"Глаза погребённых" - читать интересную книгу автора (Астуриас Мигель Анхель)

XXXVIII

Жужжит и жужжит швейная машинка. Склонилась над ней Клара Мария — голая по пояс, голова обернута мокрым полотенцем, ноги в тазу с водой. Жара душит. Выпаривает мысли. Не хочется ни о чем думать. А надо приниматься за дела. Надо сузить платье кремового цвета. Аи-аи, как похудела! Затекла рука, и донимают мурашки, преследует какой-то зуд, какая-то боль в локте, в плече, но от работы она не отрывается. Надо сузить юбку, а здесь, на груди, прострочить. А то, пожалуй, лучше сделать вытачку. Еще немного убрать. После бесчисленных любовных схваток опустились грушами груди, и это уже заметно, хотя она постоянно носит специальную грацию. В самых кончиках двурогой луны — двуполюсный магнит, притягивающий, манящий! Жужжание швейной машинки заглушило шаги вошедшего. Взгляни, кто это! Что-нибудь, конечно, неприятное: кобель что-то лает, не к добру. Ошеломлена, поражена была Клара Мария, увидев самого капитана Педро Доминго Саломэ, бледного как мертвец. И сразу же нахлынули другие чувства — счастье, радость и гордость охватили женщину: вернулся сам, по своей воле, не дожидаясь ее зова, как случалось прежде, когда приходилось вымаливать встречу перед образом святого Антония, обрызганным агуардьенте и обкуренным сигарой-самокруткой.

Но вся радость улетучилась молниеносно, даже слезы выступили на глазах, как только она разглядела его — какой он больной, хилый! Человек, стоящий на краю могилы. Остекленевшие глаза, не мигая, уставились куда-то вдаль; дышит он словно животом, а не легкими, и пахнет от него скверно-прескверно…

Он даже не обнял ее. Бедняга! Лишь провел рукой по плечам, как бы желая удостовериться, что она тут… вся, не исчезла. Температура, по-видимому, была настолько высока, что он уже еле-еле соображал, — ощупью нашел постель. Рухнул на койку, доска доской. Попросил стакан воды. Она ушла и через минуту вернулась. Не сразу. Не могла же она подать ему воду в стакане, которым пользовалась каждый день. Вынула из шкафа голубовато-бирюзовый графинчик, цвета незабудок, и стакан такого же цвета. Как раньше.

— У тебя опять малярия, надо будет растереть… — вздохнула она, прислушиваясь, как жадно глотает он воду.

Педро Доминго воспаленными глазами заглянул в глаза Клары Марии, присевшей на край постели. Согласен на все. Она стала гладить его, вначале нежно, потом все сильнее и сильнее, будто делая массаж, — во время приступа малярии даже легкое прикосновение к суставам отзывается адской болью.

— Немного погодя, — сказала она ему, — я натру тебя спиртом с хиной.

Капитан попросил, чтобы она дала ему передохнуть. Лечение — после, а сейчас ему хотелось растянуться на постели, закрыть глаза, держа ее руку в своих горячих, пылающих жаром руках.

«Не так уж плохо, что у тебя есть Клара Мария… хотя бы как козел отпущения…» — подумала она, но вслух ничего не сказала. Лучшее слово — то, которое не высказано, и, наклонившись над ним, она прижалась щекой к его щеке, раскаленной и колючей, — видимо, последние сутки он не брился.

Шумы дня — гул грузовиков, грохот телег, свистки далеких паровозов — отвлекли мысли Клары Марии. Незаметно, как только Педро Доминго, ее любимый, заснул, она постепенно высвободила свою руку из его ладоней и ушла. Она развела в глубокой тарелке беловатый порошок хины в спирту — если натереть спину, можно облегчить хотя бы немного приступ малярии, — в этом лекарстве она была уверена, иначе не звали бы ее Клара Мария из кабачка «Был я счастлив». Была ли она счастлива с ним? Очень счастлива. Он по-прежнему лежал, вытянувшись на постели. Она не стала его будить. О чем-то вспомнила. Да, надо проверить карманы. В этом деле она была искусна. Но теперь она искала не деньги, а какое-нибудь письмо или фотографию той, что послала телеграмму. Негодяйка! Проклятая! Чтоб ее молния поразила!.. Ничего не нашла. Она сняла с ремня пистолет сорок пятого калибра с инкрустациями из перламутра на рукоятке и длинным вороненым стволом, положила на ночной столик около постели, где стоял приемник.

Ей не давал покоя вопрос: почему он сегодня пришел к ней? Этот вопрос словно повис в воздухе, как колибри над цветком, словно парил меж ресниц. Зачем он пришел? Ищет сочувствия, потому что ему плохо? Ищет любви, потому что ее любит? Неужели малярия оказалась сильнее останков покойника, что послала с мулатом бросить перед дверьми ее дома та, неизвестная, отправившая телеграмму? Ведь та посылала свой зловещий дар, чтобы вырыть пропасть безразличия и вражды между ними, а если бы ей не удалось разлучить их, то она попыталась бы вырыть пропасть вечности между ними. Если не разочарование в любви, так смерть. Будто тяжкий приговор обрушился на них. Ложные догадки, предрассудки. А если она сама захватила врасплох мулата, сама вырвала у него кости из рук! Приговоры исполняются. И вот сейчас ее возлюбленный здесь, лежит, похожий на покойника! Глаза ее заволокли слезы. Разочарование в любви или пропасть вечности? Что лучше? Почему же, бог мой, они должны разлучиться, забыть друг друга или умереть — почему? Кто из них должен умереть?.. Нет, это не ладони были сомкнуты в порыве отчаяния. Это было сердце, разорванное пополам, и прикосновениями пальцев она пыталась сшить обе его половинки. Разве у той, неизвестной, сил больше, чем у нее? Почему тогда та призывала на помощь покойников? Потому что, как ей говорила Тонина Сансивар, нет никакого средства против земли с кладбища, если ее соскребут со дна могилы после черной мессы? И эта собака с помощью мулата вершила свое дьявольское дело при свете луны — тогда, когда полнолуние сменяется последней четвертью — голая, спереди налеплены светляки, пониже спины — дохлая летучая мышь, груди обрызганы каплями жабьего яда, а к животу над пупком привязан портрет Педро Доминго Саломэ…

Обо всем этом поведала ей Тонина Сансивар, старая кумушка с пропитым голосом, как у того зобатого бродяги. Она сказала ей, что почти нет средств против заклятия, если взять земли у покойника и высыпать ее перед дверьми или на пороге дома, ибо тогда один из двух должен погибнуть, если они не позабудут друг друга, если не разлучатся, если не перестанут любить.

По-матерински склонившись над капитаном и вглядываясь в его лицо, еле-еле сдерживая рыдания, она приблизила губы к уху возлюбленного, горевшего в лихорадке, и стала просить, чтобы он покинул ее, чтобы забыл ее, чтобы не думал больше о ней.

Клара Мария тяжело вздохнула. Опустошенная, разбитая, она понимала, что теряет все, разлучаясь с человеком, с которым провела лучшие годы своей жизни, и уже не сможет удержать его, даже если и попытается — даже если и попытается, все равно она потеряет его: он будет обречен на смерть. Лучше!.. Лучше пусть умрет!.. Эти страшные слова она едва не произнесла вслух. Резким жестом, тыльной стороной руки она провела по губам, точно хотела убедиться, не сорвались ли случайно эти слова с губ. Легла рядом с ним и шептала ему: «Любовь моя, вы слышите меня? Я вас теряю… — Она говорила ему «вы» из какого-то кокетства. — Вы знаете, что я вас теряю?.. Подумайте, красавчик, подумайте, сколь велико мое самопожертвование…» — и вдруг ей самой стало тошно от этих слов, от этой льстивой лжи. Самопожертвование?.. Комедиантка!.. Хочешь не хочешь, а потеряешь его, нет, все равно он не сможет остаться с тобой, с Кларой Марией, той самой, из кабачка «Был я счастлив», — вздохнула она, вздохнула, еще раз вздохнула, — …останется с той, другой или со смертью… — опять вздохнула она. — Чем удержать его?.. Конечно, много, слишком много совпадений, и нельзя не поверить Тонине… а вдруг это простая случайность?.. Надо бы вспомнить, когда появился мулат, чтобы посеять землю покойника перед ее дверьми — до того ли, как была получена телеграмма и ушел Педро Доминго? Или после? А телеграмма… почему не доставили ее в казарму? Разве это не случайность, что телеграмму принесли сюда?.. Ведь она всегда наводила о нем справки у караульных, посылала ему записки или просто вызывала его, почему же она не сделала этого теперь, не потому ли, что земля покойника парализовала ее? Не для того ли, чтобы отомстить капитану за обман, чтобы удовлетворить свою страсть — души, а не тела, — она связалась с этим юным рыжим гринго с голубыми глазами и даже пустила его в свою постель?.. Ха-ха! Джаз, джаз!.. Но бесполезно сейчас ломать голову над тем, чего уже ни исправить, ни изменить. Что было, то было. Вероятно, из копчика покойника был пепел, посеянный перед ее порогом. Как случилось, что она искала забвения с тем щенком!.. Была холодной, пошла по сходной… Она чуть не рассмеялась вслух, даже в горле защекотало, когда вспомнила: джаз-джаз-джаз!..

— Прости меня, — сказала ей Тонина Сансивар напоследок. — Разбила я твое сердце, но не могла скрыть от тебя, насколько мрачно все это. И только ты можешь исправить дело, если смоешь кровью или огнем «тоно» покойников, подброшенных тебе. Кровью надо смыть, кровью того, кто сделал тебе зло, или огнем, в котором тебе самой придется превратиться в пепел, — поджечь самое себя и сгореть. Когда на человека падает это «тоно», очень трудно от него избавиться. Кровью или огнем! Что касается нас, «тоно» это, как и душа, всегда с нами, оно важнее души, сопровождает нас и после смерти.

Тонина зажгла сигарету — табак в туго завернутом высохшем маисовом листке — и потягивала ее, едва прищурив выпученные глаза, даже веки не прикрывали глаз. Затем назидательным тоном, окутав слова табачным дымом, добавила:

— Когда мы родимся, нам дается душа, и «тоно». И оно более близко нам, чем душа. Сейчас я тебе разъясню. В предчувствии смерти душе становится страшно, и она улетает, уходит, исчезает, до того как труп станет холодным, а «тоно», наоборот, остается, продолжает оставаться с нами, потому что «тоно» — запомни раз и навсегда — это запах животного, данный каждому, каждый христианин пахнет каким-нибудь животным, это и есть запах — его «тоно». Понимаешь?.. (Единственное, что дошло до сознания Клары Марии: вместе с возлюбленным она потеряет все — и душу, и «тоно», все…) И вот тебе, дитя мое, подкинули «тоно» покойника, подкинули под порог, в щель, куда не проникают, уверяю тебя, бедняжка, ни воздух, ни свет, ни солнце, где может лежать все гнилое, все червивое, все окаменевшее, все, что стало прахом несчастных покойников…

Потирая высохшие руки, не выпуская изо рта потухший окурок, Сансивар сказала:

— Вот и сделай вывод. Твое тело как бы разрисовали известкой костей скелета! Ты должна понять, что на тебе «тоно» покойника, и не одного, а многих, многих покойников! Если бы только один был, можно было бы помочь тебе — надо было бы лишь узнать, какое «тоно» было у покойника. Но зло, которое тебе причинили, можно поправить только кровью или огнем. Не давай больше сыпать кладбищенскую землю перед твоей дверью, а если это случится — и мужчину от тебя оторвут, и жизнь свою потеряешь…

Вернувшись домой, она перетащила постель, ночной столик, радио, джутовый коврик, тазик, образ святого Хоакина с младенцем в угол комнаты, к окну, чтобы видеть, что делается перед домом. И если мулат придет еще раз, то уже не уйдет отсюда. Исцарапать его, искусать, изрезать ножом, изрубить мачете, что лежал на кухне, — пока не омоет он своей кровью землю и не смоет «тоно» покойника… и если та, что посылала телеграмму, будет и впредь посылать их, то ей придется посылать их мертвецу, хотя ее, Клару Марию, мертвец совсем не устраивает…

Она погасила электричество и зажгла светильник. Ее возлюбленный спал, изнуренный лихорадкой. Придется разбудить его, чтобы натереть спиртом с хиной, а потом пусть еще поспит, прежде чем идти в комендатуру… Бедный, бедный, он даже пришел в своем лучшем мундире. К каким часам ему нужно быть в комендатуре? Если рано утром, то это не страшно. Однако по радио передают такие сообщения — как это позволили ему уйти? А быть может, он сбежал? Во что-то впутан? В свое время он не добился повышения в чине и, быть может, сейчас представится подходящий случай?.. Она с грустью смотрела на него. Подходящий случай для него и… не для нее… для другой… Если в чем-то попался… Эти военные всегда погибают стоя. Но рисковать сейчас, когда он так болен… И что с ним? Быть может, этот жар не от малярии, может, у него какие-нибудь неприятности? От этого разболелась печенка, а потом расходились нервы. Да, это, должно быть, так. Он во что-то впутан. Что-то он и раньше говорил. Раньше, когда была любовь, а сейчас ее почти уж нет, завтра же и вовсе ничего не останется. Раньше они говорили не так, как потом, когда он приходил, раздевался, ложился… Как животные… конечно, и от слов устаешь, и все всегда кончается одинаково… или… или… быть может, уже не о чем было говорить, совсем как те скоты, которые скалят зубы и полагают, что смеются; которые хватают женщину и считают, что любят; которые, когда они рядом с тобой, думают, что они действительно близки, а на самом деле — аи, боже мой! — дальше, чем луна от солнца. Раньше — да, — он был такой общительный, разговорчивый, рассказывал ей о службе, о карьере, о повышениях, и хотя не дали ему чина выше капитана, он часто с гордостью говаривал: «Для военного жить значит служить! Единственный порок у военного — это служба!»

При этих словах она всегда заливалась хохотом, опрокидываясь навзничь… А совсем недавно, когда она напомнила ему эти слова, он отрезал: «Это я говорил? Я был, должно быть, слишком пьян или слишком юн! Для военного жить значит служить? Ха, то же самое, что быть слугой в ливрее или лакеем, все равно!..»

А если не будить его — просто расстегнуть мундир и рубашку и растереть? Зубы больного выбивали мелкую дробь. Жар сменился ознобом. Она поискала, чем укутать его. Накрыла. Подумала о том, что было бы хорошо приложить к ногам горчичник, следует принять все меры против болезни. А вдруг и в самом деле он замешан в каком-нибудь опасном деле — сейчас все говорят о падении правительства. Галуны нелегко достаются. Разве сможет он, обойденный по службе капитан, получить другой чин, вытягиваясь перед Зевуном или бренча на гитаре с этими Самуэлями, которые так не нравились ей — она и сама не знала почему. А теперь, должно быть, во что-то впутан… Теперь он, пожалуй, станет полковником, не ниже, и его… их… переведут в столицу… Поэтому благоразумнее не напоминать о телеграмме, не заводить скандала… да, да, их переведут в столицу — с ней или с другой, быть может, там ее не достанет «тоно» покойников.

А если послушать радиоприемник — тихонько… Включила и мало-помалу стала усиливать звук… быть может, передадут сообщение… искала, искала, искала… ничего, кроме военных маршей… странно, что в эти часы не передают обычную программу… марши… марши… марши… марши… мар… Забывшись, Клара Мария, вместо того чтобы приглушить звук, увеличила громкость — и ее окатил душ джазовой музыки, напомнив о юном гринго с голубыми глазами. В ту же секунду она выключила радио… Закрыла глаза, а сердце билось — билось в груди…

«Прекрасное имя — Боби Томпсон!.. — подумала она. — Должно быть, уехал. Только поэтому и уступила ему во второй раз… Только поэтому?.. Э-эх, себя обманываешь, ты же ему уступила, потому что он тебе нравится! Нет, нет!.. — Она даже покачала головой, обращаясь сама к себе: — Богом клянусь, что нет! Первый раз — да, не стану отрицать — это было сумасбродство, каприз, захотелось быть с ним, захотелось быть только с ним, «самоизоляция», так, кажется, говорил тот учитель, гнусавенький, которого арестовали за то, что он агитатор, а кого он агитировал, только ораторствовал без конца перед бутылкой спиртного — пить или не пить. Да, в первый раз — да, я чуть сама не позвала юнца-гринго, а вот во второй раз… он ведь уезжал, надо было проститься с ним, как это делают современные люди, под джаз: …vanguard jazz…»[154]

Bye-bye![155] — он, должно быть, уже уехал, далеко, а сейчас остается только вспомнить его — и рядом со своим мужчиной, который уже был не «ее мужчина», он принадлежал другой, а может, и костлявой с косой. Надо смириться с мыслью о потере, если не хочешь страдать и страдать. Смириться? Но на ней заклятие — и в этом виноват мулат, который подбрасывал кости по приказу той, проклятой, пославшей и телеграмму, и останки покойника. По спине побежали ручейки пота. Нет, это не истерика, это слезы. Она плакала всеми своими порами, как плачет душ или лейка… ах! Если бы можно было смыть с себя этим потом, этими рыданиями проклятие могильной земли, тяжелым бременем давящей на ее плечи. В каком-то журнале она читала историю одной мумии. Вот Сансивар, Тонина Сансивар, не сумела или не пожелала объяснить ей научно, что с ней творится, а ведь она обращается в мумию… мумию… она — мумия, а та, другая — живая!.. Быть вместе с мертвыми?.. Что-то об этом говорила ей Тонина Сансивар, говорила под большим секретом, и, быть может, слова ее имели двойной смысл… Прах покойника бросили на нее, чтобы не оставить места живому… ха, ха!.. а у нее хватит места и для всех покойников, и для всех живых!.. Но сейчас не в этом дело, надо принять все меры, чтобы не обратиться в мумию…

Она откинула волосы, упавшие на лицо, и встала. Прежде всего двигаться, не лежать, не сидеть как мумия на краю постели перед выключенным радиоприемником. Жизнь — это движение. Поднимешься — и сердце бьется. Этот мулат, должно быть, бродит тут, рядом, зная, что ее любимый вернулся, и снова попытается подбросить кости покойника. Она быстро подошла к двери и резко распахнула ее. Никого. Вздрагивают звезды в небе. Вздрагивает ее тело. Ночь горячая, влажная, душная. Если она встретит его, то убьет, убьет тем маленьким мачете, что лежит на кухне. А сейчас надо подождать, подождать за дверью, здесь, рядом с деревянным крестом, на котором вырезано сердце Иисусово, и рядом с образком Гуадалупской девы, который подарил ей падресито Феху и который она украсила освященными букетиками. Если встретит мулата, она убьет его — кровью смоет проклятие, висящее над ней. Никого. Никого. Даже не верится. Сердце бьется сильно, и явь уже не кажется явью. Она положила мачете в угол, туда, куда она обычно его прятала; провела рукой по лбу, стараясь успокоиться. Сейчас, кажется, стало лучше. Лучше. Во имя справедливости она чуть было не совершила преступление, но какие законы или кодексы могли бы наказать тех… Разве существует смертная казнь для цех, кто крадет чужую любовь, кто наносит удар в спину? А ведь любовь во много раз важнее, чем жизнь. Разве можно сравнить настоящую любовь, любовь, в которой ты находишь спасение от всех горестей, от будничной жизни, с той любовью, которую изображают в театре или о которой пишут в книгах? Тем серьезнее преступление той, которая покушается на чужую любовь. Тем серьезнее преступление той, которая прибегает к таким средствам ради достижения своей цели. Даже в кино она подобного не видала. Вступить в союз с покойниками, с прахом покойников, с ночью, потому что ночью можно причинить больше зла. Вступить в союз с тенью, с тьмой, с мраком, с кровавым мулатом, которого она прогнала прочь. Дверь ее дома лишь приперта, не закрыта на ключ или на щеколду, чтобы поскорее, одним ударом распахнуть ее и захватить врасплох мулата, если тот опять придет колдовать. На этот раз ему не уйти. Но откуда это предчувствие? Почему ей кажется, что именно этой ночью мулат придет? И она подумала о любимом… Шаги? Она прижалась ухом к двери и замерла, затаив дыхание. Да, ясно слышны шаги. Пусть подойдет… Она не схватила мачете, чтобы броситься на мулата и отрубить ему голову. Она вдруг увидела, что больной, лежа на постели, пытается ногами сбросить простыню… как будто хотел уйти, уйти от нее, уйти к той, которая послала телеграмму. Он что-то бормотал, с кем-то прощался, но слов нельзя было разобрать в лихорадочно дробном стуке зубов.

Клара Мария подошла к больному, прислушалась к обрывкам слов, которые вырывались у капитана Саломэ, и эти кусочки слов представились ей костями — ей все не давали покоя кости, что она нашла у мулата в кармане той ночью, когда застала его сеявшим зло перед ее дверьми. Кружилась голова, кружилась даже от тусклого света светильника, поглощающего собственный свет; кружилась голова — как бы сквозь туман и мрак уплывало в неизвестность ее мумифицированное тело — зеленое лицо, гладко причесанные волосы, отливающие мертвым глянцем скулы, застывшая гримаса искривленных губ, засушенная улыбка. Она не поняла вначале, что бормотал капитан, и только после, подумав и попытавшись связать слова, которые ей удалось расслышать, уяснила, что действительно он, кажется, в чем-то замешан и что эту форму надел в ночь на 29 июня только потому, что…

Может быть, удастся выяснить что-то из сообщений радио? Она снова включила бы радио, но опасения опять услышать джаз подавили ее любопытство, а услышать джаз — это как бы упасть в объятия юного гринго… именно сейчас, когда у нее находится он, ее мужчина. Вздохнул светильник — вздохнула и она; светильники вздыхают только по душам неприкаянным, она же вздохнула, вспомнив Боби. Это было безумие, когда он пришел во второй раз. Превратил ее в какую-то жевательную резинку, гибкую, липкую… Мумия? Мумия — она? Быть может, мумия — для этого офицеришки, который все никак не мог шагнуть выше капитана, и всякий раз, когда его товарищи получали повышение, он, казалось, получал понижение и казался самому себе не человеком, а пичужкой. Вот для него — да, она была мумией, самой что ни на есть настоящей мумией! Но она не была мумией для мальчишки с голубыми глазами, — никогда она близко не знала людей с голубыми глазами, только чувствовала их на расстоянии, — для этого юного гринго, который возродил в ней молодость, она снова стала живым существом, безудержным и буйным…

— Отпустите меня!.. Отпустите меня!..

Только сейчас она поняла, что обнимает не гринго, а капитана… и она отбросила его, как пылающий уголь. Он и впрямь пылал, как уголь: беднягу сжигал жар.

— Отпустите меня!.. Отпустите меня!.. — продолжал твердить в бреду больной, не пробуждаясь; похоже, он пытается освободиться от кого-то, кто придавил его, не позволяя шевельнуться.

— …других нет… нет… — бредил он, — других нет… только я… отпустите меня… отпустите… только я… Компания и правительство… Сокрушить их… кажется сном… — Как бы набираясь сил, он пожевал губами и повторил: — Кажется сном… кажется сном… Проклятый?.. Ах, так… нам заплатишь!.. — Внезапно четко произнес: — К чему чины, если во мне не нуждаются?.. — Легкий стон сорвался с его губ, он с трудом вытащил из-под себя левую руку — он продолжал лежать ничком — и стал ощупывать онемевшими пальцами вышивку на подушке. — Нет… нет… Самуэлон, этот пассаж у меня не получается… — Он шевелил пальцами на подушке. — Другой рукой лучше… полными аккордами?.. Плохо слышу… аккордами?.. От огненных струй факелов — к струнам кишок… — Он понизил голос до шепота, словно боялся, как бы его не услышали… — От факелов — к струнам… в этот день он заплатит за все… сполна… никаких повышений… чтобы только не сдвинули с места — чтобы оставили в банановом феоде со своими двумя капитанами и двумя сотнями солдат… а теперь что за важность, Самуэлон, что за важность, Самуэлон, что за важность, если не столь точно будем следовать нотам, раз повышаем тон… полутон… полутона мы понижаем, и уже слышно, как поднимается толпа… народ поднимается, добирается до последних… народ даст повышение…

Клара Мария разомкнула губы, но не проронила ни слова. Послышался такой звук, словно лопнула паутина слюны. «Что-то заваривается против полковника, — подумала она, — против Зевуна». Ладонью она приподняла горячие, липкие волосы, не отдавая себе отчета, зачем это сделала, — хотя, быть может, просто захотелось почесать голову. Почесала в голове, надеясь, что зуд пройдет, а зудело где-то внутри, и, растрепав волосы, черные, блестящие от пота, она начала заплетать косу…

Ей стало страшно — Педро Доминго лежит как мертвец, закрыв глаза, лицо неподвижное, ни кровинки, при тусклом свете светильника кожа похожа цветом на пемзу. Он приподнял руку, так и застыла она в воздухе, откидывая тень на стену… Разбудить его… Встряхнуть его… В таком почти бессознательном состоянии вряд ли он может даже шаг шагнуть… Она прислушалась, не идут ли часы… Как будто остановились… Недаром говорят, что часы останавливаются или отстают, когда кто-нибудь бредит… Не стала будить его… Лишь опустила его руку… Не стала будить… Какие-то непонятные слова — может быть, слова любви? — тянулись с его языка. Напрягала она слух, все еще мучила ее слепая ревность, прислушивалась к каждому звуку, произнесенному им, и вдруг ей послышалось, что он назвал какое-то женское имя, может, это та, что прислала телеграмму, но она вовремя спохватилась: Роса, о которой он упомянул, это Роса из его любимого танго!.. Вздрагивают его ресницы, выбивают мелкую дробь зубы, и несет он сумасбродный бред от боли, от страдания…

А в сознании больного проносились образы живых людей: капитан, который учится играть на гитаре; Самуэлон, Старатель-забастовщик и революционер; Каркамо, один из двух капитанов, осужденных быть капитанами всю свою жизнь, чтобы не нарушить рутину в банановом феоде полковника Зевуна. Под аккорды гитары капитан-ученик все повторял и повторял — в отчаянии или вызывающе — слова танго: «Роза пламени со всеми развлекалась…», не то; «Роза пламени, счастливая, смеялась…» Х-ха!.. ха…

Клара Мария слышала хохот и не понимала, почему он смеется, почему вдруг вспомнил это танго, и не могла сообразить, что насмешливый хохот этот входил тоже в напетое танго.

— Бедняга, — сказала она с жалостью. — Бог знает, в какую историю он впутался! Смех этот не от хорошей жизни… плохо, если он связан с забастовщиками, а правительство не падет, и плохо, если он защищает правительство, — это, конечно, его долг, — а победят забастовщики… — Она покачала головой. — Да разве может быть хорошо в нашей стране, и так худо, и так худо…

— Ха… ха… ха… — хохотал больной, — ха… ха… ха… ха… ха… ха… ха… Нет, Самуэлон… нет, Самуэлон!.. Быть гражданином этой страны — это не значит родиться пеоном, иностранец уже не выступает па… па… трон… — В этот момент капитан так резко повернулся, что если бы она не подхватила его, он упал бы с постели.

Она подхватила его чуть не на лету, положила голову на подушку, стерла пот со лба, с носа, с век, с подбородка — отерла все лицо платочком, распространявшим аромат духов, и слегка похлопала его, как ребенка, чтоб крепче уснул. Конечно, здесь он вне опасности, а на улице, если он действительно впутан во что-то, — он, бесспорно, в чем-то попался, на улице его могут убить.

Она разделась. Но и это не спасало от жары. Места не находила женщина. Ей представлялось, что все окружающее каким-то тяжким бременем повисло над ней, не касаясь ее, точно темные тучи. Взмахнула рукой, словно желая отогнать наступающую на нее мебель — движутся на ножках столы и стулья, вышагивают часы, тикающие, точно механическая мошка, и на нее сыплется прах мертвого времени… Снова ее охватили раздумья, но она уже не в силах была о чем-либо думать. Погасила светильник и пристроилась рядышком со своим возлюбленным — в карете сна можно умчаться от любого зла, так хорошо покачиваться на мягких рессорах дремоты, — однако взгляд, уже помимо ее воли, опять обратился к двери: вдруг явится мулат? Это более чем вероятно, ведь он знает, что капитан вернулся, находится здесь. Но сейчас мулат живым не уйдет! Защищая свою любовь и свою жизнь, она была готова на все. Нет, живым он не уйдет.