"Схватка" - читать интересную книгу автора (Левин Юрий Абрамович)

Левин Юрий Абрамович

Схватка: повесть


Аннотация издательства: Автор — член Союза российских писателей, лауреат литературной премии имени Н.И.Кузнецова, ветеран Великой Отечественной войны. Свой боевой путь начал в сентябре 1941 года. В качестве военного корреспондента прошел по фронтовым дорогам от Ржева и Сталинграда до Берлина. Свой последний боевой репортаж для газеты 3-й ударной армии «Фронтовик» написал у стен рейхстага, над которым реяло Знамя Победы. Полковник в отставке.




7

Бегут дни. Что там дни — месяцы промелькнули. Оголились деревья, и лес совсем потускнел. Зачастили дожди, от которых еще трудней стало партизанское житье.

Холода вынуждали приобретать потеплее одежду, обувку. Но где найдешь ее? Никто в отряд ничего не поставлял. Сами добывали. Словом, выкручивались кто как мог. Те, кто носил войсковое обмундирование, застирали свои гимнастерки да брюки так, что они совсем поблекли и потеряли свой обычный защитный цвет. А у Емельяна на коленях и на животе у ремня еще и заплатки появились. Но армейскую свою форму, как память о родной дивизии, оберегал и редко когда снимал. Разве только, когда отправлялся в расположение противника или просушиться надобно было, тогда уж аккуратно складывал и прятал в вещмешок. А вот сапоги оставались целыми и невредимыми. Подошва никакой влаги не пропускала. Емельян хвалил свою обувку: «Мой армейский сапог что тягач — из любого болота сухим вынесет...» Это правда. Так не раз бывало.

Бегут дни... У майора Волгина вон уж какая борода выросла. Ему идет, правда, седина пробилась — не рановато ли? Чуть больше сорока, а седина. Да мудрено ли? Жизнь-то какую прожил: можно сказать, все в боях да походах. А партизанская доля? Тоже не рай. Попробуй покомандуй таким отрядом! А он, отряд, так разросся, что не всякий лес его вмещает. Три роты — в каждой человек по девяносто — да управление, тыловая служба, где по преимуществу женщины. И еще школа. Да, обыкновенная начальная школа, в которой детишек учат. Это Михась Гриневич придумал обучать партизанских ребят. Ведь многие семьями, с детьми приходят в отряд. Что ж, неучами им быть? И командир с комиссаром поддержали Гриневича, а он уж развернулся. Землянку большую соорудили, всю ее лавками заставили, потом учебники да тетрадки раздобыли, и пошло дело. Более полсотни ребят за учение взялось. Взрослые фашистов уничтожали, а дети грамоту постигали. Ранее Емельяну такое и присниться не могло, а нынче он часто школу-землянку навещал — Олеся в ней училась. Она уже в отряде при отце была. Это Михась забрал ее от деда Рыгора. Правда, старик упрашивал сына, чтоб оставил в покое дитя, не детское это дело в партизанах мытарствовать, но воля отца-комиссара взяла верх. Олеся радовалась каждому приходу дяди Емельяна и всей школе рассказывала про его храбрость.

— Дяденька Емельян, — всегда обращалась с вопросом Олеся, — может, мамулька с бабушкой живы? Они просто прячутся от немцев, и их найти не могут. Вон ведь папочка нашелся.

— Все возможно, доченька, все...

Трудно жил отряд, ой как трудно. Особенно с продовольствием была запарка. Иные дни на одном кипятке держались. Но вот перед самым Ноябрьским праздником удачную операцию провели — немецкий железнодорожный состав рванули, в котором оказались два уцелевших вагона с продовольствием. Охрану перебили, и все в отряд перетаскали на подводах и на партизанских спинах. Емельяну как мужику крепкому достался ящик с французскими мясными консервами. Теперь зажили — кум королю!

Обо всем этом Емельян собирался написать родным. Да, такой случай представился. Комиссар во все роты сообщил, что есть возможность переправить письма на Большую землю. Емельян на радостях аж подпрыгнул. Шутка ли, Степанидушка, которая, может, над похоронкой слезы проливает, вдруг письмо его получит, и побежит она к соседям с самой радостной вестью — жив Емелюшка!

Собирался Емельян длиннющее-предлиннющее письмо написать, а получилась всего одна тетрадная страничка. Подумал: ну зачем бередить Степанидушкину душу, ей своих бед хватает. Поэтому в первых строках сообщил, что жив, здоров и невредим, что воюет и врагов проклятых бьет. И объяснение сделал: не писал, потому что война и на почтовую связь отрицательное влияние имеет, сама, мол, должна понимать, не маленькая, что не со всякой боевой позиции есть возможность письмо отправить. А о своем партизанском настоящем даже и намека не сделал — не полагается!

А настоящее у минера-подрывника Усольцева было тревожное: готовился он к новой, как сказал сам майор Волгин, весьма ответственной боевой операции. Из подпольного райкома сообщили, что оккупанты усиленно грабят села: отбирают у крестьян зерно и заставляют их везти на элеватор. Вот-вот элеватор будет заполнен, и тогда все его содержимое фашисты погрузят в вагоны и отправят в Германию. Райком просил у партизан помощи: надо взорвать элеватор!

— Взорвать не сможем, — сказал командир. — Слишком много тола потребно. Но сжечь элеватор можем.

Так и было решено. Устроить пожар на элеваторе поручили Усольцеву. В напарники дали ему Ермолая, которого отправили на элеватор с тремя мешками ржи на телеге — будто сдавать, а на самом деле с задачей разведать обстановку. Тем временем Усольцев вместе со специалистами-подрывниками мину с химическим взрывателем мастерили, и когда она на испытаниях точно сработала, ей имя дали «ум», что означало «усольцевская мина».

Ермолай, возвратившись с элеватора, прямо к Усольцеву пришел и еле узнал его.

— Ну и ощетинився, ровно в каземате побывал. Постарел годов на двадцать.

— Правду говоришь?

— Вот те крест.

— Тогда порядок, — улыбнулся Емельян. — В таком виде и отправимся на элеватор... Ну, а там как?

— Народу тьма. Везут хлебушек. Германцы подгоняют: «Шнель! Шнель!». Я тоже сдал свои мешки. Прямо в элеватор прошел. Полицаи рыскают, на возы заглядывают... Шукают самогон... Надо иметь бутылку, сгодится.

— А немцев много?

— Не шибко. Может, пяток наберется...

— А полицаев?

— Их поболе.

— Ну ладно. Готовь телегу, мешки с зерном, лошадь корми, а поутру — на элеватор. Да и самогон прихвати.

— Будет сделано! — откозырял Ермолай. Рано-раненько, когда партизанский лагерь еще не проснулся, Усольцев и Ермолай уложили на телегу четыре мешка с зерном, потом, тут же открыв два мешка, продвинули в каждый по заряду. В это время подошли майор Волгин и политрук Марголин. Усольцев доложил о готовности к выполнению задания.

— Как настроение у экипажа? — спросил командир.

— Боевое! — ответил Усольцев.

— Вид у вас, товарищ Усольцев, истинно крестьянский, — улыбнулся политрук. — Маскировка безукоризненная.

— И я так кажу, — подтвердил Ермолай.

— Как обстоит дело со взрывателями?

— Сработают в установленное время.

— А как вы его рассчитали?

— До элеватора едем три часа. Так, Ермолай?

— Так, так.

— Возле элеватора может быть очередь — еще час. Ермолай уже проверил... Ну и еще часок накинули. В общем, когда мы на обратном пути в лес нырнем, полыхнет.

— Похвальная уверенность, — командир похлопал Усольцева по плечу. — А если зерно из мешков велят высыпать в закрома, тогда как с минами?

— По обстановке сориентируемся... Что-нибудь придумаем, — уверенно ответил Усольцев.

— Только осторожней... Ну, до встречи!

— Присядем на дорожку, — предложил комиссар, и все четверо сели кто где мог и умолкли. И лес, кажется, тоже притаился, стараясь ни малейшим своим движением не мешать этим людям, отважным и стойким, творить благородное и святое. Такая вот тишина долго еще стояла в лесу, пока телега колыхалась и тарахтела на ухабистой лесной колее.

— Вот яка штука, Емельянушка, — нарушил молчание Ермолай, — что-то душа моя болит. Элеватор-то наш, мы его будовали... Долго будовали... А теперича огнем полыхнет... Жалко...

Усольцев молчал. И сказать-то нечего. Конечно, жалко, всю землю жалко. Беларусь вон огнем объята...

— Мовчишь, браток? А я не могу. Разумею, конечно, што к чему, но внутрях неспокойно. Ироды проклятые... Усех их надо в огненный котел...

— Во-во, для этого и едем, — оживился Усольцев и снова надолго смолк.

К элеватору подъехали не одни. У деревни Млынок, что почти рядом с райцентром, подстроились к двум подводам, следовавшим, видно, в том же направлении.

— Откуль будете? — крикнул пожилой возчик.

— Из Загалья, — ответил Ермолай и, заметив на одном из возов человека с пистолетной кобурой на боку, шепнул в сторону Емельяна: — Кажись, там холуй-полицай.

— Вижу.

Человек с кобурой выпрыгнул из своей телеги и подсел к Усольцеву — взобрался на мешок, в котором таился заряд.

— Шамогоном не богаты? — прошепелявил полицай с большой дырой во рту: на нижней челюсти не хватало нескольких зубов. — Кажуть, в Жагалье его навалом.

— И в Загалье есть, и у нас водится, — нарочито простодушно произнес Усольцев. — А в Млынке разве люд непьющий?

— Жадюги в Млынку.

— А что, потребность есть? — спросил Емельян шепелявого и в уме прикинул: этот должен нам пригодиться.

— Налей, — передернулся полицай, — душу рве, опохмелиться треба.

Емельян достал из торбы, прикрытой сеном, бутылку с желтоватой жидкостью и плеснул в алюминиевую кружку.

— Пей.

— Э не-е, шам хлебни, — прошепелявил полицай.

— Изволь, — Емельян сделал глоток и передал кружку шепелявому. Тот жадно высосал всю жидкость.

— Еще?

— Давай мне всю, — разозлился полицай.

— Много будет, — Емельян налил еще граммов полтораста.

Шепелявый захмелел. Язык совсем стал заплетаться. Можно было его запросто прикончить, за что возчики из Млынка сказали бы спасибо, но у Емельяна были свои виды на этого полицая. Кто знает, как дело обернется у элеватора, может, именно шепелявый подонок, идущий рядом с Усольцевым и Ермолаем, и усыпит бдительность немцев? Чем черт не шутит!

— Где ж ты зубы потерял? — поинтересовался Емельян.

— Ха-ат один охлоплей т-т-нул, — плел шепелявый.

— Что-что? — не понял Усольцев и только с помощью Ермолая разобрался: «Гад один оглоблей ткнул».

Полицай, невнятно бормоча про дружбу до гробовой доски, лез целоваться, но Емельян уложил его почивать.

Площадь у элеватора запрудили подводы. Усольцев, сойдя с телеги, окинул взором всех, кто был рядом, — никого подозрительного. А у самого элеватора, в том месте, где была арка, вход, горланили немцы.

— Вишь, сколь нагнали, — вполголоса произнес Ермолай. — Со всех сел. Плакал наш хлебушек.

— Подавятся! — бросил Емельян и пошел поближе к элеватору. Ему важно было в точности знать, что делают немцы. И он установил: одних возчиков свободно пропускают, а иных заставляют открывать мешки, в которые заглядывают и суют длинные шомпола. Вот те раз! Емельяну задачка: как через этот кордон мешки с минами пронести? А вдруг и ему проверку учинят? Тогда что?

Конец? Нет. Надо искать выход! Только без паники, спокойнее. Ага, кажется, есть... Нужен шепелявый. Где он? Емельян пошел к Ермолаю.

— Полицая не видел?

— Которого?

— Что дул наш самогон.

— Вона на своем возу дрыхне.

Подошел к нему. Растормошил.

— Цего надо?

— Самогон-первач киснет, — загадочно произнес Емельян.

— И где?

— В Загалье... У дружка... Поспеть надо... И тебе в Млынок привезу...

— Ну вежи.

— Надо побыстрее мешки сдать. Поговори с немцем, который у ворот стоит, чтоб вне очереди пропустил... Обещай шнапс.

— Это можно. — Полицай слез с телеги. — Поглязу тольки, хто там штоит.

Шепелявый пошел прямо к элеватору. Емельян не сводил глаз с него. Вот он подошел к одному из немцев и даже руку протянул... Ну, это хорошо... Немец заулыбался и одобрительно стал кивать головой. Полицай обернулся и взмахнул рукой.

— Эй ты, Жагалье, давай неси! — кричал шепелявый.

Емельян подошел к возу и коротко бросил Ермолаю:

— Берем «ум».

Ермолай понял. И они оба, взвалив на себя по мешку, в которых таились заряды, понесли их к элеватору. У самого входа Емельян сделал немцу поклон и отчетливо произнес:

— С добрым утром, гер комендант!

Почему «гер комендант», он и сам не знал, просто надо было польстить фрицу.

— Корошо, корошо! — немец махнул рукой во внутрь элеватора: мол, все в порядке, проходи.

Ермолай с Емельяном вошли в огромное чрево элеватора, где возвышалась гора зерна. Хлеб, добытый крестьянским потом, хлеб, которым можно было накормить сотни, нет, тысячи голодных! И он, этот хлеб, должен был вот-вот уплыть в неметчину, задарма достаться тем, кто уже обворовал всю Европу, а теперь обирает и Белоруссию... Так не пойдет! Вот Ермолай скинул свой мешок с плеч и вынул черную жестяную коробку, присыпав ее золотистым зерном. А Емельян пошел глубже в элеватор и сотворил то же самое.

Никто этого не видел. Мужики угрюмо заходили, молча, будто на похоронах, сыпали в кучу зерно и, потупя взоры, удалялись к своим возам. Еще сделали одну ходку Емельян с Ермолаем и тоже собрались в обратную дорогу.

— А шамогон игде? — не забыл шепелявый.

— Садись, поедем!

Полицай не согласился:

— Цасавому шнапш обещцал... Давай-давай.

— На, бери, — Емельян протянул полицаю бутылку. В этот момент раздался свист, за которым последовал выстрел, и визгом наполнилась элеваторная площадь. Появились конные полицаи.

— Никого не выпускать! — услышал Емельян чей-то повелительный окрик.

— Попались! — вырвалось у Ермолая.

Никто не мог понять, что стряслось. Мужики забеспокоились, ропот покатился по повозкам. Кто-то пустил слушок: «Партизан и подпольщиков ищут...» Неуютно почувствовал себя и Емельян: а если вдруг дозналась немчура про его заряды? Кто его знает, может, в отряд проник их осведомитель и обо всем успел донести?

— Не суетись, Ермолай, — сказал Емельян напарнику, поминутно отлучавшумся к другим возам — «что там говорят?». — Садись на телегу и жди.

— Ага, сяду, — растерянно буркнул Ермолай.

— Так-так, садись и успокойся, — советовал Усольцев, но и самому тоже не мешало бы поспокойнее быть, однако давалось это непросто, ибо время неумолимо бежало, а это означало, что вот-вот внутри элеваторного чрева должен сработать взрыватель, и десятки огненных искр превратятся в пламя-пожар, и тогда всех, кто здесь есть, перестреляют. Надо скорее убираться подальше. И вот на тебе — полицейский заслон. Его запросто не проскочишь, не перепрыгнешь.

И снова понадобился шепелявый. Усольцев глазами всю площадь ощупал — нет его.

— Вишь, и наш пьянчужка тама, — вдруг подал голос Ермолай.

— Где ты его видишь?

— Вон, у кордона. Гляди-ка, тоже покрикивает.

Усольцев увидел шепелявого. Он стоял с автоматом у самого выхода с элеваторного двора и вместе с другими полицаями вершил какую-то операцию, о которой никто ничего не знал. Одних мужиков с подводами задерживали и велели ждать распоряжений, другим объявляли: «Проваливай!». Задержанные слезно умоляли отпустить, на что полицаи отвечали пинками да ударами прикладов. Очередь дошла до Усольцева и Ермолая.

— Откуда? — гаркнул толстомордый молодой полицай с рыжей челкой.

— Это мои! — вдруг выскочил из-за его спины шепелявый.

— Твои?.. Сколько привезли?

— Шесть мешков, — выпалил Усольцев.

— Не врешь?

— Правда, правда, — подтвердил шепелявый, и Емельян понял, что этот пьянчужка ничего не помнит.

— А еще зерно имеется?

— Наскребем, коль прикажете.

— И прикажу... Великой Германии надо, значит, прикажу! — орал полицай, чтоб все слышали.

Шепелявый подобострастно приблизился к толстомордому и что-то шепнул ему на ухо. Емельян заметил, как у крикуна сразу изменилось выражение лица: суровость улетучилась, а по тонким губам пробежала усмешка.

— Дуй с ними, — в голос произнес толстомордый. — Мигом... Жду...

Шепелявый пригнул на телегу и велел Ермолаю, сидевшему впереди, трогать. Когда выехали из ворот элеватора, Усольцев спросил:

— Куда?

— К тебе, в Жагалье, жа первашом. Жабыл?

— Никак нет, помню. Поехали! — бодро произнес Емельян и поинтересовался: — А этот горластый — кто такой?

— Нацальник! — многозначительно воскликнул шепелявый. — При ошобой полиции состоит в мештецке. Баглей Гриша. Вот он кто!

— Ясно...

— Ницего тебе не яшно... Ш ним шутки плохи — кокнет и глажом не моргне. — Шепелявый полез рукой за пазуху телогрейки и достал бутылку. — Не ушпел угоштить дружка-немца — шам хлобыштну.

Вскорости, опьянев, он уже мертвецки спал. Усольцев расстегнул у него кобуру и вытащил оттуда револьвер с полным барабаном патронов.

— Справная работа, — повеселел Ермолай. — Везем к себе аль пустим в расход?

— В отряд доставим... Сгодится...

— Для чаго?

— Толстомордого видел?

— Ну, бачив.

— Его надо заарканить. Гад из гадов...

— Тихо. — Ермолай приложил палец к губам, — этот учуе.

— Его колом не разбудишь. А услышит — не беда. Он в плену... И он же, — Усольцев показал на шепелявого, — будет нашей приманкой в ловле толстомордого карася.

— Ой, Емельянко, ты знов штось цикавае удумав!

— Есть идея, Ермолай... Пленим Гришку Баглея и суд партизанский устроим. Припомним гаду все его художества: расстрелы, оргии, насилия. И Соню Кушнир...

Назвав Соню Кушнир, Емельян дословно передал Ермолаю рассказ Михася про горькую судьбу девушки-комсомолки из райцентра, про пытки и произвол, чинимые фашистами и подонком-полицаем Баглеем. Казалось, что и поле, и лес, где телега уже снова тряслась на корневищах, притаились, чтобы тоже, как и Ермолай, услышать страшную быль...

И вдруг в этот печальный рассказ как-то внезапно ворвался грохот, от которого даже лошадь вздрогнула. Небо, затянутое тучами, враз озарилось.

— «Ум» сработала! — воскликнул Усольцев.

— Слава Богу! — облегченно вздохнул Ермолай.

— Не Богу, а тебе, Ермолай, слава!

— И уму! — Ермолай обернулся к Усольцеву и постучал ему по лбу.

Оба пожали друг другу руки, поздравляя с пожаром на элеваторе. Оказывается, и такое может быть, когда пожару радуются, когда огненный смерч снимает, будто целебный эликсир, с сердца боль и наполняет всего тебя новым зарядом энергии. Такое чувство, кажется, пришло к Емельяну впервые. И было этому состоянию объяснение, оно выражается одним словом — отмщение!

Точное слово. Верное и емкое. Оно, это слово, превратившись в действие, стало Емельяновым оружием. И оружием Ермолая, и майора Волгина, и политрука Марголина — всех, всех партизан и подпольщиков.

Емельян почувствовал себя так, словно он и не в лесу, и даже не на войне, а в своем Истоке, на вечеринке, в молодецком кругу с веселой частушкой на языке.

— Ер-мо-лай, — певуче растянул Усольцев, — ты частушки знаешь?

— Чаго, чаго?

— Ни чаго, а частушки, интересуюсь, знаешь?

— Ты што, спевать вздумав?

— Угадал. Душа песни просит! — И Емельян отчеканил частушку:

Шила милому кисет, Пока мамы дома нет. Мамочка за скобочку — Я кисет в коробочку.

Емельян спрыгнул с телеги и пустился в пляс. А Ермолай удивлялся и хохотал: никогда не видел таким своего напарника.

— Ну и парень, ну и хват! — подзадоривал Ермолай.

Я милашечку свою Робить не приставлю, На колени посажу, Целовать заставлю.

— Где ж ты таких залихватских частушек насобирав?

— На Урале, брат Ермолай, на Урале, — и новую частушку выдал Емельян:

Горы слева, горы справа — На Урале мы живем. Мы работаем на славу И от всей души поем.

— Теперь твоя очередь, Ермолай. Спой белорусскую.

— Не, я николи не святковав. И не спевав. Нема голосу.

— Давай, давай! Не прибедняйся!

— Тольки не смейся.

— Не буду, давай!

Чаму ж мне ня пець, Чаму ж ня гудзець, Кали у маей хататцы Парадак идзець?

— Это точно! Оттого и поем, что в нашем доме сегодня полный порядок, — элеватор огнем полыхает, — шагал рядом с телегой Усольцев. — Давай еще что-либо белорусское!

Ермолай тут же выпалил:

Янка сеяв кавуны, А я журавины. Журавины не взышли, Кавуны пасохли. Ка мне хлопцы не хадзили, Каб яны падохли!

— Вот это врезал! — смеялся Емельян. — Ну еще припомни.

— Слухай вось гэту, — и Ермолай пропел еще частушку:

А ты, Янка, не гляди, Што кажух прадрався. То я с Феклаю моей Усю ночку миловався.

— Ну, молодец! — хвалил Емельян, а Ермолай разохотился:

Продам бульбу, продам жито, Лишь бы было шито-крыто...

— Усе, баста. Дале не помню. Спявай свои уральские.

— И запою. Эх, гармошечку бы! Сыграй-ко, Ермолай, на чем-либо!

— На оглобле?

— Давай на оглобле, коль можешь.

— Не, брат, оглоблей только по спине можно сыграть.

— Ну раз не можешь, тогда обойдусь без музыки.

Меня милай не целует, Говорит, губастая. Как же я его целую. Филина глазастого?

Дернулся шепелявый и, нервно оторвав измятое лицо от пахучего сена, на котором спал, невнятно забормотал:

— Цо-цо... Хто это, хто?

— Все те же, — обронил Усольцев. — Слазь!

— Ты кому?

— Тебе, щербатый!

— Мне? — Рука шепелявого потянулась к кобуре.

— Не ищи, вот он! — Усольцев показал револьвер.

— Узнаешь? Это твой. Теперь мой... Слазь, кому говорю!

Шепелявый лениво выполз из телеги и остановился.

— Нет, нет, за нами топай! По колее... Погань!

Полицай понял, что он в ловушке, побледнел, затрясся и, всхлипывая, спросил:

— Партижаны?

— Они самые.

— Куды вы меня!.. Отпустите!.. А кажали в Жагалье...

— Топай и молчи... Посмотри вон на небо.

Шепелявый несмело приподнял голову.

— Назад поверни голову... Вот так!

— Шо то?

— Пожар, — в сердцах произнес Усольцев. — Ни бельмеса не смыслишь. Твой элеватор горит.

— Ну? — выпучил глаза шепелявый.

— Усех вас спалим! — сказал Ермолай.

— Мене отпустите, — молил шепелявый. — Я-то вас выруцил... Жабыли?

— Кому сказано: топай молча! — разозлился Усольцев. — Ты лучше фамилию свою назови, а то мы до сих пор не знаем.

— Щербак.

Усольцев расхохотался.

— Цего шмеешша?

— Сам щербатый, и фамилия под стать, — все смеялся Усольцев, а с ним и Ермолай. — Щербатый Щербак!

Шепелявый, потеряв всякую надежду быть отпущенным, успокоился и понуро брел за повозкой. Может быть, и появилась у него мысль шмыгнуть в сторону и скрыться за деревьями, но разве ускользнешь от бдительного взора Усольцева. Он ни на секунду не спускал глаз с полицая. Да и наган у него наготове.

— Жить хочешь? — вдруг спросил Усольцев.

— Хоцу, хоцу! — затараторил Щербак.

— Тогда слушай. Дело есть! Ты что обещал твоему дружку Баглею?

— Не сябр он мне... Прошто так...

— Ладно. Отвечай на вопрос.

— Шамогон. Скажав, шо у вас богато... А оно вон шо вышло...

— Встреча с Гришкой не отменяется. Сегодня же едем к нему.

— Ну? — оторопел Щербак.

— Ты слушай! Знаешь, где он живет?

— В мештецке, у ветлецебницы его дом.

— Один?

— С матерью-штарухой.

— Будешь нашим провожатым. Когда подъедем к его дому, постучишь в окно и скажешь, что привез бочонок, тяжелый, нужна его помощь. Понял?

— Ишшо ражок повтори.

— Ну и бестолочь, а еще в полиции служишь! — и Усольцев медленно втолковывал Щербаку его задачу.

— А дальше цаго буде?

— Дальше — не твое дело. Скрутим толстомордого и привезем в отряд.

— Тольки он верткий... Ш ножом и пиштолетом.

— Не пугай!

— Я не пужаю... Кажу, шоб ведали.

— Ладно, ладно. А тебе, Щербак, за помощь помилование будет. Ты ведь помог нам сжечь элеватор... Еще помоги!

— Вы?.. Я?.. — бормотал вконец оторопевший Щербак. — Я ж не палив елеватор.

— Мы сожгли его, а ты нам помог туда проникнуть. Теперь поняв?

— Воно шо!

До отряда осталась самая малость — с километр. Ехали молча. Усольцев с Ермолаем на телеге, а Щербак по-прежнему топал, изредка спотыкаясь, за возом. Небо хмурилось, отчего накрапывал мелкий осенний дождик. По всему было видно, что зарядил он надолго, может, и ночь прихватит. Усольцев, уставившись на шепелявого, мыслями уже был в местечке. Он еще не знал деталей, из которых сложится будущая вылазка, но варианты уже возникали... А вдруг этот Баглей не один? Или немецкий патруль дорогу перекроет? А вдруг... А вдруг... Всех случаев и неожиданностей ни одна умная голова не предугадает. Но все-таки нужно быть готовым упредить любую вражью уловку. Есть одно верное средство для победы — воля. Волевому человеку всегда легче, ибо он непреклонен, его никакой страх не остановит на полпути, он противник полумер, полудел. Однако воля не манна небесная, она в характере Емельяна, в его поступках — значительных и мелких. Он умеет заставить себя, если это нужно делу, людям и ему самому, конечно. Вот и сейчас никто ему не приказывал именно сегодня, не медля, отправляться на новое задание. После элеватора полагалось бы отдышаться, но нет, Усольцев сам себе отдал приказ — свирепый полицай должен быть убран с дороги!

Отмщение!.. Святой и благородный ориентир... Он всегда, будто маяк, впереди — указывает направление. И силы дает!

Майору Волгину не пришлось долго доказывать — он сразу все понял и дал Усольцеву добро. Только спросил: не устал ли? Спросил больше для порядка, ибо сам видел горящие Емельяновы глаза...

На дело, как назвал эту операцию комиссар Марголин, отправились вчетвером. Все тот же Ермолай, накрепко прикипевший к Емельяну и решивший окончательно: куда иголка — туда и ниточка; молодой партизан из новеньких, тоже, как и Ермолай, из Поречья — Клим Гулько, парень с силенкой в руках; ну и Щербак — приманка для Баглея. А за старшего был Усольцев...

До райцентра километров шестнадцать. Теперь отряд, покинув Залужские леса, был ближе к местечку. Дорога шла в основном лесом и только перед самым райцентром, когда совсем стемнело, вывела партизан на шоссейку. Поравнявшись с высоким курганом, Ермолай остановил лошадь и тихо молвил:

— Вона Мыслотинская гора...

Емельян соскочил с повозки.

— Она... Точно, — подтвердил Клим.

Емельян сдернул шапку с головы и пошел к горе. За ним — остальные. Молча, как и полагается в траурном карауле, постояли и снова поехали. От горы путь лежал прямо к одному из палачей. И сердца тройки партизан — Щербак не в счет — до самых краев наполнились чувством ненависти к оккупантам-карателям.

Местечко окутала тьма. Нигде ни огонька, все, кажется, вымерло. А ведь Клим помнит, какой веселой, говорливой в такой же вечерний час была эта улица Социалистическая. Клим учился здесь, — в Поречье не было десятилетки, — в ШКМ — школе колхозной молодежи. У него здесь много дружков: Лева, Итка, Гена... С Левой дружил с восьмого класса, вместе бегали на Птичь купаться, вместе в школьном драмкружке разыгрывали скетчи, уроки всегда у Левы делали — у него просторный дом был и мама добрая, она акушеркой в больнице работала, всегда угощала чем-либо: «Детки, идите за стол!». В десятом классе Лева влюбился в черноокую Итку-хохотушку, и тогда Клим стал реже бывать в левином доме, за что его мама выговаривала: «Что-то ты, Климушек, нас забывать стал...» Нет больше школьных друзей Клима. В Мыслотинском кургане лежат... Кто-то видел Леву и Итку сидящими рядышком в смертном фургоне; Итка плакала, а Лева успокаивал ее: может, обойдется, выживем... Не обошлось, не выжили... А Гришка-оболтус, тоже одноклассник Клима, живет. Нет, он не должен жить!

Дождь полоскал улицу, наполнив ее ручьями. В такую непогодь оккупанты попрятались. Кто знает, может, немецкий глаз из какого-либо окна и видит одинокую подводу на пустынной улице, но никому, видать, нет охоты вылазить на дождь — пусть себе едет. Правда, как уверял Щербак, здесь, у начала Социалистической более или менее безопасно. Немцы в центре — на улице Кирова и у городского парка — расположились. Там у них комендатура и патрулирование. Но на всякий случай рука Усольцева, опущенная в карман, лежала на рукоятке все того же парабеллума.

У ветлечебницы пошли рядом с повозкой, на которой остался лишь Ермолай, а за кряжистым тополем, что рос прямо у крылечка магазина райпо, Щербак свернул в проулок, следом за ним пошли Усольцев и Гулько. У избы с высокими воротами остановились.

— Тута, — шепнул Щербак.

Как и договорились загодя, Ермолай отъехал по переулку подальше и, прижавшись к забору, сам лег вдоль телеги так, чтобы не маячить, стал пристально наблюдать за улицей. Щербак, а за ним Усольцев и Гулько пошли через калитку во двор. У Усольцева наготове пистолет, у Клима — веревка и онучи — для кляпа.

Щербак постучал в окно.

— Гриша, открывай... шамогон приехал...

Изба молчала. Щербак потоптался и снова постучал.

— Нема его, — послышалось из-за окна.

— Тетка Хриштина, это я, Щербак из Млынка. И где он, Гриша?

— Гульбуе, нехрист! — злобно буркнула Христина, мать полицая.

— Скоро приде? — допытывался Щербак.

— Не ведаю...

Обстановка круто изменилась. Как быть?

— Идем к возу! — бросил Усольцев. — Только тихо.

Ермолай встретил вопросом:

— Што стряслось?

— Нет его дома, — ответил Усольцев.

— А где он шляется?

— Вот этого мы не знаем, — почти шепотом сказал Усольцев и, обращаясь к Ермолаю, спросил: — Что будем делать? Как думаешь?

— Подождем... Ночь только началась...

— И я так думаю! — поддержал Усольцев. — А ты, Клим?

— Ждать, конечно, надо, — пробасил Клим. Так и порешили. Ермолай с подводой остался у забора, а остальные удобно примостились за толстыми бревнами, лежавшими вблизи ворот, откуда можно быстро накинуться на Баглея. С этого места виден был весь проулок до Социалистической, откуда, вероятнее всего, мог появиться ночной гуляка.

Дождь постепенно утих. Это к лучшему, подумал Усольцев, кому охота мокнуть, да и тот, кого они ждали, вряд ли по дождю рискнет идти. Но Емельяну иная закавыка покою не давала: а если не придет? И такое может случиться... оставаться в местечке нельзя, это ясно. Куда же? В отряд? Нет! В ближайший лес. Отсидеться до вечера, и все повторить сначала...

У Клима иные думы клубились. Он же здешний, выйти на Социалистическую, свернуть налево в первый же переулок, и у колодца дом, в котором он три года квартировал у одинокой женщины, тетушки Марфы. Вот бы явиться к ней, обрадовалась бы! А напротив изба его друга Исаака с ухоженным двором и вишневым садом, с качелями, на которых любили взлетать высоко-высоко. Интересно, целы ли качели? Про Исаака он слышал, что в армии, офицером стал. И Вася Коновалов, одноклассник Клима, учился в Калинине в военно-химическом училище, наверно, уже с кубарями в петлицах. А Гриша Сак, тоже поречанин, в Москве учился на военного юриста. Разлетелись дружки-приятели, а он, Клим Гулько, сидит на корточках у забора и ждет — кого бы вы думали, приятели-одноклассники? Вашего же погодка, с которым одним воздухом дышали, в одной школе учились, помните, Гришку, щекастого и вредного, которого не раз прорабатывали на классном собрании: то он в школьном туалете закурил, то кому-то в карман пальто лягушку подбросил, то портфель своровал...

Нынче же, когда большая беда в наш дом ворвалась и надо всем, сплотившись, навалиться на нее, он, Баглей, по-змеиному уполз во вражье войско. Подумать только: с фашистами заодно! Как проросло в нем такое предательство? Кто ответит на этот вопрос? А ответ нужен, Клим сам хочет докопаться до той точки, от которой пошел в рост предательский червь Баглея. Но Клим сомневается: может ли быть всего лишь одна точка, один штрих, которые способны вывести на преступную тропу. Ну был Гриша Баглей шалопутом, человеком-перевертышем. Мало ли таких у нас? Вон Костя Поплавский тоже не цаца, в школе намаялись с ним, как и с Гришей, а нынче — партизан-разведчик с добрым именем.

Нет, видимо, у предательского корня множество отростков и все вредные. Кем был Баглей? Лодырь из лодырей: пущай конь задачи решает — у него голова что ведро... Гуляка-бездельник: что бы ни делалось в классе — праздничная уборка, стенгазета, его, Баглея, это не касается... А с матерью, с теткой Христиной, как обходится? Хамил, деньги вымогал... Он постоянно шкодил: кого-то пихнет, кому-то затрещину отпустит. Обижал только тех, кто слабее его. Против силы не лез, остерегался. Выходит, трусливая у Гришки душонка. Пакостник и трус... Из всего этого, наверно, и складывался Баглей-негодяй... Так думал Клим всю дорогу, пока трясся на телеге. Климу казалось, что он все еще не докопался до самого главного микроба, из которого возник полицай-предатель Баглей. Еще подумать надо, с Усольцевым, человеком многое повидавшим, поговорить; что он скажет? А сейчас нужно быть готовым к встрече — давненько не виделись...

Цокот копыт, катившийся откуда-то издали, оборвал думы и насторожил всю усольцевскую команду.

— Он, он, — шептал Щербак, — жавшегда верхом.

— Приготовиться! — скомандовал Усольцев. — Лошадь через калитку не пройдет. Выходит, ворота будет открывать. Здесь и берем!

Из-за поворота легкой трусцой в проулок вбежала лошадь, а наездник, мешковато сидевший в седле, как-то странно покачивался в разные стороны, и казалось, что вот-вот он слетит вниз.

— Пьяный, — еле слышно проговорил Клим.

— К лучшему, — сквозь зубы процедил Усольцев. У дома лошадь перешла на шаг и остановилась перед самыми воротами. Баглей, держась за седло, осторожно пополз вниз. Сейчас бы на него наброситься, но договорились, когда начнет ворота открывать... А он не стал их открывать. Похлопал коня по шее, что-то невнятное промычал и сел прямо на колоду, за которой лежали Усольцев и Гулько. Отяжелел, хватил, видать, солидную дозу шнапса, ноги совсем не держат, вот и присел, словно перед дорогой... Будет дорога, будет! Усольцев всей силой ухватил Баглея за плечи и свалил наземь, а Клим сразу же придавил его своим телом и вставил кляп в рот. Быстро обмотали туловище и руки веревкой, забрали пистолет с кобурой, финский нож и вместе с лошадью увели к повозке.

Полицай не успел даже пикнуть. Ловко сработали партизаны: без суеты, даже без слов, при полной тишине, так что и мать, по всей вероятности не спавшая, ничего не услышала.

У телеги Баглей уперся — не захотел взбираться на повозку, но ему помогли: закинули туда, как кидают мешки, и он, уткнувшись лицом в сено, недвижимо замер. Чтоб и ногами не трепыхался, их тоже связали.

— Верхом можешь? — спросил Усольцев Клима.

— Конечно!

— Тогда седлай буланого!

— Конь-то райишполкомовшкий, — притихшим голосом произнес Щербак, очумевший от всего увиденного, потому что всегда остерегался Баглея и считал, что Гришка и есть пуп земли, которого никто не осмелится скрутить; и вдруг он, словно коршун с подбитыми крыльями, повален и даже не трепыхается...

В полночь каратель Баглей был доставлен в партизанский лагерь. Буланый, заняв место рядом с гнедым, стал предметом заботы Ермолая. Щербак, как и Гришка-полицай, был взят под стражу. А Усольцев вместе с Климом Гулько улеглись рядышком на нарах в землянке, через каких-нибудь десять минут после прибытия уже спали так крепко, что, казалось, никакой грохот не в силах их разбудить.

И снова пошел дождь — проливной, холодный...