"Cеpебpяные пpовода" - читать интересную книгу автора (Севриновский Владимир)

24 ноября 1999 г

Сегодня я впервые увидел ее. Расплывчатое волокнистое пятно на снимке мозга.

Опухоль.

Как смешно — я долгие годы собирал свою музыку по мельчайшим компонентам, бережно вскрывал их, изменяя деталь за деталью с целью добиться совершенного звука, и при этом даже не мог подумать, что мне когда-нибудь откажет единственный по-настоящему незаменимый прибор, без сверхчувствительной настройки которого все остальные устройства не стоят ничего, — мое собственное тело. И это после стольких усилий, направленных на совершенствование его органов слуха и улучшение восприятия! Мой отец годами до хрипоты спорил со мной, пытаясь заставить изучать английский язык. Уверен, что если б его в один прекрасный день не пристрелил собственный телохранитель, увещевания продолжались бы до сих пор. Он не мог понять, что знание английского убило бы все удовольствие от музыкальности голосов американских джазменов, поскольку мозг неминуемо бы отвлекался на логическую обработку смысла слов. А теперь я мог бы легко согласиться с отцом, да только едва ли услышал бы его советы. Бетховену было легче — музыка звучала в нем самом, не нуждаясь во внешних трансляторах. Но я ведь не голос, а слух, поглощение чужих звуков сделалось смыслом моей жизни, я их переваривал, как еду и питье, а теперь мне суждено среди собственного храма музыки испытывать танталовы муки.

Добрых две недели меня погружают в гудящие аппараты, мажут основание черепа омерзительной слизью, по которой затем скользит машинка со свисающим жирным черным проводом. Но теперь все уже кончено. Финал прост и лаконичен: абсолютная глухота, продолжение головных болей, затем постепенная утрата зрения, вероятное безумие и смерть. Мне потребовалось много усилий, чтобы вытянуть все это из врача, трусливо прятавшегося за обычными экивоками и обнадеживающими словечками — ему пришлось исписать ими почти три листа. Зато он с явным облегчением услышал, что я отказываюсь от госпитализации. Должно быть, не хочет портить мною статистику.

А впрочем, к черту все эти рассуждения. Я устал от бесконечных строчек, от проклятой жалости к себе, и больше всего — от самой своей личности. Все это фальшь, дешевка. Истина гораздо проще, ее можно выразить в двух словах.

Мне страшно.

Мне настолько страшно, что я не могу связно думать. Мысли беспорядочно прыгают от боли, перед глазами мелькают картины далекого прошлого. И почему-то все чаще вспоминается наша жизнь с Натальей, ее блеклое лицо, печальное даже во время секса. А ведь я уже так давно не думал о ней…

Она была самым совершенным музыкальным инструментом из всех, которых я когда-либо видел. Ее сильный грудной голос переливался целым спектром нежнейших бархатных послезвучий. Это было божественно, и каждый раз, прикасаясь к ней, я испытывал трепет. Должно быть, то же чувствует скрипач, подносящий смычок к скрипке великого Гварнери.

Когда мы занимались любовью, это был настоящий джаз — ритмичный, свободный, никогда не повторяющийся. Каждый день я стремился совершенствовать возникающее звучание, извлекать из ее тела все новые ноты. Это было чудовищно сложно и упоительно, словно игра на терменвоксе. Как и этот инструмент, она реагировала не только на прикосновения, но даже на малейшие вибрации окружающего воздуха. Музыку порождали все частички ее плоти — от тонкого, почти неосязаемого пушка на верхнем изгибе линии скул до кончиков пальцев на ногах, чуть заметно трепетавших от тепла. В такие минуты становилось понятно, что даже ее внешняя непривлекательность — всего лишь следствие жесткой функциональности, отличающей подлинные шедевры звука от игрушек для людей, глухих к истинной гармонии. И мелодия лилась — непредсказуемо и в то же время закономерно, только что появившаяся на свет и древняя, как сама жизнь.

Однажды я не выдержал и записал ее. Добавить партию контрабаса и едва уловимые следы перкуссии было делом техники. Сияя от радости, я торжественно преподнес ей диск с результатом моих кропотливых трудов. К моему удивлению, Наталья вовсе не обрадовалась такому подарку и даже всерьез обиделась на меня. Навсегда я запомнил ее слова, за которые она уже через минуту почти униженно просила прощения:

— Твоя любовь стерильна, как серебряная ложка, даже любовь к музыке ты сам не способен созидать и можешь только впитывать, как черная дыра…

Сейчас я начинаю понимать, что именно с этого момента начались необратимые изменения в наших отношениях.

Наталья была идеально приспособлена для музыки. Но именно поэтому все остальное у нее получалось просто ужасно. Особенно это стало заметно, когда она, повинуясь извечному женскому инстинкту, героически попыталась исполнить роль хранительницы домашнего очага. Тщетно я пытался убедить ее, что меня мало волнует интерьер нашего обиталища. Она оказалась права — я действительно не смог равнодушно смотреть на новые занавески розового цвета и молодцевато стоявшую под ними шеренгу кактусов. Я возненавидел их с первого взгляда. К счастью, ее пылкая забота вскоре привела к гибели большинства этих небритых растений, захлебнувшихся в море разнообразных удобрений и прочей нечисти. Зеленые захватчики сдались. Я терпел.

Покончив с изобретением правильного питания для кактусов, она принялась за меня. Ее робкие салатики в сочетании с лекциями о вреде ресторанной пищи вызывали слезу умиления. Мои намеки (каюсь, порой не слишком вежливые) приводили к довольно печальным сценам, так что я вскоре осознал их бесполезность. Слушая скрип собственных челюстей, мне хотелось вскочить из-за стола и закричать: "Черт возьми! Неужели ты не понимаешь, что все твои старания бесполезны? Я и так ценю тебя на десять порядков больше, чем самую лучшую акустическую систему. Да, ты богиня, и я, если хочешь, буду поклоняться тебе, но не требуй слишком многого. Я готов на ежедневные молитвы, сложение благодарственных гимнов, курение благовоний, человеческие жертвоприношения — только скажи. Но зачем заставлять меня есть эти кошмарные картофельные пирожки, обуглившиеся с одного бока и совершенно сырые с другого? Даже самые суровые боги никогда не проявляли такой жестокости. Житейские мелочи — не их стихия, и тебе тоже никогда не суждено научиться плавно скользить по кухне в пушистых домашних тапочках на босу ногу."

Я терпел, но атмосфера сгущалась, а она была слишком чутким инструментом, чтобы не реагировать на это. Ее нервная натура нуждалась в успокоительном, отупляющем средстве, и она его нашла. Теперь Наталья часами закрывалась в моей музыкальной комнате, откуда доносилось инопланетное стрекотание электронных звуков, тем более нелепое потому, что мой музыкальный комплекс не был приспособлен для такой музыки — в нем не было даже сабвуфера. Вскоре это болезненное пристрастие приобрело характер настоящей наркотической зависимости. Наталья осунулась, глаза ввалились, даже голос — о ужас! — стремительно начал тускнеть. Под электронные пассажи ее стали посещать странные видения, иногда Наталье казалось, что ее тело трансформируется под воздействиями звуковых волн, выворачиваясь наизнанку, как бутылка Клейна. Жалкие попытки игры в домохозяйку наконец прекратились, но легче не стало. Кончилось тем, что я однажды ворвался в комнату (грохот "Оксиджена", опустевшие глаза, следящие за очередной изменчивой галлюцинацией, ниточка слюны свисает из уголка открытого рта…), привел ее в себя парой пощечин и переломал все диски с этой мерзостью, порвав от усердия ладонь. Наталья смотрела на производимые мною разрушения, не мигая и лишь изредка всхлипывая, потом неожиданно поднялась и, как заводная кукла, направилась к аппаратуре. Я сперва хотел было ее остановить, но не сделал этого. Напротив, мною овладел довольно задорный интерес. За последствия я не волновался, мне уже было все равно. Слишком долго я метался от остатков своей привязанности до ненависти (неоправданной и гнусненькой, и поэтому особенно лютой). Должно быть, в тот момент я как раз находился на полпути между ними — в точке абсолютного равнодушия.

Довольно уверенной походкой она подошла к системе и начала по одному отсоединять провода — сначала от аккумуляторного блока, затем от усилителей и акустики. Освобожденные кабели она залихватски закидывала на плечо, так что при каждом ее движении они тихонько шуршали и извивались, словно гадюки. Отобрав таким образом пять проводов, она стянула их в жгут и принялась завязывать узлы. Пальцы почти не слушались Натальи, и я устроился поудобнее в кресле, наблюдая за ее стараниями. Наконец, ей удалось завязать две петли на концах жгута — одну побольше, другую поменьше. Сделав пару неуверенных шагов к центру комнаты, она неожиданно вернулась к усилкам и, нагнувшись, поцеловала торчащую вверх еще теплую колбу ГМ-70. Она глубоко вошла ей в рот, так что отпечатки губной помады остались почти у самого основания лампы. Затем Наталья встала под крюком, торчавшим из середины потолка (отвратительно звеневшую люстру я убрал из комнаты еще в самом начале конструирования системы).

Она пыталась накинуть маленькую петлю на крюк, забавно подпрыгивая и приседая после каждого прыжка, словно в реверансе.

Несчастное неумелое существо, скрипка, умеющая говорить! Ничто ей не удавалось сделать как нормальному человеку, даже повеситься. В моем присутствии, на скользких проводах, которые наверняка развяжутся под тяжестью тела… Да если ей и удастся укрепить удавку на крюке, как она сможет поместить голову в петлю, если во всей комнате нет ни одной табуретки, а в единственном кресле сижу я!

Вечером того же дня Наталья ушла. Точнее, просто исчезла. Я даже не слышал, как она закрыла дверь.