"Глаза погребённых" - читать интересную книгу автора (Астуриас Мигель Анхель)

XXXVII

Гривы, глаза, хлысты, шпоры, каски, стремена, и пылища — всадники и кони будто стерли линию дороги, и меловая пыль, взвихренная ими, осела на листве деревьев да на темно-темно-синей, почти аспидной доске неба. Укрывшись в кустарниках возле хижины, где находился Табио Сан, дозорные переглядывались друг с другом — благо расстояние было велико — и взглядами как бы совещались меж собой. Ловкие, гибкие, они, как зайцы, рассыпались среди густых кустов эскобильи, спасаясь от цепких колючек «лисьего хвоста», острых когтей сарсы и зорко следя за каждым, кто приближался к ранчо; другие взбирались по откосу к хижине с тревожными вестями, а третьи, самые отважные, оставались на сторожевых постах с винтовками и мачете в руках, готовые ответить врагу острым лезвием и свинцом.

Ослепляющий полдень. Земля и небо затаили дыхание. Зной нестерпим. Все ближе и ближе столбы пыли. Табио Сану доставили первые сообщения о том, как настроены пеоны на плантациях — за забастовку или против нее. То и дело люди, собравшиеся в ранчо, выходили на порог, чтобы посмотреть, что происходит вокруг. Они готовы были — в случае опасности — превратить Табио Сана в невидимку, помочь ему спуститься по глухой тропинке в овражек-тайничок, со всех сторон закрытый тесно переплетенными лианами и непроходимыми зарослями.

— Это либо сельская, либо конная… — заметил один из тех, кто вышел из ранчо и наблюдал за приближавшимся облаком пыли.

— Та или другая — одинаково хорошо, тезка, что сельская, что конная…

— Не совсем одинаково. Сельская — это значит полиция, а конная — стало быть, военная, — кавалерия.

— Разница, конечно, есть, что верно, то верно, — но обе верхом… — вмешался третий, коренастый и широкоплечий человек, стоявший близ двери, чтобы в случае чего скрыться побыстрее — не из-за трусости, а «потому как семья большая».

Но пока что повода для тревоги не было. Кто сказал «страшно», тот умер накануне, и уже труп трупом! Люди на лошадях ехали из окрестных селений по своим делам. Да и трудно было бы сейчас отыскать какую-нибудь власть в деревнях и поселках. Алькальды и альгвасилы куда-то улетучились, как только донеслись первые вести о беспорядках в столице. А гарнизоны получили приказы не покидать казарм, и если прикажут — сражаться до последнего патрона. Какая странная тишина! Молчание пустоты, пустынных площадей и улиц, прекративших жить своей обычной жизнью и замерших в ожидании, быть может, — потусторонней. На деревьях висели удивительные плоды. Это были полицейские, которым не удалось скрыться. В панике они даже пытались сбросить с себя форму, и был, например, такой случай, когда двое полицейских, подобно сиамским близнецам, пытались натянуть одни и те же штаны толстого сержанта, по штанине на брата, и в таком виде бежать.

— С-сукины дети!..

Выкрики и выстрелы, опалившие воздух, внезапно раздались из туч пыли, поднявшихся под крышами Тикисате. Это улепетывали те, кто опасался встреч с вооруженными людьми в поселке или на плантациях. Не знали беглецы, что люди уже давно запаслись пулеметами и тщательно их припрятали. На пустынных улицах и под сенью банановых листьев люди, потягивая агуардьенте из бутылки с этикеткой, на которой изображен тукан с огромным клювом, говорили о забастовке, а если иные и не говорили вслух, так все равно думали о том, что пора снести головы кое-кому из гринго, сжечь их дома и очистить продуктовые лавки Компании!

Много раз пытался управляющий Компании переговорить по телефону с комендантом, но связь была прервана. Потеряв всякую надежду соединиться по телефону, управляющий послал своего секретаря, Перкинса, просить полковника, чтобы тот направил воинские части охранять жизнь и интересы североамериканцев, которые, — разумеется, отнюдь не ввиду опасности — перестали было пить виски (впрочем, некоторые, наоборот, увеличили дозу), разжигать трубки и чавкать жевательной резинкой. С диванов и качалок они любовались небом из окон своих коттеджей, где всегда царила искусственная весна, и делали вид, будто ничего не случилось, — они были уверены, что ничего не может случиться, ведь если какой-нибудь метис осмелится тронуть хоть один волос на голове североамериканца, то флот Соединенных Штатов обстреляет побережье, а военные самолеты затмят небо этой крошечной страны.

Через некоторое время управление Компании уже не просило, а требовало выслать войска для охраны плантаций, ссылаясь на то, что правительство этой страны взяло на себя обязательство гарантировать не только безопасность и жизнь граждан США и неприкосновенность их собственности, но и охрану тех пеонов, которые, удовлетворившись предоставленными им прибавками, откажутся участвовать во всеобщей забастовке, к чему их призывала кучка агитаторов.

В кабинете комендатуры убивал время полковник, также ослепленный и разбитый знойным днем, — зевок следовал за зевком, одни зевки словно останавливались на полдороге, другие гасли еще на губах, будто всосанные в воронку. Зевун был верен себе: не получив приказа сверху, он не пошевелил и пальцем, и солдаты оставались в казармах. А приказа все не было и не было.

Несколько раз он посылал в столицу шифровки, но военное министерство отвечало одной и той же фразой: «Ждите приказа». Но вот только что его уведомили, что он вскоре получит инструкции непосредственно из президентского дворца. Это сообщение было получено одновременно с перехваченным по радио важным сообщением «Голоса Латинской Америки»… из Мехико.

Радист услышал это сообщение из Мехико — услышал, но не осмелился повторить его, не смог бы повторить даже про себя. Как же доложить об этом коменданту? И все же надо было идти — он вытянется в струнку и выпалит все прямо в лицо начальнику. Он снял наушники и почесал за ухом, затем почесал затылок. Волосы, казалось, пропитались холодным потом от того, что он услышал. Шею сковали ревматические боли. Невралгический озноб, дававший себя знать и ранее, охватил все тело. Он встал, резко отодвинул кресло — пронзительно проскрипели давно не мазанные колесики ножек. Надо идти в кабинет полковника. Но как войти? Изобразить растерянность? Эту идею пришлось сразу же отвергнуть — нелепо, ведь он в военной форме. Войти с веселым видом. Нет. Нельзя, его могут заподозрить в благожелательном отношении к бунтовщикам… Принять равнодушный вид? Быть может, но… вдруг сочтут это за проявление неприязни к верховному вождю?..

И все-таки он превозмог себя, вошел в кабинет коменданта, автоматически произнес: «С вашего разрешения, начальник!» — и забормотал-забормотал, проглатывая слова, проглатывая звуки:

— От… от… от…

— Чего там еще?.. От кого?

— …ставка…

Зевун поднял брови. В его глазах заискрилось любопытство, уши и нос покраснели, он стал крутить усы, спускавшиеся ветвями плакучей ивы. Давно не стриженные ногти поблескивали наперстками, прозрачными наперстками, сделанными будто из тараканьих крылышек.

— Отставка? Моя отставка? — переспросил он, словно сам сомневался в том, что сказал, и тут же подумал: неужто меня лишили жезла? Значит, меня уволили в отставку, чтобы не смещать и дать мне какой-то шанс! Очевидно, Компания потребовала снять меня, немедленно снять за то, что я не послал воинские части, которые она просила для охраны плантаций.

Радист подтвердил, что речь действительно шла об отставке. И после длительного молчания, которое еще более подчеркивалось жужжанием мошек, тиканьем часов и глухим перестуком телеграфного ключа, комендант поднял глаза, помутневшие от страха, к портрету господина президента: портрет, висевший высоко в центре стены, господствовал над кабинетом.

С огромным трудом он выдавил из себя:

— О-о-о…н-н? — и осмелился показать пальцем на того, кто красовался в форме дивизионного генерала с клоком волос на лбу a la Наполеон.

Зевун обалдел. Покорный слуга, подручный, подначальный, подчиненный, считавший себя близким к верховному вождю, сейчас, когда все могущество вождя кончилось, превращался в бледное пятно, хотя лицо, шея, руки побагровели.

— Э-э-э-э… это твердят уже много дней, и этого, видать, кое-кто давно хотел, и даже по радио об этом болтают! …А-а! Скотина, кто позволил тебе слушать мексиканское радио?.. Что, у нас нет своего радио? Разве наши радиостанции хуже радиостанций Мексики?..

Тщетно было доказывать ему, что местные радиостанции, равно как и Национальная радиостанция в столице, уже много часов подряд передают только военные марши.

— Убирайся сейчас же, если не хочешь, чтобы я превратил тебя в лепешку! Завтра же отправишься под арест! Иди и слушай другие радиостанции, но только не мексиканские!

Вернувшись к себе, радист натянул наушники и, волнуясь, — не столько потому, что боялся встретить подтверждение известия, сколько потому, что старался точнее выполнить приказ, — стал крутить верньер приемника и искать другие станции, передающие последние известия. И все станции — Панамы, Кубы, даже Би-би-си — все подтверждали эту новость. Он вернулся в кабинет начальника, но вымолвить что-либо он уже не мог.

— В-в-в-в-в… в-в-в-в… — Губы отказывались ему повиноваться.

— В-в-в-в-в? Что еще? — Зевун поднялся с угрожающим видом, готовый обрушить хлыст на своего подчиненного, но не успел — как раз в это мгновение ему понадобилось подтянуть брюки…

Радист наконец смог сказать, что во всех передачах из Панамы и Кубы также подтверждается это известие — он стал навытяжку и с трудом удерживался от того, чтобы не поднять руки к ушам, — они зудели и чесались так, словно их все еще прижимали наушники.

Шеф отослал его на место, строго наказав немедленно передавать каждую новость, которую услышит, но только «достоверные сведения, слышишь, достоверные…».

Зевун рухнул в кресло. Перед младшим чином он старался показать, что не верит этим сообщениям, но наедине с самим собой не было смысла притворяться. Все ждали приказов, но некому было их отдавать. Потому-то и последнее указание из военного министерства гласило, чтобы он ожидал инструкции непосредственно из президентского дворца. Он бросил хлыст на стол, откинулся в кресле и, совсем как гринго, забросил ноги на стол.

— Могло быть хуже, — подумал он вслух, — закрутился бы я тогда волчком! Черт знает, что могло случиться… Прости-прощай тогда чин полковника! Конечно, было бы хуже, если бы, послушавшись гринго, я послал своих людей охранять плантации! Солдаты, услышав такое сообщение, могли взбунтоваться, примкнуть к забастовщикам… Пусть остаются здесь, со мной, запертые в казармах, по крайней мере они не узнают, что там делается!

Он ударил хлыстом по письменному столу. В дверях показался адъютант. Комендант приказал:

— Сходи-ка, посмотри, здесь ли капитан Саломэ? Если здесь, передай ему, чтобы перед уходом зашел ко мне, пусть сразу же проходит в мой кабинет!

Адъютант исчез и, вернувшись, доложил, что капитан Саломэ уже ушел.

— А куда?

Адъютант опять исчез — разузнать. Вернувшись, доложил:

— Он не сказал, куда ушел, но, поскольку у него приступ малярии, то, вероятно, к врачу, в госпиталь Компании.

— Точно. Он просил у меня разрешения. Я не подумал, что он уйдет так скоро. Можешь быть свободен!..

Адъютант не успел снова исчезнуть, как полковник сорвался с кресла и помчался вниз — проверить караулы и приказать, чтобы никто, ни один человек, не покинул казармы без его личного разрешения. Он также приказал никого не пускать в комендатуру, кроме капитана Саломэ и солдат, отправленных за довольствием.

В свой кабинет он не вернулся, а прошел в комнатушку радиста, расположенную позади комендатуры, и сам начал выстукивать ключом номер: 25… 25… 25…

По всей стране — по всем телеграфным линиям — выстукивали этот номер… 25…

Но 25 — секретный телеграфный код прямой связи с кабинетом господина президента — не отвечал…

Бесконечная июньская ночь. Небо, очистившееся от вчерашних и позавчерашних туч, выглядело новеньким, совсем как свежая кожица после того, как сошла болячка. Звезды казались только что вымытыми и светились ярко, не мерцая. К звездам взлетела ракета. Одна-единственная. Ракета взвилась бешеной змеей, златоглавой, с хвостом дыма. В прежние годы в ночь на 29 июня шумели праздники, все небо испещряли ракеты — радостно наступал день святых Петра и Павла с бородками льющейся воды над озерным молчанием банановых плантаций, мерно взмахивавших в знак приветствия своими зелеными мечами. Сколько ликования, вспышек шутих бывало в этот день; сколько звучало аккордеонов, гитар и маримб; сколько поглощалось горячительных напитков, сколько тамалей, пирогов из маисовой муки, выхваченных прямо со сковородки; сколько женщин забывало тогда обо всем под покровом банановых листьев…

А сейчас… уж лучше бы начался ливень. Ну что хорошего в том, что улучшилась погода, — необычно для этой зимней поры с ее тропическими затяжными ливнями? Праздника не было в эту ночь на 29 июня… 25, 25, 25 — продолжал вызывать полковник, все более и более приходя в отчаяние… — эта ночь ничем не отличалась от других, обычных ночей здесь, на побережье. Неумолчно и ритмично квакали лягушки и жабы, тараща из-под нависших брюхатых век глазки горящей серы. Пропилит-пропиликает одинокий кузнечик, переживший миллионы своих собратьев, умирающих, пиликая день-деньской ради того, чтобы набить опилками молчания матрасы ночи. Где-то пронзительно протрещат сверчки, как бы подливая масла в огонь очага, на котором поджариваются воздух и земля, гигантские деревья конакасте, гуарумо и сейбы, лианы, устремившиеся ввысь стволы деревьев пало-воладор, рассыпающие искры с высоких сучьев, что горят факелами, перекликаясь с далекими зарницами бушевавшей где-то бури. А зарницы рассеивают золотую пыль над морем, улучив мгновение, когда пролетят огромные морские птицы, со свистом пронизывающие ночной воздух, пожирающие мрак и пространство.

…29, 29, 29… полковник, совсем потеряв голову, не отдавал себе отчета в том, что он делает, — он набирал число текущего дня, и только что спохватился — …25, 25, 25… нет, нельзя представить, что верховный вождь бросил всех на произвол судьбы… 25, 25, 25… он снял мундир — воздуха, воздуха, больше воздуха! Ему не хватало воздуха даже сейчас, когда он остался в одной рубашке, из коротких, как бы зевающих рукавов которой торчали волосатые руки, — рукава, похожие на зевки, — это все, что осталось от прежних зевков, зевков былого самодовольства и удовлетворения, что так легко выкатывались из его рта, и даже усы теперь тяжело повисли, точь-в-точь гребень дохлого петуха.

Тикисате… Бананера… Объявят ли они забастовку одновременно?.. Ничего не известно было в эту ночь на 29 июня — все неопределенно, все повисло в воздухе… Тинистая влажность. Людская масса истекала огненными слезами. Ветер то дул, то затихал — и почти не приносил облегчения людям, полузадушенным зноем. Мужчины, одетые в парусину цвета дождевой тучи — зеленоватые лица, тяжелое дыхание, — одни вытянулись, как пальмы, другие прильнули к земле, как земноводные. Сейчас они должны решить вопрос — объединят ли свои усилия Бананера и Тикисате — два важнейших рабочих центра страны.

Студенты, учителя, специалисты, коммерсанты, журналисты, банкиры, даже ростовщики — все бросились в поток политической борьбы, стремясь покончить с тиранией Зверя. Однако, если не объявят всеобщую забастовку на плантациях Бананеры и Тикисате — а именно в Тикисате решение еще не было принято, — не будут вырваны корни тропической диктатуры и она сохранит весь свой яд.

Обо всем этом думал Табио Сан. Волосы его слиплись от пота, пот покрывал лицо. Табио Сан! Табио Сансур! — громко звал он, будто потерял самого себя. Ручейки пота, обжигающие, бесконечные, надоедливые, скатывались по его лицу, а он не обращал на них внимания: ему казалось, что сердце бьется не так, как раньше. Его мучила нерешительность рабочих, все еще продолжавших обсуждать вопрос — поддерживать забастовку или нет. Если этот торг затянется, может угаснуть боевой дух. А ведь именно сейчас из столицы стали поступать важные сообщения — там ожидали самого худшего после студенческой демонстрации, после манифестации женщин, одетых в черное, которые прошли в полном молчании перед президентским дворцом. Женщин пыталась разогнать кавалерия, полицейские бросали бомбы с удушливыми газами, но ни каски, ни сабли, ни бомбы не могли нарушить процессию, которая воплощала скорбь и грозный молчаливый гнев народа.

Были жертвы… Как там Малена?.. Не случилось ли с ней чего-нибудь?.. Быть может, она ранена, избита, увезена в госпиталь?.. Быть может, она арестована? Или… или… Табио весь оцепенел от внезапно мелькнувшей мысли — убитая, лежит на мостовой…

Других известий не было. Лишь отрывочные сведения, полученные от пассажиров, проезжавших через Тикисате, а те либо мало знали, либо не хотели рассказывать — опасались, что язык может их подвести: пока еще не подтверждено известие об отставке Зверя, все может случиться. В лавине всевозможной информации в эти дни — в Европе активизировалось наступление союзников — иной раз проскакивали скупые сообщения, передаваемые иностранными радиостанциями, а местные радиостанции и Национальное радио уже набили у всех оскомину, без конца угощая военными маршами, маршами и маршами.

Нет вестей от Малены, нет решительного ответа от рабочих с плантаций. Сколь бесконечна эта ночь на 29 июня… бесконечна, безысходна…

Сан склонил голову, охватил ее руками, опираясь локтями о грубо сколоченный стол, за которым писал при свете керосиновой лампочки, источавшей больше копоти, чем света, — фитилек поник, и ничто не помогает, сколько его ни поправляй бурыми от никотина пальцами. Сигарета за сигаретой — он жадно поглощал их; не докурив одну, зажигал другую, закуривал с каждым, кто входил в ранчо.

И этот день, который так хорошо начался — основанием профсоюза, — кончался бесславно: люди сдавали позиции, забастовке грозило поражение!

Люди входили в ранчо — одни снимали башмаки, сбивая с подошв пыль и грязь, сбрасывали истертые донельзя носки; другие, закинув ноги вверх, курили, спали или что-то мурлыкали себе под нос, спасаясь от усталости и от навязчивых мыслей, преследовавших, как мошки.

После того как они прошли многие и многие лиги,[153] заглядывая в бараки, ранчо, лагеря, «обжорки», столовые, склады и беседуя с людьми, им так и не удалось определить отношение к забастовке. У того, кто твердо высказывался против забастовки, в кармане уже звенели эти несчастные сентаво — прибавка, а их семьи получили продукты — маис, бобы, хлеб, мясо, сахар, рис, картошку и кофе из продуктовых лавок Компании.

Если Компания выполнит свое обещание о прибавках после того, как станет известно об организации профсоюза в Тикисате, то рабочие откажутся поддержать забастовку в Бананере. Забастовка начнется завтра в ноль часов, она парализует работу на Атлантическом и Тихоокеанском побережьях, на всех плантациях — она сольется со всеобщей забастовкой, объявленной в столице и поддержанной в остальных частях страны. Люди не только бросили работу, многие даже не выходили на улицы, верующие не посещали церковь, рыночные торговцы ушли с рынка. Забастовка — это протест, пусть запоздалый, но все же протест против расправы в порту, где пули и акулы свели счеты с теми, кто грузил бананы на торговые суда, с портовыми рабочими, у которых не было ничего, кроме сердца и набедренной повязки, и которые в лицо надсмотрщикам «Платанеры» бросили: «Хватит!.. Баста! С нас хватит!..» До сих пор звучат в ушах эти слова, и ныне их подхватят рабочие всех плантаций.

Именно это и предлагали товарищи из Бананеры. Забастовкой дать гринго по физиономии, — как сказал один из них. Баста! Они только предлагали, а не заставляли. Даже это приходилось разъяснять. Находились клеветники, распространявшие слухи, что, дескать, организаторы забастовки идут у кого-то на поводу, что люди из Бананеры хотят навязать свою волю, — и потому всюду приходилось объяснять: это — только предложение, последнее слово остается за рабочими Тикисате. И все же если не считать Старателей, работавших грузчиками бананов, и анонимных героев трагедии в порту, — энтузиастов было мало. Большинство не приняло идею забастовки, и это большинство собиралось проголосовать против. Этим большинством были вечные молчальники, которые боятся рискнуть хотя бы ногтем, скомпрометировать себя даже пустяком; это были те, кто не видит дальше собственного носа, те, кто клюнул на приманку агентов Компании, раздававших доллары из-под полы, — Компания оставалась верна своей обычной политике подкупов; это были трусы, предпочитавшие прятаться по углам; они боялись наемных убийц, оплаченных Компанией, которая не поскупится не только на доллары, но и на пули.

— Нет, у этих людей нет даже малейшего представления о том, что мы их защищаем! — Табио Сан, казалось, глотал эти пережеванные, перемолотые слова, которые превратились в слюну противоречивых мыслей; он был готов скорее обвинять рабочих, чем защищать их.

«Да, да, — думал он, — забастовка должна вспыхнуть, как пламя, и если в деревне она не нашла нужной поддержки, то только потому, что мы недостаточно четко и ясно разъяснили крестьянам ее идею. Они еще не осознали всю важность проблемы, когда речь идет не о хлебе насущном, а о стране нашей, о стране, которую некому, кроме них, защищать. И верующим следовало бы изменить слова молитвы: не хлеба испрашивать, а Родину — Отчизну «нашу насущную даждь нам днесь…».

Он поднял голову и обратился к тем, кто вернулся с плантаций, — их с трудом можно было разглядеть при тусклом свете фитилька:

— А вы объявили Компании, что пришли в качестве уполномоченных профсоюза?

— Самое первое, что мы сделали… — опередил Андрес Медина пытавшегося что-то сказать Самуэлито, — мы заявили, что мы представители недавно созданного профсоюза трудящихся Тикисате.

— И управление согласилось? И они не чинили вам препятствий, признали вас как уполномоченных? — продолжал расспрашивать Табио Сан.

— Не только согласилось, — на этот раз Самуэлито удалось опередить Медину, — но мистер Перкинс, представитель управления, — мы обсуждали все дела с мистером Перкинсом, — сказал нам, будто он очень доволен, что мы вошли в делегацию профсоюза трудящихся Тикисате.

— Проглотили пилюлю…

— Жулики…

— А что им еще остается?..

— Это просто хорошая мина при плохой игре…

Они перебивали друг друга. Сгрудились вокруг Табио Сана.

— Прежде всего, конечно… — продолжал Самуэлито. — Прежде всего мы поставили перед ним вопрос — прямо с порога, чтобы не было никаких сомнений, — теперь, после организации нашего профсоюза, не откажется ли Компания от своих обещаний?

— Ну назад они не попрут! А что им делать? Они — гринго! Бедняги, они не виноваты в том, что такими родились! Но они не дураки!

— Действительно, — вмешался Медина, обернувшись к только что говорившему — старому Старателю, обожженному пламенем солнца и пламенем рома, — мистер Перкинс не только подтвердил, что Компания сдержит слово, но и обещал еще больше повысить заработок при условии, если на плантациях будет прекращена агитация и разговоры о забастовках…

— Другими словами, хотят купить наше молчание! — взорвался старик с багровым лицом, от ярости он даже не мог говорить и лишь изрыгал слюну.

— Только это и обещал? — крикнул кто-то.

— Соглашателей — вот кого они ищут, — прозвучал еще один голос, — и смотрят, не поддадимся ли мы!

Табио Сан успокоил самых горячих и решительных, которые готовы были схватиться за мачете.

— Есть такие праздники, которые воняют черт знает чем… — заметил старик с багровым лицом, — празднуют в надежде, что все урегулируется без забастовки, и поносят матерей агитаторов, прославляя Компанию, совсем как американский журнальчик на испанском языке «Селексьонес»: «Прогресс и достижения синдикализации в Центральной Америке», «Банановый синдикат добрых дел».

— Сейчас не время сражаться, час сражения еще пробьет, — сказал Табио Сан.

— У нас еще есть весь завтрашний день! — подскочил Медина. — И потом, кто сказал, что мы проиграли?

— Никто этого не говорил, — попытался заставить себя слушать Самуэлито, — но нельзя давать выход слепой ярости. Если сегодня мы начнем с угроз, то есть опасность, что завтра к ночи у нас не будет большинства, а оно необходимо, чтобы объявить забастовку!

— Большинство покойников — вот что может оказаться сегодня или завтра! Принесите счеты, чтобы считать трупы.

— Готовы?.. — Самуэлон резко повернулся к задирам, которые уже подняли мачете и подпрыгивали, вздымая клубы пыли, будто боевые петухи; услышав окрик гиганта — а Самуэль, надо сказать, был довольно долговязым, — драчуны утихомирились, хотя и не хотели слушать каких-либо доводов: такие уж они забияки, плюются больше, чем выплевывает искр огненная шутиха. Под черно-золотым небом нынешней ночи они собрались было погулять во славу святых Петра и Павла, но остались без праздника.

Воспользовавшись паузой, вызванной окриком Самуэлона, Флориндо Кей призвал всех к порядку. Он объявил, что у него — последние новости. Сенсационные… сенсационные!..

— Миллионеры Лусеро завтра уезжают! — провозгласил Кей. — Я только что из «Семирамиды». Сейчас они готовятся к отъезду.

— Завтра? — Табио Сан поднял брови, как два вопросительных знака над запавшими глазами: он спешил узнать поподробней об этом отъезде, очень напоминавшем бегство.

— Да, завтра!.. — подтвердил Кей.

— Это означает, что они не чувствуют себя уверенно! — воскликнул Табио Сан, прерывая Флориндо. — А разве не они считали, что Компания, пойдя на уступки, сумеет нейтрализовать забастовку?

Флориндо Кей поднял руку и, размахивая указательным пальцем, продолжал:

— Нет и нет… Их вызвали из Чикаго! Джо Мейкер Томпсон, знаменитый Зеленый Папа, находится в очень тяжелом состоянии и перед смертью захотел увидеть внука.

— Пусть подохнет, не увидев его! Пусть молния разразит их обоих! — закричал Андрес Медина.

— А не кажется ли вам, что эти сеньоры чрезвычайно уверены, — подал голос Самуэлон, не то утверждая, не то спрашивая, — очень уверены в том, что забастовки не будет, ничего не произойдет и все останется по-прежнему…

— Слишком уверены — нет! — оборвал Кей.

— В таком случае это просто предлог! Они удирают, боятся, как бы не скрутили им руки… Какой удобный повод — внук Мейкера Томпсона!

— Да, я не думаю, что они очень уверены, не думаю… — настаивал Флориндо, дружески положив руку на плечо Самуэлона, — и считаю, что это просто предлог, даже если все это так и есть на самом деле. Ведь есть же предлоги столь своевременные, что даже перестают быть предлогами!

— Ну, мы так далеко уедем, если дон Флориндо начнет игру со словечками! — запротестовал Самуэлон и тут же бросил вызов Кею: — Раз вы утверждаете, что они не очень уверены, стало быть, вы сможете сказать — почему?

— А вот другая сенсация. Полковник отказался выслать солдат охранять плантации…

— Ну и ловкач!

— …хотя было столько просьб со стороны Компании, даже управляющий лично просил. Коменданта просили, чуть не умоляли со слезами на глазах, а потом стали угрожать ему отставкой, грозили даже тюрьмой, обвиняли в сообщничестве с забастовщиками, использовали все средства нажима, но так и не получили ни одного солдата. Он засел в комендатуре, выставил часовых с автоматами, которые никого не подпускают.

— Вот так клопишка! — захохотал старик с багровым лицом; из темного угла, где он сидел, сверкнули его глаза, в них засветилась и радость, и вместе с тем недоверие.

— Вот в том-то и суть, он, конечно, не ради нас старается!..

— Такое разъяснение мне по вкусу!

— Не ради нас, не ради наших прекрасных глаз!

— Понятно, Мединита, понятно, и потому-то я и сказал, что такого рода объяснение мне по вкусу, — продолжал Кей. — Мы и так хорошо знаем, что он делает все это ради того, чтобы спасти собственную шкуру, а нам-то, в общем, все равно. Без военной поддержки могучая Компания — ничто, и тем, кому подкупом или угрозами удалось склонить чашу весов не в нашу пользу, придется подумать: а не изменить ли свою тактику? Это мы увидим завтра ночью. Так или иначе, у меня появляется оптимистическое настроение. Большинство, безусловно, будет с нами.

— А я думаю, — сказал Самуэлито, — что позиция полковника наносит больший ущерб нам, чем подрывает позиции Компании, как говорил Флориндо.

— Конечно, он только взглянул с тротуара на комендатуру, а с тротуара много не увидишь, — добавил Самуэлон, не скрывая своего удивления, что его брат, Самуэль, до сих пор молчит. А у того от зубной боли глаза на лоб вылезали.

— Да, — подал голос Медина, — я, как и Самуэлито, полагаю, что полковник наносит нам вред — было бы лучше, если бы он послал на плантации войска. Тогда мы могли бы рассчитывать, что солдаты пойдут вместе с рабочими.

— Оставим схемы, — вмешался Табио Сан, который, казалось, прислушивался к разговорам, на самом же деле он был погружен в свои мысли. — Оставим в стороне схемы, — повторил он, — солдаты не выступят вместе с рабочими, и полковник прекрасно понимает, что делает. Он знает, что происходит в подобных случаях: из чувства страха или потому, что не хочет больше служить в армии, солдат бросает оружие, снимает с себя форму и бежит в родные места, откуда его притащили силой, чтобы не сказать — связанным по рукам и ногам… — Он помолчал немного, потом продолжал: — Что верно, то верно, бегство миллионеров Лусеро — а мы не можем назвать это иначе — и отказ полковника выслать войска для защиты Компании и ее служащих-янки заставляют нас еще раз внимательно изучить обстановку…

— Повторяю, это не бегство…

— Это бегство, Кей, — подчеркнул Табио Сан, — а если нет, тем лучше. Тяжелая болезнь или смерть Зеленого Папы ослабит, пусть даже на какое-то краткое время, позиции Компании, пока не соберутся акционеры и не выберут новое Зеленое Святейшество…

— Я видел телеграммы, — нетерпеливо перебил его Флориндо. — Старик боится умереть, не повидав внука…

— Пусть его увозят… — промолвил Самуэль, с трудом выговаривая слова, зубная боль донимала его все сильнее. — Пусть увозят… Я хотел сообщить вам: один мальчишка, по имени Линкольн Суарес, рассказывал, что Боби — смертельный враг забастовщиков, презрительно называет их попрошайками и говорит, что всех их нужно перестрелять из пулеметов.

— Да, пусть увозят его внука и всех прочих родственников, — сказал Медина. — Пусть бы только информационные агентства не придумали версию, будто его увезли специально, чтобы мы его не похитили. Они ведь способны на все. Помните, что говорили они в прошлый раз? Разве не распространяли слухи о том, что мы хотим его похитить, чтобы заставить Компанию удовлетворить все наши требования? Эти люди не видят разницы между забастовщиком и гангстером…

— И, наконец, третье сенсационное сообщение! — закричал Флориндо, выждав, когда воцарится молчание и когда будет слышно каждое его слово: — Президент республики вызвал генералов армии во дворец, чтобы вручить им заявление о своей отставке!

— Кончился!

— Он кончился для них! Для нас — нет! Ничего еще не кончилось! Это только начало! Игральные кости брошены, и теперь настала пора сказать: мы начинаем заново!