"Искатель. 1972. Выпуск №1" - читать интересную книгу автораГЛАВА 7. ХАРАКТЕР ЧЕЛОВЕКА — ЕГО СУДЬБАШестерка белых лошадей везла катафалк к часовне церкви святого Доменика. Сзади, тяжело печатая шаг, маршировала рота кирасир. Усохший, лысый, очень прямой, шел за гробом отца монсиньор Джузеппе Страдивари, и сухие, синие губы его благочестиво возносили молитву, а пальцы быстро-быстро перебирали четки. И горько, сердито плачущие Франческо и Омобоно: в мастерской отца они нашли только счета за скрипки и ни одной, ни одной записочки о его тайных секретах, и последние их надежды разрушила огромная куча бумажного пепла в очаге бурбарта. И все почетные и почтенные горожане достойного тихого города Кремоны шли в траурной процессии, и вкрадчиво, неназойливо плыли над ними в полдневной тишине удары монастырского колокола: бам-м, бам-м, бам-м… Сыновья умершего великого мастера были озабочены разделом наследства; солдаты думали о том, что сегодня, возможно, дадут много хорошего вина; горожане настороженно оглядывались — не выглядят ли они хуже других. И только сутулый головастый человечек в нищей, рваной одежде, оттертый в самый хвост процессии, плакал искренне, от души о том человеке, которого положат сейчас под мраморную плиту с надписью: «Благородный Антониус Страдивариус скончался на 94-м году славной и благочестивой жизни». Возгласили гремящее «амен», и солнце почернело, метнулось пойманной птицей среди облаков — дайте проститься с гением! Но все отталкивают, пихают в бока, шпыняют взашей его, грязного бродягу, сумасшедшего, который пришел на похороны Страдивари со своей скрипкой. Пустите!.. Но каменные локти, железные спины, гранитные затылки стоят стеной, и не слабому, хрипло дышащему человеку бороться с ними. Да и зачем? Дель-Джезу выходит на дрожащих своих ногах и долго, судорожно кашляет. Его, Дель-Джезу, давно уже нет. Растоптали, заплевали, лишили чести злым хохотом невежд. — …Дель-Джезу, ты откуда взялся, ты же ведь сидишь в тюрьме?! — Я никогда не делал ничего плохого, и в тюрьме я не бывал. — Не ври, все знают, что ты за воровство сидел в тюрьме и наводнил Кремону скрипками, сделанными топором… — Я никогда не был вором, и в Кремоне нет моих скрипок. Злые люди ставят на ужасных инструментах мой знак, чтобы лишить меня чести и на моем бесчестье разбогатеть… — Не ври, Дель-Джезу, все говорят, что ты в тюрьме — почетный гость. А если говорят, значит — знают… — За что сидеть мне в тюрьме? Я мухи в жизни не обидел, и крошки я чужой не взял… — Тогда зачем святая церковь всех предостерегает — знакомство или дружбу не водить с тобой? — Они мне мстят. — Не упорствуй, Дель-Джезу! Преклони колени перед церковью, покайся — и прощен будешь. — Мне не в чем каяться — я делаю доброе. — Ха-ха-ха! Все знают, что ты почти ослеп в тюрьме, и от тюрьмы твоя чахотка… — Клевещут на меня. Я потерял здоровье, создавая красоту, которая способна мир воспеть… — Так покажи нам красоту! Ха-ха-ха-ха!.. Гварнери поднял скрипку, достал из-под полы смычок, провел им по струнам. Скрипка будто сделана в один день, в один миг, на одном вздохе, одним взглядом и прикосновением — так много в ней свежести и легкого дыхания. И вся она — сияние, будто не строгали ее, не пилили, не клеили, не красили, не лакировали. Будто Гварнери только представил ее себе на мгновение — и в ту же секунду она родилась. Будто подхватил на лету два осенних дубовых листка, сложил — и свершилось чудо, И звук ее необычен — напряженный по силе, насыщенный, как солнечный свет, он так богат, мудр и могуч, этот необыкновенный, чарующий звук, — все притихли. И пошел Гварнери по дороге, играя на скрипке, и никто его не удерживал, и никто не кричал обидных слов. Маленький, сгорбленный, с огромной головой, шел он по дороге и играл для себя, для всех, будто магической силой своего заколдованного инструмента вызывал из марева будущего тех людей, для кого он прожил свою тягостную и светлую жизнь. Ни на кого он не сердился, ни на что не досадовал, ибо постиг всем существом своим, что гений — это добрая мудрость сердца. Не нужно ему богатство, поскольку нет большего богатства, чем радость трудного свершения. Не нужны ему почести, поскольку сам судит себя за достойное, а постыдного не совершит. Только любовь нужна гению для счастья да немножко человеческой благодарности. Пусть хоть через век… — Я тебя понимаю, — сказал комиссар. — Но он вор. И от того, что истекли сроки давности по старому производству, он преступником быть не перестал. — Я знаю. Комиссар посмотрел на меня поверх очков. — Тебе жалко его? — Трудно сказать. Мы ведь выросли на соседних улицах — могли бы быть товарищами. — Он бы тебя обязательно предал, кабы товарищами стали. — А может, все сложилось бы по-другому? Комиссар покачал головой. — Диалектику поведения определяют наши поступки. Он ведь не демон, а обычный человек. Он нес в себе груз нераскаянного преступления. И в каждой острой ситуации инстинкт самосохранения был бы все сильнее, а совесть все тише… и сговорчивее. Я хотел сказать, что в тюрьму уходит очень умный, одаренный человек и это ужасно неправильно — не то, что он уходит — в тюрьму, а то, что он сделал и за это многие годы проведет в неволе — с насильниками, грабителями и убийцами. Но тут вошел дежурный и доложил: — Арестованный доставлен… — Давайте, — кивнул комиссар. Дверь отворилась, и два милиционера ввели Белаша. — Свободны, — сказал комиссар конвою, — А вы, гражданин Белаш, садитесь. Будем говорить… — А вы уверены, что я буду говорить? — с вызовом спросил Белаш. — И не сомневаюсь даже ни на минуточку. Это вы сейчас чувствуете себя таким гордым несчастным созданием, вроде Франкенштейна, а пройдет чуть-чуть времени, и вы начнете бороться за каждый месяц скидки с полагающегося вам срока… И я считаю это правильным, — неожиданно резюмировал комиссар. — Потому что человеку место на свободе, а не в тюрьме, особенно если он все осознал и понял, как ему надо дальше жить… Белаш опустил голову и сказал: — В этом есть определенный резон. Что вас интересует? — Интересует нас все. А начнем мы с того, как вы, позвонив из аэропорта профессору Преображенскому, отправились в Москву. — Пожалуйста. — Белаш мельком взглянул на меня и начал рассказывать: — Самолет прилетел по расписанию, я сел в такси и в двадцать минут первого уже был на плошали Маяковского, где меня ждали Крест и этот мужик, которого я встретил на допросе у нашего друга Тихонова… — Вы свет в квартире зажигали? — задал вопрос комиссар. — Боже упаси! — с каким-то испугом сказал Белаш. — Да мне и не надо было — я бывал там много раз и ориентировался совершенно свободно. Я сразу прошел в кабинет и ломиком, который мне дал Крест, легко открыл секретер… — Сколько времени заняла вся эта процедура? — поинтересовался комиссар. — В квартире я находился две-три минуты, не больше. Вышел на улицу, сел в машину. Крест отпустил этого человека, и мы поехали на Курский вокзал. До прихода ереванского поезда оставалось несколько минут. На площади перед вокзалом я отдал Кресту чехол со скрипкой, и он спросил меня еще: «Инструмент не перепутал?» Я ничего не ответил, вылез из машины. Крест протянул мне билет и пачку завернутых в газету денег. Сказал, что разыщет меня, дал газ и уехал. А я отправился в Ленинград. Вот и все… — «Вот и все!.» — повторил комиссар и спросил: — Вам рассказал Крест об участи Хрюни-Лопакова? — Он сказал, что Хрюня должен скоро выйти и послал его пока сбить кое-какую копейку для жизни на свободе. Мол, пришла пора расплатиться за старый долг. — Н-да… — покачал головой комиссар, — Обманул вас компаньон… — То есть как обманул? — поднял голову Белаш. — Хрюня умер около четырех лет назад. — Умер? — повторил побелевшими губами Белаш, — Умер?.. Значит, меня преследовал призрак? — Выходит, что так, — сказал я. — Но и здесь ошибка, Григорий Петрович. Не призрак Хрюни — вас преследовал призрак убитой старухи Семыниной. Белаш посмотрел на меня, перевел снова взгляд на комиссара и растерянно пробормотал: — И все эти страдания… все это… движение без цели, как… петух с отрубленной головой? — Да, именно так, — сказал комиссар. Белаш еще мгновение смотрел на нас невидящими белыми глазами, потом сказал медленно, и слова раздельно падали, как камни на пол: — Будьте вы все прокляты!.. Комиссар криво усмехнулся. — Нас-то вы зря проклинаете. Такая уж работа у нас — раздать всем должное: кесарю — кесарево, слесарю — слесарево. А типчик вы интересный — эгоизм у вас прямо какой-то болезненный. Все у вас виноваты: и Хрюня, и Крест, и Тихонов, и я. А сами-то вы как себя чувствуете? Вроде агнцем безвинным? Так это неправильно… — А что правильно? — с яростью спросил Белаш. — Человеком надо быть порядочным. Вот это правильно, — тихо сказал комиссар. — И это иногда труднее, чем семнадцать лет от закона прятаться. Кресту идею насчет скрипки вы, наверное, подали? Белаш кивнул. — Вот Тихонов думает, что он вас насквозь изучил. А я полагаю, что он заблуждается. Мы с Белашом одновременно подняли взгляд на комиссара. Он усмехнулся. — Видите, Белаш, он не меньше вашего изумлен. Но у него это оттого, что никак он не может еще перейти через барьер хорошего отношения к вам. А мне вы очень давно не нравитесь, поскольку я понял вашу человеческую сущность… — Что же вы поняли? — спросил с мучительной гримасой Белаш. — А то, что вы завистник. Не обычный какой-нибудь ничтожный завида, а завистник-титан, завистник с большой буквы. И правоту мою подтверждает сам характер преступления. — Но почему вы так решили? — А вы разве не знаете? — удивился комиссар, — Кресту вы рассказали о «Страдивари»? — Ну, предположим… — Тут и предполагать нечего. Я уверен, что вы рассказали ему о скрипке, еще и в мыслях не имея украсть ее… При слове «украсть» Белаша всего передернуло, но комиссар спокойно продолжил: — Да, да, украсть. Вы ему просто жаловались: живут же люди — талант, удача, а один инструмент чего стоит! А уж потом он взял вас за горло именно со скрипкой. Да и сопротивлялись вы не сильно — грела идея сильно насолить Полякову, который, с вашей точки зрения, был в жизни чересчур удачлив. Вы решили взять на себя роль судьбы и хоть в какой-то мере уравнять шансы Полякова, Иконникова и свои собственные. — Это неправда! — сказал с придыханием Белаш. — Это людоедство! — Правильно, — согласился комиссар. — Но в игре с Иконниковым вы перешли от людоедства морального к физическому. Кто из вас сообразил играть на Иконникова? А-а?.. Белаш сглотнул ком в горле, перехватило дыхание, хотел что-то сказать, потом опустил глаза и чуть слышно сказал: — Крест. — Неправда. Белаш поднял голову, и в глазах у него стояли слезы. — Я этого не хотел. Я этого так не хотел! Я не верил, что так страшно может кончиться, — прошептал он. — Это хорошо, что вы не хотели, — сказал комиссар. — Но все-таки делали? Белаш помолчал. Потом хрипло сказал: — То, что вы сейчас со мной… это бесчеловечно. Комиссар надел очки и внимательно посмотрел на него. — Н-да, вопросы мы задаем вам неприятные. — Он задумчиво постучал пальцами по столу. — Довольно трудно вслух сказать о том, что ты обворовал, предал, опозорил и убил учителя. Труднее, оказывается, чем все это сделать. Ладно, оставим. Скажите-ка, как нам найти Креста? — Не знаю, — сказал Белаш. И вдруг, будто прорвало его, он заговорил быстро, запинаясь, горячо, боясь, что мы не поверим ему: — Я, честное слово, не знаю! Я вообще о нем ничего не знаю. Когда я был ему нужен, он всегда звонил мне по телефону или приходил, А где он живет, я не знаю… — Что он собирался сделать со скрипкой? Он ничего не говорил на этот счет? — Нет, но мне кажется… я думаю… он хотел ее сбыть по своим каким-то хитрым каналам… — А когда вы с ним виделись в последний раз? — Позавчера. Комиссар искоса посмотрел на меня и спросил: — Где? — У меня дома. — Железные у вас нервы, — засмеялся комиссар, — Я бы на вашем месте в два счета от страха свихнулся, а вы ничего… И зачем он приходил? — Интересовался, о чем Тихонов на допросе расспрашивал. — Уважает он, значит, Тихонова? — усмехнулся комиссар. — Считается с его интересами? Белаш промолчал, а мне вдруг в голову пришла мысль, но я не успел спросить, потому что комиссар и на этот раз подумал быстрее. Он наклонился к Белашу через стол и спросил негромко, как-то даже задушевно: — Ну а что, Григорий Петрович, вы Тихонова Кресту показали? Белаш испуганно отшатнулся от комиссара, будто тот ударил его в лицо, совсем он стал серого цвета, быстро пробормотал: — В каком смысле? То есть как? Комиссар легонько, коротко, зло хлопнул ладонью по столу и так же негромко и от этого особенно страшно сказал: — Вы мне тут дурочку не валяйте! В прямом смысле! Крест знает Тихонова в лицо? Белаш, загипнотизированно глядя в лицо комиссару, кивнул: — Знает. — Где вы показали Тихонова Кресту? — В кафе «Арарат». Он сидел за два столика от нас. — Он вооружен? — Пистолет у него. — Ох, Белаш, рисковый вы человек! — покачал головой комиссар. — Да только не по зубам вы игру с нами затеяли. Ну хорошо, обыск у вас будем делать… В однокомнатной квартире Белаша было намусорено, пыльно, на всем лежала печать равнодушия и запустения; и невольно казалось, будто хозяин не ушел отсюда сутки назад, а бросил свое жилье давным-давно. Обыск производила Лаврова; и, когда Белаш смотрел на нее, лицо у него было нехорошее, темное. Я сказал ему: — После обыска вы можете переодеться, взять теплые вещи и курево. — Спасибо. И вновь наступила тишина, нарушаемая только шумом шагов Лавровой и взволнованным сопением понятых. — Это вы с кем здесь пировали? — спросила Лаврова, показывая на грязный, заваленный объедками, пустыми бутылками, консервными банками стол. — С Крестом, — сказал Белаш. Я спросил: — Значит, у вас канала связи с Крестом нету? — Нет. Он всегда появлялся неожиданно. — Он не говорил, когда будет у вас в следующий раз? — Он этого никогда не говорил. — Вы можете установить какую-то периодичность его визитов? Белаш покачал головой. — Как вы думаете, Крест живет в Москве? — Скорее всего нет. Вообще, разговора об этом не было, но однажды он сказал: «Ты через полчаса в постели, а мне еще пять часов до дома топать». — Номер его машины вы не рассмотрели? — Нет. Но если бы я даже знал его назубок, вам бы это все равно не принесло пользы. — Почему? — Вы еще плохо знаете Креста. Он продумывает все до мельчайших деталей. И скорее всего на его машине стоит чужой номер. Во всяком случае, когда он приезжает в Москву. — Каких-нибудь особенностей, необычных вещей на его машине вы не заметили? Белаш подумал, развел руками. — Обыкновенный «газик». Разве что никелированные колпаки на колесах — обычно ведь на таких машинах нет колпаков. — Внешняя манера поведения Креста? — Сволочь, — сказал Белаш, — Этакий развеселый дядя, бабник типа «скот в сапогах»… — Это что-то новое, — отозвался я. Сообщение меня заинтересовало, потому что на таких субчиков обычно можно выйти через шлейф покинутых и потом долго неутешных дам. — Ничего нового, — презрительно сказал Белаш. — Бабник-мародер, что ли. Он мне как-то сказал, что ездит отдыхать в Анапу: «Там мамочки с больными детьми, расстроенные они, обиженные судьбой — очень нуждаются в сочувствии». — Н-да, хорошего компаньона вы себе подобрали. — Я его не выбирал. Как и вас… — Что правда, то правда. Мы вас действительно сами нашли. Только с разных сторон. Одно жаль: что Кресту вы оказали гораздо меньшее сопротивление, чем мне… Белаш пожал плечами и засмеялся зло, с повизгиванием: — А что в этом удивительного? Крест отнял у меня только совесть, вы хотели забрать все. Да и забрали… — Да, — сказал я устало. — Но вы забыли, что я пришел, когда совести уже не было. Пропало у меня почему-то сочувствие к нему — и в последнем, самом тяжелом испытании Белаш оказался совсем дрянным человеком. И то, что мне удалось остановить поток его жизни и как киноленту пустить его вспять, тоже не радовало, потому что принесло мне только человеческое разочарование, да и профессионального удовлетворения не было — скрипки, из-за которой мне пришлось предпринять поход в чужие судьбы, в события, отзвучавшие семнадцать лет назад, пройти сквозь вероломство, подлость, обман, — скрипки не было. Она по-прежнему находилась в цепких руках человека, который продумывал свои негодяйские дела до мельчайших деталей и твердо гарантировал своим сообщникам, что они никогда не попадутся. — Продукты и выпивка — из ваших запасов или Крест принес? — спросила Лаврова. — Крест принес, — медленно сказал Белаш, — А что? И я тоже не понял, почему она спрашивает об этом. — Ничего, — сказала Лаврова и повернулась ко мне: — Такую банку, помнится, я видела на кухне у Мельника… — …На каждой консервной банке, на крышке или на донышке всегда бывают цифры и буквы… — сказала Лаврова. — Цифры? — удивленно переспросил я и вспомнил, что действительно на банках всегда выдавлены рельефные буковки и цифры. — Да, цифры. И я, так же как и вы, никогда не обращала на них внимания. Но ведь они что-то обозначают, раз их ставят. А сегодня я решила поинтересоваться этим всерьез. Я понял, куда гнет Лена, но осторожно сказал: — Я думаю, что в каждой партии — сотни тысяч банок… — И это возможно, — спокойно сказала Лаврова. — Но у нас другого пути нет. Смотрите, что я узнала… Она развернула лист бумаги, на котором было крупно написано: «К2630/211И349». — «Ка-две тысячи шестьсот тридцать: дробь двести одиннадцать-И-триста сорок девять», — вслух прочитал я. — Тьфу, чертовщина какая! Ничего не понимаю. — Не удивительно, — усмехнулась Лаврова. — Это шифр с крышки консервной банки из-под маслят маринованных, которыми закусывали Крест с Белашом. По словам Белаша, банку принес Никодимов. — А как его можно расшифровать — шифр этот? — Я как раз этим и занималась сегодня в Министерстве пищевой промышленности. — Поделитесь, — с интересом попросил я. — Пожалуйста. Буква «К» обозначает группу заводов, к которой относится изготовитель этой банки. Всего, оказывается, таких знаков три — «К», «М» и «Р». «Р» — это рыбокомбинаты, «М» — мясо-молочные заводы, а «К» — все прочие консервные предприятия, в том числе и овощные. — Между прочим, я бы и сам мог догадаться, что маринованные грибы делают не на рыбокомбинате, — сказал я сварливо. Из ехидства, конечно, и из зависти сказал, потому что понимал, что Лаврова напала на хороший след. Лаврова махнула на меня рукой и продолжала: — Отбрасываем последнюю цифру — это год изготовления. — Ноль — это год изготовления? — Не ноль, а семьдесят, — терпеливо объяснила Лаврова. В семидесятом году, сиречь, нынешнем, изготовили эти грибы. Семерка опускается, и штампуется только ноль. — А может быть, в шестидесятом? Тоже ноль. — Овощные консервы не подлежат таким срокам хранения. Остается цифра 263 — это индекс завода. Что такое консервный завод номер 263? Оказывается, это межколхозный овощной консервный заводик во Владимирской области, Сасовский район, деревня Котельники. Продукты почти полностью поступают в областную торговую сеть для реализации в основном через магазины облпотребкооперации. Вас эти сведения согревают? — Леночка, можно, я вас поцелую? — Можно! — поспешно сказала Лаврова и тут же засмеялась: — А вас не смущает, что это… в служебном кабинете? Я покачал головой и чмокнул Лаврову в щеку. Она подняла на меня глаза и спросила с искренним интересом: — Слушайте, Тихонов, а почему вы решили, что ваш поцелуй может быть для меня формой благодарности? — Ну вы же мне давно сказали, что я злой и сентиментальный человек, — обрадовался я возможности «отыграться», — А они, злые, сентиментальные человеки, всегда так думают. Но при всех обстоятельствах вы сократили объем работы раз в двадцать. — Или в сорок, не будем мелочными, — снисходительно кивнула Лаврова. — Тут ведь остались еще цифры и буква. Обозначают они вот что: первая цифра — номер смены, которая изготовила эту банку. — Две следующих — одиннадцатое число, буква. «И» — август, а последние цифры — индекс самих консервов. Правда, это нас не интересует — и так видим. — А почему «И» — это август? — Вы бы мне придумали вопрос полегче. Откуда я знаю почему «И»? Может быть, по порядку: А — январь, Б — февраль и так далее. — Может быть, Впрочем, это уже неважно. — Вы со мной поедете? Лаврова долго, пристально смотрела на меня, и мне показалось, что она хочет сказать что-то очень важное, но она молчала, и мне вдруг показалось необходимым понять, о чем она сейчас думает, да по ее лицу разве что-нибудь прочтешь? Так я и не понял, о чем думала Лаврова, а она, посмотрев на меня еще намного, сказала: — Вызывайте машину… — Про нас можно сказать так: что потопает наш заготовитель, то полопает наш потребитель, извиняюсь, конечно, за слово «полопает». Но факт — из песни слова не выкинешь. — Директор Сасовского гормага объяснял нам свои принципы обслуживания покупателей. Вначале он несколько взволновался, приняв нас за работников ОБХСС, но, разобравшись, успокоился, стал много веселее, общительнее и даже остроумнее. — Нынешний крестьянин… — он делал ударение только на последнем слоге, — это не прежний сирый земледелец. Это передовой колхозник, требующий от нас заботливого и вдумчивого отношения к его столу питания. И мы стараемся с честью ответить ему на его растущие культурные и материальные потребности. Мы ведь предприятие потребительской кооперации, и то, что мы приобретем от производителя, приходит на стол к труженику села. Поэтому мы стараемся, чтобы этот стол был обильнее и разнообразнее. Я не выдержал и перебил его выступление: — Вы шестнадцатого августа получали консервы с завода в Котельникове? Покажите мне документы. Директор вновь дал легкую рябь волнения: — Пожалуйста, вот смотрите. Я ведь, можно сказать, здесь ветеран. Почти два десятка лет работаю. Каждая собака, извините за слово, меня здесь знает, и я у всех на виду. У нас не скроешься — все друг друга видят… — Сколько у вас осталось еще маринованных маслят? — Я сейчас посмотрю на полках — должно быть, самая малость. Очень большим спросом пользуется этот товар. — Он выскочил из конторки. Я подошел к Лавровой, курившей у открытой форточки. — Он действительно должен знать здесь всех. Если нет ошибки в принципе, то он нас выведет на Креста. — Не должно быть ошибки, — сказала Лена. Лицо у нее было осунувшееся, утомленное, синие круги подвели глаза. — К вечеру областное ГАИ даст сведения о «газиках» с никелированными колпаками. Вошел директор и радостно сообщил: — Осталось еще шесть ящиков, Настоятельно рекомендую взять с собой. Знатоки считают, что это исключительно редкий маринад — богатейший вкусовой букет. Кстати, завтра с утра, извиняюсь за слово, гусей выкинем. Не интересуетесь, к Новому году? — В другой раз как-нибудь, — сказал я. — Будьте добры… — Станислав Петрович! — вдруг резко, почти на вскрике произнесла Лаврова. Я удивленно поднял на нее взгляд — Лаврова отступила от окна, лицо ее побледнело еще больше и как-то вытянулось, а ладонью она держала себя за шею — видно, спазма перехватила горло, и она почти шепотом, сипло сказала: — Вы хотели присмотреть для своей машины колпаки… Я вылетел из-за стола и в один прыжок подскочил к окну. Из зеленого «газика» с блестящими колпаками на колесах вылез человек. Был он плотен, коренаст, темная бекеша круглила литые плечи, торчком на голове стояла меховая шапка, серые чесанки косолапо загребали снег. Здоровым саквояжем в руке размахивал легко, играючи. Сквозь льдистую роспись мороза на стекле лица его было не рассмотреть. Директор магазина, уже стоявший за моим плечом, сказал высоким испуганным голоском: — Да это же наш заготовитель, Полозов Петр Семенович. Очень хороший человек… Я повернулся к нему и сказал быстро: — Садитесь на свое место и сидите тихо… — Но почему?.. — Он увидел в руке Лавровой пистолет и осекся. — Я вам сказал — садитесь! Лена, встаньте за дверь! Директор сел за стол, онемев от испуга и неожиданности; и я понял, что если там, во дворе, Крест, то он все поймет с первого взгляда. Шансов на игру не осталось. Я тоже вынул пистолет, снял с предохранителя, дослал патрон в ствол, расслабил кисть, чтобы не дрожала рука, и опустил пистолет в карман так, чтобы можно было сразу выстрелить через пиджак. Совсем рядом затопали шаги, дверь распахнулась, и вошел человек. У него была странно маленькая для таких плеч голова. Курносый носик, веселые бесцветные глаза, румяные с мороза щечки, белесые брови — таких лиц тысячи, оно неприметно, и, расставшись с ним, забываешь его навсегда. Но я его не мог позабыть — это было лицо Никодимова, Креста, это было лицо моего Минотавра. Он совсем не постарел по сравнению с архивными фотографиями, чуть заматерел разве. Может быть, годы не властны над кошмарами? Вот наконец и встретился я с ним, со своим чудищем из Лабиринта, сделавшим мою жизнь невыносимой, потому что из-за него лежал на мне ужасный груз невыполненных обязательств. Он сказал: — Здравст… — и тут увидел меня, и в глазах его сполохом метнулась искра мучительного воспоминания и исчезла, потому что он сразу же узнал меня. В правой руке у него был саквояж, и он не мог мгновенно сунуть руку в карман. Для этого надо было бросить саквояж, а это целая секунда. И ее больше не было. По инерции он сделал еще шаг, и Лаврова, выйдя из-за двери, ткнула его стволом пистолета в шею. — Руки за голову! — Поднимайте, поднимайте ручки! — сказал я и пистолетом показал, что руки придется поднять. Никодимов бросил или уронил свой саквояж, звук был тупой, мятый, как сапогом в глину, и медленно, как-то сонно стал поднимать руки вверх. Я засунул руку в боковой карман его бекеши и, когда доставал теплый тяжелый брусок браунинга, ладонью ощутил, как бешено, судорожными, рвущимися ударами колотится у него сердце, и в этом истерическом, жутком бое был нечеловеческий страх; и в этот момент Никодимов стал мне противен, как заразный взбесившийся волк. — Давайте руки! Вперед! — Я захлопнул у него на запястьях наручники и, тяжело вздохнув, смахнул со лба капли пота. — Теперь все… Никодимов тяжело рухнул на стул. — Вы зачем мною интересовались, Данила Спиридонович? В «Арарате» меня запоминали зачем, а? — спросил я. — Ну ладно, повезем вас в Москву. А то вашим компаньонам Новый год встречать скучно. Скрипка где? Никодимов молча смотрел мимо меня. Я встал, поднял с пола и расстегнул саквояж. Сверху лежал продолговатый мешок. Взял его в руки и через ткань почувствовал прихотливо изогнутую поверхность скрипки. Пальцы онемели, одеревенели, стали непослушными; они дергали завязки мешка, сучили полотняные ленточки, а узел все равно не распускался; и тогда я зубами рванул тесьму, и ткань с треском лопнула. Замирающий свет зимнего предвечерья туго плеснул в темно-красной полированной деке, в печке стрельнуло полено, и тотчас тонко задрожала струна, пальцы ощутили ласку резного завитка, изящно развернулись боковые прорези, и сквозь них была видна надпись на дне скрипки: «1972. Antonius Stradivarius» — и рядом широкий мальтийский крест. Я прижал скрипку к груди и сказал Лавровой: — Эх, Леночка, жаль, нет смычка! Она засмеялась: — А то бы сыграли? — А что? Сейчас, честное слово, смог бы! Поляков бы позавидовал! Лаврова взяла из моих рук скрипку, посмотрела на свету надпись и погладила верхнюю деку нежно, как ребенка по голове, потом снова засмеялась и сказала: — Все-таки, лучше не надо. Пусть каждый занимается своим делом. Комиссар повернул регулятор громкости, и не по-ночному свежий голос сказал: — …В Москве три часа шесть минут. На «Маяке» передача «Опять двадцать пять»… И сразу же стройный джазгол дружно спросил: «Ты куда, Одиссей? От жены? От детей?..» Комиссар помотал головой и, к великому моему удивлению, сказал в унисон артисту, на редкость похоже: — Шла бы ты домой, Пенелопа… — И весело, легко захохотал, блестя золотыми зубами. Я тоже заулыбался, а он, не переставая смеяться, спросил: — Слушай, а куда это Крест со скрипкой под Новый год от жены, от детей намылился? — Нет у него ни жены, ни детей, — сказал я, — Он несчастных мамочек предпочитает. А куда собрался, не говорит. Молчит он пока. — Ничего, заговорит. Он и по прошлым делам разговорчивый был. Ты скрипку Полякову завтра повезешь? — Да. Я вот думаю, может быть, его сюда пригласить? Для торжественности… Комиссар ухмыльнулся, и в косом свете настольной лампы ярко блеснул его зеленый глаз. — Для торжественности? А ты его, что, награждаешь этой скрипкой? Скрипка-то, между прочим, его, а не твоя. Просто попросили помочь разыскать ее, вот мы и того… подсобили… — Ага, — сказал я и почесал в затылке, — И это верно. — Вот вас с Лавровой мы за это дело наградим ценными подарками. Есть у нас приемнички такие маленькие, по тринадцать рублей. «Маяк» берут бесподобно, вот мы в торжественной обстановке вам и вручим. — Ну спасибо, — сказал я. — Да благодарить рано. Это мне еще с отделом кадров согласовать надо. Так что благодарить подожди. — Ладно, я подожду. Комиссар кивнул на динамик, откуда доносилась песня о неугомонном Одиссее: — Вот этот парень ведь не из-за ценного подарка старался? — Он встал, обошел свой огромный стол, положил мне руку на плечо и негромко сказал: — Спасибо тебе, сынок… Мы ехали с комиссаром по пустынным, ярко освещенным улицам. Домой, спать. Остро пахло хвоей, даже здесь, в машине, ощущался этот терпкий свежий аромат — город готовился к Новому году, везде наряжали елки. На площади Маяковского комиссар показал мне рукой: — Вон, посмотри… Огромная афиша сообщала о концерте Льва Полякова. И розовой, как аспид, полоски «ОТМЕНЯЕТСЯ» не было. — Он еще ничего не знает, — сказал я. — Вот позвони утром и сделай человеку сюрприз. — Комиссар снял фуражку, привалился головой к боковой стойке и задремал. Шуршали по замерзшему асфальту шины, и от ровного шелеста мотора клонило в сон. Вязли и медленно, бесшумно тонули мысли в мягкой одури, звучали обрывки звуков, фраз, плыли какие-то воспоминания, неподвижные, цветные, мгновенные, как фотографии. Красное солнце в окне гостиной Полякова, трещины на портрете королевы: «Скрипка, где моя скрипка?!.» Тонкие детские пальцы скрипача в черной дактилоскопической мастике… Кирпичные геометрические дорожки в алкоголической лечебнице: «Правда — не рупь, она по виду, может, и монета чистая, а на зуб ее не возьмешь…» — и слезы Обольникова… Прекрасная белая девушка Марина Колесникова: «Ему пришлось победить Минотавра…» Пустой осенний парк: «Есть люди, способные сразу раскрыть отпущенное им дарование…» — это снова Поляков, и Иконников с аспидом в руке: «…Это сыщиком можно быть первым или восемнадцатым…» Элегантный Белаш с перекинутым на руку плащом: «Страдивари» воруют, чтобы не попадаться…» Алюминиевый блеск сгоревшего листочка со следами цифр: «Будьте добрее, это вам не повредит…» Седая красивая Раиса Никоновна Филонова у портрета Иконникова: «То, что прощается среднему человеку, никогда не прощают таланту…» Хоровод девушек на экране цветного телевизора в витрине напротив больницы, где лежал мертвый Иконников, и линованная страничка его письма… Мельник с лысым шишковатым черепом: «Ты как вошел, я тебя сразу понял…» — и сверкающие на дощатом столе ордена Полякова. Шустрый седенький парикмахер Кац, лохматый, заросший до бровей Дзасохов — и курица со скорбным человеческим глазом, противное злорадство Содомского, бесчисленные лица допрошенных людей, сумасшедшие от ужаса глаза Белаша, увидевшего Мельника, и снова Иконников: «Характер человека — это его судьба…» Бегущие по ломкому, трескающемуся льду Хрюня и Никодимов… Багровое, в красных жилках лицо Федора Долгова: «Соседская девочка утром с голодухи померла, а у него — музей пополам с продовольственным складом…» Тревожное дрожание в руках камертона, и животный трепет сердца Никодимова… Разве такое могло вместиться в два месяца? Хотя я забыл — это же семнадцать лет, а не два месяца. А может быть, больше? Ведь скрипке уже двести сорок восемь лет. И разве со скрипки все началось? А с чего началось? …Качаются, шумят зеленые волны, и мелькают на гребнях белые весла сиракузских трирем. Звяк-звяк! — ударяют в такт цепи гребцов. Тирану Миносу везут украшения для удивительного дворца, из которого нет выхода. Тут-тук! — возводят высокие стены, за которые можно войти, а назад нет выхода. Скрип-скрип — бежит по папирусу перо Дедала. — Зачем, мудрый всезнатец, возводишь дворец, из которого не улететь даже на твоих крыльях? Звяк-звяк! — Дедал тоже раб. — Зачем, мудрость, служишь злодейству? — Мой Лабиринт прекрасен, а прекрасное не может быть присно злодейству. Цок-цок! — ты слышишь, Дедал, шаги чудовища? — Но Минотавр лишь скроет здесь от взглядов людских свое уродство! — Зачем же ведут в страшный дворец семь невинных девушек и семь прекрасных юношей? — Я не хотел этого — я мечтал построить неслыханное чудо! — Дедал, ты слышишь стенания и крики в твоем чудесном дворце? — Я только раб, а деспот всегда сильнее мудреца! — Смотри, Дедал, никогда не давало свободы и добра повиновение мудрости тирану. — Но я жажду искупления! — Ты получишь его, отдав богам сына Икара… — Нет, нет, возьмите лучше мою жизнь! — С судьбой нельзя торговаться, корабль Тезея уже отошел от берегов… — Нет, нет, нет! A-a-a!.. — Товарищ капитан, проснитесь! Я открыл глаза и увидел, что машина стоит около моего дома. Шофер Леша легонько тряс меня за плечо. Комиссар дремал. Я вылез из машины, осторожно притворил дверцу, и «Волга» бесшумно унеслась. На заснеженном пустынном тротуаре я стоял еще долго, но так и не вспомнил, с чего все началось. Потом махнул рукой и пошел спать — до утра осталось совсем мало времени. |
||||||||||
|