"Журнал День и ночь" - читать интересную книгу автора (Автор неизвестен)

Розмари Титце И меня не отпускает война

Речь по поводу вручения Пушкинской премии В. П. Астафьеву

Дорогой Виктор Петрович, Вам со мной не очень повезло. От меня ждут похвального слова, а чего требует этот жанр, совершенно очевидно: обзора творчества, выявления «магистральных линий», обрисовки основных сюжетов и их трактовки, а также определения места в живом литературном процессе. Задача ответственная в любом случае, тем более, если речь идёт о таком богатом творчестве, как у писателя Виктора Астафьева.

Поручили, однако, это выступление переводчику, и тут начинается беда: не чужой ли это огород? Куда уж переводчику до обзоров и «магистральных линий»? Ведь переводчик — человек деталей. Даже — фанатик деталей. Он роется в микрокосме языка, то тут натолкнётся на любопытное слово, то там поднимет на вилы непонятное выражение, а то и надолго задумается о том, удастся ли пересадить цветочек какого-то очень уж своеобразного оборота речи на почву другого языка. К обобщениям переводчик прямо-таки патологически неспособен, и это чуть ли не особая примета его профессии.

Как же быть? Выход один: примириться со своей профессиональной ограниченностью и предложить вниманию публики несколько языковых деталей, а так же личных воспоминаний, связанных с моим — правда небольшим — опытом перевода астафьевской прозы. Не обойдётся при этом без частого употребления местоимения первого лица, что в данном жанре уж совсем непростительно. Поэтому очень надеюсь на Ваше снисхождение, Виктор Петрович, и на то, что Вы, как великий огородник, не обидитесь, если ода у меня не получится, и я всего лишь скромно, по-своему, поогородничаю.

Итак, взгляд из другого языка на прозу Виктора Астафьева, взгляд переводчика. Прежде всего, бросается в глаза невероятное изобилие астафьевского словаря, причём он крайне конкретен, насыщен реальной жизнью, то есть, обозначает вещи не вымышленные, а видимые и осязаемые. Кроме того, он отличается особой, я бы сказала, «оседлостью», и эта привязанность к месту подчас озадачивает переводчика не в малой степени. Судите сами: Что такое «куть»?

Почему спят на каких-то там полатях? Как выглядит жалица? И как она обжигает? Что значит «усмыгнуть»? Или «обопнуться»? Какого вкуса елец? А «бадоги»? Что с ними делают?

Почему устраивают «охоту на овсах», когда речь о медведе?

И тут переводчику приходится совершать своего рода этнографические экспедиции в трудно доступные области языка, иногда не разведанные даже словарями наречий и ботаническими, зоологическими или другими справочниками. А если и справочники не помогут, то приходится докучать носителям языка, вплоть до самого автора, бесконечными вопросами, так что этот барьер, как бы он ни был высок и страшен на первый взгляд, всё же преодолим.

Допустим, переводчик выяснил самобытные слова, накопил семена — а как они взойдут? Примутся ли в живом языке? Тут и начинаются настоящие трудности.

Как достичь того астафьевского напора речи, того стремительного бега, в котором всё ещё слышится устное повествование? Как придать родному немецкому всю сочность этого языка, его вкус, его запахи? А главное — как добиться эмоционального накала этой прозы, той страстности, которая прямо-таки пышет из каждой щели, из каждого промежутка между словами?

Найти хоть отдалённое соответствие можно лишь услышав живые голоса внутри себя, а в случае «Последнего поклона», если погрузишься в собственное прошлое и подхватишь там нестёртые ещё слова мамы или бабушки, их полузабытые интонации.

Так что сидит переводчик астафьевской прозы, странным образом брошенный на произвол своей биографии, перед машинкой и мучает память, а в конце рабочего дня на бумаге всего несколько фраз, но на это копание в прошлом ушло столько душевных сил, что чувствуешь себя, как будто — целое поле вскопал.

Но достаточно о муках работы. Как немецкий читатель воспринимает Астафьева?

Я приводила примеры «сибирских» слов из двух вещей Астафьева, включённых мною в сборник сибирских рассказов. Все, кто бы его ни читал, вспоминали «Бабушкин праздник». И непременно с улыбкой. «Здорово, как они там в Сибири гуляют.» Дальше эти отзывы разнились в зависимости от того, кто говорил: «И как эта бабушка никого не оставляет без ответа, всегда находит меткое слово!» Или: «Вот этот праздничный стол, огурчики, рыжики, пирог — загляденье!» Это, разумеется, реакции женщин. А явный любимец мужского пола — дядя Левонтий.


Опубликовано в ДиН 1997, № 5-6


Мой шурин до сих пор с уважением вспоминает: «Какие песни за столом пел, а в конце, чтоб не буянил, лежал связанный под скамейкой и зубами ножку грыз...» Каждый находил в этом празднике то, что ему по душе, причём любой отклик, повторяю, сопровождался улыбкой, и об этой улыбке, мне кажется, стоило бы задуматься.

Конечно, тут привлекает читателя некоторая экзотика: чужая и жутковатая Сибирь, а вот, на тебе — такое гулянье! Даже зависть это возбуждает в аккуратненьких, умеренных моих земляках, я прекрасно понимаю! Но главное, что убеждает или даже подкупает в этом — и не только в этом — рассказе Виктора Астафьева, — чувство. Простое, человеческое, неприкрытое. Своеобразная география чувств. Чувств из страны детства. Только в детстве они бывали такими яркими. И нам нужно, чтобы нам об этом напоминали, в противовес тому, что нас окружает. Как говорится в «Бабушкином празднике»: «Злом сердце быстро изнашивается». И от теплоты и доброты этого напоминания — улыбаемся.

Второй рассказ, опубликованный в нашем сибирском сборнике, более тихий, но он мне так же дорог: «Осенью на вырубке». По изуродованному, но всё ещё живому лесу бродит охотник, он же писатель, и когда он вдруг, лицом к лицу, сталкивается с медведем, зверь ему кажется в первую секунду выдумкой писательской фантазии. Встреча с этим предпоследним медведем (не последним — последний сидел к тому времени уже в клетке Ленинградского зоопарка) представляется мне всегда образом и смыслом астафьевской прозы. С одной стороны, вобрать в слово и тем самым в слове сберечь — это писательская задача. С другой стороны — указать на разрушения и тем самым сберечь в жизни, это задача человеческая.

Вернёмся ещё раз к похождениям переводческим. Этнографическая подготовка перевода иногда бывает необходима не только в косвенном смысле, но и в самом прямом. «Лучше один раз увидеть...» К тому же, какой отличный повод оправдать свойственную подчас немецким людям склонность к далёким странствиям. Поэтому в те времена, когда мы с коллегами работали над сибирской антологией, мы отправились в настоящую экспедицию по стране сибирских реалий и наречий. И почувствовали себя чуть ли не первопроходцами, как в xviii-ом веке, чуть ли не какими-то Мессерш-мидтами или Стеллерами языка... Но было это в 80-ые годы, и тогда нам позволили любоваться Красноярским краем только из окон транссибирского поезда.

И всё-таки, побывала я в Овсянке. Уже потом, в 90-ые, после выхода книги. Постояла перед бабушкиной избой, потрогала её пальцем и удивилась: какая она маленькая, как в ней помещались все гости? Посмотрела с берега и на Енисей — ах вот, куда уплыл дядя Левонтий на следующее утро, после попойки. Увидела и библиотеку, построенную стараниями Виктора Петровича, это двухэтажное чудо среди овсянкинских огородов. Когда я подходила, библиотекарша Вида как раз гонялась за Юлей, любознательной соседской козой, не впервые проникшей внутрь. То, что я узнала в бибилиотеке, и то, что наблюдала в Красноярске — с какой любовью и с каким уважением люди относятся к своему земляку Виктору Астафьеву, поставило меня перед новой переводческой проблемой. То понятие «Народный писатель», которое воплощает собою Виктор Астафьев, никак не переведёшь на мой родной немецкий. Слово такое есть, но понятия такого просто нет.

Не могу не упомянуть здесь о другом немецком вторжении в Россию.

В феврале, сразу после заседания жюри Пушкинской премии, мы с Андреем Битовым были в Веймаре и там в парке случайно набрели на советское военное кладбище. На надгробных плитах были даты рождения — 18-й, 24-й, 20-й год. «Вот, — сказал Андрей, — «астафьевское поколение».

Виктор Петрович, Вы не раз говорили, что Вас не отпускает война. И Вы всю свою писательскую жизнь продолжаете писать о войне.

Я преклоняюсь перед мужеством и упорством, с которыми Вы боретесь с этой войной, а также перед радикальной решимостью, с которой Вы показываете ужасы этой войны.

В знак признательности разрешите — ну, «подарить» Вам в заключение короткое автобиографическое отступление.

Я родилась в ноябре 44-го года. А несколько недель спустя отец пропал без вести на восточном фронте. В моём детстве образ отца состоял из одной фразы, из привычного в те годы эвфемизма: «Он остался в России».

Тому, что я стала заниматься русским языком, есть множество причин; но однажды, когда уже давно была переводчиком, меня вдруг осенило: самая глубинная причина как раз в этой фразе — отец «остался в России». Так что в некотором, хотя и совсем в другом смысле, и меня не отпускает война.

Последнее время я всё чаще думаю, что мне выпала, наверно, счастливая доля. Ведь, кроме художественных увлечений и пристрастий, что для человека моего поколения могло стать лучшим занятием, чем узнавать и переводить литературу тех, кому пришлось обороняться от нашей агрессии?

Таким образом, дорогой Виктор Петрович, как видите — мне с Вами очень повезло. Большая честь для меня, что на меня возложили обязанность вручить Вам немецко-русскую Пушкинскую премию.


г. Мюнхен