"Стадия серых карликов" - читать интересную книгу автора (Ольшанский Александр Андреевич)

Глава тридцатая

«Стена коммунаров» — это было его убежище, по всем жестоким правилам наоборота место для отдохновения, разрядки, развлечения. Она располагалась не очень далеко от издательства, сюда захаживали литераторы, кормящиеся созданием внутренних рецензий на плоды вдохновения своих собратьев, окунались здесь в стихию примитивных страстей и желаний.

Стена существовала не как плод фантазии поэта, а была из старинного темно-красного кирпича, судя по всему, это был кусок забора какого-то «ящика». В закутке, поглубже во двор и подальше от оживленной улицы, стоял пивной ларек из желтого, как цирроз печени, рифленого пластика. После объявления новой войны алкоголю (в силу закона наоборота она стала войной не столько против пьющих, сколько непьющих, прибавила в стране самогона, наркоманов, токсикоманов, ввела в обиход талоны на сахар) ларек выступал под псевдонимом «Соки». К нему по-прежнему продолжали сбредаться местные ветераны алкогольного движения, разливали трясущимися уж которую пятилетку руками «чекушки», «огнетушители» и, конечно, «самиздат», поскольку его стало куда быстрей наварить, чем найти магазин с водкой и выстоять очередь, в которой народу как у трех вокзалов. Ветераны посасывали после принятия доз вобляные перышки, вспоминали былое пивное приволье и костерили на чем свет стоит Меченого — минерального секретаря и его курс на трезвость, утешали себя угрозой, мол, ты нам так, но и мы тебе ужо!.. Ох, уж мы тебе!..

Однако, справедливости ради, если раньше возле «стены» толпилось народу побольше, в том числе и молодых ребят, и благополучных, прикладывающихся к рюмке из баловства, в погоне за удовольствием, то теперь здесь собирались самые заядлые питухи. Ничего не значившие для общества, кроме материального и морального урона, и ничего не могущие — разве что порисоваться друг перед другом, набивая себе пьяную цену. В действительности же они представляли собой результат шестидесятилетнего спаивания народа — чтоб тот не вздумал, по замыслу товарища Сталина, строить социализм чистыми и трезвыми руками!

Иван Петрович не принадлежал к числу завсегдатаев «стены», но был там своим человеком, мог рассчитывать на понимание и местный ассортимент, когда на душе становилось совсем скверно. Но ни пиво, ни вино, ни водка не встряхивали его, не-е-ет, а исповеди доверившихся ему сошедших с круга людей, отвергнутых семьей и обществом, ставших жертвами несправедливости, лишь в последнее время получившей статус социальной. Как правило, побывавших за решеткой, угодивших туда по пустяковым причинам: подрался, в том числе и тогда, когда не дать в морду означало просто потерять к себе уважение. Стащил, что криво лежит, потому что все тащили, но умело и в гораздо больших количествах, а сидеть надлежало простодушному и неорганизованному мелкому преступнику. Опять же, как правило, прошедших несколько принудительных курсов в лечебно-трудовых профилакториях, которые ничем не отличались от мест лишения свободы. Короче говоря, исповеди неудачников, не приспособившихся к неправедной жизни и совершенно чуждых ей.

Это был своеобразный клуб, состоящий из действительных членов и как бы ассоциированных, временных, а то и совсем случайных, со своей аристократией, естественно, спившейся окончательно, и безусловным лидером — одноногим Лейтенантом Будапештом. Его неподвижная фигура на костылях, в синем диагоналевом галифе при хромовом сапоге, с подвернутой и приколотой булавкой лишней в данном случае штаниной, много лет назад стала как бы обязательным элементом «стены» — с середины пятидесятых годов, после венгерских событий, в которых участвовал и Лейтенант со своим взводом. Он стоял все эти годы возле «стены» со стиснутыми зубами, его лицо с тонкими, между прочим, ранимыми чертами, от алкоголя давно посинело, а глаза с влажным алкашечным блеском ревниво и в то же время бессмысленно следили за всем, что творилось вокруг. У него время от времени шевелились желваки на фиолетовых скулах, и тогда он разлеплял спекшиеся губы, негромко выдыхая: «Сволочи…»

При нем всегда «шестерили» два-три каких-нибудь алкаша из бомжей, которых он защищал перед участковым старшим лейтенантом Триконем. Не раз Иван Петрович наблюдал, как Лейтенант при появлении у «стены» участкового гаркал во всю охрипшую глотку: «Сми-и-рна! Ррравнение на середину!!!» Затем изображал нечто отдаленно напоминающее строевой шаг, исполняемый одной ногой и костылями, которые он вскидывал горизонтально, как бы «тянул» отсутствующую ногу, и докладывал: «Товарищ старший лейтенант! За время вашего отсутствия на вверенной нам «стене коммунаров» нарушений общественного беспорядка не произошло. Докладывает Лейтенант Будапешт».

Участковый, включаясь в игру, выслушивал доклад, держа руку не у козырька, а небрежно отставив, точь-в-точь как это делают по праздникам на трибуне мавзолея, и, обводя взглядом алкавшую толпу, изрекал: «Вольно не будет! Куда уж тут вольней…» Его здесь уважали, предлагали взять пиво без очереди, поскольку он при исполнении, навязчиво пытались угостить. Василий Филимонович, явно страдая от жажды, отказывался, промокал платком взмокший от борьбы с собой лоб, а сам присматривал за публикой, которая уважать его уважала, но только до определенных пределов, особенно здешняя, испытывающая к ментам чувства, нисколько не напоминающие братские. «А этот откуда? — спрашивал участковый, кивая мясистым подбородком на какого-нибудь ханурика, норовящего вжаться в толпу, раствориться в ней. — На моем участке такого не значилось». Лейтенант Будапешт вступался за ханурика, убеждая участкового, что это же Сашка Чернов с Чеховского, нынче Кислопердяевского переулка, неужели ты, Вася, подзабыл его? Благороднейший человек… «С лесоповала?» — интересовался участковый. «Вася, ты что задумал: хочешь, чтобы я тебе стучал? — взвивался Лейтенант. — Ты деньги получаешь? Получаешь. Вот и узнавай, откуда он приехал, понял?»

Однажды Триконь и Лейтенант о чем-то долго говорили, возможно, одноногий выручал кого-то из своих дружков, участковый что-то ему доказывал, потом вдруг раздался вопль: «Как это: между нами, офицерами? Какой ты офицер?!» Возмущенный Лейтенант, играя желваками, запрыгал от него в затхлый закуток, где надиралась его компания.

— Значит, я, по-твоему, совсем не боевой… — побледневшими, как резиновыми, губами прошептал участковый и пошел от «стены», низко наклонив голову. И вдруг Лейтенант опомнился, скакнул вдогонку за ним несколько раз и закричал: «Прости, старшой, прости…»

Как ни странно, Иван Петрович именно здесь, а не в клубе литераторов, не на встречах с читателями, которые принимали его радушно, укреплялся в мысли о собственном благополучии, в вере в себя и свою звезду, на фоне, конечно, несчастных алконавтов, за их как бы социальный счет. Им хуже, чем мне — утешение слабое, к тому же он заболевал болями «стены», которые трудно было отнести к разряду легких недомоганий. Для него они были заразными и неизлечимыми до тех пор, пока оставались неизлечимыми в обществе причины, коверкающие судьбы сограждан. Следовательно, навсегда, до деревянного бушлата…

Тянула ли к себе «стена»? Да, и признавая это, Иван Где-то оставался по отношению к себе справедливым. Повседневность, жалкая и ничтожная, поистине клоунада брежневского самонаграждения, косыгинского изобилия дефицита и сусловского духовного богатства — Бермудский треугольник! — вызывали отвращение к жизни. Иван не раз, и не два на самом полном серьезе подумывал свести счеты с нею, и свел бы, было бы чем, если бы в критический миг нашелся какой-нибудь достойный способ. Да разве для того он столько лет сопротивлялся оцепенению, страдал и боролся, чтобы шмякнуться кожаным мешком на асфальт перед издательством или своим домом, броситься под автомобиль или поезд, лежать раздавленным, искромсанным, быть жалким и в смерти? Эх, «стена», «стена»…

Он нырнул в подворотню, чтобы проходными дворами, кратчайшим путем добраться до нее. В одном из темных, обшарпанных тоннелей ему на глаза попалась газета, несколько, правда, затоптанная, по ней прошелся не один десяток человек, но вполне пригодная для исследования: проверить по ней, в каком периоде времени, как сказал бы великий Аэроплан Леонидович, он обретается. Насчет дат, как известно, мастаки врать календари, газеты же на этот счет пока были вне подозрений.

Иван Петрович поднял влажное, отсыревшее в тоннеле издание, вышел на свет и сразу узнал захлебистый очерк о том, как после катастрофы в Чернобыле в его окрестностях вовсю распевали счастливые соловьи. Из своей эпохи он, несомненно, не выпал, но и радости особой от этого не испытал, скорее разочарование — что и говорить, были времена и получше. Брезгливо, даже не скомкав, хотя ему этого очень хотелось, двумя пальцами он отбросил газету на кучу использованных молочных пакетов. Всегда находятся продажноголосые соловьи, способные воспеть что угодно. И братоубийство, и доносительство на родного отца, и нищету нравственную, духовную и материальную, и вандализм разрушения культуры, и истребление земледельцев, и превращение живой природы в лунный ландшафт. И бесстыже тянуть арию о том, что наш родной, советский атом не с таким коварным нравом, как кое-кто думает… Господи, ну если Тебя нет, это еще можно как-то объяснить, но если Ты есть, так почему же такое допускаешь?!

В сильнейшем возбуждении Иван подбежал к старой кирпичной стене и стал колотить ее кулаками. Видимо, накопившаяся нервная энергия перехлестнула, что называется, через край, ей требовался выход, и он колотил стену, пока кулаки от боли не онемели. Обессиленный, с мокрыми от слез глазами, Иван Где-то прислонился плечом к холодным, склизким от зеленого мха кирпичам, немного успокоился и побрел назад, поскольку, идя вперед, к «стене коммунаров», как он задумал, мог уйти не на двадцать минут, а, по крайней мере, недели на две.