"Две жизни" - читать интересную книгу автора (Воронин Сергей Алексеевич)

Тетрадь восемнадцатая

— Обиделся? А ты не обижайся, поня́л? Пой и радуйся, что мы тебя слушаем, поня́л? — И еще раз дернул за ухо.

Ложкин морщится.

— Резанчик, оставь его, больно ведь, — говорю я.

— А нам, Алексей Павлыч, от его песен еще больней. Поня́л? Все сердце перевернул, так я ему чуток своей боли отдаю. Понял?

(Между прочим, странно, как мог не заметить этой прибавки «поня́л?», с ударением на «я», Зацепчик, когда говорил вчера про Резанчика.)

А Ложкин снова поет. Наступает вечер. В сумерках отчетливо видны заснеженные хребты сопок. Они чистые, строгие. Песенная грусть Ложкина сливается с их чистотой, и на сердце становится так хорошо, что хочется сделать что-то доброе для этих незадачливых людей. Но опять раздаются смех, грубые голоса.

1 октября

Первый утренник. Всё в инее. Тайга стала серебряной. Под ногами хрустит замерзший лист. У берегов Элгуни тонкий узорчатый ледок. От воды поднимается пар. Морозный воздух бодрит. Лес попадается нам на пути то густой, то редкий. Иногда мы продвигаемся медленно, иногда рубщики бегут сломя голову по редколесью, — они работают сдельно. Но сегодня мы врезались в марь. Шли, утопая по колено в болотной ржавой жиже. Чем дальше продвигались, тем задумчивее становился Мозгалевский.

— Ну-ка, Алексей Павлович, промерьте длину этого озерка, — сказал он, когда я подошел к нему.

Озерко маленькое, метра два в поперечнике, вокруг него трясина. Я опустил в озерко ленту. Вся двадцатиметровая полоска ушла и дна не достала.

— Видали, фокусы какие... Придется прижиматься еще к берегу.

Мы пошли обратно, и то, что было сделано сегодня и вчера, — опять бросовый ход.

Вечером, после ужина, произошел довольно неприятный разговор между Мозгалевским и Зацепчиком. Дело в том, что еще в начале работ Зацепчику было поручено сделать план в горизонталях перехода реки Меун. Он сделал, но то ли поленился, то ли не сумел, но и сама река и переход оказались совсем не такими, как в натуре. Мозгалевскому это было установить очень легко. Он прекрасно помнил конфигурацию русла в том месте.

— Придется ехать и доснять, — сказал Мозгалевский.

— Я не поеду, — угрюмо ответил Зацепчик.

— Это как же — не поедете?

— Да так...

— Но вы должны подчиняться мне или не должны?

— Я больше не желаю работать.

— То есть как не желаете?

— А так, не желаю, и все.

— Да вы с ума сошли?

— Это еще неизвестно.

— Но как же вы можете отказываться от выполнения моих распоряжений?

— А если у меня больные ноги? Да, больные ноги. Я еле хожу. А вам все равно. Вам наплевать на здоровье, на жизнь сотрудника. Вам важно выполнение ваших распоряжений. Вы черствый человек.

— Да замолчите вы! Как нам не стыдно пороть ересь? Что у вас с ногами? Покажите.

— Вы не врач.

— Но если ноги больные, так это видно — или как?

— Или как?

— Что «или как»?

— Ничего.

— Ничего не понимаю!

— Пошлите Покотилова. Пусть Покотилов едет.

— Как вы на это дело смотрите, Юрий Степанович?

Покотилов дернул седой бровью:

— Мне все равно.

— Хорошо. А вы, Тимофей Николаевич, коли у вас ноги болят, останетесь в лагере, будете чертить профиль, — успокаиваясь, сказал Мозгалевский.

— Не останусь, — быстро сказал Зацепчик.

— То есть как не останетесь? — спросил Мозгалевский и потер лоб.

— Так, — буркнул Зацепчик.

— Вы обязаны остаться. А то опять будете обвинять меня в черствости.

— Не буду обвинять и не останусь.

— Да вы с ума сошли!

— Может быть.

— Что?

— Я сошел с ума.

— Ничего не понимаю. Кто-нибудь понимает, что здесь происходит?.. Никто ничего не понимает. Вы останетесь или нет?

— Я пойду на трассу, — сказал Зацепчик.

— Слушайте, довольно! — сердито сказал Мозгалевский.

— Вы же ничего не знаете, а кричите, — криво усмехаясь, сказал Зацепчик.

— Чего я не знаю?

— Можно вас на минутку из палатки?

— Это еще зачем?

— Я вам скажу кое-что.

— Ну... пожалуйста.

Они вышли. Но уже через минуту раздался гневный голос Мозгалевского:

— Да вы с ума сошли! — Он вошел в палатку, маленький, в накинутой на плечи кожаной куртке. Усы у него шевелились. — С какой стати вас будет убивать Резанчик?

— А вы что, вы не понимаете, почему его прозвали Резанчик? Режет! Я не могу оставаться один в лагере. И вообще всем рекомендую не ходить по одному. Это же бандиты! Они без охраны. Это вообще какое-то безобразное недоразумение. Заключенные — и без охраны. И я знаю, Резанчик только ждет случая, чтобы обагрить свои руки кровью.

— Го-го-го-го! — захохотал Соснин. — На трусливого много собак...

— Сам вы собака! — крикнул Зацепчик. — Алексей Павлович, умоляю, дайте ружье. И вообще, давайте установим по ночам дежурства.

После этого наступила тишина, и все внимательно посмотрели на него. Он сидел, сунув руки меж колен, по щеке у него текла слеза.

— Да вы что, голубчик, Тимофей Николаевич, в самом деле боитесь? Ну как вам не стыдно... Это же малодушие. Ну успокойтесь.

— Малодушие? А почему он на меня так пристально смотрит? Почему у него хищный взгляд?

— Да это вам кажется... Ну, если хотите, я могу его отправить вниз...

— Нет, нет, этого делать нельзя. Он догадается, почему его отправили, и накажет своим партнерам, чтобы они рассчитались со мной... И вообще, я прошу вас всех, не говорите, даже виду не подавайте что я... что здесь произошло.

Ложась спать, Зацепчик положил рядом с собой мое ружье. Оно заряжено. Но не дробью и не жаканом, а бумагой. Пусть стреляет.

И что же, ночью он выстрелил. Переполох был страшный.

— Он лез, уверяю вас, он лез! — кричал Зацепчик.

— Пошли вы к черту! — кричал Мозгалевский. — Никого не было. Это я выходил до ветру. Вы могли меня убить, черт подери!

Как хорошо, что я зарядил патрон бумагой.

— Сейчас же отдайте ружье! Алексей Павлович, возьмите ружье! — кричал Мозгалевский.

Зацепчик отдал ружье, но я видел: он положил под одеяло топор.

— Отдайте топор, — негромко сказал я.

— Что?

— Отдайте топор.

— А, вы с ними? Я давно замечал, что вы с ними. Недаром вас они и не трогают. И не угрожают!

Я замолчал. Что с ним спорить?

А утром мы с Зацепчиком распрощались. Прилетела «шаврушка».

— Чем обрадуете нас? — спросил Мозгалевский.

Летчик был молод и беспечен.

— Письма вам привез. Я ведь только мимоходом.

— Ах, вот как... Ну что ж, спасибо и на этом. Но вот у меня к вам какая просьба. — И Мозгалевский что-то стал тихо говорить летчику.

— А что, давайте. Отвезу, — весело сказал летчик.

Мозгалевский быстро ушел в палатку к Зацепчику. Через полчаса Зацепчик с чемоданом в руке влез в «шаврушку».

— Была без радости любовь, разлука будет без печали, — громко сказал он и отвернулся от нас.

И тут я подумал, что вся эта история с Резанчиком — просто ловко разыгранный фарс. Не захотел больше работать в тайге Зацепчик и сбежал.

— Шкурник! — крикнул я.

— Точно! Марш, марш! Гуд бай, как говорят французы.

И вдруг нам всем стало весело. Мы смотрели на Зацепчика и смеялись.

— Давай, давай, проваливай! — кричал Коля Николаевич.

— Угрястый шкурник! — кричал я, зная, что теперь меня Мозгалевский не одернет и не запретит обзывать Зацепчика любыми словами. — Угорь!

— Точно! Угорь!

— Жалкие люди, — покачивая головой, усмехался Зацепчик.

— Сам дурак! — кричал Коля Николаевич.

Мозгалевский смотрел на всю эту сцену и смеялся.

Летчик влез в кабину, помахал нам рукой, и «шаврушка» пошла по течению. Потом развернулась, набрала скорость, оторвалась от воды.

Часа через полтора Зацепчик будет в Комсомольске, но я ему не завидую. Как бы ни было трудно, все равно здесь хорошо, и лучшей жизни мне не надо.

5 октября

— Леша! Вставай, Лешка! — кричит Коля Николаевич. Я высовываю из-под одеяла голову и смотрю на него. — Да не на меня, в дверь смотри!

Снег. Сколько снега! Всё в белом. Из палатки я вижу дальние сопки и противоположный берег. Но я не узнаю их. Быстро надеваю сапоги, бегу и, ослепленный белизной, замираю. На деревьях снег. Каждое дерево стало белым, каждая ветвь — пуховой. И все это искрится, сверкает, радуется. А на сопках снег то белый, то голубой, запавший в ложбины, то ярко-розовый от лучей взошедшего солнца, и какая теперь стала красавица Элгунь — смуглая, в белом кружевном воротничке. Как все изменилось! Воздух словно вымылся, стал чистым, прозрачным. И только сейчас я понял, как надоела мне осень, с грязью, с дождями, со слякотью. И какая чудесная штука снег. Как он все освежает! Какой везде порядок!

Сегодня мы перебираемся на следующую стоянку. Идем налегке. Соснин часть груза должен отправить на батах, другую — на оленях. Но оленей пока нет. Нам ждать незачем, и мы уходим. Идти десять километров. Взяли с собой только лепешки и чайник.

Идем за Мозгалевским. Идем долго. Тайга густа, но вот деревья начинают редеть, все больше появляется меж их вершинами голубых прогалин, и уже слышится шум идущего поезда. Так может шуметь только Элгунь. Вот и она!

— Стреляйте, Алексей Павлович, стреляйте, — говорит Мозгалевский. — Соснин где-нибудь тут остановился.

Я стреляю. Эхо, как мячик, отскакивает от сопок, от берега, от леса, — но в ответ — ничего. А уже смеркается.

— Странно, — говорит Мозгалевский. — Странно... Видимо, придется здесь заночевать.

Отошли немного от реки, выбрали место у большой валежины. Развели костры. Шуренка подвесила чайник. И вот уже все улажено. Как будто так и должно быть. И не беда, что нет палаток. С трех сторон горят костры, а мы сидим в центре, и нам тепло, даже жарковато. Закипает чайник, достаем из карманов лепешки. И ничего нет более вкусного, чем этот чай с дымком вприкуску с пресной подгорелой лепешкой.

Темно. На черном небе ярко горят звезды. Белые искры летят от костров к вершинам деревьев, и кажется — это они становятся звездами. Вокруг нас тьма. Но она не страшит. Даже как-то уютнее с нею. Пора готовиться ко сну. Нет ни одеял, ни подушек, ни матрацев. Но можно и без них. Для этого надо только побольше нарубить еловых и сосновых лап. На них спишь, как на пружинном матраце. С боков обогревает. Тепло... Утром Мозгалевский меня и Колю Николаевича послал вверх на поиски Соснина. Покотилова — вниз.

Мы идем берегом. Он обрывист, скалист. Иногда приходится сворачивать в лес, а в лесу такой чертолом, что не знаешь, куда и податься. Но идти надо, и мы продираемся сквозь завалы, сцепления кустов, болота. Шли, шли, и вдруг потянуло дымом. В распадке, меж двух скал, приткнулись у ручья палатки.

— Го-го-го-го-го! Стыд, срам и позор! Изыскатели, и заблудились.

— Смешки? Где было приказано разбивать лагерь? А ты куда забрался? Ох, борода! Сто́ишь ты мне здоровья и еще двух нервов, попадет тебе от Мозгалевского, — сказал Коля Николаевич.

— Брось ты, — встревожился Соснин. — Я правильно стал, это вы заблудились.

— Ладно, спорить некогда. Отправляйся берегом, натолкнешься на наших. Учти — голодные. А если голодные, то злые.

— Батурин! — крикнул Соснин, и из палатки вышел эвенк. Был он высок, широкоплеч, с плоским, как тарелка, лицом. — Давай быстрее вниз, увидишь наших — веди сюда.

Вслед за Батуриным вышли из палатки еще два эвенка. Он что-то сказал одному из них, и тот, быстро сбежав к берегу, сел в оморочку.

— А где же Покенов? — спросил я Соснина.

— Уехал домой.

— Он что, больше работать у нас не будет?

— Нет. Я нанял Батурина. Смешное дело, оказывается, Покенов — самозванец. — И, видя у нас на лицах недоумение, пояснил: — Никакой он не проводник.

— Это как же?

— Так же. Не каждый эвенк проводник. Да нам проводник теперь мало нужен. Охотник — вот в чем сила. Батурин у нас теперь работает.

Батурин щедро улыбается. От этого глаза у него становятся как две прорези. Нос у него плоский, без переносья, — поставь у левого глаза палец, правым легко его увидишь.

— Я уже работал в экспедиции, — говорит он чисто, без акцента, — три года назад, тоже был охотником. Градов был начальником партии.

И тут я живо вспоминаю странную историю с рукописью.

— Скажите, был в вашей партии молодой паренек Виктор Соколов?

(Виктор Соколов — это автор растерянной рукописи.)

— Соколов? Витя? А как же, — улыбается Батурин, — был.

Тогда я рассказываю все, что связано с рукописью и ее автором.

— От камня умер? — удивленно говорит Батурин. Не понимаю, как мог сам упасть ему на голову камень!

— Старуха в этом тоже не особенно уверена, но она не допускает мысли, что его мог кто-нибудь убить...

— Какая старуха?

— Бабушка его. У которой я покупал огурцы... Скажите, а этот Покенов, который был у нас проводником, он не имеет отношения?

— Нет...

— Но ведь тоже Покенов?

— У нас Покеновых в каждом стойбище много. И Кононовых тоже... Но откуда же мог узнать Соколов про Покенова и Кононова? Были такие богатые оленеводы. Только Покенов из Соноха, а Сашка Кононов из Мкуджи...

— Там еще Прокошка упоминается, — говорю я.

— Прокошка? — удивленно вскрикивает Батурин. — У нас Прокошка был проводником.

— Стоп! — неожиданно кричит Соснин. До этой минуты он с интересом вслушивался в наш разговор, но теперь шумит. — У меня тоже есть занятные листки. — Он бежит в палатку и возвращается через несколько минут, держа в руках десяток тетрадочных листочков, исписанных фиолетовыми чернилами.

— Откуда они у тебя? — спрашиваю я.

— Го-го-го-го-го! Единственная старуха, у которой были соленые огурцы. Го-го-го-го-го! Слушайте! — И он читает: — «Жадно вбирает Элгунь в себя воды и, не вмещая, бьется о берега, размывая их. Медленно наклоняются коричневые с золотистым отливом сосны, смотрят в воду, словно любуются своим отражением. Стоят, накренясь и днем и ночью, не зная плохой воды...» Постой, это лирика. Это не то, — сам себя остановил Соснин и стал искать другое. — Вот... Слушайте: «Злыми вернулись люди, даже Маша, всегда веселая Маша, была злая.