"Две жизни" - читать интересную книгу автора (Воронин Сергей Алексеевич)

Тетрадь двадцатая

19 октября

По Элгуни плывут небольшие, голубые, как небо, льдины. Шуга. Воздух резкий. Все в инее. В высоком холодном небе большое морозное солнце. От его лучей искрятся миллионами миллионов огней далекие заснеженные сопки. Они в синем мареве, тем красивее, диковинней их снежный огонь. Тишина. Во всем тишина. Ни ветра. Ни шороха.

Тихо и у нас в лагере. Нет обычных приготовлений к выходу на работу, ни криков, ни смеха, ни ругани.

— Алексей Павлович, позовите бригадира, — говорит мне Мозгалевский.

Я иду за Афонькой. Вхожу в палатку рабочих. Это большая палатка, рассчитанная человек на тридцать. Тут и заключенные и вольнонаемные, все вместе. В ней три печки. Постелей нет. Рабочие спят вповалку, прижимаясь друг к другу. «Так теплее», — говорят они. Над печками протянуты веревки, на них сушатся портянки, рукавицы, штаны. Воздух тяжелый спертый.

Сейчас рабочие сидят вокруг печек. Стоило мне только войти, как наступило молчание. Какие сумрачные у всех лица. Какое открытое недовольство видно в глазах каждого. Некоторые смотрят на меня, недобро усмехаясь.

— Афанасий, — зову я бригадира.

— Ну? — не подымаясь, говорит Афонька. Он полулежит на хвое.

— Мозгалевский зовет.

— Зачем?

— Он тебе скажет.

— Пускай сам сюда идет. У нищих слуги отняты. «Зовет». Ты сам сюда иди. Иди к рабочему человеку, уважение ему окажи.

Мозгалевский идет. Садится возле печки и, посасывая пустую трубку, говорит о той благородной миссии, которая возложена на изыскателей, но рабочие и слушать не хотят.

— Ну эти разговоры, Олег Александрович, вы себе оставьте, — говорит Перваков, — себя можете обнадеживать, а нам дайте существо. Мечтания — они хороши, когда брюхо сыто да тело в тепле...

— А что ты подогреваешь нездоровые настроения? — протискиваясь к Мозгалевскому, сказал Соснин.

— А ты накорми людей, тогда и настроения потухнут. Чего ж ты хочешь — чтоб человек был голодный да еще молчал?

— А ты ведь контра! — сунулся к нему Соснин.

— Дурак ты, хоть и с бородой, — спокойно ответил ему Перваков.

— Ты не обзывай!

— Я не только обзову, я еще бороду тебе вырву. Как же ты можешь мне говорить такую пакость, если я воевал у Сергея Лазо?

— Ладно, хватит спорить, — примиряюще сказал Олег Александрович. — Условия у нас тяжелые, но работать надо. Мы первые, а первым всегда тяжело.

— Так мы ж не против, — сказал Афонька, — да без жратвы силы нету.

— Работать надо, — ссутулившись, сказал Яков, — а не языком трепать. Языком-то трепать горазды больно. Жрать! А ты заслужи, чтоб тебя кормили. Может, тебя и кормить-то не след...

— У-у, пакость, — закачал из стороны в сторону головой Перваков. — Олег Александрович, дайте ему за угодливость кило гороху, пусть пожрет его да лопнет.

— Сам лопнешь, сам! — заорал Яков.

— А ну, замолчать! — крикнул на него Резанчик и посмотрел на Мозгалевского: — Вольные как хотят, а мы не пойдем на работу.

— Что ж мне делать с вами? — беззлобно говорит Мозгалевский.

— Отправить зачинщиков вниз. Марш, марш! И весь разговор, — чеканит слова Соснин.

— Помолчите, пожалуйста, — с неприязнью говорит ему Мозгалевский. — Как это вы все привыкли расправляться... — И, подумав, сказал рабочим: — Собственно, я не понимаю, о чем речь? Разве вы не знаете, что я распорядился дать вам два выходных дня? Отдыхайте! — Сказав это, он быстро вышел из палатки.

Может быть, так все бы и прошло, но приехал Градов. Увидев всех на месте, он спросил, почему мы не работаем. Мозгалевский объяснил.

— Ах, дорогой мой Олег Александрович, — всплеснул Градов руками, — в ваши годы такие неприятности. Вам бы полегче надо экспедицию. Где-либо под Ленинградом. Не позаботились о вас, не подумали.

— Но ведь дело не во мне, — сердито говорит Мозгалевский. — И не понимаю, нет, не понимаю вашей странной заботы обо мне.

— Ну вот и рассердились. Расстроились. А в вашем возрасте расстраиваться нельзя. Ладно, что тут у вас? — И раздул круглые ноздри, словно пытаясь по запаху определить, что происходит у нас.

— Надоел горох. Люди хотят нормально есть...

— Да, но вы же знаете, на базе пусто... Пойдемте к рабочим.

Размашисто, уверенно он идет к палатке рабочих. На голове у него пыжиковая с длинными ушами шапка. Он уже успел обзавестись ею.

— В чем дело, товарищи? — залезая в палатку, спросил он.

— Да все в том же, в еде, — ответил Перваков. — Тут надо разобраться, до каких пор будет такое положение. Если временно, то мы...

— Надо не дискутировать, а работать. Как ваша фамилия?

— Моя фамилия Перваков.

— Вот, товарищ Перваков, надо не дискутировать, а работать. Нам поставлены жесткие сроки производства изысканий. Вы уволены, Перваков. Кто еще хочет говорить, а не работать? — Градов раздул ноздри.

— Это за что же вы его увольняете? — поднялся Афонька.

— Так, вы тоже уволены. Кто еще?

Наступило тяжелое молчание. Ясно было, что Градов испугал людей. Чем? Им вроде бояться нечего. Ну, сели бы в лодки и уехали. Но было что-то такое в словах и тоне Градова, что как бы предостерегало и в то же время сулило большую неприятность тому, кто не послушается начальника участка.

— Так. Нет?.. Ну вот и прекрасно. Идите на работу, и, заверяю вас, через неделю будут и продукты и обмундирование, — сказал Градов и, нагнувшись, вышел из палатки.

— Слушайте, — как только он отошел на порядочное расстояние, остановил его Мозгалевский, — почему вы так разговариваете с людьми? И Перваков и Афанасий — замечательные рабочие! Но дело не в этом. Как вы можете так себя держать, вы, советский инженер?

— Спокойнее, спокойнее. Вы начинаете горячиться и не думаете, что говорите. У вас начинает дрожать голос, но не оттого, что у вас больное сердце. Нет, оно у вас мягкое. А это очень плохо, когда у руководителя мягкое сердце. Вы, наверное, плачете в кино, когда видите сентиментальные штучки?

— Слушайте, я коммунист...

— Нет, это уж вы меня слушайте. Да, видимо, вы стары. Вы не умеете руководить. Не умеете держать дисциплину. Будь вы помоложе, я бы с вами иначе говорил, но ваши седины заставляют меня замолчать и откланяться.

— К черту вашу заботу о моей старости. Да и не стар я!

— Стары, стары, — с нажимом сказал Градов. — Будь вы помоложе, не допустили бы такого развала дисциплины. Но не будем больше спорить. До свидания. Если что, я буду на базе. Приезжайте...

Мозгалевский в ответ на это только затрясся и ничего не ответил, ушел в палатку.

Немного спустя к ней подошли Перваков и Афонька.

— Олег Александрович, выйдите на минутку, — попросил Перваков. И, когда Мозгалевский вышел, сказал: — Что ж, собрались мы, давайте расчет, коли уж так...

— Какой расчет? Я вас не увольнял. Расчет! Или вы на самом деле хотите вниз?

— Да нет, зачем же... — ответил Афонька.

Пока время уходило на все эти проволочки, геологи потихоньку двигались и вот нагнали нас. Встреча произошла на трассе.

— Алеша! — крикнула Тася.

Я и не ожидал ее увидеть, думая, что она уехала. Ведь Мозгалевский же дал предписание Зырянову. Она бежит ко мне.

— Здравствуй, Алеша! — Глаза ее сияют, смеются. Она в ватнике, в штанах, заправленных в сапоги, в косынке. — Что ты так на меня смотришь?

— Я думал, ты уехала.

— Нет, я здесь! Как хорошо, что мы вас догнали.

Я смотрю на нее и замечаю то, чего не видел раньше. У нее пухлые губы, особенно верхняя, такая добродушная, вздутая. У, нее высокая грудь. Маленькая, но высокая. Она смотрит на меня, улыбается. «Но ведь есть же Ирина? — думаю я, и тут же отвечаю себе: — Ирина — мечта. Несбыточная мечта, а тут...»

— Что ты так на меня смотришь, Алеша? — тихо спрашивает она.

— Просто давно не видел, — медленно отвечаю я.

— Ты рад меня видеть?

— Да, — говорю я, и мне становится почему-то легко. Я тоже улыбаюсь.

— И я рада...

Вечереет. Мы идем домой. Молчим. Я чувствую на своих губах какую-то блуждающую улыбку от внутренней неловкости и чего-то грешного. Поднимается луна, и чем она выше, тем белее, и вот уже она как снег на вершинах сопок. От деревьев падают толстые тени, они пересекаются, и лес кажется глухим, непроходимым. Все больше появляется звезд. Синие, красные, зеленые, белые сигналы шлет нам Полярная звезда. Опустила к краю земли ковш Большая Медведица. Как циклоп, смотрит оранжевым глазом Марс. Поднимается ветер. Он тревожно шумит в вершинах деревьев.

— Алеша?

— Что, Тася?

— Подожди, Алеша... Ты так быстро идешь... Я устала.

Она повернулась ко мне. Я беру ее за руку, и она тут же прижимается. Но я ухожу. Я не хочу того, что может случиться. Любовь в моем представлении — совсем иное. Это когда от восторга дышать нечем, когда, не думая ни о чем, во имя любимой бросишься в пропасть, когда готов стоять на коленях и молиться на свою любовь! А тут? Нет, это ни ей, ни мне не нужно.

— Алеша!

Я не остановился.

— Алеша! — Она бежит ко мне, дергает за руку. — Ты разве не слышишь — я тебя зову. Мне страшно...

Я останавливаюсь.

— Алеша...

Она смотрит мне в лицо. Смотрю и я и вижу в каждом ее глазу по маленькой белой луне. Луны плывут в черном океане глаз. И они кажутся мне уже белыми яхтами, уносящими меня в далекое, неведомое.

Я поцеловал ее. Взял за руку и повел, как маленькую девочку, к зимовке. Я ничего не испытывал — ни радости, ни торжества, ни гордости, ни унижения, ни пустоты. Было немного грустно, будто с любимого дерева облетела листва. Хорошо, что Тася молчала. Так было легче.

В зимовке горят свечи, топится печь. Согнувшись над столом, сидит Мозгалевский, читает письмо от Костомарова.

— «Ни в коем случае не идите по подножию Канго. Идти косогором», — читает он, только на мгновение оторвавшись от письма, чтобы посмотреть на меня. Его взгляд пристален, но я делаю вид, что не замечаю этого, и придвигаю к себе миску с гороховой кашей.

Тася что-то весело мурлычет себе под нос, устраивая постель рядом с постелью Ирины. Если можно говорить о каком-то удовлетворении после того, что произошло, то я доволен тем, что она ведет себя так, будто между нами ничего и нет. И я постепенно успокаиваюсь. Потому что то, что произошло, мне мешает. Без поцелуя я жил легче. Жил просто, легко.

22 октября

Холодный сухой ветер жжет лицо. По Элгуни сплошняком идет шуга, трется о забереги. Шуршит. По небу быстро уходят на юг облака. От воды стынут руки, стягивает лицо.

— Бррр! — вздрагиваю я и бегу в палатку. Но не успел еще вытереть лицо, как откидывается полог и в проеме дверей показывается курносое лицо Шуренки.

— Сверху два бата идут, — говорит она.

С полотенцем в руке я выбегаю из палатки. А к заберегам уже пристает первый бат, и из него выпрыгивает человек в черной борчатке и финской шапке.

— Кирилл Владимирович! — раздается радостный крик Мозгалевского.

«Фу ты, ну как я не узнал его сразу», — думаю я и протягиваю Костомарову руку. Он крепко хватает ее и выскакивает на бровку обрыва. Окружив Костомарова, идем к зимовке. Вся борчатка у него обледенела. Он сбрасывает ее, ставит к столу карабин и оглядывает нас спокойным, радостным взглядом:

— Ну, как живете?

Мозгалевский рассказывает и про Зацепчика, и про питание, и про Градова.

— Градов сейчас у меня. Оленей ждет. В соседнюю партию перебирается, — сказал Костомаров.

— Говорил он вам, что у нас есть нечего.

— Наоборот, говорил, что у вас восемь мешков муки, — удивленно сказал Костомаров.

— Вот безобразие! — всплескивает руками Мозгалевский.

— Взял у меня три мешка для пятой. Зол он как черт, категорически против скального варианта. Если бы не Лавров, наверняка запретил бы вести на косогоре изыскания. Ну, это дело его, а наше — быстрей-быстрей двигаться друг другу навстречу. Я вам привез муку, сахар, картофель и немного оленины. Соснин, примите.

— Есть! — вытягивается перед Костомаровым наш помначпохоз и стремительно выходит из зимовки.

— В Байгантае все эвенкийское население посажено на строгий паек. Взял в магазине продукты в долг. Надеюсь, скоро прилетят самолеты. Говорил с Лавровым по радио. Он просит продержаться до первого ноября. Что-то с самолетами неладное. До смычки наших отрядов, Олег Александрович, километров двадцать...

— Неужели вы прошли пятьдесят? — кричит Мозгалевский. Он ошарашен.

— Но я не один, с Покотиловым. И берем на косогоре всего по три точки — подошва, середина и вершина. Кстати, нужен отчаянный малый. Нет ли у вас такого, чтоб по вершине бегал?

— Есть. Из заключенных, Михаил Пугачев, — сказал я.

— Отлично. Завтра я возьму его с собой. У Покотилова парнишка ничего, а мой трусит. Олег Александрович, хотите, я вам расскажу об экономической выгоде скального варианта?

— Пожалуйста, рад выслушать.

Костомаров подсел к нему поближе. Начались выкладки, вычисления. Костомаров волновался, глаза его блестели, я никогда таким его не видел.

— Сорок миллионов экономии! Каково, а?

— Это заманчиво, но цыплят по осени считают, — улыбаясь в усы, сказал Мозгалевский.

— Теперь тоже осень, — как-то сразу завяв, ответил Костомаров и, немного помолчав, спросил: — А сама идея укладки трассы по косогору вас не воодушевляет?

— Меня может привлечь только трезвый инженерный расчет, — ответил Мозгалевский, потирая колени. — Скальный вариант трудный, и, мне думается, именно эта трудность и увлекает вас...

Костомаров в упор посмотрел в тусклые, с расплывшимся зрачком, глаза старшего инженера.

— Я думал, вы лучшего мнения обо мне, — тихо сказал он. — Я вас не обманываю, когда говорю, что изо всех вариантов этот самый выгодный. Почему вы мне не верите?

Мозгалевский пожал плечами, будто ему стало холодно:

— Чтобы поверить, нужны варианты. Материалы для сравнения вариантов. Вы же инженер. Вы должны это знать не хуже меня.

— Не дай бог, если у начальника главка такой же недоверчивый характер, как у вас, тогда я пропал, — невесело улыбнулся Костомаров.

— Насколько мне известно, он человек трезвого инженерного расчета.

— Ну, тогда пропал. — Костомаров помолчал и, окинув взглядом зимовку, спросил: — А где же Покровская?

— В поле. Пошла к сопкам, — ответил Коля Николаевич.

— Так. Ну что ж, поеду обратно. Время не ждет. Как бы то ни было, а теперь вы знаете мой замысел, — сказал Костомаров Мозгалевскому, — и прошу вас неукоснительно придерживаться моих указаний... Что могу я вам сказать на прощание, Олег Александрович? Опыта у вас больше, чем у меня, но смею вас заверить, будет принят скальный вариант. И поэтому не тратьте напрасно время на сомнения. До свидания, товарищи. Желаю успеха. — Он быстро сбежал по крутому берегу к реке и вскочил в бат. За ним так же быстро пробежал Мишка Пугачев. Гребцы оттолкнулись от берега и легко пошли против течения, к своему лагерю.