с сеньоритой Табай; это было скорее напутствие, чем прощание.

— Не забывайте о Кайэтано Дуэнде, кучере, который доставил вас сюда и по дороге придумывал для вас всякие побасенки, чтобы скоротать время. Я знаю, вам будут нашептывать, что я самый настоящий дуэнде — домовой, но кто знает, правда это или нет. О таких делах никто ничего не может знать… Как- нибудь на днях свожу вас к паровым баням СанхаГранде и в Серро-Паломас, где эхо ветра блуждает в пещерах и воркует, как голубка. К вашим услугам, сеньорита, к вашим услугам…

Вышел возница, и появился посыльный, который передал ей телеграмму.

Не канцелярским клеем, а тягучим, резиновым — так показалось ей — была склеена телеграмма; еле-еле ее распечатала. «Моя любовь, — подумала она, — моя нежная любовь…» Прочла:

«Нечаянно вы оставили мне кое-что. Спасибо. Мондрагон».

Чему же она радовалась? Телеграмма предназначалась не ей. Не знала она ни одного Мондрагона и не понимала, о чем шла речь. Однако на бланке указано ее имя — Малена Табай, и вот ее новый адрес — Национальная школа, Серропом. Она хотела было возвратить телеграмму посыльному. И вдруг ей вспомнился тот сеньор из поезда. Быть может, это его так звали. В сумочке должна сохраниться его визитная карточка. Так и есть: Хуан Пабло Мондрагон.

«Телеграмма-молния… Из Пуэрто-Сан-Хосе… Нечаянно вы оставили мне кое-что. Спасибо. Мондрагон…»

Алые камелии — они были приколоты к платью!..

— У вас словно сердце пламенеет, — еще сказал ей он…

Чанта Вега поджидала приезжую под фонарем, освещавшим вход из сеней в коридор. Правой рукой она оперлась о бедро, а левой придерживала малыша, который ревел благим матом и бил ножонками.

— Цыц, ты, сопляк косолапый, дай сказать! Т-сс, несчастный! Тише, крикун!.. — успокаивала она малыша и тут же с любезностью, которая так свойственна беднякам, добавила: — Сюда, сеньорита, проходите сюда, я покажу вам вашу комнату.

Взяв чемоданы, Малена Табай прошла за ней в просторную комнату, которая казалась еще больше от тусклого света. Приземистая, узкая кровать, тумбочка, угловой столик под зеркалом, умывальник — точнее, тазик и кувшин с водой на треножнике, — вешалка, широкая циновка.

Малена как бы нечаянно приподняла покрывало — огромные желтые цветы на голубом фоне, — желая разглядеть простыни и матрас.

— Все новенькое… — заметила Чанта, прикрывая дверь перед малышом, который, встав на четвереньки, пытался влезть в комнату; оказавшись за дверью, он разразился громким плачем. — Все новехонькое, и простыни, и матрас, и наволочки, — но если вы захотите, все можно сменить. Если аппетит разыгрался, могу вас угостить — у меня есть суп и бульон, чилакили и бананчики в меду.

Оставшись одна, Малена рухнула на постель. Закрыла лицо руками и долго так лежала. На что жаловаться, если сама избрала этот путь? Она? Нет. Жизнь. У родителей нет денег, семья большая. Надо было избрать такую специальность, которую можно было бы получить поскорее и поскорее начать зарабатывать себе на жизнь. Учительница. Призвание?.. Уже давно эта проблема обсуждалась на теоретических конференциях; об этом говорили и в церковных кругах, когда речь заходила о «призвании священнослужителя, проявляемом недостаточно»; это вечная тема передовиц в учительском журнале «Ревиста дель магистерио» и главный пункт повестки дня конгрессов, посвященных вопросам воспитания. А на практике призвание трудно отделить от необходимости. В призвании есть склонность, в необходимости — категоричность. Тот, кто материально обеспечен, может выбирать; ему позволена роскошь следовать своему призванию. А тому, у кого нет ни денег, ни имущества, — если он хочет удержаться на поверхности, — надо соглашаться на все, покорно склонять голову под ярмо, которым его наградила судьба.

Она убрала ладони с лица и уставилась куда-то в пол, не видя, однако, ничего перед собой. Так мало света, такой тьмой окутано ее сердце…

Она тряхнула головой, встала и, подойдя к умывальному тазику, налила в него воды, — треножник в самом деле оказался новеньким. Вымыла руки, взглянула в зеркало и сама себе показалась каким-то привидением. Прежде чем выйти в столовую, она подняла с постели измятую шляпку из итальянской соломки — чуть было не села на нее. Повесила шляпку на вешалку, найдя крючок на ощупь, безвольной рукой, словно во сне.

— Присаживайтесь на эту трехлапую скамеечку, она надежнее всего да, кроме того, приносит счастье. Должна вам сообщить, что именно на ней сидел майор Тирсо Лобос, когда получил известие о своем повышении. Присаживайтесь и кушайте! У вас плохое настроение?.. Я поставила в воду цветы — те, что подарили вам дети.

— Нет, нет, что вы, дело не в настроении. Видите ли, мне не хватает чего-то привычного, домашнего…

— Вы правы. Вы такая изящная, хрупкая, а вас привезли сюда обучать грубиянов. Вот и не держатся тут учительницы. Последняя, как только вошла сюда, так сразу нахмурилась, и такая же хмурая и уехала. «Я, говорит, не для этого училась…» И вы так же скажете — и будете правы.

— Я думаю, наоборот, что… (эх, все-таки никак не обойдешься без этого слова!) мое призвание заставит меня остаться…

— Родители-то у вас еще живы?

— Живы…

— И как только они позволили вам, такой молоденькой, уехать в этакую глушь? Сюда надо бы старую учительшу, да вот никто не соглашается, а если какая и приедет, так сразу же превращается здесь в василиска. А вы еще совсем молоденькая, по всему видно… Ну, сколько вам можно дать?.. Лет девятнадцать?..

— Уже было…

— А не выглядите.

— Уже выглядела…

— Нет, нет, я сказала «девятнадцать», потому что не хотела говорить: «двадцать». А братья у вас есть?

— Семеро, и все моложе меня. А ваш малыш? — Малена поспешила переменить тему, предпочитая не пускаться в дальнейшие откровения. — Как его зовут?

— Ну, скажи, как тебя зовут… Бедняжка, он еще маленький, еще не говорит! Зовут его Понсио — нет, не в память Понтия Пилата, боже упаси, а в честь Понсио Суаснавара, по имени того, от кого он рожден. Хотя в вольном реестре его отцом указан Паулино Пансос… Ничего не поделаешь, по правде сказать, сынок-то от двоих…

— Под каким же именем он записан в цивильном реестре?

— Ах, в вольном-то? Да под фамилией Пансос.

Малыш подползал бочком, подтягивая ножку. Чанта подняла сынишку за ручонки и стала вытирать его.

— Поросеночек, когда ты научишься проситься! Так нельзя делать! Вот сейчас вымою тебя и уложу спать! Бедный сынок, кто-то поможет тебе в жизни?.. — Обратившись к учительнице, она сказала: — Может, налить вам супчику да соку, пока я принесу чилакили?..

Малена осталась одна. Глядя на лампочку, засиженную мошками, которые тоже еще не научились проситься, пальцами правой руки она рассеянно барабанила по столу, а в ушах на мотив «Donna e mobile…»[39] звучали слова:

Дон автомобиль по ветру перышком…

Сегодня же ночью, после ужина, она напишет ему, этому «дону автомобилю, по ветру перышком…» и расскажет о своих переживаниях в первый день разлуки, о потерянных камелиях, о том, как она была разочарована телеграммой, как опустились у нее руки, когда прочла, что телеграмму послал некий Мондрагон, которого она встретила в поезде и уже не помнит.

Хуан Пабло Мондрагон… Нет, не помнит… Хотя… что-то смутно припоминается… острое лицо, восточный разрез глаз, очень тонкие губы…

Чанта принесла чилакили,[40] плававшие в томатном соусе, как бумажные кораблики. Это были маисовые тортильи со свежим сыром, свернутые трубочкой, облитые яйцом и поджаренные. А за чилакилями последовали жареные бананчики, только что снятые с огня, они еще блестели от свиного сала и так и просились в чашку с медом, которую хозяйка поставила на стол.

— Пожалуйте кушать!.. — пригласила ее хозяйка и после минутной паузы продолжала: — Я выскажу вам свое личное мнение. Это так же верно, как меня зовут Чанта Вега Солис, — вероятно, потому-то меня и прозвали Солисситатада[41] — если вы, сеньорита, сейчас решите здесь остаться, то уже никогда не захотите уехать… — Пухлые губы приоткрылись, и сверкнули великолепные белые зубы. — Я знаю это по собственному опыту. Если человек, приехавший сюда, не решит немедленно уехать и остается в этих горах на день-другой, то когда начнет подсчитывать, оказывается, что уже прошли и год, и два, и три… Не знаю, курите ли вы… А я разожгу свой окурочек… Пойдемте-ка со мной на кухню… В наших горах человек живет и еще долго будет жить, забыв о времени… — продолжала Чанта Вега и, войдя в кухню, прижала кончик своей полуразжеванной сигареты к тлевшему угольку. — И этот Кайэтано Дуэнде, который вас привез сюда, не зря зовется Дуэнде. Хоть и неотесан он, как вы могли заметить, а лучше кого угодно объяснит то, о чем я сейчас вам толковала: здесь человек — существо вне времени… Он объясняет, что это значит — находиться в бесконечности… А меня — представляете себе, хотя я и в летах — меня пугают эти слова, когда слышу их, охватывает какой-то детский страх. Я так хотела бы уехать отсюда, перебраться в такие места, где время течет по-человечески. Я человек, я истосковалась по времени… Меня приводит в отчаяние сеньор Кайэтано!.. Прямо с ума сводит!.. У него глаза, как у повешенного!.. И в голове какой-то ветер! Нет, сеньорита, не оставайтесь здесь, уезжайте завтра же, как уехали другие, — они бежали отсюда, еще не зная, что их здесь ожидает, они просто не видели никакого смысла оставаться здесь!.. А что их ожидало?.. Жить среди этих безмятежных горных вершин да безумно таращить глаза на солнце. Словно здесь люди — не люди, а деревья!

— Успокойтесь… Мы поговорим завтра… Я сказала, что остаюсь, я должна остаться верной своему долгу…

— Беда, да и только! Вас ведь привез сюда Кайэтано Дуэнде, вот и началось колдовство. Он и меня привез сюда… Столько лет прошло с тех пор, и все годы — в этих горах… Даже китаец, каким бы он ни был, не сможет уйти отсюда! Тут у нас есть такой старик, побеседуйте-ка с ним — убедитесь, что я не вру.

— Простите… И обо всем этом вы говорили другим учителям?

— Не было нужды. До них сразу доходило, что попали они сюда только затем, чтобы быть заживо погребенными меж этих гор без прошлого, без настоящего и без будущего… И все они уезжали… нет, удирали без оглядки. А вот вы говорите, что остаетесь здесь. Потому я и решила высказать вам все, пусть даже это будет вам неприятно. Я хочу, чтобы вы все знали, а если завтра начнете раскаиваться, вспомните, что вам сказала Чанта Вега.