"Абсолютное счастье" - читать интересную книгу автора (Якименко Константин Николаевич)Константин Якименко Абсолютное счастьеОткрывается дверь — ну, вы знаете, символ начала новой жизни: по ту сторону остаётся всё плохое, всё, от чего хочется избавиться, отделаться и не вспоминать о нём больше, а по эту… что? Ну, конечно же! — абсолютное счастье — так говорят. Сегодня моя дверь зелёная, как волны на поросшей водорослями реке поздним летом. Почему? Не всё ли равно? — может быть, мне просто так захотелось. И вот волны разбегаются в стороны, и в мой кабинет входит поэт. На поэте — истрёпанные нестиранные джинсы и мятая бесцветная рубаха. Его волосы — цвета болотной грязи — длинные, непричёсанные; виноватые серые глаза уткнулись в пол. Вчера он читал своё последнее творение девушке в сиреневых очках, до тех пор пока она не спросила: неужели он серьёзно относится ко всей этой чепухе? Неужели, спросила она, ему нравится жить — вот так, перебиваясь чем ни попадя от случая к случаю, вместо того чтобы Он нерешительно шагает внутрь; отводит назад дверь и старательно прижимает её; делает ещё шаг, так и не поднимая глаз, будто его не интересует, кто перед ним — но тут я говорю: — Проходи. Присаживайся. Да, теперь поэт видит меня, зато я будто бы оставляю его без внимания: конечно же, я занят, как всегда, и разные мелкие людишки — они в некоторой степени интересуют меня, но чтобы тратить на них много времени… так должен думать он, и он думает, но не только об этом, а ещё и, например, о том, что, как обычно, забыл причесаться… Но всё-таки плавно опускается на стул, будто боится, что тот не выдержит его — Я заберу твою жизнь, — так я говорю сегодня, и точно так же говорю всегда. В этот миг всё и начинается — всегда, но не сегодня. Мы встречаемся, поэт и я; он полон усталости и тоскливой скуки: ну когда же, когда? — но не страха, его как раз и нет. Вчера здесь сидел крутой; в новом, отливающем синевой костюме, прилизанный — куда там поэту! — он занял тот же стул «Не надо объяснять мне, зачем — как тебе кажется — ты пришёл сюда. Ко мне приходят лишь за одним — ты знаешь, ведь ты читал объявления и видел вывеску». Меня не интересуют твои желания, говорил я ещё, — вернее, то, что ты думаешь о них; меня не интересуют подробности — я знаю их сам; ты здесь: этого достаточно. Ты пришёл получить то, что хочешь — на самом деле хочешь — и ты это получишь. Но взамен я заберу твою жизнь. Крутой сказал, чтобы я прекратил издеваться, а его пальцы уже невольно нащупывали рукоять — и я улыбнулся. Подумай сам, произнёс я мягко, если ты сейчас это сделаешь, и если не промажешь, мои мозги будут на столе — классное зрелище, тебе всегда такое нравилось, разве нет? Их можно собрать, выплеснуть на сковороду и тут же поджарить — о, уверяю, ты не ошибаешься, это действительно вкусно! А потом тебе останется лишь сидеть и ждать, пока сюда не войдут двое или трое; они сгребут тебя в охапку и уволокут сам знаешь куда, где никто не станет с тобой церемониться, потому что доказательства, как говорится, на лице! Я держал его, как кобра мышь, но у крутого ещё были силы, много нерастраченной энергии — и вот он, резво вскочив, вырвал из кармана мобилу и стал в спешке набирать номер — три раза, потому что дважды ошибся в одной цифре. Только через десять секунд он всё понял и теперь, зачем-то продолжая вертеть пальцами бесполезный аппарат, глядел на меня широкими глазами, одинокими, как два острова посреди Тихого океана. И я, буравя острова аж до недр земных — но при этом само спокойствие! — сказал: «Ну, садись же», — но крутой бросился к двери, алой как насытившийся плотью адский костёр; схватил её за ручку, сжал, насилуя толстыми пальцами — разумеется, безуспешно: дверь, путь в один конец, этот символ… вы ещё помните, да? А потом он кричал, что когда уйдёт отсюда, то обратится в кое-какие органы, а я — ну просто журчание ручейка — проговорил: «Ты наконец сядешь на место, чтобы я мог спокойно сделать дело?» Мы снова встретились, и крутой — кстати или не совсем — вспомнил здорового азиата «Не сомневайся: ты выйдешь отсюда бесконечно счастливым», — и, когда он окончательно ощутил себя чужаком в чужой земле, добавил: — «Но ведь ничто в этой жизни не даётся даром, не так ли?» Крутой орал; он матерился через слово и называл имена. Эти имена должны испугать меня, считал он — ну, они ведь испугали владельца банка Может быть, его доконала именно «продавщица». Впрочем, какая разница? То, что должно случиться — случается; звучит банально, но как ещё об этом сказать? За день до крутого здесь была трусиха — она воображала, что слишком толстая, и поэтому никто никогда её не полюбит. Трусиха носила узкие юбки, немилосердно затягивая талию; думала, что косметики обязательно должно быть много, и превращала себя в неправдоподобную подружку Барби. В понедельник она опять не пошла с однокурсниками в кафе, потому что Задавленное собственным страхом, истерзанное выдуманным совершенством создание — трусиха не упала, нет. Она сидела, здесь и не здесь, осторожно выглядывая из тесной одежды; её рот подёргивался, словно пытаясь озвучить вопрос, который она пока ещё не осознала: зачем? «Зачем я тут и зачем я живу так, как живу», — но это где-то в глубине, очень глубоко, а снаружи — лишь страх и желание — всё-таки — жить; и ещё Ещё раньше ко мне приходили двое: идиот и стерва. Стерва прочитала объявление в газете, а идиоту было всё равно — вернее, нет, не то чтобы всё равно, но он так привык убеждать себя в этом, что уже перестал понимать, чего хочет на самом деле. Конечно, он ненавидел её — всякий раз, когда она требовала от него признания в любви, а такое случалось не меньше десяти раз на день. И, конечно, ему было проще верить, что, отвечая «люблю, дорогая, ну что за вопрос?», он говорит правду; зачем напрягать мозги рассуждениями над такими сложными темами: она Осино-жёлтая дверь; они вошли в неё друг за дружкой, но я сказал, что принимаю только по одному. Осталась, разумеется, стерва — могло ли быть иначе? Она важно прошествовала вглубь кабинета, развалилась на стуле, будто в дорогом кресле… о, да ведь она уже оценивала меня как потенциальный сексуальный объект! Не скажу, что я был против, но мне ведь нужно от людей совсем другое. Я сказал то, что говорю обычно: про жизнь, которую заберу у неё — и она заметила, что я, должно быть, оговорился «Ты уйдёшь отсюда счастливой, — сказал я, — но за это отдашь мне жизнь». Проще простого, верно? «То есть вы собираетесь меня убить?» Не в том смысле, какой ты вкладываешь в это слово, объяснял я. Да, твоя жизнь останется у меня, но, когда ты выйдешь из кабинета, ты будешь счастлива. Всегда. До конца своих дней. Может показаться, что это — парадокс, но ведь, если на то пошло, и сама жизнь человеческая, сам факт существования вашего на Земле — тоже парадокс, который так просто не объяснишь с научной точки зрения. Разве нет? Стерва потребовала не держать её за дурочку: она не верит в мистику и всякое такое. Она настаивает, чтобы я сначала объяснил ей, что собираюсь сделать, а если ей это не понравится — она повернётся и уйдёт, и я ещё должен буду сказать ей огромное спасибо, если она не станет подавать на мою организацию в суд. О, я слушал терпеливо, я не перебивал этот неудержимый поток негодования. А когда он иссяк, сказал, что ей всего лишь надо никуда не двигаться с места. Если она будет спокойно сидеть на стуле, сказал я, то всё пройдёт быстро и безболезненно, она даже ничего не почувствует. Ну, естественно, стерва вскочила. Она дёргала дверь и барабанила по ней — а ведь говорила, что не дурочка! — она орала, чтобы её выпустили, хотя я сказал, что за пределами комнаты никто ничего не услышит. Люди, они слишком часто не хотят принимать то, с чем можно только смириться… Принимать? — нет, она не думала об этом; она не думала вообще — лишь тратила силы и тратила время, своё и моё; эмоции расплёскивались вокруг, некоторые взрывались, вспыхивали как сверхновые — и гасились бесчувственной толщью стен. Но наконец стерва повернулась — и я сказал, что если у неё И вот та, которая минуту назад готова была загрызть меня живьём, опёрлась о стену, чтобы не рухнуть на пол, и я сказал — шелест крыла голубки — что ей правда не будет больно. А она, чуть пошатываясь, всё стояла и стояла, не видя ни меня, ни моего скромного конторского стола, ни книжных полок справа — та, которая хотела меня растерзать; и всё же она знала, зачем Всего одна минута — и она вышла прочь: труп, который дышит. Идиот поспешил поинтересоваться: ну как? — и когда она, ну просто воплощённый ангел, ответила, что всё замечательно, спасибо, дорогой — то даже в его разжижившихся мозгах шевельнулось: так не бывает! Но — инерция: что бы он ни думал, однако тоже хотел «И я в самом деле буду счастлив, да?» — «Что там счастлив, ты будешь абсолютно счастлив — так же, как и твоя жена теперь, ты увидел и понял это, разве нет?» — и микробы сомнения, только-только зародившись, подыхают под натиском иммунитета, воспитанного исковерканной истиной «деньги есть — ума не надо». Уговоры и убеждения — всё лишнее: клиент готов, он жаждет, горит желанием — и сполна получает то, что хочет. Они ушли, эти двое — бывший идиот и бывшая стерва, а ныне — ходячие мертвецы. Они вернулись домой, довольные собой и всем, что их окружает. Время идёт — и скоро знакомые заговорят: что-то изменилось. Вежливые скажут: ну надо же, просто идеальная пара!; кто не привык церемониться со словами, заявит, что они куда-то сдвинулись по фазе. А потом идиот, послушавшись случайного совета, снимет деньги со счёта и положит в другой банк; банк прогорит, неудачливый бизнесмен потеряет большую часть того, на что опиралось его самомнение — однако пожмёт плечами и скажет: подумаешь, велика беда! А после у них Толстая мёртвая трусиха; она покинула кабинет в слезах — конечно же, это были слёзы радости, и её нисколько не интересовало, что штукатурка на лице течёт вместе с ними. Она вернулась домой в восхитительном экстазе, и мама всерьёз задумалась: а не пристрастилась ли доченька к какой-нибудь травке? На следующий день трусиха пропустила институт и до самой ночи Крутой, который решил, что пришёл ко мне совсем по другому поводу — вот глупый! — его труп вышел отсюда, прибыл к боссу и радостно сообщил тому, что здесь всё схвачено до них и ничего поиметь с моей шарашки не удастся. Босс удивился, конечно, — но не стал заморачиваться на этом: были дела поважнее и актуальнее; крутой получил новое задание. Скоро он получит ещё несколько, одного плана: собрать дань с подконтрольных точек. Трижды он всё провалит: когда ему скажут, что денег сейчас нет, он мило улыбнётся: ладно, никаких проблем! — повернётся, и уйдёт. Босс сделает ему внушение: раскис ты что-то, нельзя так, надо быть жёстче, особенно в нынешние времена; крутой охотно и радостно выслушает всё, однако начальник, наблюдая за его дурновато-американоидной улыбочкой, сообразит: непорядок. Крутому предложат отдохнуть И так — изо дня в день: ко мне приходят люди, а уходят довольные трупы, продолжающие питаться и портить воздух. Вечером я спускаюсь в подвал; там темно и душно, потолок весь в паутине, а в углу, сразу за вторым шкафом, крысы прогрызли нору — мелкие глупости, в общем-то, но иногда эстетическое начало говорит во мне, что важно поддерживать правильный антураж. Здесь, в прозрачных сосудах, все те, кто решил с моей помощью осуществить мечты о счастье; кто верил, что счастье — в куче денег; в большой любви; во власти над другими; в новых впечатлениях; в том, чтобы стать лучше, чем ты есть; в том, чтобы сделать лучше мир; в том, чтобы доказать противникам, насколько они неправы — или ещё в какой-нибудь ерунде; те, кто не понимал, что в действительности всё куда проще. Я разговариваю с ними. От стервы пока ещё невозможно добиться ничего, кроме «пошёл на х… маньяк-садист!», «верни меня назад, сволочь!» и «я не собираюсь терпеть это паскудство!», но через несколько дней или, может быть, недель она успокоится; мне некуда спешить. Идиот застыл в ступоре, но когда-нибудь это неизбежно ему надоест, и я узнаю, скрывается ли за его внешней тупостью хотя бы пара-тройка стоящих мыслей. Трусиха пялится на всё глазами-линзами и старательно шарахается от каждого движения. Крутой требует объяснений — и получает их в виде сакраментального «здесь вопросы задаю я». Со временем они станут полноценными членами моего избранного общества, пока же я оставляю их без внимания. У меня есть собеседники поинтереснее — те, кто давно привык к такому существованию; я могу сразиться с кем-нибудь в шахматы — или выслушать сюжет невероятного авантюрного романа; могу обсудить предполагаемые судьбы мира, человечества и Вселенной — или судьбу вполне конкретного слесаря Лёни Пасечкина; всякая тема интересна по-своему — и потом, ведь в каждом человеке дремлет творческое начало, разве нет? Творчество, плодами которого пользуется лишь один — да, пускай это несправедливо, но с чего вдруг я должен быть справедливым? И вот — поэт: он на стуле напротив, и, когда я сообщаю, что заберу его жизнь, он поднимает глаза — редкое сочетание робости с уверенностью — и спрашивает: — Значит, абсолютное счастье — это смерть? Он, конечно, далеко не Пушкин и отнюдь не Лермонтов; размер в его стихах хромает не на одну долю, ритм вечно норовит сделать шаг вперёд, а затем два назад. Такую поэзию не напечатают ни в одном журнале, и он не получит за неё ни копейки; исполнителям популярных песен, может быть, плевать на скачки размера, но разве им нужна подобная муть? — нет, они хотят тексты, навязчивая бессмысленность которых в своей простоте доступна каждому. Самое большее, на что может рассчитывать поэт — стать своим в рок-тусовке, где со временем подсядет на наркотики; в стихах прибавится иллюзорных глубин, в которые он, может быть, поверит и сам. Или — страничка в Интернете и сомнительная популярность в узких кругах; но для начала неплохо хотя бы научиться отличать компьютер от телевизора. О да, из него получится замечательный собеседник — Нет, неверно. И всё же, когда ты выйдешь отсюда через минуту или две, ты будешь мёртв. И будешь счастлив. — Лучше через минуту, — говорит он. — Хотелось бы побыстрее. — И тебя не пугает смерть? — зачем-то спрашиваю я, будто ещё не понял. И тогда поэт, чуть прищурившись — А вы не могли бы сделать всё молча? Пустота, думает он. Пустота жизни — вот что страшнее смерти. Пустота, когда вдруг понимаешь: ты устал просто оттого, что существуешь. Пустота, когда не ждёшь от жизни ничего, потому что всё новое кажется одинаково серым. Пустота, когда то, что нужно тебе, не нужно больше никому — а то, что нужно кому-то, совершенно не нужно тебе. А я думаю: если у него, поэта — пустота, то что же тогда у всех прочих? И ещё: разве есть на Земле хоть один живой человек, который на самом деле знает, что такое пустота? В бесконечность первый раз: встреча, и… Его мёртвое тело выйдет из кабинета, довольное и радостное, как все они. Нет, он не помирится с девушкой в сиреневых очках, но не станет печалиться из-за этого; да и вовсе не будет о ней вспоминать. Зато вскоре он познакомится с другой Такое странное маленькое «но»: поэт — юный старик, вообразивший, что уже открыл для себя смысл жизни и смерти — пришёл ко мне не за счастьем. Да, у него проблемы с рифмами и ритмами — пускай: это техника, которую можно развить и отточить, однако — мысли: сейчас они переполняют его безразмерный мозг, ищут выход и рождают вопросы — вопросы, на которые я не обязан отвечать, но которых не могу не слышать. Я спрашиваю сам: что ты знаешь о пустоте? — но он молчит, а взгляд снова становится виноватым. И тогда я говорю… повышаю голос — и резко выплёвываю: — Пошёл вон! Удивлённый, поэт смотрит: ему не понять, почему тот, кому в силу положения надлежит завлекать людей, вдруг вот так, вроде бы без явных причин, даёт от ворот поворот… Он вспыхивает: — А если я хочу умереть?! — Тем более — убирайся, — произношу устало — и тут мы снова встречаемся, а я думаю: лучше бы ты ушёл поскорее, пока у меня не закончился приступ проклятой меланхолии… ну, или как это ещё назвать? И пока я не решил, что ради новой интересной личности в моём собрании могу стерпеть некоторые вещи. Но я вижу, как поэт гаснет, глядя — не на меня даже — в меня. И, кажется Потом я беру его за руку, стаскиваю со стула и волоку к двери; нет, он не сопротивляется — он просто обвис, как мешок тряпья; как бездыханный труп, которым чуть было не стал. Я открываю дверь и выталкиваю его, и поэт едва не падает на грязный линолеум; успевает опереться на безжизненно-серую стену; встаёт, поднимает глаза… И я захлопываю дверь. Вспоминаю — ну, вы знаете, это же классика: «тот, кто вечно хочет зла и вечно совершает благо». Теперь пойти бы вниз, в подвал… взять первый попавшийся сосуд, не важно, какой… и шандарахнуть со всей мочи о стену. Взять стерву, ещё кричащую, что я, этакая сволочь, не имею никакого права держать её здесь… приподнять немножко, ощутить в руках вес… подойти к идиоту, который провалился в сон и не ожидает никакого подвоха — и залепить с размаху! Осколки разлетятся по всему полу, и какая-нибудь задремавшая крыса с перепугу рванёт к норе; истоптать в порошок Ну, ладно — ясно ведь, что я этого не сделаю. И я спускаюсь вниз — но вначале иду не туда, куда обычно. Подхожу к древней, поросшей мохом бочке, открываю кран, и тёмная как моё существование жидкость неспешно наполняет бутылку. А потом я сижу за столом — не за тем аккуратно-деловым, что в кабинете, а за старым, но всё ещё прочным дубовым столом в подвале: без искусов, зато — настоящим. Они все здесь, вокруг: идиот и стерва, трусиха и крутой, и многие другие — некоторые по привычке продолжают возмущаться, а другие любопытствуют, что такого особенного в сегодняшнем дне; кто мудрее и опытнее, просто ждёт продолжения. Напротив меня — пустой стул; беру два вместительных бокала и наливаю терпкое вино — последние капли едва не выплёскиваются через край. Ставлю один перед собеседником, которого у меня никогда не будет; поднимаю свой и цокаюсь: — За твоё счастье, поэт! Вокруг что-то бормочут голоса, сливаясь в невразумительный гул — я не хочу их слышать, и не слушаю. Медленно, сосредоточив все чувства на одном — вкусе, втягиваю в себя пьянящий напиток. Вспоминаю, о чём так и не спросил поэт, и думаю: неужели я не имею права хоть иногда почувствовать себя — ну, пускай не абсолютно — всего лишь немножко счастливым? |
||
|