"Воспоминания (1859-1917) (Том 1)" - читать интересную книгу автора (Милюков Павел Николаевич)

8. ПЕТЕРБУРГ И ЗАГРАНИЦА

Я провел в Петербурге два летних сезона, как того требовала подготовка диссертации в петербургском Государственном архиве. В первый свой приезд я был в Петербурге один, без жены. Милейший и добрейший Е. Ф. Шмурло предложил мне, в свое отсутствие, поселиться в его квартире. Второе лето мы провели вместе с женой под Петербургом, в Стрельне, имении одного из великих князей. Благодаря Евгению Францевичу, я сразу попал к старейшему из петербургских историков. Он немедленно меня познакомил с маститым К. Н. Бестужевым-Рюминым, которого я знал только по его руководству русской истории, намеренно засушенному вплоть до библиографии нашей науки. В Петербурге вообще доживала точка зрения, установленная еще Шлецером: русскую историю нельзя писать, не изучив предварительно критически ее источников. Для древнейшей истории, с которой начал и на которой остановился Шлецер, это было, конечно, вполне правильно - и знаменовало собой переход от компиляторов XVIII века к научному изучению. Но "московская школа", имевшая дело с историческим материалом более позднего времени, шагнула гораздо дальше. Во-первых, она не остановилась на изучении древнейшего периода, а включила в свою работу громадный архивный материал, из которого можно было непосредственно делать выводы для истории быта и учреждений - и для их эволюции. "Петербургская школа", даже после того, как подвергалась влиянию московской, сохранила связь с взглядами старшего поколения. В частности, и Е. Ф. Шмурло посвятил свои работы этому направлению, и его последняя предсмертная русская работа посвящена как бы обновлению руководства К. Н. Бестужева-Рюмина. Даже С. Ф. Платонов, идя на компромисс, блестяще разрешил его, посвятив первую часть работы по смуте XVII в. критике источников (они этого требовали по своему характеру), и лишь во второй части изложил историю смуты - по-московски.

При личном знакомстве, однако, оба старшие историка, учитель и ученик, оказались живыми и интересными людьми. Е. Ф. Шмурло был одарен несомненным поэтическим даром, который оживлял и его критические разыскания. А в К. Н. Бестужеве-Рюмине я встретил, несмотря на поклонение Шлецеру и защиту Карамзина, живое отношение ко всем научно-публицистическим трудам 60-х и 70-х годов. Беседы с ним были для меня очень поучительны именно ради этого живого свидетельства и связи с предпоследним периодом русской историографии. Он любил говорить - и говорил со следами былых увлечений, как бы продолжая свою старую борьбу.

Современное мне и несколько младшее поколение петербургских историков встретило мой приезд с понятным интересом и ожиданиями. Мне предшествовала репутация первого ученика Ключевского и представителя его направления. Молодые петербургские сторонники московского направления видели во мне поддержку взглядам, которые они еще не решались выговорить громко. Я говорил смелее и шел дальше, не будучи связан петербургской ученой традицией. Во главе петербургского кружка историков вполне заслуженно стоял С. Ф. Платонов, женатый на сестре моего московского друга Шамонина. Умный и талантливый, он был в то же время достаточно осторожен, чтобы не порывать со старшими и сберечь шансы своей академической карьеры. Это мешало ему, даже в частных разговорах, высказываться вполне откровенно. Но он слушал москвича внимательно и установил дружественные отношения между мной и окружавшей его группой сверстников и аспирантов. Кружок собирался периодически у наиболее состоятельного из своих членов, В. М. Дружинина, сына богатого купца-старообрядца.

Он и специализировался на истории русского старообрядчества и сектантства. В нижнем этаже большого особняка, за чаем и хорошим угощением, молодые историки беседовали о новостях в области своей науки и обменивались мнениями. Я явился очередным докладчиком, привезшим из Москвы последние вести. Вероятно, я не ошибусь, если скажу, что эти доклады дали новый толчок уже намеченному здесь направлению, - конечно, с сохранением специфически петербургских оговорок. Здесь я познакомился с С. М. Середониным, старшим из них,

А. С. Лаппо-Данилевским, подходившим к вопросам истории более широко и отвлеченно, - как и подобало юристу, с талантливым и, к сожалению, рано умершим Н. П. Павловым-Сильванским, будущим автором детально разработанной им теории феодального быта в России. Оба последние, впрочем, стояли несколько в стороне от кружка и проявили больше независимости от основного течения. К нему ближе подходили более молодые, как Пресняков, пересмотревший впоследствии построение древнейшей южно-русской истории в ее отношении к северо-восточной в духе, противоположном Ключевскому, Адрианов, Полиевктов и др.

Кроме описанного здесь круга историков, в Петербурге имелся и другой, стоявший совершенно отдельно. Тот, кто общался с первым, тем самым исключался из другого. В Петербурге политическая борьба велась гораздо острее, чем в Москве, и это отражалось на более резкой дифференциации общественных кругов. Университетскую группу никак нельзя назвать "правой". Но на нее смотрели сверху, как на достаточно благонадежную, чтобы давать отдельным ее членам поручения и заказы на исторические темы для торжественных событий. Напротив, другая группа была определенно "левой", и, как таковая, подвергалась правительственным гонениям. Во главе ее стоял В. И. Семевский, историк крестьянского вопроса и русских общественных движений от декабристов до петрашевцев. Ему пришлось у нас, в Москве, защищать свою диссертацию. В университете он не был терпим, и его большое влияние на молодежь основывалось на преподавании у себя на дому. Он был женат на вдове педагога Водовозова, известной своими книгами для юношества; его старший пасынок, Николай Васильевич, рано умерший, был одним из ранних марксистов, и через него я узнал о деятельности Ленина до отъезда заграницу. Он был женат на моей ученице, М. П. Токмаковой. Другой пасынок, Василий Васильевич, стал специалистом по политической истории новой Европы и очень известным лексикографом. Он дожил до старости и, в тяжелых условиях эмиграции, кончил самоубийством в Праге. Единственным учеником В. И. Семевского по русской истории был В. А. Мякотин, неподкупный идеалист, стоявший тогда близко к народовольческому движению. Здесь я был принят в качестве московского либерала с левыми устремлениями - и вошел позднее в более широкую семью "Русского богатства", редактировавшегося Н. К. Михайловским. Мое первое знакомство с знаменитым критиком относится к тому же времени. В ином смысле, но в этом кругу я также был принят, как свой. Так, мое положение между двух лагерей мне самому казалось несколько странным; но москвичу прощалось то, чего нельзя было простить петербуржцу. К тому же, в университетском кругу не задевались те темы, которые исключительно интересовали петербургских радикалов, и, наоборот, радикальный круг (за исключением Мякотина) мало интересовался древней русской историей. С Мякотиным меня скоро соединила искренняя дружба, которую оба мы сохраняли до его случайной кончины в Праге, куда он приехал для занятий в качестве профессора Софийского университета в Болгарии.

Когда моя диссертация была закончена, С. Ф. Платонов оказал мне большую услугу, устроив ее печатание (с 1890 по 1892) в "Журнале министерства народного просвещения", куда иначе я, конечно, никак не мог бы проникнуть. Отдельные оттиски этих статей и были сверстаны в книгу, ставшую первым изданием моего "Государственного хозяйства первой четверти XVIII столетия и реформ Петра Великого". Платонову же я обязан поручением Академии Наук рецензировать книгу А. С. Лаппо-Данилевского на близкую мне тему. Вместо рецензии вышло целое исследование о "Спорных вопросах финансовой истории Московского государства", и Платонов же, узнав об исходе моего московского диспута, сделал мне уже упомянутое предложение - принять эту работу в качестве докторской диссертации.

Не буду хвастаться, но она всё же была оригинальнее и важнее по выводам, нежели был бы пересказ нескольких монастырских грамот.

После шести лет напряженной работы я чувствовал себя вправе отдохнуть. Наши средства не позволяли поехать заграницу. Мы решили проехаться в Крым. Попутчиком с нами оказался В. А. Гольцев, живой человек и приятный собеседник. Он оказался большим знатоком вин - ив погребе удельного ведомства в Ялте удивил даже заведующего своим уменьем распознавать сорт и качество вина по запаху. Наши первые впечатления от южного берега были очень сильны; но были так перекрыты последующими поездками в Крым, что совершенно изгладились из памяти.

Между тем, на следующее лето (1893 г.) наши мечтания о загранице обратились в действительность. Моя диссертация была представлена на премию С. М. Соловьева, и премия была получена - в достаточном размере, чтобы, при тогдашних ценах, покрыть расходы по поездке. У нас тем временем завязалась дружба с французским славистом Полем Буайе, приехавшим в Москву, как и Жюль Легрa, доучиваться русскому языку для получения кафедры славянских языков. Дружба эта сохранилась до последнего времени. Буайе был женат на русской и имел сына Жоржа (впоследствии летчика, убитого в Салоникском походе), сверстника нашего сына Коли. Мы решили провести лето вместе на бретонском берегу (Плугану, недалеко от Бреста), чтобы вместе купаться в бурных волнах, среди скал французского севера. За этот сезон мы очень сблизились. Говорить о французских впечатлениях тоже не буду: все они касались только этого красивого уголка, и проникнуть во французскую жизнь в эту первую поездку не было времени. Впрочем, вспомню об одном впечатлении, не выходившем у меня из памяти. При отъезде в омнибусе я остановился на ночлег в ближайшем городе с знаменитым водопроводом (Morlaix), от которого шла железная дорога. Рано утром я спустился в ресторан отеля. В зале сидели поодаль и пили кофе два-три ранних посетителя. Я встретил тут и вчерашнего спутника по омнибусу и с ним разговорился.

Не помню, почему, разговор зашел о масонах. Он оказался сам масоном и заговорил о их всемогуществе во Франции. Чтобы доказать справедливость своих утверждений, он заметил: если бы мне сейчас здесь грозила опасность, мне было бы достаточно взять вот эту пепельницу и сделать условный жест. Я уверен, что кто-нибудь из присутствующих бросился бы мне на помощь. Проверить его слова не было повода, но они произвели на меня очень сильное впечатление. Мне неоднократно впоследствии предлагали вступить в масонскую ложу. Я думаю, что это впечатление было одним из мотивов моего упорного отказа. Такая сила коллектива мне казалась несовместимой с сохранением индивидуальной свободы.

Проездом через Париж у меня было, однако, несколько русских встреч, для меня памятных. Я, прежде всего, сделал визит Петру Лавровичу Лаврову в его квартире на Rue St. Jacques. Беседа с ним, однако, больше характеризовала то впечатление, какое он хотел, видимо, произвести на меня, чем обратно. Он говорил со мной не о политике, а о науке - очевидно в связи с той большой работой, которую он готовил. На столе у него лежала только что вышедшая книга Бедье о средневековых французских Fabliaux, сразу рекомендовавших превосходство его учености: я не знал тогда ни имени знаменитого ученого, ни даже названия этого жанра шуточной буржуазной поэзии, делавшей оппозицию поэзии трубадуров рыцарских замков. Другого рода была встреча с М. Драгомановым, знаменитым вождем украинофильства. Меня познакомил с ним молодой Гревс, - первый, давший мне в руки запретного Герцена. Драгоманов мне понравился чрезвычайно. Он был в фазисе своего критического отношения к крайностям украинофильства и видел во мне проявление разумного протеста против шовинистического национализма. Он уже прочел и приветствовал мою лекцию о "Разложении славянофильства", сам оказавшись его ярым противником. Словом, мы сразу как-то близко сошлись на одних и тех же идеях, и я страшно жалел, что это знакомство не продолжилось дальше. Лавров и Драгоманов умерли в 1895 г., и я не мог ожидать, что буду произносить надгробное слово о Лаврове и окажусь преемником Драгоманова в Софийском университете.