""Полдень, XXI век", 2010, № 08" - читать интересную книгу автора

Павел Амнуэль Клоны
Повесть

«То — ностальгия по Большому взрыву, В котором родились мы все». Р. Джефферс, «Большой взрыв», перевод А. Головко
«Что важнее: знать, где мы живем — или как должно жить?» В.Ф. Шварцман, из дневника

— Нужно подняться к телескопам? — с беспокойством спросила Лайма. — Видите ли, я не…

— Вы плохо переносите высоту, — перебил девушку Леонид.

— Высоту я переношу нормально. — Лайма не любила, когда ее перебивали, и русский ей не понравился — бесцеремонный и какой-то не свой, так она обозначала людей, при знакомстве не смотревших в глаза или говоривших не то, что думали. — Видите ли, я не люблю телескопы.

Странная девушка. Что значит: «не люблю телескопы»? Монтировку? Купол? Зеркало? Почему тогда работает в обсерватории Кека? С ее профессией могла бы устроиться в Гонолулу, в университете такое смешение языков, что хорошему переводчику, каким была, судя по отзывам, мисс Тинсли, работа нашлась бы непременно. В Гонолулу прекрасный климат, пляжи, не говоря о массе нужных и интересных знакомств. Тем не менее, мисс Тинсли предпочла гору, заштатный городок Ваймеа и, что бы она ни говорила, — эти телескопы, без которых на Мауна Кеа не было бы ни одной живой души, даже горные козлы сюда не поднимались. Леонид не был уверен, что на склоне вулкана есть какая-то живность, кроме больших птиц, изредка круживших над обсерваторией и улетавших в облачную даль. Облака висели над океаном так прочно, будто были приклеены к нижней кромке неба. Ни одно облако, однако, не всплывало над горизонтом так высоко, чтобы помешать наблюдениям, — эту замечательную особенность Мауна Кеа отметили еще первые путешественники, поднявшиеся лет двести назад на вершину древнего вулкана.

— Нет, — сказал Леонид, — подниматься не надо. Наша комната в Верхнем доме. Если не возражаете, я заеду за вами в половине четвертого. Буду вас ждать в…

Он замолчал, потому что Лайма его не слушала — кивнув в знак согласия, она вернулась к работе.

— Да, мы договорились, — сказала она рассеянно, продолжая что-то писать на языке, который был Леониду не знаком, — испанский, кажется. Или французский? Сколько языков знает эта девушка? Говорили — шесть.

— Я буду в половине четвертого, — повторил он.

* * *

О просьбе русского астрофизика Лайма вспомнила, когда подошло время ланча. Обедала она обычно в кафе Альваро на улице Шеннона. Смешно, конечно, называть улицей четыре двухэтажных дома, два из которых арендовали японцы из обсерватории Субару, один — европейцы, менявшиеся так часто, что Лайма не успевала запоминать лица, не говоря о фамилиях, а последний дом пустовал; говорили, что там разместятся австралийцы, когда заработает новый радиотелескоп на плато в трех милях от Большой антенны.

— Как обычно? — спросил Альваро, ласково кивнув Лайме и решая, произносить ли свой обычный комплимент. Да или нет — хозяин кафе определял по одному ему понятным приметам: сдвинутым бровям, взгляду, который Лайма бросала на стоявшие над стойкой статуэтки фантастических животных, вылепленных самим Альваро из вулканической глины, собранной в кратере неподалеку от телескопов, к которым Лайма поднималась всего один раз, в первую неделю после приезда. Работать в обсерватории Кека и не подняться на купол, не потрогать белый слепящий металл, не посмотреть в окуляр или как там специалисты называют штуку, в которую можно заглянуть и увидеть край Вселенной? На высоте десяти тысяч футов Лайме стало плохо, сердце стучало, как кроличий хвостик, воздуха не хватало, в себя она пришла в Нижнем доме. Телескопы Лайму не интересовали, а замечательные цветные фотографии галактик и туманностей, висевшие везде, где только было возможно налепить на стену постер, не приводили ее в экстаз, как всех, кто здесь работал, и туристов, мечтавших, по их словам, работать именно здесь, где самое чистое на планете небо и, наверно, души тоже чистые, ибо невозможно жить в таком месте и испытывать низменные страсти и неприглядные желания.

Относительно страстей и желаний Лайма могла бы рассказать много, но не стала бы этого делать — ни раньше, ни теперь, когда Тома не стало, и жизнь… нет, не потеряла смысл, это было бы слишком банально, поскольку смысла в своей жизни Лайма и раньше не видела, она не понимала, что означали эти слова, и почему другие тратили столько времени, чтобы в несуществующем смысле разобраться.

— Как обычно, — кивнула Лайма и села за столик спиной к двери. С Томом они садились у окна, чтобы видеть проходивших по улице. Том любил комментировать, замечания его были меткими и смешными, но не обидными, а многое в человеке объяснявшими.

Альваро поставил перед Лаймой тарелку с овощным супом, салат из авокадо и ананасовый сок, обычную ее еду в последние недели, будто она дала зарок после смерти Тома есть только то, что они заказывали в воскресенье, шестнадцатого июля…

Не нужно об этом.

— Приятного аппетита, мисс Тинсли. — Альваро попытался заглянуть ей в глаза, чтобы понять, в каком она сегодня настроении, подавать на десерт черный кофе без сахара или капуччино с круасаном.

— Спасибо. — Лайма не подняла взгляда, и Альваро удалился, качая головой. Он не мог смириться с тем, что такая девушка ведет себя, будто монахиня, ненадолго покинувшая монастырь, расположившийся на южном склоне Муана Кеа.

Русского астрофизика Лайма видела пару раз в библиотеке. Когда сегодня он подошел и попросил разрешения задать вопрос, говорить с ним Лайма не хотела, но вспомнила, что русский приехал работать на телескопе Кека, и, значит, на какое-то время они стали сотрудниками обсерватории, девизом которой было: «Мы помогаем друг другу во всем, мы делаем общее дело, откуда бы мы ни приехали на этот остров». Русской группе нужно помочь с переводом, она готова, это ее работа. Однако, получив принципиальное согласие, русский… Лайма вспомнила, он назвал себя Леонидом, не русское имя, греческое, но он точно не грек, другой тип лица… получив согласие, Леонид повел себя странно, сказав сначала, что перевод им нужен не совсем обычный или, точнее, совсем не обычный, она, мол, все поймет на месте, а во-вторых, попросил никому не говорить о просьбе, не потому, что это секрет, какие секреты у коллег, а просто… она сама поймет… Тогда Лайма и спросила, придется ли подниматься к телескопам — на это она не согласилась бы, даже помня о корпоративной солидарности.

Кажется, сегодня и Альваро был не в духе — фирменный суп показался Лайме пересоленным, а может, она сама добавила соли и забыла? Когда-то Лайма любила все острое и перченое, солила все подряд, любая еда казалась ей пресной. Это прошло. Том отучил ее. Они так много времени проводили вместе, что привычки становились общими — от чего-то отказывался Том, от чего-то Лайма. Специально они к этому не стремились, но так получалось. Она перестала слушать «Скорпионов», любимую группу, и ей в голову не пришло, что виноват Том, к «Скорпионам» равнодушный и предпочитавший «Тринков», к которым и Лайма неожиданно пристрастилась, слушала эту группу, работая — она учила японский, новый для нее язык, и каждый иероглиф ассоциировался с определенной нотой из песни. Странный — так говорил Том — метод запоминания, но у каждого свои способы, верно?

Лайма придвинула чашку кофе и долго смотрела на почти черную поверхность, скрывавшую все, что она хотела увидеть, вспомнить, понять. Кофе остыл, и Лайма выпила его, морщась, — Альваро из-за стойки смотрел на нее с укоризной, она ответила слабой улыбкой и, попрощавшись взглядом, вышла из кафе. Половина четвертого. У поворота к Т-образному Нижнему дому, дирекции Кека, стоял синий «форд-транзит», арендованный русской группой. Леонид сидел за рулем. Лайма постучала в окно, и Леонид опустил стекло.

— Я думал… — начал он, но у Лаймы не было настроения разговаривать. Она опустилась на заднее сиденье, дав понять, что настроена работать, а не вести пустые разговоры.

Леонид понял и молчал всю дорогу от Ваймеа до Верхнего дома. Воздух на высоте семи тысяч футов был холодным, будто зимой, Лайма продрогла и сцепила зубы, чтобы не дрожать.

Она поднялась за Леонидом на второй этаж и прошла по внешнему балкону в комнату, где светились экраны компьютеров, тихо жужжали кондиционеры и было очень тепло.

Навстречу поднялся пожилой мужчина, которого Лайма не встречала в Ваймеа — похоже, он все время проводил в Верхнем доме или на телескопах. Седая шевелюра, казалось, развевалась в воздухе, но, скорее, была нечесаная, и Лайме захотелось достать из сумочки расческу, хотя, конечно, причесывать чужого человека, еще даже не представившегося, было бы странно.

— Бредихин. — Руководитель группы российских астрофизиков наклонил голову, отчего волосы упали ему на глаза, и голова стала похожа на горную вершину, с которой спускались струи ледника.

— Бредьихин… — повторила Лайма. — Это имя?

Русский раскатисто рассмеялся, откинул волосы легким движением, и Лайма подумала с удивлением, что он не пожилой, как ей показалось, лет ему не больше пятидесяти.

— Это фамилия, — объяснил Бредихин. — Зовут меня Евгений. А это, — он сделал широкий жест, — наши сотрудники: Виктор Кукаркин, замечательный программист и приборист, и Маргарита Масевич, прекрасный оптик. С Леонидом Зельмановым, великолепным теоретиком, вы знакомы.

«Вы, конечно, тоже замечательный, прекрасный и великолепный», — хотела съязвить Лайма, но промолчала. Познакомились, и ладно. Ей не хотелось оставаться здесь больше, чем на время, необходимое для решения проблемы, ради которой ее сюда привезли. Нужно что-то перевести?

Спросила она вслух или только подумала? Бредихин взял Лайму под руку, подвел к одному из столов, усадил в кресло и сел рядом на пластиковый стул:

— У нас есть видеозапись, но нет звука. Человек что-то говорит, и мы не можем понять — что именно. Возможно, по-английски. Мы не настолько владеем языком, чтобы читать по губам.

Вот оно что. Лайма научилась читать по губам, когда ей пришлось расшифровывать старую пленку, фильм, найденный в архиве Борнхауза, известного в Гонолулу мецената и коллекционера. Собирал он все, что, по его мнению, могло представить историческую ценность — не для человечества, а исключительно для истории островов. Первые марки, выпущенные в 1874 году, картины местных художников, ни для одного музея не представлявшие интереса, фотографии американских фрегатов, стоявших у берегов Большого острова в годы Второй мировой войны… В общем, все, в том числе ленты, снятые местными любителями еще в те годы, когда кинематограф был великим немым. Лайма окончила университет и собирала материал для диссертации по языковым особенностям коренного населения Гавайев, когда ее пригласили в дом (скорее дворец) Борнхауза. Старик был плох и не вставал с постели, но ум имел ясный, а голос громкий, хотя и по-стариковски хриплый. «Вас рекомендовал декан Форман, — объявил Борнхауз. — Мне нужно озвучить ленту. Это государственный прием в доме губернатора, тысяча девятьсот тринадцатый год. Очень интересно, о чем они говорили, но звук в те годы еще не записывали». «Я не умею читать по губам», — растерялась Лайма. «Ничего, — улыбнулся Борнхауз. — В отличие от меня, вы молоды. Для вас это прекрасная возможность научиться и хорошо заработать, что, как я думаю, немаловажно». Пожалуй. Она научилась — на это ушло восемь месяцев, но Лайма не жалела, было очень интересно не только учиться новому для нее умению, но и слушать рассказы Борнхауза о его долгой и чрезвычайно насыщенной жизни. Он сидел рядом в инвалидной коляске и говорил, говорил… пока не засыпал посреди фразы, а несколько минут спустя неожиданно просыпался и, что ее всегда удивляло, продолжал рассказ с того места, на котором его застал старческий сон.

Так случилось, что умер Борнхауз в день, когда Лайма закончила работу, представила распечатку разговоров (совсем, по ее мнению, не интересных) и получила свои деньги — сумму, какую ей не приходилось прежде видеть ни в реальности, ни на чеке.

— Вообще-то, — говорил тем временем Бредихин, — изображение не очень качественное, но лучшего получить, к сожалению, не удалось.

— Это старый фильм? — спросила Лайма. Она подумала о Борнхаузе и о том, как неожиданно прошлое соединяется с настоящим.

— Не думаю, — почему-то смутился Бредихин, и у Лаймы возникло безотчетное ощущение приближавшейся опасности. Вообще-то она могла отказаться — читать по губам она умела, но в ее служебные обязанности это не входило. Перевод астрономической литературы с любого и на любой из известных ей шести языков — пожалуйста, она обязана была предоставлять такие услуги любому сотруднику обсерватории Кека. Работой ее не заваливали, астрофизики, приезжавшие в Ваймеа, знали английский, и чтение профессиональных журналов не было для них проблемой. Переводить приходилось чаще всего с японского и — гораздо реже — с французского.

— Мы понимаем, — сказал Бредихин, угадав, видимо, по недовольному выражению ее лица, о чем подумала Лайма, — наша просьба выходит за рамки ваших служебных обязанностей, но, видите ли, это… вы поймете… в общем, относится к астрофизике… некоторым образом.

«Похоже, он запутался», — подумала Лайма и не стала приходить на помощь. Она была обижена на Леонида, усевшегося во вращающееся кресло перед соседним компьютером и не смотревшего в ее сторону — мол, я свою задачу выполнил, договаривайтесь теперь с начальником.

— Я могу посмотреть, конечно, — сказала Лайма и добавила: — Раз уж приехала.

Намек был понят, и Бредихин заговорил о дополнительной оплате: «Назовите цену, это не проблема. При вашей квалификации работа не отнимет много времени, запись не длинная, минут пять, только качество не очень, и могут возникнуть затруднения»…

— Покажите, — Лайма постаралась отрешиться от предчувствия и вообще от всего — ей трудно было в последние недели приводить себя в состояние, необходимое для работы. Ничего не видеть, только губы человека, только его мимику. Мимика помогала понять смысл произносимого и через смысл — находить точное слово. Бредихин что-то говорил, но звуки уже протекали мимо ее сознания, Лайма ощущала мешавшие ей взгляды и непроизвольно повела плечами, сбрасывая чужое внимание и влияние.

Картинка, возникшая на экране монитора, выглядела черно-белым кадром из фантастического фильма: на темном фоне довольно быстро вращалась планета. Не Земля, больше похоже на Марс с полярными шапками. Деталей Лайма рассмотреть не успела — изображение сменилось, появилась комната, низкий потолок, вдоль голых стен странные темные полосы, будто гигантские водоросли, на заднем плане то ли открытая дверь, похожая на переходной отсек Международной космической станции, то ли — если представить, что смотришь вниз, — глубокий колодец, где ничего нельзя разглядеть.

В поле зрения возник молодой мужчина в светлой рубашке с длинными рукавами и стоячим воротником, широкоскулый, темный, черноволосый, коротко стриженный…

— Господи… — пробормотала Лайма.

И стало темно.

* * *

Она открыла глаза и увидела склонившегося над ней Леонида.

— Вам, наверно, действительно противопоказана высота…

— Том, — сказала Лайма.

— Что?

— Том, — повторила она. — Вы должны были меня предупредить. Почему вы сразу не сказали, что у вас есть запись Тома?

— Простите? — Лайма узнала голос, Бредихин подошел, участливо посмотрел ей в глаза.

— Запись Тома. Вы должны были сказать.

— Том?

«Почему он переспрашивает? Он же все понимает, его взгляд говорит об этом».

— Когда вы снимали? — спросила она. — Где? Странная комната.

— Человек на экране… — понял, наконец, Бредихин. — Он похож на вашего знакомого?

— Это Том, — твердо сказала Лайма. — Том Калоха. Нечестно с вашей стороны…

— Мисс Тинсли, — в голосе русского появились металлические нотки, — вы, безусловно, ошибаетесь. Том Калоха, вы сказали? Я слышал об этой трагедии.

Леонид что-то тихо сказал, и Бредихин кивнул:

— Я понял. Сходство, конечно, да…

— Покажите, — потребовала Лайма. — Где бы вы это ни снимали, вы хотели мне это показать. Я хочу видеть, что говорит Том.

Леонид и Бредихин незаметно, как им, видимо, казалось, переглянулись.

На экране опять появилась планета, похожая и не похожая на Марс, а потом странная комната, справа вплыл Том, и Лайма рассмотрела то, чего не поняла в первый раз: по-видимому, комната находилась в невесомости, и Тому приходилось обеими руками держаться за небольшие поручни, чтобы оставаться в вертикальном положении.

Том много раз говорил, что в юные годы хотел стать астронавтом, но понимал, что это невозможно — у него не было образования, он не служил в авиации, с его профессией водителя в космосе делать было нечего. Может, это аттракцион? В Гонолулу много аттракционов. Но почему Том не рассказывал ей? И как запись оказалась у русских астрофизиков?

Том посмотрел Лайме в глаза, отчего у нее перехватило дыхание, и сказал ясно и четко, будто говорил вслух, а не шевелил губами, рождая звуки лишь в памяти Лаймы, запомнившей на всю жизнь его гулкий, будто из колодца, и немного хрипловатый голос:

— Мы понимаем, что помощи не дождемся. Кэп и Кабаяси, — Лайма увидела имена, но не была уверена, что поняла верно, — готовят корабль к консервации. Жизненное пространство схлопывается с расчетной скоростью, нам осталось…

Том оглянулся, и у Лаймы выступили на глазах слезы — она узнала стрижку, Том любил подбритый затылок, так было принято стричь голову у коренных гавайцев. Несколько раз Лайма по просьбе Тома подбривала ему затылок, вот точно так…

В темном круглом проеме возникло движение, и в комнату вплыл — как в репортажах с Международной космической станции — худой, будто шланг, афроамериканец, а может, коренной житель Африки, не написано же на нем, является ли он гражданином Соединенных Штатов. Странное телосложение для черного, Лайма встречала в жизни коренастых или высоких, но плотных — в общем, не таких.

Вошедший (вплывший) повис в кадре головой вниз и что-то сказал, Лайма не смогла разобрать — не привыкла читать, если говоривший находился в такой неудобной позе. Том взял вошедшего за локоть, и оба объединенными усилиями устроились, наконец, перед камерой. Вошедший произнес (может, повторил уже сказанное?):

— Вся документация по аварии… — он помедлил и продолжил: — по катастрофе, я не хочу использовать это слово, но так точнее… вся документация сконденсирована и… (Лайма не поняла слова). Сигнал передан, консервация завершена, мы прощаемся, энергии не хватит на еще один сеанс. Мы…

Он обнял Тома за плечи.

— Прощай, Минни, крошка моя, — сказал Том.

Минни?

— Почему Минни? — сказала Лайма.

Изображение на экране мигнуло, подернулось рябью, затуманилось и застыло. Тома было не узнать — нечеткая фигура на переднем плане, а рядом другая, длинная и, похоже, безголовая.

— Все, — сказал Бредихин и нажал несколько клавиш. На экране остались иконки Windows на фоне зеленого поля и мертво-голубого неба. — Вы сумели что-нибудь понять, мисс Тинсли?

— Почему Минни? — повторила Лайма. — Кто это — Минни?

— Простите? — не понял Бредихин. Леонид придвинул кресло и положил ладонь Лайме на руку, прикосновение было ей неприятно, она хотела сбросить чужую ладонь, но тело не повиновалось, только глаза и губы.



— Минни. У Тома не было знакомой женщины с таким именем.

— Вы сумели прочитать, что сказал этот человек?

— Том?

— Так его зовут? Он назвал себя?

— Зачем ему себя называть? Это Том Калоха, он…

Слезы подступили к горлу, и Лайма захлебнулась.

— Простите…

Сказала она это вслух? Подумала? Показала взглядом?

— Простите, — повторила она. — Меня нужно было подготовить. Это… так неожиданно.

— Подготовить, — повторил Бредихин. — Мы хотели… Собственно… — Пауза несколько секунд висела в воздухе, будто слова потеряли опору, но не могли растаять сразу. — Мисс Тинсли, вы хотите сказать, что знаете этого человека?

Пальцы слушались плохо, но Лайма все же сумела достать из кармашка на кофточке плотный бумажный квадратик, фотографию Тома, сделанную год назад для пропуска на телескоп Кека, куда он возил оборудование.

Бредихин и Леонид долго всматривались в изображение.

— Очень похож, — сказал Бредихин. — Просто одно лицо. Если не знать наверняка, что…

Он не договорил, и в воздухе опять повисло тяжелое, как металлический брус, молчание, падавшее, падавшее и не способное упасть, если его не подтолкнуть словом.

Бредихин сказал так тихо, что ей опять пришлось читать по губам. По губам у русского получался ужасный акцент, и она с трудом разобрала:

— То, что вы видели, мисс Тинсли, — покадровая компьютерная симуляция записи оптической вспышки, продолжавшейся семь секунд и зарегистрированной две недели назад нашей аппаратурой на телескопе Кек-1. По величине межзвездного поглощения мы оценили расстояние до объекта — от ста до двухсот парсек.

Лайма поняла каждое слово, но не поняла ничего.

— Сто парсек, — повторила она.

Бредихин посмотрел на Леонида. Тот пожал плечами.

— Этот человек не может быть Томом, Лайма. Он жил лет четыреста-восемьсот назад. Столько времени шел этот сигнал. Вы поняли, что он говорил, да?

Лайма кивнула.

* * *

Горячий кофе и рюмочка коньяка привели Лайму в состояние, которое она не могла бы определить. Голова была ясной, она прекрасно понимала, что происходит, окружавших ее людей будто рассматривала через лупу: видела бородавку на щеке Бредихина, шрамик над левой бровью у Леонида, почти незаметный, но придававший лицу выражение ненавязчивого удивления. У женщины глаза были разного оттенка, Лайма видела, как менялся цвет радужной оболочки, когда Рената хмурила брови или старалась улыбнуться. У четвертого русского, Виктора, на тыльной стороне ладони оказалась татуировка — изображение то ли якоря, то ли похожего предмета, назначение которого Лайма определить не смогла (и не пыталась).

Воспринимая окружающее, Лайма странным образом оставалась глубоко внутри собственных переживаний и воспоминаний. На экране она видела не похожего на Тома мужчину, а именно Тома, только Тома, никем иным, как ее Томом, этот человек быть не мог. По очень для нее простой, а для других непонятной причине, которую Лайма не смогла бы описать словами. У нее не возникло ни капли сомнений — это Том. Так, наверно, собака определяет, хозяин перед ней или человек, похожий на него, как две капли воды.

— Объясните мне, пожалуйста. Том в космосе?

Леонид едва заметно покачал головой, Бредихин кивнул, они — Лайма понимала — хотели знать, что говорил Том на экране. Почему-то им это было важно, и, не дождавшись ответа, Лайма повторила, следя за движением губ Тома в собственной памяти:

— «Вся документация по аварии… по катастрофе, я… не хочу использовать это слово, но так точнее… вся документация сконденсирована и…», здесь я не поняла слово. По-моему, это не по-английски… «Сигнал передан, консервация завершена, мы должны попрощаться, поскольку энергии не хватит на еще один сеанс. Мы…» — Лайма помолчала, как это сделал Том, и закончила:

— «Прощай, Минни, крошка моя». Почему Минни? — спросила она себя — вслух. — Он должен был сказать: Лайма.

— Значит, — осторожно подал голос Леонид, — этот человек…

— Том Калоха, — отрезала Лайма, и никто не стал с ней спорить. — Теперь вы… — сказала она. — Почему вы сказали, что четыреста лет…

Бредихин опустился на стул осторожно, будто боялся сломать, а на самом деле — Лайма понимала — тянул время, собираясь с мыслями, подбирая слова и, главное, обдумывая, что сказать, а о чем умолчать, потому что лишнее знание увеличивает печаль.

— Я должна знать все, — заявила Лайма, глядя Бредихину в глаза и удерживая его взгляд.

— Конечно, — согласился Бредихин и жестом пригласил Леонида помочь, найти слова.

— Мы работаем здесь по программе исследований ультракоротких переменностей очень слабых объектов, — начал Бредихин медленно, нанизывая слово на слово, будто сочные куски бараньего мяса на тонкий шампур.

* * *

Бредихин помнил Виктория Шварцмана — правда, виделись они всего раз, когда ученик десятого класса ставропольской школы поднялся с группой астрономов-любителей на Архыз и, задрав голову, с изумлением рассматривал огромный купол самого большого по тем временам телескопа в мире. Проходивший мимо мужчина (Евгению он показался староватым, хотя было Шварцману в тот его последний год всего тридцать пять лет) остановился, постоял рядом, спросил: «Хорошо? — и сам себе ответил: — Лучше не бывает. Если понимать, как… — мужчина оборвал себя не полуслове, помолчал и добавил: — Если захочешь стать маньяком, милости прошу».

Произнеся эту загадочную фразу, мужчина пошел прочь, подбрасывая ногой камешки.

«Странные тут люди», — решил Евгений и, догнав своих, спросил у сопровождавшего группу сотрудника обсерватории:

«Кто это? Идет там, видите?»

«Викторий Шварцман, человек, который знает».

Он так и сказал — «знает». Не что-то конкретное, а вообще. Евгений кивнул и, помедлив, спросил: «Если я захочу стать маньяком, у меня получится?»

Он решил, что маньяками здесь называют астрономов — действительно, кто, кроме маниакально увлеченных наукой людей, согласится месяцами жить на вершине, где, хоть и красиво, но так же одиноко, как на полюсе? Несмотря на свои пятнадцать лет, он понимал, что такое тоска посреди прекрасной, но равнодушной природы.

«Маньяком? — переспросил гид. — Хорошо, я расскажу и о мании, раз тебя это интересует».

Что-то было в его словах неправильное, как показалось Евгению, но полчаса спустя, когда, осмотрев потрясшую воображение решетчатую трубу телескопа, ребята сели отдохнуть в конференц-зале, гид, представившийся младшим научным сотрудником (много лет спустя Евгений пытался вспомнить его фамилию, но не сумел, а человека этого больше не встречал), сказал:

«И еще у нас работают люди, называющие себя маньяками. Это великолепные сотрудники группы Виктория Фавловича Шварцмана, а маньяки они потому, что работают на аппаратуре, которая называется МАНИЯ — это аббревиатура, означающая Многоканальный Анализатор Наносекундных Изменений Яркости. Шварцман и его коллеги исследуют две самые загадочные проблемы современной астрофизики. Они хотят доказать, что существуют черные дыры, это раз, а во-вторых, — что в космосе есть внеземные цивилизации. Для решения обеих проблем нужно анализировать очень короткие — продолжительностью в миллиардные доли секунды — изменения яркости звездных объектов. Ведь черные дыры можно отличить от нейтронных звезд только по очень коротким вспышкам, а внеземные цивилизации, если они хотят, чтобы их сигнал увидели на другом конце Галактики, тоже должны посылать в космос очень короткие закодированные импульсы».

Евгений хотел еще раз увидеть странного человека, чей взгляд был устремлен за горизонт, в том числе — за горизонт событий в окрестности черных дыр. Но в тот день им встретиться не довелось, а через несколько месяцев Шварцмана не стало, и о его личной трагедии Бредихин узнал много времени спустя, когда окончил Московский университет и приехал работать в ту самую лабораторию, где на стене висел портрет молодого, с острым прямым взглядом, человека, и на листе ватмана были написаны странные, но проникавшие в подсознание, стихи:

Все пройдет, и всему значение Ты исчислить не можешь сам. Если веруешь в Провидение — Доверяйся своим парусам.[1] * * *

— Рената… Она тоже астрофизик? — равнодушно спросила Лайма. Ей совсем не интересно было это знать, но молчание казалось невежливым, нужно было как-то подойти к главному вопросу, который Лайма так и не задала Бредихину.

— Оптик. — Леонид не отрывал взгляда от дороги. Он вел машину медленно, за десять минут при нормальной скорости они успели бы спуститься почти до Ваймеа. — Рената и Виктор — аспиранты Папы. Так мы зовем Бредихина, он нам действительно как отец родной.

Лайма помолчала, собралась с духом и, наконец, спросила:

— Профессор Хаскелл знает? И в НАСА вы сообщили? Я понимаю — Тома не спасти. Ваш… папа… все объяснил. Но… они… их…

«Их нужно достойно похоронить». Слова не выговаривались, тем более что Лайма была на похоронах Тома совсем недавно, двух месяцев не прошло. Моряков хоронят в море, но погибших астронавтов еще никогда не оставляли в космосе, где бы ни произошло несчастье — на околоземной орбите, на Луне или там, куда еще никто не летал, кроме Тома, который тоже неизвестно как оказался в такой дали, то ли воскреснув, то ли продолжая жить в мире, откуда не возвращаются. Если на ее долю пришлось уникальное счастье… или самое большое горе, какое только может выпасть человеку…

— Нет, — сказал Леонид, сворачивая на стоянку перед корпусом Нижнего дома. — Нет, мисс Тинсли, пока это остается между нами… теперь и вы тоже…

Он выключил двигатель и повернулся к Лайме.

— Это очень щепетильный момент, особенно теперь. По контракту результаты наблюдений, проведенных на телескопе Кека, формально принадлежат как гостевой группе, так и обсерватории.

— Я не о том, — вставила Лайма.

— Я просто хочу сказать… Когда мисс Белл в шестьдесят седьмом году обнаружила сигналы первого пульсара, профессор Хьюиш запретил рассказывать об открытии. Они думали, что обнаружили сигнал внеземной цивилизации, и, только все перепроверив…

— Я это знаю, — прервала Леонида Лайма. — Но сейчас совсем другое. Я не понимаю, как Том оказался в космосе, и вообще… он умер.

Леонид вздохнул — он не представлял, как убедить эту женщину, что произошло чрезвычайно маловероятное совпадение.

— Это аналогичный случай, — мягко произнес Леонид. — Более сложный, конечно, и пока совершенно непонятный. Но, по сути… Мы сначала хотим сами разобраться, что-то объяснить, а потом, конечно, и дирекция, и сотрудники обсерватории будут поставлены в известность. Лайма, мы хотим вас попросить… это и для вас важно тоже.

— Для меня важно понять, что с Томом.

— Это не Том, Лайма, это не может быть Том, вы прекрасно понимаете…

— Это Том, — отрезала Лайма. Этот русский, Леонид, возможно, все понимает в своей науке, но ничего — в жизни, особенно в верованиях коренных гавайцев. Лайма лишний раз убедилась, насколько вера ее предков правильнее навязанного им христианства.

— Расскажите, как вы получили сигнал, — попросила она и, встретив недоуменный взгляд Леонида, добавила: — Извините, я плохо поняла вашего шефа, я ничего не соображала, да и сейчас…

— Хорошо, — кивнул Леонид. — Давайте зайдем к Эрвину, закажем кофе, и я вам расскажу.

— Лучше к Альваро.

— Хорошо, — повторил Леонид.

* * *

— Папа очень дорожит научной репутацией. Каждый научный работник ею дорожит, но Папа однажды поскользнулся, и это… впечатляет. Я тогда с ним еще не работал. Бредихин занимался поиском очень коротких — миллиардные доли секунды! — переменностей в излучении звездообразных объектов. В основном, это были, естественно, кандидаты в черные дыры, но, кроме того, Папа отобрал четыре слабые звездочки с синхротронными спектрами: так излучают заряженные частицы в сильных магнитных полях.

В излучении одной из звездочек шеф нашел очень быструю переменность, не хаотическую, а с довольно сложным квазипериодом. Настолько сложным, что у Бредихина возникло подозрение — уж не иная ли это цивилизация? Он опубликовал результаты измерений и предложил несколько объяснений, среди которых была и гипотеза об искусственном происхождении сигнала. Пара строк в большой статье, но Папу освистали, будто тенора, пустившего петуха в Метрополитен-опера. Несколько месяцев спустя Бредихин сам же и доказал, что идея была ошибочной. Звездочка оказалась уникальным объектом: кратной системой, где две звезды нейтронные, еще одна, по-видимому, черная дыра, и, кроме того, две обычные звезды — желтый карлик и голубой гигант. Систему эту и сейчас изучают. Мы тоже, потому что у нас МАНИЯ. Такой аппаратуры пока ни у кого нет. Понимаете, почему Папа очень щепетилен и не любит идей… скажем так: слишком фантастических?

Теперь о передаче, которую вы видели. Две недели назад японцы наблюдали слабый переменный радиоисточник и, как это всегда делается, сообщили оптическим астрономам — информация сразу расходится по всем обсерваториям. Мы в ту ночь работали, и нужно было решать — переключиться на новый объект, который неизвестно что собой представляет, или продолжать плановые наблюдения. Я бы, наверно, не рискнул — взамен потраченного времени нам никто ничего не предложил бы, время на Кеке расписано на два года вперед. Но Папа затребовал точные координаты радиоисточника, который, кстати, уже успел погаснуть. Вспышка продолжалась около часа, но оставалась вероятность обнаружить оптический «хвост» — оптика обычно запаздывает, а более жесткое излучение запаздывает еще сильнее. Во всяком случае, когда речь идет о релятивистских объектах — ядрах галактик, черных дырах…

Если бы не точные измерения в радиодиапазоне, ничего бы у нас не получилось, ведь поле зрения телескопа Кека — доли угловой секунды. В час ночи мы получили от радиоастрономов точные координаты, еще через полтора часа удалось навестись на объект — слабую, девятнадцатой величины, переменную звездочку. Блеск уменьшался на глазах, еще пара часов — и вспышка в оптике тоже прекратится, да и рассвет приближался… В общем, серия получилась не такой длительной, как мы рассчитывали, но прежде, чем звездочка погасла, мы отсняли достаточно материала, чтобы проанализировать быструю переменность.

И тогда… Лайма, сейчас я хорошо представляю, что чувствовала Джоселин Белл, когда обработала наблюдения первого пульсара. И что чувствовал Хьюиш, когда мисс Белл положила ему на стол ворох бумаги с распечатками последовательностей сигналов… Пока мы с Папой отсыпались после ночи, Рена с Витей обработали результат. Им даже не пришлось использовать дополнительные программы, есть такие, для случаев, когда переменность очень сложная. Сразу выявились четкие последовательности, а когда их удалось сгруппировать… В общем, когда мы проснулись, Рена нас огорошила: мол, это ничто иное, как телевизионная развертка, чрезвычайно сжатый сигнал, во много миллионов раз, но если растянуть… что самое удивительное — по обычной программе, как это происходит в любом телевизоре. Они с Витей успели поиграть с величинами растяжений — сначала картинка была смазанной, потом слишком быстрой… потом стало понятно, что на экране человек… Это было потрясающее ощущение. Телевизионный сигнал из космоса! Причем не радио, а в оптике. По спектру было понятно, что излучал лазер — очень узкая и сильная линия кислорода и широкие слабые крылья. Кстати, по величине поглощения в крыльях мы и сумели оценить расстояние. Простите, вам это совсем… Просто хочу, чтобы вы поняли, как все происходило.



Первая мысль была: сигнал — отражение передачи земного телеканала. Но, во-первых, телевидение использует дециметровый диапазон, а не оптику и, тем более, не лазерную технику, а во-вторых, сигнал совпадал с координатами радиовспышки. Может, тело, отражавшее сигнал, было спутником-ретранслятором на стационарной орбите? Мы и это проверили. Стационарные спутники висят над экватором, а наша звездочка находилась высоко, в области галактического полюса. Но самое главное: линии межзвездного поглощения. По ним можно оценить расстояние — порядка ста парсек, точнее сказать невозможно.

Когда прошел первый шок, наступил второй. Телевизионный сигнал с расстояния сотен световых лет! Мы говорили друг другу: «Что-то здесь не так!» Но голова не верила, а руки делали. До вечера возились с растягиванием развертки. Потом была последняя наша ночь на телескопе. Даже мысли о плановом объекте не возникло — навелись на точку в небе, где вчера была звездочка, но ничего не обнаружили. Я отслеживал сообщения из других обсерваторий. Обычно оптики сразу пытаются отождествлять радиовспышки. Но сообщений не было. Нам повезло… повезло фантастически — самый большой в мире телескоп, самая чувствительная аппаратура для разрешения сигнала во времени…

Отоспавшись после второй ночи, мы собрались в Верхнем доме и посмотрели, что получилось. Вы видели. Человек на фоне комнаты, похожей на каюту или на отсек космической станции. Человек! Он что-то говорил, но не было звука. Витя пытался разобраться, а мы с Папой прогоняли картинку множество раз, пытаясь что-нибудь понять по движениям губ. Хотели убедиться, что это один из земных языков. Мы не могли заставить себя поверить, что это — человек с Земли, корабль с Земли. Сотни лет назад (или тысячи, если корабль двигался значительно медленнее света) не было на нашей планете цивилизаций, способных отправлять корабли не то что в дальний космос… Господи, тогда даже Америку не открыли! Мы решили… Нет, это Папа постановил: считать существо на экране человеком, считать, что он с Земли, считать, что корабль тоже наш, земной. Нам нужно было убедить себя… Лайма, я не представлял, как это сложно — мозг сопротивляется, говорит: не может быть, чепуха…

Мы предположили — без всяких на то оснований, — что человек говорит по-русски. Надо же было с чего-то начинать. Всматривались, пытались воспроизвести движения губ… Ничего не получалось. Мне показалось, что человек произнес слово «радость», это по-русски. Рена увидела слово «коридор»…

Наш наблюдательный сет на телескопе закончился, нужно было писать резюме для архива Кека. Что мы могли сказать? Формально — обнаружен слабый объект, «хвост» оптической вспышки, и что?

Лайма, есть отличие между нами и группой Хьюиша — они работали на своей аппаратуре и могли скрывать результат сколько угодно, хотя и на них коллеги смотрели косо, понимали, что получен необычный радиосигнал, а Хьюиш молчал. Кстати, в те месяцы в Кембридже работал российский (тогда — советский, конечно) физик Гинзбург, потом он стал Нобелевским лауреатом, но и в шестьдесят седьмом был очень известным ученым. Он тоже был неприятно удивлен скрытностью коллег, хотя потом и говорил, что скрытность была оправданна.

У нас ситуация более щекотливая, и Папа решил — ничего не говорить, пока сами не разберемся. Кому-то пришла идея обратиться к чтецу по губам. Если вообще можно идентифицировать язык… Чтец по губам в Ваймеа? К нашему удивлению, поиск по ключевым словам в базе данных обсерваторий на Мауна Кеа быстро привел к результату. К вам, Лайма. Простите, мы немного покопались в вашей биографии, но это не секретные сведения, верно? Нам больше не к кому было обратиться. Оставалась одна… тонкость, скажем так… Вы — сотрудник обсерватории Кека и обязаны отчитываться, какие работы ведете, кому и что переводите. А нам нужна была — пока, во всяком случае, — скрытность.

Два дня мы не могли прийти к согласованному решению. Папа мог приказать, но вопрос щепетильный… Вопрос совести, не только научной, но чисто человеческой. Решили попробовать.

Почему я? Честно говоря, сам напросился. Мы с вами встречались несколько раз — на двух или трех заседаниях, где вы переводили, пару раз в библиотеке, как-то в кафе у Альваро. Я видел, что… Знаю, что вызываю в вас… не антипатию, но… Не могу объяснить, но вы понимаете, да? Мне хотелось, ко всему прочему, сломать лед. Почему? Не спрашивайте. Вы были такой… не печальной, не то слово, а я недостаточно знаю английский, чтобы подобрать точное… Я слышал о том, что ваш друг… Может, это тоже стало поводом… Хотел, чтобы вы отвлеклись от мыслей. А получилось… Никто из нас не видел Тома живым, и фотографий его мы не видели, иначе сами заметили бы сходство!

Мне очень жаль. Я понимаю, почему вам хочется верить, что это Том. Но это невозможно. Если передача — реальность, получается, что в космосе есть цивилизации, неотличимо похожие на нашу. Это само по себе так невероятно, что…

Пожалуйста, Лайма… Хорошо, это Том. Том, да. Только успокойтесь, прошу вас.

Теперь вы все знаете.

Вам решать, Лайма, — что и кому говорить. Я не могу вам… Конечно. Надеюсь, Папа не станет возражать, хотя…

Договорились. Вы живете в восьмом доме на улице Пили, это есть в ваших данных. Отвезу, конечно. Сколько? Ну, часа полтора — смотаться туда и обратно, и еще Папу уломать.

Буду у вас к восьми. Еще раз простите.

* * *

Лайма сбросила туфли у двери и пошла босиком. Сначала в ванную — умыться и посмотреться в зеркало. После разговора с Леонидом она потеряла ощущение самой себя: будто в ее теле поселилась другая женщина, способная рассуждать о том, что рассуждению не поддавалось. В зеркале Лайма себя узнала, но все равно осталось чувство потерянности и невозможности существовать в мире, где Том умер, но непостижимым для нее образом продолжал жить.

Из ванной Лайма прошла по холодному полу в спальню и упала на кровать, успев перехватить с тумбочки фотографию Тома в рамке. Ей хотелось увидеть близко-близко глаза Тома и понять (как экстрасенс из Сан-Франциско, дуривший людям головы в салонах Гонолулу), умер ли Том на самом деле, или гибель его в автомобильной аварии была инсценировкой, необходимой, чтобы все (и она тоже? он смог так поступить с ней?) думали, будто он погиб, а на самом деле отправился в космос. Взгляд Тома был честным, ничего не скрывал и скрывать не мог — Лайма знала это наверняка. То есть ей казалось, что знала, у нее и мысли не было, что Том вел двойную жизнь, да и как бы он мог? Они часто говорили друг с другом по мобильному, а в паузах между разговорами она продолжала чувствовать Тома — когда он спал, на нее тоже нападала сонливость, и, если ей нужно было работать, она с трудом удерживала себя на волне реальности, рискуя погрузиться в прозрачную и призрачную глубину, где могла слышать дыхание Тома и даже, как ей казалось, видеть его сны, о которых он со смехом рассказывал, потому что запоминал сны со странным смещением: вчерашние помнил, а сегодняшние нет, а еще лучше — сны прошлой недели.

«Почему ты так поступил со мной?» — спросила Лайма у фотографии. Том ответил ей взглядом, и ответ был таким, какого она ждала, подсознательно надеясь на другой: «Так было нужно, милая, так было нужно». Нужно — кому? И кого похоронили на кладбище Ваймеа? Неужели гроб был пустым? Лайма вспомнила мужчин, друзей Тома: разве не казался им гроб слишком легким, разве они сутулились под его тяжестью? И почему бросали друг на друга странные взгляды?

Она не видела мертвого Тома. Об аварии ей сообщил Майк, сменщик. Майк мог оказаться вместо Тома в тот день на шоссе Мамалахоа. Если бы погиб Майк, а Том остался жить… Лайма примчалась на место аварии, но — вот странность, о которой она подумала только сейчас — там не оказалось ни покореженных машин, ни полиции, ни ограждения, будто ничего не произошло всего час назад, разве полиция так быстро покидает место аварии? Где следователи? Где эксперты? Тогда она не подумала об этом, она не способна была думать. Поехала в полицейский участок, где с ней говорил майор Шепард, странно на нее смотревший и что-то мямливший о превышении скорости на крутом повороте. В морге больницы святого Луки ее к Тому не допустили, хотя кто, как не она, должна была опознать тело? «Это слишком тяжелое зрелище, мисс», — сказал врач, должно быть, патологоанатом, и больше она ничего не помнила…

Том не был с ней откровенен? Два года, что они были вместе, вел двойную жизнь? Секретность, это она понимала. Но — когда? Они почти все время проводили вместе…

Может, русские правы, и на экране не Том, а человек, очень на него похожий? Лайма помнила каждый кадр, каждое движение и не могла себе представить, чтобы у другого человека — не у Тома — была точно такая же родинка у правого виска. Чтобы другой человек — не Том — смотрел так же исподлобья, чуть прищурившись. Том едва заметно щурился даже в темноте, странное свойство, которое она любила. Лайма не могла представить, чтобы другой человек — не Том — точно так же выпячивал губы, произнося слова. Та же стрижка. И еще — Лайма разглядела, когда изображение начало гаснуть, но еще не исчезло окончательно, — у человека на экране был шрам, пересекавший тыльную сторону ладони. Шрам остался у Тома после того, как в детстве он подрался с лучшим другом, и тот полоснул Тома бритвой. Кровь, говорил Том, полилась так сильно, что друг (его звали Диком) перепугался насмерть, но не струсил и поволок Тома в больницу, крепко перетянув рану собственной рубахой. Дик все взял на себя, и Том его простил. Полиция, где их обоих допрашивали, дела не завела, и стали они дружнее, чем были. Дик давно уехал с Гавайев и жил в Аризоне, адреса Лайма не знала, да и зачем это ей было нужно?

А шрам остался.

Но главное — никто, кроме Тома, не мог сказать «крошечная моя»… только почему Минни? С женщиной, носившей такое имя, Том не был знаком, это имя никогда не звучало в их разговорах, в Ваймеа Лайма не знала женщины с таким именем. Интуиция, которой она доверяла больше, чем фактам, определенно говорила, что ни с кем, кроме нее, Том не знался, не виделся, не встречался, не…

Тогда — почему Минни?

Если Том скрывал от нее планы, если смог скрыть подготовку к полету, то, может, и женщину сумел спрятать?

Господи, какая чушь…

А разве не чушью были утверждения русских, будто сигнал получен с расстояния в сотни световых лет? Конечно, они ошибаются. Это спутник. Наверняка военная программа. Вечные секреты.

«Я должна сообщить мистеру Хаскеллу!»

Леонид заморочил ей голову объяснениями, а шеф — как его фамилия? Длинная и непривычная: Бредихин — совсем сбил ее с толку, уверяя, что сам обо всем расскажет, когда с передачей наступит определенная ясность.

Почему она поддалась? Это Том, он на спутнике, спутник в опасности, знают об этом в НАСА или нет, ей неизвестно. Почему она лежит и плачет, когда нужно действовать?

* * *

Леонид позвонил в половине восьмого.

— Я иду? — спросил он.

Лайма хотела ограничиться кивком, но молчание Леонид мог понять по-своему, и она сказала:

— Запись у вас с собой?

— Да, — Леонид, похоже, ждал этого вопроса и ответил раньше, чем Лайма закончила фразу.

За прошедшие часы Лайма сделала две вещи, которые, как ей казалось, могли (должны были) серьезно изменить ее жизнь. Она позвонила в канцелярию профессора Хаскелла и, не пожелав разговаривать с директором (он был свободен и, как сказала Мэг, его секретарша, готов был ответить Лайме), попросила назначить встречу на понедельник. За три дня она, возможно, поймет, чего от нее хотят русские астрофизики, и, самое главное, возможно (было бы замечательно!), узнает, что на самом деле произошло с Томом, почему его хоронили в закрытом гробу и как тут замешано НАСА, а в том, что НАСА замешано, у Лаймы не было сомнений. Она вспомнила мимолетный и, как ей тогда показалось, бессмысленный разговор, состоявшийся у нее с Томом на второй или третий день их знакомства. Они бродили по пляжу Васамеа, все еще узнавая друг друга, и Том произнес вскользь: «С детства хотел полететь в космос, и, в конце концов…» Он замолчал, глядя на пролетавший над заливом самолет, и Лайма спросила: «В конце концов — что?». Том будто очнулся после транса, посмотрел Лайме в глаза и пробормотал: «Ничего… так… мечты детства. Иногда они сбываются, чаще — нет».

Понять Тома можно было по-разному, и Лайма поняла, как ей хотелось. Она ошиблась? Том иногда исчезал на три-четыре дня, ездил за оборудованием в Гонолулу, она знала об этом не только с его слов. К тому же, они общались по мобильному. Тем не менее, возможно…

Лайма отыскала в интернете сайт НАСА (почему не сделала этого сразу?), отдел подготовки астронавтов, список кандидатов… Ее остановило требование ввести пароль. Тогда она отправила запрос в дирекцию — фамилия, имя (свои и Тома), причину запроса, все по форме. Получила подтверждение и думала теперь о том, не поступила ли глупо — если Том полетел на спутник, и со спутником произошло несчастье, никому об этом не сообщили, а Тома похоронили в закрытом гробу, инсценировав аварию, то и запрос ее мог вызвать не ту реакцию, на какую она рассчитывала.

Странно устроена у человека память, и странно порой работает ассоциативный ряд. Может, только у женщин? Набирая текст запроса и думая, мог ли Том так поступить с ней, и могли ли с ней так поступить официальные лица из НАСА, Лайма не вспомнила, что в тот роковой день сама проводила Тома на работу, и никуда он не отлучался почти месяц, и как он мог через три часа оказаться на пустынном шоссе Мамалахоа, если на самом деле находился на погибавшем спутнике?

Леонид выглядел смущенным. Лайме, когда она открыла ему дверь, показалось, что русский ее боится. Днем он был не таким скованным — может, потому, что они встречались в официальной обстановке?

Лайма не стала спрашивать, хочет ли гость выпить, голоден ли он, ей было не до приличий. Пусть еще раз покажет запись. Первый шок прошел, и она сумеет разглядеть детали, на которые раньше не обратила внимания.

Ноутбук лежал на журнальном столике, и Леонид, присев на угол дивана, достал из кармана флэш-диск. Лайма села рядом и повернула экран так, чтобы лучше видеть. Возникло изображение тесного помещения, Том еще не вошел, но сейчас Лайма знала, что хотела увидеть.

Она надавила клавишу паузы, изображение застыло, несколькими движениями мышки Лайма приблизила нужный участок.

— Видите? — сказала она.

— Да, — кивнул Леонид. Конечно, они видели эту надпись, пытались перевести, но ни один интернет-словарь не нашел соответствий. — Что-то написано или нарисовано. Изображение очень нечеткое, особенно после увеличения. Да еще помехи при передаче.

— Тогда я не разглядела, — с горечью произнесла Лайма. — Не обратила внимания. Потом вспомнила… Вы говорите, это не Том? Вот же написано!

На экране была часть стены рядом с круглым темным отверстием. Табличка с тремя то ли строками, то ли пунктирными линиями.

— Комао Калоха, астронавт-исследователь, — прочитала Лайма.

— Комао?

— В гавайском нет буквы «т». Комао — Том.

— Надпись — на гавайском?

— На языке олело Гавайи, — Лайма перемещала изображение, пытаясь добиться лучшей видимости. — У нас был пиктографический язык до того, как в начале девятнадцатого века, во времена короля Камеаме́а Первого, христиане-миссионеры приспособили латиницу.

— Вы уверены?

Лайма не ответила. Гавайскому ее обучила бабушка, а потом она пополняла свои знания, хотя язык считался мертвым и использовался только в быту. Отвратительное, нечеткое изображение. Комао. Сейчас он войдет в каюту, сядет перед камерой…

— Я должен позвонить Папе, — пробормотал Леонид.

— Я должна позвонить Хаскеллу, — сказала Лайма и протянула руку к лежавшему на журнальном столике мобильному телефону. Леонид положил свою ладонь на пальцы Лаймы.

— Вы обещали, — произнес он с просительной интонацией. Он не мог приказать, не мог даже настаивать.

— Лайма, — Леонид хотел, чтобы его голос звучал убедительно, но получалось плохо. — Если это действительно Том, чего быть не может… но если это Том, запись попадает в компетенцию НАСА, а не обсерватории Кека…

— Хаскелл скажет, с кем нужно связаться, или свяжется сам. Том в опасности!

Неужели эта женщина так уверовала в воскрешение любовника, что элементарные вещи проходят мимо ее сознания? Том в опасности! Даже если это Том и если, вопреки всем данным, передача шла со спутника или межпланетной станции, то все уже кончилось — люди погибли.

— Том погиб, Лайма, — мягко произнес Леонид. — Я хочу вам помочь. Мы все хотим. Две минуты ничего не изменят. Позвольте мне позвонить шефу.

— Звоните, — Лайма освободила руку и взяла мобильник. — Это ваша проблема. А я позвоню Хаскеллу.

Ничего не сделаешь. Ничего.

— Мэг, я могу поговорить с профессором? — спросила Лайма, выбрав нужный номер из списка абонентов.

— Евгений Константинович? — сказал Леонид.

— И сегодня не получится? — спросила Лайма.

— Потрясающая новость, — сказал Леонид. — Мисс Тинсли прочитала надпись на табличке, той, что на стене, это, оказывается, гавайский язык, таким шрифтом не пользуются лет двести… Написано: «Комао Калоха, астронавт-исследователь». Комао — гавайское имя Тома.

— Может, вы дадите другой его номер? — упавшим голосом спросила Лайма и, выслушав ответ, бросила аппарат на столик.

— Директор вылетел на континент, — сообщила Лайма.

При иных обстоятельствах Леонид сказал бы: «Не беда, давайте свяжемся с Фармером, у главного инженера не меньше возможностей».

— Лайма, — сказал Леонид. — Вы очень хотите спасти Тома?

Девушка подняла на него взгляд, в котором, кроме недоумения, было, пожалуй, презрение к человеку, задавшему нелепый вопрос.

— Простите, — Лайма сцепила пальцы. — Я наговорила много глупостей. Конечно, это не Том. Том умер. Тома похоронили, и я видела, как гроб опускали в могилу. Мы можем сейчас поехать на кладбище и убедиться в том, что могила не вскрыта. Вы поедете со мной?

— Лайма… — Какие нелепые мысли приходят ей в голову!

— Вы поедете со мной? — настойчиво переспросила Лайма. — Иначе я поеду одна.

— Поеду, — решился Леонид. Он понятия не имел, где находится городское кладбище, но представлял, как оно выглядит в темноте. Похоже, они странным образом поменялись ролями. Лайма уверила себя, что человек на экране не может быть Томом, несмотря даже на табличку, удостоверявшую личность. А он-то хотел рассказать ей о своей идее.

Вечера в Ваймеа были прохладными даже летом, когда дневная температура поднималась до сотни градусов по Фаренгейту. А сегодня с вершины Мауна Кеа спустились холодные струи воздуха, на полпути сгустив в туман скопившуюся влагу. Выйдя из дома, Лайма и Леонид погрузились в белесое облако, сквозь которое слабо светили фонари, обозначавшие линию улицы.

— Я поведу, хорошо? — сказал Леонид.

— Да.

В тумане плавали тени домов, тени, похожие на людей, и тени, вообще ни на что не похожие, а когда улица кончилась, упал мрак, и фары выхватывали из темноты черный асфальт, будто трамплин для прыжка в неизвестное. Заверещал мобильник в кармане Леонида. Наверняка Папа.

— Ответьте, пожалуйста, — попросил Леонид. — И покажите, где свернуть, я не вижу указателей.

— На первой развилке — направо.

Лайма достала мобильник из кармана куртки Леонида. Он почувствовал ее прикосновение к своей груди — теплое и быстрое.

— Это мисс Тинсли. Леонид не может ответить, он ведет машину. Мы… извините… мы перезвоним позже. Сейчас направо.

Леонид непременно пропустил бы поворот. Направо вела узкая извилистая дорога, фары выхватывали дерево, куст, крутой холм, опять дерево. Слева, наверно, был обрыв, там возвышалась стена тьмы.

— Что сказал Папа?

— Я не расслышала. Осторожно, сейчас поворот налево.

Как Лайма ориентировалась в таком мраке?

Дорога, ответвившаяся влево, оказалась широкой, Леонид нажал на педаль газа, но Лайма сказала:

— Не нужно, мы подъезжаем.

Безумие. Ехать на кладбище, чтобы убедиться в том, что могила на месте? Не будут же они ее вскрывать… В мыслях представилась эта процедура, и Леонид помотал головой.

Ворота оказались закрыты. Конечно. Кто в здравом уме и твердой памяти…

Лайма вышла из машины.

— Идемте, — сказала она. — Там дверца, видите?

Здесь было еще холоднее. Пожалуй, даже в Верхнем доме в это время суток бывало теплее, хотя и выше на пару сотен метров.

Мобильник, оставленный Лаймой на сиденье, заверещал.

— Идемте, — повторила Лайма, и он пошел, спрятав ладони под мышки и ощутив чье-то дыхание: не Лаймы, она шла в двух шагах впереди, и он слышал звук ее шагов, мелкие камешки хрустели под ногами, и кто-то определенно дышал ему в ухо. Леонид оглянулся: конечно, никого. И звук дыхания пропал. Замолчал и телефон в машине. Камешки больше не хрустели. Леонид догнал Лайму и, споткнувшись о камень, ухватил девушку за руку.

— Держитесь за меня, — тихо произнесла Лайма, — я знаю дорогу.

Осторожно переставляя ноги и цепляясь за локоть Лаймы, как за альпинистский трос, Леонид начал различать окружающее. Не так здесь было темно, как он вообразил, выбравшись из машины. Луна не светила, но сверкали звезды. Их лучи будто не сразу достигли земли, какое-то время блуждали в атмосфере, выбирая дорогу, и, наконец, найдя путь, засияли, как сотни тысяч отверстий в мироздании, из которых изливался на землю не свет, а чьи-то мысли, жизни, неосуществленные желания. Леонид много раз бывал ночью под звездами — и на Кавказе, и в Крыму, и в Казахстане, на Алтайской обсерватории, и, конечно, на Мауна Кеа, когда они выходили на смотровую площадку Кека-1 подышать прохладным ночным воздухом, — но никогда еще у него не возникало ощущения, будто за ним наблюдают сверху. Ему казалось, что звездный свет не поливал землю, но тщательно прочерчивал дорожку между металлическими оградами, не мешая мертвым лежать в темноте потустороннего мира.

Они поворачивали то вправо, то влево, прошли, должно быть, не меньше километра. Почему такое большое кладбище, Ваймеа — маленький городок… Свет звезд сгустился и, собравшись в круг, осветил, будто театральный прожектор, не обозначенный оградой памятник, на котором было написано — не по-английски — то же имя, что на табличке в кабине космического корабля. Значки старого гавайского алфавита:

— Комао Калоха, — сказал Леонид, не прочитав, но вспомнив.

Лайма прижалась к Леониду, дышала ему в плечо, уткнувшись носом. Плакала? Он не знал, что говорить, и погладил Лайму по спине, поняв неожиданно, почему она потащила его на кладбище, и почему нужно было сейчас находиться здесь, а не в теплой комнате перед равнодушным экраном компьютера.

— Да, — пробормотала Лайма. — Да. Да.

— Что? — спросил он, удивившись, почему больше нет холода. Ему стало тепло, только пальцы ног холодило, будто он стоял на мелководье в ледяной воде океана. Уши горели, и по спине стекали струйки пота.

— Вы правы, — сказала Лайма, отстранившись. — Том здесь.

— Как вы… — Леонид не мог закончить вопрос и пытался сформулировать иначе. — Откуда вам…

— Я знаю, — сказала Лайма. — Простите, что потащила вас сюда на ночь глядя, но мне нужно было узнать. Определиться. Если похоронили не Тома, а пустой…



Она тоже не могла произносить вслух определенные слова, так они и разговаривали — в полфразы, в полсмысла.

— Откуда вы…

— Чувствую, что…

— Вы и раньше…

— Раньше — нет.

— Вы хотите…

— Нет. Я знаю…

— Что…

— Теперь мы сядем и поговорим, — произнесла Лайма неожиданно ясным голосом, в зрачках ее вспыхнули звездные огни и, как показалось Леониду, скатились по подбородку на грудь, он увидел две слезинки на ее щеках и стер их, проведя пальцем по мягкой теплой коже. — В беседке есть скамейка, и не дует.

Звездный свет больше не сопровождал ее, рассыпавшись по земле. Леонид шел, почти ничего не видя, слышал шаги и старался не споткнуться, хотя все равно спотыкался.

— Идите сюда, — позвала Лайма, и, ударившись сначала лбом о столб, он вошел под крышу: звезды погасли, небо стало черным потолком, ветер увял, наткнувшись на преграду. Леонид сел рядом с девушкой на холодную деревянную скамью. Вход в беседку обозначился неясным пасмурным прямоугольником.

— Я готова слушать, — сказала Лайма. Голос ее звучал твердо, даже жестко, будто голос прокурора в судебном заседании. Она собиралась начать допрос важного свидетеля. Обвинения? Защиты?

— Теперь я знаю, что Том умер. И знаю, что Том жив… был жив, когда шла запись передачи. Скажите, как это возможно.

— Почему вы… — начал Леонид и не договорил, но Лайма ответила на незаданный вопрос.

— Я чувствую, — объяснила она, ничего не объяснив. — Лео… — она назвала Леонида по имени в первый раз, так его никто не звал, обычно говорили Леня (друзья и коллеги), Ленчик (мама и Наташа), Леонид Михайлович (в официальных случаях). Лео… Ему понравилось.

— Лео, вы не поймете, вы мужчина, у вас нет интуитивного знания о реальных, но невидимых вещах. Когда погиб Том, я была как замороженная, чувств не было, все замерзло. Тома похоронили в закрытом гробу и не позволили мне с ним проститься. Я понимала — авария… Когда вы показали запись, я увидела Тома… Это был Том, но сейчас я знаю, что под землей его тело. Объясните, как это возможно. У вас есть объяснение. Это я тоже знаю. Скажите, наконец. Я не выдержу, если…

Она заплакала? Леонид дотронулся до ее плеча, но Лайма отодвинулась.

— Хорошо, — сказал он. — Попробую.

Она не поверит. Подумает, что он хочет отвлечь ее учеными байками. Конечно, свяжется с Хаскеллом или с доктором Стивенсом, они выслушают и зададут Папе пару не очень приятных вопросов. Общее дело. Контракт. Но есть вещи, которые понимает каждый научный работник. Приоритет. Желание разобраться в проблеме и, пусть не дать ответы на все вопросы, но сделать первую публикацию.

Лайме это не объяснишь. Она все понимает, не первый год в обсерватории. Но не примет. Не тот случай?

А какой это вообще случай? За всю историю человечества был ли хоть один случай, когда…

Как высокопарно.

А других слов нет. У него вообще мало слов. Леонид считал себя молчальником, он и Наташе, когда делал предложение, не сказал ни слова, даже такого важного — «люблю!». Ужасно боялся отказа и чуть не получил его, потому что, вместо искреннего признания передал письмо (подошел в перерыве между лекциями и сунул в руку конверт, будто взятку), где вся сила его чувств была выражена одиннадцатью словами, три из которых были лишними: «Дорогая Наташа, не могу без тебя, выходи за меня замуж. Леня». Ответ приземлился на его столе во время следующей пары (кажется, была лекция по звездной динамике): сложенный из тетрадного листа самолет, на одном крыле которого было написано: «Хорошо», на втором: «Люблю». Наташа сказала это первая, и вслух сказала тоже, когда после лекции он подошел к ней, смущенный и бессловесный.

— Лайма, вы, наверно, не читали Чехова? Это русский писатель… был.

— Я читала Чехова, — сухо отозвалась Лайма, не понимая смысла вопроса. Том, кладбище, смерть, тайна… при чем здесь Чехов?

— Очень хорошо, — обрадовался Леонид. — У него есть рассказ — «Письмо соседу». Не просто соседу, а… По-русски «ученый» имеет несколько смыслов, мне трудно подобрать, как это по-английски.

— Неважно, — сказала Лайма.

— В рассказе есть фраза: «Этого не может быть, потому что не может быть никогда».

«Господи, — думала Лайма, — почему он так многословен, не может сразу перейти к сути?»

«Господи, — думал Леонид, — почему, когда не умеешь говорить, приходится сказать десять слов вместо одного? Или молчишь, или говоришь столько лишнего, что лучше бы молчал»…

— Наш случай — то, чего не может быть никогда. Понимаете?

Конечно, нет, разве он что-нибудь объяснил?

— Нет, — сказала Лайма.

Вдалеке заверещал ночной птицей мобильник. Подождав, пока птица умолкнет, Леонид продолжил:

— Мы обсуждали… Единого мнения нет… Рената считает, что это отраженный сигнал, телепостановка, актер только очень похож…

— Глупости!

— Я тоже так думаю. Виктор… он прекрасный компьютерщик и приборист, но в астрофизике не…

— Лео, пожалуйста!

— Папа, шеф наш, — упорно тянул свое Леонид, — вообще уверен, что это причуды декодирования. Очень сложный по структуре сигнал, наносекундные переменности, огромный массив информации, а Виктор задал…

— Глупости, — повторила Лайма. — Глупости, глупости…

— Да, да. По-моему, Лайма, это действительно передача со звездолета. Корабль находился на расстоянии сотни парсек от Земли. Это было несколько веков назад. Тома давно нет в живых.

— Ничего не понимаю, — с тоской сказала Лайма. — В том, что вы говорите, не больше смысла, чем в том, что Том не погиб, а отправился в космос на секретном спутнике.

— Конечно, — с готовностью согласился Леонид. — Потому что к смыслу я даже не подошел.

— Так подойдите! Почему столько лишних слов? Боитесь сказать нужные? Скажите, я готова к любой правде.

«А я? — подумал Леонид. — Я готов? Одно дело — строить в уме предположения и подпирать их вычислениями. Для статьи в журнале, может быть, достаточно, и все равно девять шансов из десяти, что рецензент найдет к чему придраться. Но объяснять то же самое измученной женщине…»

— Позвольте, — вздохнул Леонид, — я начну сначала. Лайма, я не привык много говорить и потому говорю больше, чем следует.

— Я понимаю, — улыбнулась Лайма, в темноте Леонид не видел улыбки, но точно знал — улыбка возникла в ее голосе, будто Чеширский кот вынырнул на мгновение из книжного небытия и сразу ушел в себя, схлопнувшись подобно черной дыре.

— Десять лет я занимаюсь космологией…

* * *

В группу «маньяков» его пригласили, как космолога. Прежде Бредихин занимался только черными дырами звездной массы. В светящихся ореолах этих объектов могли возникать наносекундные переменности. После университета Леонид три года работал в ГАИШе, написал несколько статей по инфляционным моделям, хотел делать докторат у Линде, но не получилось — Андрей Дмитриевич не считал возможным работать с сотрудником, который собственные идеи пестует и лелеет, а идеи научного руководителя подвергает жесткой критике. Года полтора ушло на бессмысленную, как оказалось, переписку, и в результате Леонид был вынужден согласиться на научное руководство Петра Львовича Коростылева, человека, много сделавшего в космологии, но не способного поддержать новые идеи. Леонид хотел уехать в Стенфорд, получить грант и все-таки уговорить Линде, но не мог оставить Наташу, она ухаживала за больной матерью, разрывалась между работой, домом и больницей. Леонид остался в Москве и без проблем защитился по теме, которую считал проходной. Жизнью он был недоволен, с Наташей отношения разлаживались, мама ее умерла, и несколько тяжелых лет отразились на характере жены. Наташа стала раздражительной, нетерпимой к его слабостям. Если бы у них были дети…

То, что несколько лет назад казалось Леониду любовью, сейчас выглядело телесным влечением, юношеской страстью, увядшей, когда начались взаимные обиды.

Тогда и объявился Бредихин, обычно безвылазно сидевший в обсерватории на Архызе. Раз или два в году он срывался в Москву, чтобы выступить с докладом в ГАИШе и подискутировать с коллегами, считавшими «маньяков» неисправимыми фантазерами, зря проедающими государственные деньги. Результатов у группы не было со времен «отца-основателя». Аппаратура становилась более современной, теоретические работы по флуктуациям излучения черных дыр появлялись регулярно, а практических результатов никто уже не ждал.

Бредихин подошел после семинара, на котором Леонид рассказывал о своей интерпретации инфляционных моделей множественных вселенных.

— Леонид Михайлович, — сказал он, — послушайте, что я вам предложу. Мы в тупике. С черными дырами не получается. Может, получится с космологическими объектами. Ядра галактик? Квазары? Реликтовый фон? Я не специалист, и в группе нет специалистов по космологии. Соглашайтесь. Вы сможете развивать свои теории, я не против. И зарплата у нас повыше, — многозначительно добавил Бредихин. — Я возьму вас старшим научным, есть ставка. И вашей жене работа найдется.

Леонид хотел отказаться, но почему-то попросил время на раздумье, а Наташа сказала: «Поедем». Живая природа, горы, красота…

Красота природы (удивительные рассветы и закаты, горы, залитые солнечным светом, как пироги — вареньем) обернулась тоской уже через два месяца после переезда. С женщинами Наташа подружилась, с мужчинами общего языка не нашла, «маньяки» казались ей действительно немного помешанными — не только на проблеме ореолов вокруг черных дыр, но, что хуже, на житейских неурядицах, которые вдалеке от цивилизации решались трудно, а мужики, как уверила себя Наташа, и усилий никаких не прилагали.

Говорят: год как день. Для Наташи день проходил, как год. Для Леонида день был днем, не больше и не меньше, с восприятием времени у него все было в порядке. Литература в библиотеку обсерватории поступала, интернет работал, голова варила, Леониду нравился стиль работы Бредихина. С Виктором у него нашлись общие интересы, оба любили фантастику, особенно Кларка и Лема. Отношения с Ренатой какое-то время не складывались, да и зачем — по работе все было в порядке, а в личном плане… Друг к другу они относились настороженно, на работе это не сказывалось, и ладно.

Леонид обрабатывал результаты наблюдений, но рутинная эта работа не отнимала много времени, и на досуге, которого становилось все больше, он занимался инфляционными моделями. Ему показалось, что инфляционная космология позволит, наконец, «маньякам» получить не только верхние пределы оптических потоков и величин переменности, но настоящие результаты. Наносекундных изменений блеска можно было ожидать от самых слабых объектов, расположенных на границе видимой Вселенной, — не галактик еще, а зародышей будущих звездных островов, возникших, когда молодая Вселенная (сто-двести миллионов лет после Большого взрыва) не была полностью прозрачной. При тех практически не изученных условиях могло возникать переменное излучение, связывавшее нашу Вселенную с другими: в инфляционной модели Линде вселенные в процессе Большого взрыва рождались гроздьями, как виноградины, и, разбредаясь, переставали взаимодействовать друг с другом, но сначала новорожденные миры были связаны общим скалярным полем, которое их и породило.

Скалярное поле не только связывало вселенные, но, как предполагал Леонид, перебрасывало материю из одной вселенной в другую. Аналогичные эффекты были описаны и раньше — черные дыры, заглатывая вещество, теоретически были способны выбрасывать проглоченную массу в другую вселенную, одну из множества миров «виноградной грозди». Два года Леонид посвятил исследованию этого эффекта и доказал — он был уверен в результате, но одобрения работа не получила, — что «на самом деле» черные дыры выбрасывают поглощенную материю лишь в такие вселенные, где физические постоянные отличаются от «наших» очень незначительно. На сколько именно, каков верхний предел отличий, он пока вычислить не мог, но понимал, что вселенные должны быть чрезвычайно похожими. Практически одинаковыми. Вселенные-близнецы. Даже больше, чем близнецы, — клоны.

Существование вселенных-клонов Леонид и хотел доказать с помощью аппаратуры «маньяков». Он придумал элегантный и относительно легко просчитываемый эксперимент — серию наблюдений за далекими точечными объектами с очень быстрой переменностью. Не черными дырами, у них свои особенности на наносекундных частотах. Леонид назвал «свои» объекты «искрами сингулярности», во множестве возникшими сразу после Большого взрыва, когда почти бесконечное число новорожденных вселенных выпало из общей грозди. «Искры сингулярности» были неустойчивы и распадались за характерные времена от микросекунд до сотен миллионов лет. О тех, что успели распасться, говорить смысла не было, а остальные можно было попытаться обнаружить по чрезвычайно быстрой характерной переменности излучения. Аппаратура «Мании» идеально подходила для такого исследования.

Препятствие было одно — однако неустранимое. Шестиметровый телескоп, когда-то самый большой в мире, не мог уловить излучение «искр сингулярности». Леониду нужно было зеркало, собиравшее в тысячи, а лучше в миллионы раз больше света. Такие телескопы существовали — «Хаббл» на орбите, а на Земле телескопы гавайских обсерваторий.

* * *

— И вот вы здесь, — сказала Лайма, и в темноте Леонид увидел ее лицо. Мрак будто вывернулся наизнанку и осветил тонкие губы, ямочку на подбородке, родинку на левой щеке у верхней губы, глаза… Глаза смотрели на Леонида не с надеждой — надежды в них не было никакой, — но с покорной мольбой о том, чего не могло случиться.

— Я здесь. — Слова давались с трудом, взгляд Лаймы мешал думать, мысль прервалась, и Леонид с недоумением осознал, что не помнит, о чем говорил минуту назад. Рассказывал о себе… но на чем остановился?

— Я здесь, — повторил он, пытаясь связать концы порванной нити. Не найдя их в собственном сознании, сказал то, чего говорить не хотел, не должен был, не имел права. Сказалось само, и Леонид услышал свой голос, не узнав его:

— Лайма, я думаю, вы сможете увидеть Тома живым. Только вы и сможете.

В слова обратились не мысли, а подсознательная уверенность, которую Леонид всегда подавлял.

Лайма придвинулась ближе, взгляд ее не позволял Леониду молчать, да он и сам не смог бы теперь остановиться: сказав «а», говори «б».

— Это только гипотеза, — пробормотал он. — Надо все посчитать… вероятности…

— Лео, — потребовала Лайма, — говорите. Почему вы меня мучаете?

Издалека послышался умоляющий, как показалось, Леониду, голос мобильника. Глас вопиющего…

— Я скажу, — решился Леонид. — Это ничтожный шанс. Но другого не будет.

* * *

Восемнадцать пропущенных звонков было на мобильнике Леонида, четыре — на мобильнике Лаймы. Исходящий номер был один и тот же.

На девятнадцатый звонок Леонид ответил. Они подъезжали к дому Лаймы, Леонид думал, как им теперь расстаться, сможет ли он оставить ее одну, и сможет ли Лайма остаться наедине с собой.

Лайма сосредоточенно вела машину, соблюдая все правила, хотя дорога была пуста, лишь на шоссе Ваймеа-Коала появились редкие встречные машины, приветливо мигавшие фарами. Всю обратную дорогу Лайма не проронила ни слова, на Леонида не смотрела, и он не представлял, о чем она могла думать. Знал, о чем думал бы сам на ее месте, но мысли Лаймы могли быть очень далеки от его представлений. Он плохо понимал женщин, он и Наташу понимал плохо, особенно в последнее время. Когда Леонид объявил, что Папа получил, наконец, положительный ответ от дирекции Кека, даже больше, удалось добиться генерального гранта на сет наблюдений, представляешь, мы сможем поработать на самом большом телескопе в мире, мы, наконец, получим реальные потоки, это такая возможность… «Да? — равнодушно отозвалась Наташа. — А я что там буду делать? Даже поговорить не с кем»… «При чем здесь… — опешил Леонид. — Ты не поняла. Мы едем вчетвером. Папа, Витя, Рена и я. На три месяца». Мог бы сказать и «три года». «Три месяца с ней? На Гаваях? Луна, пляжи и гавайские гитары? А я должна здесь куковать?»

Неужели Наташа все эти годы думала, что у него с Реной роман? Леониду и в голову не приходило, Рена — свой человек, они столько ночей провели вместе… не в том смысле… а Натка думала, что в это время… Разве он подавал повод? Нет, но… Леонид впервые увидел Ренату глазами Наташи: горящие глаза, Рена всегда так смотрела на него, она и на Витю так же смотрела, и даже на Папу, Леонид был уверен, что за взглядом нет иных желаний, кроме намерения обсудить новую модель ореола. Всякий раз, когда они о чем-то разговаривали, Рена подходила близко, почти касаясь Леонида высокой грудью, смотрела в глаза, не позволяя отвести взгляд, но… просто у нее такая манера разговора.

«Мужчины обычно слепы, как кроты», — как-то сказала Наташа. Речь шла о Папе, не заметившем, что жена сошлась — это было еще в Москве — с мужчиной не их круга. Он ни о чем не догадывался, пока Нора не сбежала на Сахалин с любовником, подрядившимся в фирму сотовой связи устанавливать новое оборудование.

— Да, шеф, — сказал Леонид, когда мобильник умоляющим тоном попросил, чтобы на звонок наконец ответили.

— П-послушай! — голос Бредихина прерывался то ли от волнения, то ли от возмущения. — Что случилось? Где ты? Где мисс Тинсли? Я собирался звонить в полицию! Ты три с половиной часа не отвечал! Что происходит?

— Мы были на кладбище, — сообщил Леонид.

— Где? — От удивления Папа замолчал, слышно было его шумное дыхание.

— Лайма… Мисс Тинсли хотела побывать на могиле Тома Калохи.

— Слышишь, Рена? Он, оказывается, на кладбище ездил! Ночью!

Что ответила Рената, Леонид не разобрал, Папа прижимал телефон к уху. Ему показалось, что осуждающий голос Рены прозвучал — не в телефоне, а в мозгу — так ясно, будто она стояла рядом: «С ней?».

— Да, — отвечал Бредихин. Ренате или Леониду? — Вот что, Леня. Мы все еще в Верхнем доме. Пока ты молчал, посмотрели запись и кое-какие данные по поглощению. Приезжай, обсудим и, пожалуйста, отвечай на звонки.

— Я не могу.

— Что значит — не могу? — удивился Папа.

— Мне нужно быть с Лаймой.

— Не понял. — Голос шефа стал сухим, как выгоревшая трава. — Я сказал: приезжай.

Отказов Бредихин не терпел и всегда оставлял за собой последнее слово.

— Не могу, — сказал Леонид в пустоту. — Извините, я не приеду.

— Это был твой начальник? — спросила Лайма, и Леонид не сразу понял вопрос. Ему не приходилось слышать, как обращаются на «ты» по-английски. Когда-то он был уверен, что такого местоимения не существует. Знакомая переводчица объяснила, что в устной речи при обращении к близкому человеку можно сказать не обычное «you», а редко используемое, поэтически насыщенное «thou».

— Да.

— Что он сказал?

Машина стояла перед домом Лаймы.

— Он требует, чтобы я приехал. Я отказался. Лайма, я…

Если бы она его не прервала, он не знал бы, как продолжить фразу.

— Поднимемся ко мне, я сварю кофе.



В прихожей они сбросили куртки на пол, Лайма молча показала гостю на кресло у журнального столика в гостиной, прошла на кухню и что-то делала у плиты, Леонид следил за ее движениями, как за удивительным танцем балерины.

Лайма принесла на подносе две чашки кофе, поставила на журнальный столик блюдечко с дольками лимона, маленькую фарфоровую сахарницу и красивый фаянсовый молочник.

Они сели друг против друга и посмотрели друг другу в глаза.

— Лайма, — сказал Леонид, — ты любишь Тома?

— Да.

Она не сказала: «все еще люблю», что было бы естественно, но вопрос был задан в настоящем времени, Леонид достаточно знал английский, чтобы не ошибиться в употреблении глагола.

— Он… тебе иногда снится?

Вопрос не показался Лайме ни странным, ни навязчивым.

— Да, часто.

Леонид молчал, дожидаясь продолжения, и Лайма сказала:

— Во сне он не такой, каким был в жизни. Во сне мы с ним ссоримся, потому что…

— Он любит другую? — вставил Леонид.

Лайма кивнула.

— Во сне я не могу понять, почему он все еще со мной, если у него другая женщина. Мы кричим друг на друга, я просыпаюсь в ужасе и вспоминаю, что Тома нет, ни к кому он от меня уже не уйдет и увидеть я его могу только в снах. Хочу заснуть опять и боюсь, потому что мы снова начнем ссориться.

— Когда, — мягко спросил Леонид, — тебе начал сниться Том? Он был еще жив, правда?

— Откуда ты знаешь? Да, мы еще были вместе. Я как-то сказала ему… не о сне… Просто спросила, знает ли он девушку по имени…

— Минни?

— Теперь ты понимаешь, почему, когда Том в фильме произнес это имя…

— Ты не могла ошибиться?

— Нет! — Лайма опустила чашку на стол с такой силой, что она перевернулась, и остатки кофе залили полированную поверхность. — Прости… Ничего, я потом вытру. Нет, я не могла ошибиться. Он сказал «Минни». Он прощался с жизнью и с ней.

Она тронула пальцем лужицу на столе.

— Том снился мне еще до того, как мы познакомились. Странно, да? Я его узнала. Может, потому мы и сошлись так быстро. В снах мир другой, будто наблюдаешь из-за полупрозрачной занавески, которая все время колышется, и видение расплывается. Я видела Тома за рулем машины… я не обращала внимания на детали, не запоминала, но ощущение… машина могла летать, Том часто поднимал ее в воздух, и я видела, как земля проваливается, мы летели над горами, над городом, это не был ни Ваймеа, ни даже Гонолулу, американский большой город… Люди, сидевшие рядом с Томом, говорили о чем-то, слова я понимала, а смысл ускользал. Так всегда во сне. В детстве сны были яркими, но я не слышала, что говорили люди. Видела, как движутся губы…

— Ты потому и решила учиться читать по губам? — Вопрос вырвался у Леонида непроизвольно, и он пожалел о сказанном.

— Нет. Впрочем, ты сказал, и я подумала: может, действительно поэтому? Но я все равно не могла прочитать по губам во сне ни слова — наверно, мои умения оставались снаружи, а в снах я становилась другой. Вообще ничего не умела, только смотреть. Мы с Томом были вместе, а во сне с ним летала она. Я сидела между ними, и Том обращался к ней, будто я была пустым местом, он меня не видел, она тоже. Машина летела сама, а когда… они начинали целоваться… машина застывала в воздухе, ждала, когда Том о ней вспомнит. А я ждала, когда Том вспомнит обо мне. Ожидание превращалось в кошмар, я просыпалась…

— Ты помнишь город? — осторожно спросил Леонид. — Это современный город? Или…

Он не решился закончить вопрос.

— Сон! — воскликнула Лайма. — Во сне все расплывчато, кроме лиц.

Леонид с сомнением покачал головой.

— У меня так, — Лайма поднялась, принесла из кухни мягкую тряпочку и вытерла со стола остатки пролитого кофе. Говорить она не переставала, и Леониду приходилось прислушиваться, некоторые слова он то ли не мог расслышать, то ли не понимал. — Я не могла разобраться в интерьерах или пейзажах, а лица видела и помнила отчетливо. Маму помню. И Тома. И ту женщину. Она американка, но я не знаю, почему так решила.

Лайма медленно водила тряпкой по столу, размазывая мокрый след.

— Я никогда никому не рассказывала снов. Никогда никому. Много лет. А когда Том умер и пришел ко мне… Не во сне… Я решила… Депрессия, страх. Я не хотела самой себе признаваться, что это галлюцинации. Мерещилось, да. Не знаю, зачем я тебе рассказываю. Я шла по Даймон, это короткая улица, там и свернуть негде, только к торговому центру, Том шел навстречу, наши взгляды встретились, у меня перехватило дыхание, я остановилась, а он прошел мимо… просто прошел мимо, понимаешь? Я смотрела ему вслед, пока… Он не свернул никуда, он просто… Исчез? Ты знаешь, не исчез. Исчезнуть можно, когда сейчас ты есть, а через секунду — нет. Но его там и не было — то есть, когда он… Хорошо, пусть исчез, я не могу подобрать другое слово. Я точно знала, что его и не было рядом, хотя все хорошо помнила. Ужасное ощущение, никогда такого не испытывала. Потом я еще несколько раз видела Тома — на улице, в читальном зале, в своей комнате на работе, здесь, в этой гостиной. Он не замечал меня и ни разу не надел вещей, которые я всегда на нем видела. Это показалось не то чтобы странным, но убеждало, что Том действительно умер и приходит из мира мертвых.

Лайма долго молчала, сжав ладонями виски. Смотрела перед собой — на Леонида, но сквозь него.

— В последний раз… — Леонид не хотел нарушать молчание, но и тишины не мог вынести.

— Я старалась больше работать. Это помогало, Том стал реже приходить. А я хотела, чтобы он приходил, такое противоречие. В последний раз… Когда ты подошел и попросил помочь с переводом. Мне показалось, что идет Том. В то утро он был у меня, я видела, как он прошел по кухне от холодильника к плите, что-то нес в руке, я не разглядела, а потом в читальном зале ты шел ко мне, свет из окна был у тебя за спиной, мне показалось, что это Том. Ты заговорил, и я чуть не расплакалась, еле себя сдержала.

— Прости…

— Наверно, мне нужно пойти к врачу, — Лайма искоса посмотрела на Леонида, будто пожалела о сказанном. — Доктор Бикст хороший психиатр.

— Ты считаешь, — осторожно сказал Леонид, — что у тебя не в порядке психика?

— Ни один психический больной, — сухо произнесла Лайма, — больным себя не считает.

— Парадокс? — усмехнулся Леонид. — Если со словами «я совершенно здорова» ты расскажешь, что с тобой случилось, тебя начнут лечить. А если скажешь «психика у меня не в порядке», врач ответит: «Это у вас от переживаний, вы здоровы». На самом деле, Лайма…

— Да? — спросила она, когда Леонид, не закончив фразу, поднес к губам чашку и обнаружил, что она пуста. — Ты хотел сказать…

— У меня есть объяснение всему, что с тобой происходит. Мне кажется, что есть. Но если я попытаюсь объяснить, ты спросишь: «У тебя не в порядке психика?»

— Двое психических больных, — отозвалась Лайма, — это два минуса. А два минуса — я слаба в математике, но помню — дают плюс.

— Можно еще кофе? — спросил Леонид.

* * *

Пару лет назад я написал статью, которую так и не опубликовал. О гроздьях вселенных, возникших в Большом взрыве. Число новых вселенных больше числа атомов в каждой из них! И в каждой грозди огромное число вселенных, полностью идентичных нашей. Полностью! Такие же законы природы, такие же звезды, планеты, люди, так же там течет время, и те же события повторяют друг друга, будто клоны.

Существуют вселенные, где одинаково почти все, но есть небольшие отличия — в нашем мире я стал астрофизиком, в другом — архитектором. Чуть иначе сложились жизненные обстоятельства…

Конечно, есть и очень разные вселенные. Где-то скорость света больше, чем у нас, где-то сила тяжести обратно пропорциональна не квадрату, а кубу расстояния, где-то звезды не смогли образоваться, потому что там другая постоянная Планка. Неважно. Давай поговорим о мирах, подобных друг другу. В грозди столько вселенных, что вероятность существования практически идентичных миров очень близка к единице.

Об этом и до меня писали — Линде, например, к которому я так и не попал в аспиранты. Вспомним, однако… Я не тебе это говорю, Лайма, просто фигура речи… Большой взрыв, хаотическая инфляция, образование гроздей вселенных — это квантовые процессы. Каждая вселенная — квантовый объект. После Большого взрыва вселенные-кванты были единой системой — состояние одной вселенной было связано с состоянием другой. В физике это называется квантовым запутыванием. За миллионные доли секунды после Большого взрыва вселенные разлетаются и скрываются за горизонтом, свет не может их догнать. И не сможет никогда. Если бы вселенные были классическими объектами, мы никогда и ни при каких обстоятельствах не узнали бы, как у людей в другой вселенной течет жизнь, о чем они думают, и есть ли они вообще…

Но каждая вселенная связана квантовым запутыванием с огромным числом себе подобных — тех, где законы природы идентичны. Вселенные, при инфляции составлявшие единую квантовую систему, запоминают это состояние навечно, где бы они потом ни находились. Если что-то происходит в одной вселенной, неизбежно что-то меняется в другой. Это известный в физике эффект, он называется парадоксом Эйнштейна-Подольского-Розена. Великий физик восемьдесят лет назад придумал мысленный эксперимент: хотел доказать, что квантовая механика — игра ума, в природе нет законов, о которых писали Гейзенберг и Шредингер. Но квантовые законы существуют, на них держится мир, как когда-то на трех китах.

Огромное число явлений природы, которые мы наблюдаем, возникает потому, что во вселенной-клоне произошли процессы, немедленно отразившиеся в нашем мире. Взорвалась звезда… Появилась комета… Вспышки гамма-излучения… А темное вещество и темная энергия?

Вселенные в грозди очень похожи, но не идентичны полностью — из-за принципа неопределенности: они не могут находиться в одном и том же квантовом состоянии. Если в одной вселенной у тебя рыжие волосы, то в другой будут черными… как сейчас, да. В одной вселенной время может течь чуть быстрее, чем в другой, за миллиарды лет накопится отличие в недели, месяцы, годы. У нас две тысячи девятнадцатый, а там может оказаться две тысячи сто тридцатый или тысяча восемьсот тридцать седьмой.

— В одной вселенной Лайма Тинсли и Комао Калоха любят друг друга, а в другой он любит Минни.

Лайма посмотрела на Леонида, будто он создал иные вселенные и по его вине Том полюбил какую-то Минни.

— А если все проще? Если в другой вселенной меня зовут Минни, а не Лайма?

— О! — Леонид развел руками. — Может быть. Собственно, может быть все, что не противоречит законам природы здесь и сейчас.

— Не понимаю, — тоскливо произнесла Лайма. Она отошла к окну, за которым не было видно ничего и в то же время небо раскрывалось, будто бутон невидимого цветка с лепестками-мирами. Звездный свет не мог протиснуться сквозь стекло и застревал — Леонид видел в стекле искорки, но, может, это было отражение ламп, светивших в люстре?

Леонид подошел и осторожно положил руки на плечи Лаймы. Она подалась назад, он зарылся носом в густую, пахнувшую всеми звездами вселенных копну волос, успел подумать, что не надо этого делать, но мысль сменилась чувством, произошло это так стремительно, что он не заметил подмены — целовал шею Лаймы, пульсирующую жилку под правым ухом, острую ключицу, наполовину скрытую воротником легкого свитера.

— Лайма…

Она обернулась, и Леонид, мгновенно придя в себя, поразился произошедшей перемене. Это была другая женщина — ничего не изменилось в ее лице, кроме взгляда.

Лайма высвободилась, прислонилась спиной к стеклу, поправила волосы и сказала будничным голосом:

— Я вспомнила: Том с детства хотел стать астронавтом. Он рассказывал о первых впечатлениях от полета на Луну. Ему было пять лет, и он летал с мамой к отцу, служившему в инженерных войсках.

— О чем ты…

— Странно, что я вспомнила это сейчас.

— Замечательно, что ты это помнишь, — Леонид старательно подбирал слова. — Это память или воображение?

— Такое ощущение, — Лайма внимательно рассматривала кончики пальцев, — будто вспоминаешь давно забытое. Вдруг видишь стену в детской, постеры, которые я сама повесила. Мы с Томом идем по Лонг-стрит, он рассказывает о своих приключениях… у него были сложности, когда он поступал в астрошколу.

— Астрошколу, — Леонид закрепил слово в сознании.

— Это была Лонг-стрит здесь, в Ваймеа, но я не узнаю улицу. Память будто смешивает миксером обрывки из разных…

Лайма поняла, что ее воспоминание ложно.

— Боже… — она уткнулась лбом в плечо Леонида, и он, как минуту назад, зарылся носом в ее волосы. Ему показалось, что теперь они пахнут иначе, запах не мог измениться в минуту, но он так ощущал, Лайма опять изменилась… а взгляд? Взгляд тоже был другим. Леонид не сразу осознал, что целует лоб, глаза, веки… чьи?

— Боже… Боже…

— Вспоминай, — молил он, — ты еще многое должна вспомнить, это есть в тебе, всегда было, память не принадлежат одной тебе, здешней, память общая для всех вас, но вспоминаешь обычно лишь то, что здесь. И я тоже так помню. И все… Не знаю, как устроена память, но скажу, что думаю: в нас — в тебе, во мне, в каждом — есть память о нас-других, потому что на самом деле в других вселенных-клонах не другая Лайма, не другой Том, и когда это понимаешь, память всплывает, должна всплыть, проявляют себя перепутанные квантовые состояния.

Леонид вдруг понял, что говорит по-русски.

— Вспоминай… — Как сказать это по-английски? — Вспоминай… пожалуйста.

— Больше ничего не…

— Это должно само…

— Не помню.

— Ты сказала: улица…

— Дома… странные, будто из сна. Может, я вспомнила сон?

Она надеялась, что это так.

— Нет, — отрезал Леонид. — Ты сказала — дома. Что с ними?

— Дом, будто надутый воздухом шар, — то становится больше, то опадает, то поднимается вверх, под ним машины с турбинами, как детские игрушки, а потом шар разбухает, в нем появляются окна, и внутри ходят люди… Конечно, сон. Почему вспоминаются сны?

— Это не сон, Лайма. Я думаю, что не сон.

— Лео… Я не могу… Меня выталкивает. Будто бросаешься в море, хочешь нырнуть…

— Не старайся нырнуть, Лайма. Оно должно само… Ты будешь вспоминать больше и больше. Я боюсь…

Леонид не мог сказать о том, что, как ему теперь казалось, знал, понимал, чувствовал.

— Чего ты боишься, Лео?

Он покачал головой. Лайма оттолкнула его, упершись ладонями в грудь, она тоже испугалась чего-то, возникшего в ее мыслях.

— Лайма, — пробормотал Леонид. — Ты вспомнила что-то… Не нужно принимать это близко к…

— Минни, — сказала Лайма. — Ты прав. Это не мое имя. Другая женщина. Как он мог…

Мелодраматизм ситуации стал невыносим, и Леонид пошел на кухню. Банка с растворимым кофе стояла на столике, а сахара не было, Леонид открывал один шкафчик за другим, обнаружил соль, еще два сорта кофе, несколько баночек со специями и перцем. Сахара не нашел. Он оглянулся — Лайма свернулась на диване калачиком, плед лежал на полу горкой, похожей на спавшего кота. Уснула? Рука Лаймы свесилась, и Леониду захотелось сесть на пол, взять ее ладонь в свою и ждать, пока Лайма не проснется. Слушать ее дыхание и разговаривать. Он не знал, как разговаривать со спящими. Может, так же, как с людьми, лежащими в коме, но и с ними он никогда не говорил, не знал, как это делается.

Он высыпал в большую чашку три ложки кофе, залил кипятком и вернулся в гостиную, отхлебнув на ходу горький напиток, оказавший на Леонида обычное действие — от кофе ему хотелось спать, а горький и без сахара вгонял в сон почти мгновенно, глаза закрывались, в голове захлопывались шторки, реальность он начинал воспринимать сквозь полупрозрачный занавес. Леонид не пил кофе на ночь, особенно во время наблюдений. Если бы он нашел сахар…

Сделав несколько глотков, Леонид поставил чашку на стол (или мимо? он не обратил внимания), укрыл Лайму пледом и присел на край дивана. Он слышал, как трезвонил мобильник на два голоса. Показалось ему, или он на самом деле встал и выключил свет? Наверно, показалось, потому что вместо теплого желтого комнату залил, опускаясь сверху, тяжелый белый свет, плотный, как молоко. Леонид подумал, что такой цветностью обладают звезды класса А, чуть ближе к В, это была его последняя связная мысль, а бессвязных он не запомнил, погрузившись в белое ничто.

(Окончание следует)