"Чайка" - читать интересную книгу автора (Бирюков Николай Зотович)



Глава третья

Подходя к хутору Красное Полесье, Женя услышала шум. Мимо нее быстро пронеслись две закрытые машины. На хуторе было неспокойно. Женя почувствовала это сразу же, едва ступила на окраину: посреди дороги и у домов толпились старики и женщины. Из слов, уловленных мимоходом, догадалась: немцы переписали население хутора, а на дворы, в которых имелись лошади и телеги, составили особые списки.

На углу переулка, в который ей нужно было свернуть, под окнами приземистого дома столпились человек двадцать колхозников и молча слушали чернобородого мужика, вероятно хозяина этого дома: он стоял в полураскрытой калитке. Женя задержалась.

— Каждый по своей совести пусть такое дело решает, — говорил чернобородый, комкая в руке картуз. — На меня смотреть нечего. Сами знаете: когда немцы здесь — я «староста», а когда их нет — не вижу, что у меня за спиной делается; а увижу, так зажмурюсь, будто в глаза пыль попала. Но ежели кто сам на немцев напорется, пусть на себя и пеняет: они не зажмурятся… Офицер мне так и сказал: всех заставят работать, а кто откажется — изничтожат. Потому и совет даю: не горячитесь… К примеру, гусак и то: разозлится, а редко когда напрямик лезет, норовит обождать, чтобы я спиной к нему повернулся. Вот тогда-то он меня и ущемит… Время теперь такое, соседи: кто глупее гусака окажется, с того вперед и перья полетят… Только об одном прошу не забывать: ничего этого я вам не говорил. Понятно?

«Кто его знает, что за человек: не то за нас, не то за немцев!» — подумала Женя.

На улице, где жили Кулагины, тоже кучками стояли люди. У ворот соседнего с Кулагиными двора женщина в одной рубашке и шали, накинутой на плечи, говорила седому старику и двум хуторянкам:

— Конь-то не мой — колхозный! Как же я им распорядиться смогу? Вы же сами потом скажете: доверили бабе коня — один навоз от него остался… А угнать куда-нито, припрятать — свою голову потеряешь.

Голос ее звучал растерянно и зло. Женщины молчали, а старик, взглянув на Женю, остановившуюся шагах в десяти от них, тихо сказал:

— Был колхоз, да сплыл. Чего уж тут о коне! Потерявши голову, по волосам не плачут. — Он безнадежно махнул рукой и зашагал на другую сторону улицы.

Дождавшись, когда все разошлись, Женя подошла к дому Кулагиных. На стук вышла мать Маруси. Она молча впустила гостью во двор; поднимаясь на крыльцо, всхлипнула.

— Вы що, мамо?

— Маня у меня…

— А що с ней? — встревожилась Женя.

— Сама увидишь.

Маруся сидела за столом и неподвижным взглядом смотрела поверх головы братишки, что-то мастерившего на полу из досок. На звук открывшейся двери не оглянулась.

Женя обняла ее.

— Що ты така, Марусэнька? Лица нэма, а очи, як тучи… Яка беда с тобой приключилась?

— Никакой.

Маруся попыталась отстранить ее руки, но Женя обняла крепче.

— Ни, ты мне все кажи.

Она села и встревоженно смотрела на подругу, а та, видно, тяготилась ее присутствием.

— Пойдем под окна, поговорим трошечки.

— Не о чем…

На столе враскидку лежали тетрадочные листы. Один был исписан.

«Я думаю, Катюша, ты поймешь меня, — прочла Женя. — Страшно жить стало, а сердце горит-горит… толкает оно, требует, чтобы я…»

Маруся вырвала у нее листок.

— Ну, коли секреты, до них мине дела нету, — невесело улыбнулась Женя. Она взяла чистый листок и написала: «Катя тревожится по тебе. Почему у каменной бабы не была?»

Маруся оглянулась на мать и братишку, взялась было за карандаш и, положив обратно, устало сказала:

— Так…

— В Певске была?

— Нет.

— Пойдешь?

— Зачем?

— Як зачем? А Федя? — возмущенно вырвалось у Жени.

Маруся покраснела, но промолчала. «Завтра Катя там будет. Пойдешь?» — написала Женя.

— Не знаю. Может быть… — Маруся растерялась. — Ведь я… ничего не сделала, что она просила… Как же?

— Об этом ты не мне скажешь, — разрывая листок на мелкие частицы, холодно сказала Женя.

Мать испуганно смотрела на девушек заплаканными глазами.

— А у нас сегодня весь день переписывали. Кольку моего и то записали, — сказала она, чтобы оборвать тягостное молчание.

Продолжая искоса наблюдать за Марусей, Женя спросила:

— А вы не скажете мне, мамо, що за человек у вас с той улицы… хата с краю, як до вас свернуть треба: черный такой, як цыган?

— Тимофея Силыча, наверно, видела — старосту; ихний дом — Стребулаевых — на переулке.

— А що вин за человек?

— Да как тебе сказать… В семье крутоват; приходится — бьет и жену и сына… А сын-то женатый… Я не раз одергивала: «Тимофей Силыч, да ты хоть народа-то постыдись». — «Стыжусь, — говорит, — Наталья Степановна, да трудно самого себя в ежовые рукавицы взять».

Старушка помолчала, задумчиво глядя на дочь.

— Что уж с годами укоренилось — вроде болезни. И не рад ей, а она есть, — сказала она, вытирая фартуком глаза. — Зато в работе он редкостный человек. Семья-то не в него: что баба, что сын, что сноха — ленивы. А баба к тому же ядовита, как репейник, за всех цепляется. Может, потому он редко и бывает дома. Сперва, когда рядовым был, все по соседям да на собраниях, а как завхозом сделали — по хозяйству. Другой раз ночью, глядишь, спят все, а он в поле или по конюшням ходит. А в войну так прямо и спал на поле. Его и в Певске хорошо знают. Чайка, бывало, как приедет, и на поля с ним и в дом хаживала. Я однова слышала, говорит нашим девчатам: «Вот, мол, у него, у Тимофея Силыча, надо учиться работать и землю любить». Это, скажу, в самую точку. Чего-чего, а этого у него не отнимешь. Свое хозяйство может и недосмотреть, а чтобы колхозное…

— А як же вин в старосты попал?

— Сам напросился.

— Сам?..

— Сам, — вздохнула мать, думая о Марусе. — Согнали нас немцы: кого старостой выбирать? Молчим. Кто хочет старостой быть? Молчим. А он: «Я хочу». Конечно, от него все головы в стороны… И я… Повстречались вечером — мимо. Догнал. Вижу по лицу — мучается. «Эх, Наталья Степановна, — говорит, — от кого еще, а от тебя не ожидал! Слава богу, не первый денек меня знаешь. Пойми ты, дурья голова, ведь все молчите, никого охотников… Поставили бы немцы по своему выбору, тогда и пляши». Говорит, а в голосе и злость и слезы… Махнул рукой и пошел. Теперь видим: не спешит он разные немецкие приказы исполнять. Вот и выходит, человек вроде на позор пошел, чтобы полегче нам дышалось, а мы его… Да ты, к слову, почему про него выспрашиваешь?

— Цэ я так, — смущенно проговорила Женя. Она поднялась.

— Куда ты? — спросила Маруся.

— Туда, куда тебе треба было итти.

Маруся пошла ее проводить. На крыльце Женя раздраженно сказала:

— И тебе не стыдно, Маня!.. Людей и коней записывают, а ты сидишь дома, як каменная… Или не разумеешь, на що все цэ?

Маруся не ответила, а когда вышли за калитку, взяла Женю за руки и с жаром проговорила:

— Пойми меня, Женечка: не могу. Сегодня сдержалась, а завтра или послезавтра не сдержусь — кинусь на первого встречного немца, вцеплюсь… Убьют? Знаю. Но мертвому сердцу все равно — будь что будет. Оно не увидит, не услышит…

— Вот що у тебя в голове! — удивленно и с негодованием воскликнула Женя. — А я, по-твоему, из дерева сроблена? Мне легонько? Ничего с того, що казала, ты не сделаешь!

— Это уж решено, Женечка… Так и Чайке передай… — тихо, но твердо проговорила Маруся. — Поцелуи ее за меня. — Голос у нее задрожал. — Передай спасибо за все, за все. И с тобой давай поцелуемся, Женечка.

Женя испуганно отстранила ее протянутые руки.

— Та щоб я с такой дурой целоваться… ни!

Она взволнованно обняла Марусю и стиснула так, что у той захрустели кости.

— Кажи, Манька, зараз же кажи, що не сделаешь этого!

Маруся молчала.

— Да шо ж цэ такэ? — сквозь слезы вскрикнула Женя. — Марусэнька! Милая! Я тебя вот що прошу… три дня никуда из дому не ходи. Добре? А я в эти дни до тебя прибегу. Кажи, що так буде, а то совсем не отпущу.

Маруся пожала плечами и растроганно проговорила:

— Не надо, подруженька, это уж бесповоротно. Не один день думала.

— Бес с тобой, що бесповорота! Я ж тильки хочу побалакать по душам. Ну?

— Ладно, — глубоко вздохнув, сказала Маруся.

— Комсомольское дай.

— Честное комсомольское.

— Ну вот! — Женя долго держала ее руку, не решаясь отпустить. — До свиданья, а целоваться — ни!

Она провела по глазам рукой и пошла не оглядываясь.

Шагала по улице крупно и с возмущением думала:

«„Будь что будет“ — как же так можно сказать? Это выходит: все равно — советская жизнь после меня сюда вернется или немцы здесь останутся. Вот какая дура!»

Начинало темнеть. Дорога за хутором виднелась смутно, а вдали и совсем пропадала в сизом тумане. Женя решила итти в Певск не по шоссе, а наискось, через ожерелковский лес: так ближе. Половину пути шла, потом побежала, чтобы наверстать время, потраченное на хуторе, — иначе она рисковала опоздать на Глашкину поляну.

В город проникла через забор стадиона. Вышла на окраину и задумалась: стоит ли, как намеревалась, итти на явочную квартиру?

«Ведь это на другом конце города. Времени потрачу много, а неизвестно, знают ли что там о Феде, — размышляла она, не отрывая глаз от крыши Дома Советов, которая так соблазнительно близко вырисовывалась сквозь редеющую сумрачность. — Попытаюсь сама. В темноте не заметят».

Пошла задворками и так тихо, что не потревожила ни одной собаки, — а может быть, немцы перебили их всех.

Из глухой боковой стены Дома Советов, почти на одном уровне с землей, сквозь решетку маленького окошка просачивался свет. Женя слышала, что тут у гестаповцев камера пыток, но убедиться в этом ни разу не могла, потому что днем и ночью стояли здесь часовые. Сейчас не было ни души, и только с улицы слышались глухие звуки шагов: вероятно, часовые ходили перед парадным крыльцом.

Она осторожно подкралась к стене и легла на землю. В глаза сразу бросилась железная добела раскаленная печь, — это от нее протянулась в окошечко полоса света. Перед печкой сидел солдат и калил на углях железные прутья. Отблески пламени освещали стены, на которых висели кольца, какие-то крючки… Все это было не то в ржавчине, не то забрызгано кровью. В камере стояли и двигались солдаты в нижних рубахах с засученными по локти рукавами. Пол под их ногами был грязно-красный, точно на бойне. Кого-то, кажется, били: из дальнего угла несся тягучий женский стон.

— Прикидываться дезертиром больше чем глупо… Женя повела взглядом по камере, отыскивая того, кто говорил, и увидела у массивной двери Карла Зюсмильха, неизвестного ей штатского в широкополой шляпе и начальника покатнинского гарнизона Августа Зюсмильха. Они — все трое — смотрели на рослого, широкоплечего парня, стоявшего к окошку спиной.

— Дезертиры у вас, русских, бывают только двух сортов: враги большевизма или трусы, — зло говорил штатский. — Первые поступают к нам на службу, ну, а вторые — у них таких глаз не бывает, «товарищ дезертир». Вы — большевик! Запомните — я это понял и повторяю: мы умеем ломать и большевиков. Глаза у своих пациентов я наполняю нужным выражением, а языки приобретают желательную мне подвижность.

Парень молчал, не оборачивался, и Женя не могла решить: он или не он?

Хрустнув пальцами, штатский сказал что-то властно, отрывисто. Несколько солдат кинулось на парня. Он отшвырнул одного и тотчас же покачнулся от удара в лицо — это был Федя.

До крови закусив губу, Женя смотрела, как сорвали с него белье, как, связанного, кинули на пол. На спине у него были рубцы — чуть затянувшиеся и кровоточащие. Видно, не в первый раз он в этой камере. Штатский и офицеры выжидательно устремили глаза на печку. Женя взглянула туда же и, задрожав, зажмурилась: солдат вынимал из печки раскаленные прутья.