"Стадия серых карликов" - читать интересную книгу автора (Ольшанский Александр Андреевич)

Глава двадцать седьмая

— Иван Петрович, вставай, приехали, — расталкивала Варварек кемарившего под Пушкиным поэта. — Ты на свиданку явился или дрыхнуть? Я его ищу, ищу, а он под кепариком дрыхнет.

— Как-то странно уснул, — сказал Иван недовольно, потянулся, потому что тело наполнилось ртутной тяжестью, взбодрился, насколько смог и стал рассказывать Варварьку только что виденный сон.

Варварек приехала на машине. Обычно она признавала за транспорт только такси — были у нее водилы, приезжавшие утром к дому и вечером к закрытию магазина. Теперь же она сама села за руль новенькой, еще пахнущей заводом «Лады», уверенно тронула с места, выбралась из толчеи крайних рядов, обложив попутно матом какого-то зазевавшегося очкарика на «Запорожце», и погнала машину в сторону Белорусского вокзала.

— Куда едем? — спросил он.

— На кладбище.

— Оригинально.

— Ничего оригинального: предок коньки откинул, зарывать надо. Матушка моя, Марфутка, с горя загремела в кардиологию — так и жди, дублетом окочурятся.

— Тогда, Варварек, в таких случаях положено выражать… так ты от всей души… прими…

— Приняла, приняла… Мускатным орешком загрызла, говорят, запах отшибает.

— А что… как… — Иван Где-то вблизи смерти всегда терялся, заикался, на него, как на человека эмоционального, слишком круто воздействовала жуткая тайна небытия.

— Потел, — ответила Варварек. — Это одна бабка спрашивает другую: «А он, помирая, потел?» Та отвечает: «Ой, потел, ой как потел!» «Это очень хорошо, что потел». Мой тоже потел, практически чистым спиртом потел. Перекушал. Дал последний гудок и — туту…

«Неужели женщине может быть к лицу цинизм? — размышлял Иван Петрович. — Идет же смазливой оторве мальчишеская стрижка, мужской головной убор, но цинизм… У Варварька он лихой и легкий, как приправа к хорошему блюду. А Варварек — блюдо роскошное… Все при ней — и щечки с нежнейшим беспорочным пушком, и носик симпатичный, и губки припухлые, зовущие, и все, что положено женщине, выдержано на высоком уровне, и умна, и сильна — почти до безобразия. Но — почти… Как держится, словно не у нее горе…»

— Ну и выдержка у тебя, Варварек…

— В каком смысле? — она нехотя взглянула на него.

— Ты так спокойна, словно не отец… — Иван запнулся от затруднения подыскать наиболее деликатное слово.

— Думаешь, я не умею сопли по макияжу размазывать? Давай остановлюсь, зареву, как «скорая помощь», начну прическу портить… А ты мне валерьянки накапывать будешь, нашатырчиком височки протирать и к носику подносить, чтобы я нюхала и приходила в себя. Такие номера буду откалывать: закачаешься! Это дело нехитрое, Ванечка, — произнесла его имя впротяжку, как бы говоря этим: что ты знаешь, дурачок… — Вот доказать хмырям с кладбища, что место куплено законно и что Степан Лапшин в свое время позаботился о семейном упокоении, желал бы полеживать рядом со своей родной матушкой, а потом и с женушкой, а потом и с любимой доченькой… Кстати, когда меня кокнут, похоронишь меня на том месте. Только на тебя и надежда, потому что ты честный и поэтому никогда не предашь. Другие и место на кладбище толкнут… Лады?

— Дурацкий разговор…

— Не скажи, Ванечка… Если женщина просит, а? Ты же не откажешь? А сейчас, Ванечка, я попрошу тебя ходить за мной, на один шаг сзади. И руки держи в карманах куртки — никто и сомневаться не станет, что, в случае чего, из двух стволов палить будешь. Только не делай глупое выражение лица — это у тебя от занятия поэзией, милый. Мужчина тоже должен быть загадочен, но лучше — свиреп, зол, бесстрашен, беспощаден, но не глуп!

Иван Петрович кладбищ не любил — его мозг отказывался признавать смерть и все связанное с нею естественным, представляя роковое событие, предшествующее похоронам, как некую случайность, неприятный эпизод, пусть и непоправимый, но никак не начало вечного покоя. Истоки заблуждения на тот счет, что вечно, а что временно, брали начало в детдомовском, искусственном воспитании, в прививаемой с детства вере в однонаправленное светлое будущее, которое никак не увязывалось с прекращением жизни. Не имел он и представления о родных могилах, о тех, кто дал ему жизнь. Где тот человек, который сунул его в свертке под дверь аптеки — не отсохли у него руки? Какая уж тут любовь к отеческим гробам…

Поэтому он не понимал чувств людей, приехавших в выходной с цветами и венками на Хохряковское кладбище, решивших посидеть у родных могил, погрустить возле них, посоветоваться с ушедшими, очиститься душой и мыслями — не мертвым нужно, а живым. Умом он еще допускал, что такое возможно, а душой, как-никак чувствительной душой поэта, но воспитанной на безоглядном оптимизме, — нет.

Как только он выбрался из машины, его оглушили надрывные звуки оркестра — музыканты рвали медь, выкладывались, отрабатывая гонорар, и их старания казались фальшью, если угодно — святотатством и профессиональным лицемерием. Неужели никто из толпы, шевелящейся черным пятном, следовавшей за гробом какого-то, судя по обилию венков, большого начальника, этого не понимал? Жил грешно и умер смешно? И еще — фальшивые цветы, безнравственные в своей яркости, эти безвинные еловые ветки, пахнущие здесь тленом, не хвоей.

Если бы процессии два-три лозунга, почему-то подумалось Ивану Петровичу, два-три разноцветных воздушных шарика, то ее вполне можно было бы принять за праздничную демонстрацию. Сколько ни приглядывался он к людям, ни у кого на лице не было ни грусти, ни печали, ни скорби, не говоря уж о горе, а угадывалась почему-то служебная дисциплина, выполнение обязанностей, организованность и участие в важном мероприятии. Как нельзя кстати, он различил в толпе Аэроплана Леонидовича — при черно-красной повязке, свидетельствующей о его важной роли в этом событии. Нет, не удивился Иван Петрович, встретив старого знакомца здесь.

А памятники — камень и металл в самых причудливых сочетаниях, предназначенные для борьбы со временем и вечностью: оказывается, после нас вовсе не потоп?! Соревнование оставшихся в живых или состязание мертвецов? И после смерти — не равенство и не братство? О, как был прав Лев Толстой, запретивший на своей могиле ставить какой-нибудь памятник — холмик и все.

Варварек, как змейка, умело лавируя в толпе, втиснулась в контору, и, не обращая никакого внимания на отнюдь не радостные возражения присутствующих, решительно внедрилась в пространство нужного кабинета. Иван Петрович едва догнал ее, запыхавшись, остановился позади, как и договаривались. Неприступный начальник, то ли директор кладбища, то ли председатель загробного малого предприятия, одетый соответственно с местом исполнения обязанностей в черную рубаху с множеством молний, расположенных вкривь и вкось, судя по всему, имел обыкновение разговаривать с просителями под углом в сорок пять градусов, а попросту говоря — отворотя морду. Он тоже был из хозяев жизни, правда, в конечном ее значении, от него зависели и мертвые, и живые — власть над ними придавала ему особую вальяжность и как бы возвышала его над всем миром.

— Я — Варвара Лапшина, — резко произнесла Варварек, и от ее голоса звякнули стекла в окнах.

Хозяин жизни и смерти вздрогнул, повернул гладкое и ровное лицо к ней, улыбнулся, предложил стул, взглядом показал на Ивана Петровича: гражданин, быть может, лишний?

— Мой человек, — объяснила Варварек, брезгливо села на неприглядный, темный от времени стул и заложила ногу за ногу.

— Есть люди, которые бы откупили ваш участок, — сказал хозяин, не отворачиваясь от посетительницы по причине заинтересованности в важном деле.

— Не подходит, — ответила Варварек.

— За хорошие деньги.

— Мне деньги не нужны.

Председатель загробного кооператива вздохнул недовольно, предложил Варварьку дорогую сигарету, приглашая как бы тем самым к неспешному разговору, осмысливанию ситуации, поиску решения. Она от сигареты отказалась, тогда он протянул пачку Ивану Петровичу, вербуя его обходительностью в свои потенциальные сторонники, однако поэт предавать даму не стал.

— Совсем не курю, — без намека на какое-то расположение к хозяину кабинета сказал он.

Председатель жизни и смерти еще раз вздохнул, повыразительней, чем первый раз, и уже с едва сдерживаемым раздражением: им добра желают, а они — свое!

— А вы знаете, кто вас просит? — никогда в жизни Иван Где-то не слышал слов, произнесенных с более мощным подтекстом, чем эти.

— Знаем, — ответ Варварька не был перенасыщен так значением, как вопрос, поэтому председатель решил уточнить:

— Предполагаете, что знаете, или знаете точно?

— Знаю точно. А вы знаете, кто я?

— Мы с вами недостаточно знакомы, — собеседник опустил взгляд на свои любимые сорок пять градусов вниз, вероятно, от смущения.

— Я — Варвара Лапшина.

Варварек снова представилась, придала своим выходным данным тоже какое-то особое значение, и Ивану Петровичу казалось, что они обмениваются не мыслями, а перебрасываются лишь им понятными, да и то нельзя сказать с полной уверенностью, символами. Он решительно не понимал, что еще означает «Варвара Лапшина», кроме того, что он знал. Тем не менее, на собеседника это, наконец-то, произвело впечатление — черты лица у него смягчились в сторону почтительности. «Будь я на его месте, — подумал Иван Петрович, — то заявление: «Я — Варвара Лапшина» оставил бы без последствий. Разве что украсил бы его банальным «очень приятно».

Между тем Варварек взяла инициативу в свои руки: раскрыла сумочку, вынула пачку денег и бросила небрежно на стол, сказав, что могила должна быть выкопана завтра к двенадцати дня. И сказано это было таким тоном, что можно было подумать: во власти Варварька сделать заказ и к двенадцати ночи, и председатель должен, безусловно, оценить то, что она решила хоронить все-таки днем, а не ночью. Тон ее немного смутил его, но выучка была выучкой — пачку он мгновенно, как в детстве сачком ловил бабочек, накрыл массивной подставкой для календаря, на которой соцреализм пристроил двух энтузиастов народного хозяйства: героя-шахтера с огромным отбойным молотком и героиню-колхозницу с поэтическим снопом.

Председатель, держа подставку двумя руками, притих, как налим, который заглотнул пищу и затаился, чтобы не привлекать своей активностью более сильных хищников. Затем тихонько подвинул подставку на место, и в определенной точке, как показалось Ивану Петровичу, пачка явно провалилась во внутренности стола — донесся еле слышный мягкий удар где-то внизу. Как человек в прошлом технический, он легко представил лючок на пружинке, который открывался простым нажатием отбойного молотка.

— Но это не исключает продолжения нашего…

— Исключает.

Варварек встала и направилась к выходу. Председатель из уважения к даме вышел из-за стола, спросил, не надо ли провожать их к месту, но она и здесь не позволила поставить себя в какое-либо зависимое положение — они сами хорошо знают.

Большого начальника, судя по всему, уже закопали — навстречу им шли чиновные массы с явными признаками облегчения на лице. Многие из них, можно подумать, возвращались с обычного мероприятия, скажем, с субботника по уборке мусора — улыбались, громко разговаривали, а то и посмеивались. Люди есть люди? Не все примеряют свою судьбу к тому, кого только что погребли, живое — живым? А ведь непроходимой границы между ними нет, непроходимая она лишь оттуда, а туда — пожалуйста. Жизнь в этом смысле — полупроводник. Шаг или вздох — и ты во власти совершенно непостижимого для ума и чувства закона, такого же непостижимого, как бесконечность мироздания. Смерть — ведь бесконечна, а жизнь конечна — всего лишь цепочка эпизодов в непостижимой бесконечности. Боже, почему не наоборот? Не потому ли твои служители выдумали загробный мир, чтобы приукрасить все мироздание и сделали смерть лишь эпизодом в бесконечной жизни? Вот уж поистине ложь во спасение… А если это не ложь, а истина? И если на этом свете все наоборот, то на том, есть надежда, все устроено правильно?

Вернул поэта от размышлений к реальности какой-то темный малый, предлагавший купить букетик ромашек всего за десять рублей, чтобы возложить его на могилу великого человека. Он так нагло улыбался, так обыденно говорил о великом человеке, словно великих людей в нашем Отечестве пруд пруди, прямо-таки серийное производство, что Иван Петрович заподозрил в нем автора, своеобразного кладбищенского графомана, выжимающего из глины погоста мумие поэзии. Быть может, он принадлежал к гробокопателям, по ночам кропал стихи или прозу, а теперь находился в отгуле и подрабатывал на цветах?

— Возьми, ну возьми… — хватал малый его за рукав. — Всего — червонец!

— Червонец — это два пузыря. Ты их пятый раз продаешь.

— Какой пятый — они свежие!

— Отвали.

Малый поотстал, Варварек одобрительно усмехнулась, а Иван Где-то вдруг громко сказал:

— … и никто не узнает, где могилка моя…

Варварек на этот раз взглянула не так одобрительно, взяла под руку и остановилась возле скромной железной ограды из арматурных прутков, выкрашенных в серо-зеленый цвет. Она замыкала собой пространство в десяток квадратных метров, своего рода плац для вечного строя родных Варварька — на правом фланге под серой гранитной плитой заняла свое место ее бабка.

С одной стороны прутки были покорежены: на участок рядом загоняли бульдозер или кран, зацепили. Сразу за местом упокоения бабки начиналась площадь с дорожками из розовой мраморной крошки, которые лучами сходились к огромному квадрату из темно-серого гранита, в центре которого возвышалась усыпальница из красного камня, обвешанная черными каменными венками печали. На фасаде мавзолея сверкал полированной бронзой, а может, и золотом, барельеф, изображающий голову мужчины с огромным мясистым подбородком. Видимо, автор увековечил здесь жевательный процесс. Внизу, в чугунной решетке, билось пламя вечного огня, рядом с ним лежали скромные букетики ромашек. За усыпальницей мелькал наглый малый.

— Кто здесь похоронен? — поинтересовался Иван Петрович.

— Крестный отец одной мафии, — ответила Варварек, улыбнувшись куда загадочней Джоконды, и пошла к выходу.

Иван Петрович шел позади и мрачно молчал. Что и говорить, иногда полезно литератору окунуться в жизнь, увидеть интересы в голом виде, швы, по которым она сшита. Есть о чем подумать после встречи с хозяином загробья, героем-шахтером и героиней-колхозницей, роль которой так и осталась невыясненной. Но — мавзолей и вечный огонь в честь усопшего мафиози?!

Об этом он не был в состоянии думать. Был потрясен увиденным. В душе вздыбились противоречивые чувства, в ней сместилось что-то очень важное, словно разрушительные силы разорвали фундамент, и тот, развалившись на части, поплыл по скользкой, липкой и холодной глине. И стало рушиться в беспорядке то, что стояло на фундаменте. Такого поистине сокрушительного обвала в своей душе Иван Петрович не ожидал — должно быть, поездка на Хохряковское добавила энергии разрушительному процессу, пересилила сопротивление переменам, стремление к покою. Ему казалось, что он слышал, какой грохот стоял внутри него, живо представлял, какая пыль поднималась, когда несокрушимые понятия о морали, которые по части бессмертия могли сравниться с египетскими пирамидами, оказались всего лишь придуманными и фантастическими, как замки из песка. Мавзолей для бандюги — вот во имя чего вся эта перестройщина!?

— Сколько тебе платят за строку?

— Ты решила оставить… (с трудом удержался от слова «спекуляцию») торговать сапогами и писать стихи? — не без желчи спросил он в свою очередь.

— Нормальная женщина ни за что не станет писать стихи. Ей просто некогда. Я причисляю себя к нормальным, поэтому и не знаю, сколько тебе платят, скажем, за четыре строки…

— Рублей десять… Если напечатают в книге или в журнале. За отдельное четверостишие — тридцатник.

— Всего-то??! А я думала… Тогда ты можешь подзаработать: напиши эпитафию Степану Лапшину, а? Плачу по сто рублей за строку. Я их потом в бронзе отолью. У тебя что-то похожее имеется, подправить немного и — в бронзе напечатаешься.

Варварек правой рукой нашарила в сумке давнюю его книжку, и поэт, воспитанный в безразличии к драгметаллам и драгкамням, обратил все же внимание на массивный брильянт, торчащий на безымянном пальце Варварька. Не обратить было сложно — брильянт пускал во все направления сверкающие лучи, а когда рука Варварька попала на солнечный свет, то камень заискрил как вольтова дуга, разве что не шипел и не трещал. Ему показалось, что он этот камень совсем недавно видел, но где и когда? Потом он взглянул на сумку — точно такая же была у мегеры, которая приснилась ему возле памятника Пушкину, и джинсы-варенки, батник точь-в-точь, лишь не было в глубине зрачков Варварька полыхания зловещего изумрудного огня… Вот-вот, из-за огня в зрачках он и не обратил внимания на брильянт, как бы мазнул по нему краем сознания, поскольку оно было занято возмущением от услышанного «козел».

… Пусть она остановит, а он выйдет… Пусть остановит… Пусть… Было душно, не хватало воздуха. Варварек остановила машину — с большой обидой во взоре. Чего мне, думал поэт, с разрушенной душой, теперь бояться? Ничего не страшно, но очень противно. Вчерашнее закончилось, а каким быть сегодня, каким завтра? Ка-ки-и-им?

Ему захотелось заплакать как маленькому и тут же почудилось, что душа у него закричала, и эхо от крика покатилось по Вселенной…

— Ты обиделся, да? Обиделся, Ваня? Так напиши заново. Вань, я тебе за новые по сто пятьдесят заплачу, а? Ну, по двести?.. — Варварек ехала рядом с ним, в голосе у нее позванивали слезы. Все-таки баба, но было ощущение, что она уже далеко от него, находится в другой Галактике.