"Затылоглазие демиургынизма" - читать интересную книгу автора (Кочурин Павел)

ГЛАВА ПЯТАЯ


1


Дмитрия отпустили из госпиталя не совсем выздоровевшим. Не было сил ждать, когда совсем заживут раны. Война закончилась. От службы его освободили подчистую. Ожоги, пулевое ранение в грудь, в левую ногу. Четвертое по счету… Выскочил из горящего танка, бросился спасать друга. Тут его и настигла роковая очередь. Друга вытащил из люка. Помог ему, невидящему, с обожженным лицом, выползти. Другой остался в танке. От того, что один из них погиб, не стало покоя. Выходило, что он, водитель танка, не сумел увернуться от вражеского снаряда, не так маневрировал. Это самообвинение шло от врожденной стати крестьянина, привыкшего за все считать себя в ответе. Но осознавалось и другое: чудо и то, что они двое спаслись. Все на войне, всякий уход от смерти было чудом… И для него, Дмитрия, чудо то, что ранение в грудь оказалось сквозным. Прошила пулеметная очередь. Пуля прошла мимо сердца. Автоматные пули остались бы в груди… Этот последний бой и помнился с неотстанной подробностью… Земля рыжая, в буграх, рытвинах. Пламя на танке взвивалось языками. По броне растекалась кровь. И запах горелого… Он только дома признался себе о запахе горелого сказал отцу. Отец положил ему руки на плечи, молча покивал головой, склонился в поклоне по усопшему… Канавка с мягкой травой. Он и волок друга по этой канавке, ухватившись за его ремень. То, что оказалась там канавка — заросшая борозда на поле — тоже чудо. Потом думалось — судьба, земля спасла пахаря для дления его крестьянского дела, сотворения вот Данилова поля. Со временем зорче виделось, как тогда все случилось. Главное — спас друга… Память о тех минутах и пережитом на войне, превращала домашние дела, житейские невзгоды во что-то суетное инее главное во всей твоей жизни. Главное — ты сделал и остался живым. И теперь обязан за погибших жизнь общую ладить… Экипаж их танка составлялся на ходу и они ничего не успели узнать друг о друге. Прониклись единым чувством — рядом боевой друг и ты за него в ответе, как и он за тебя. Бросала в дрожь мысль: если бы не спас — как жил? А стоило лишь задуматься на миг, оглядеться в этом вое железа, прислушаться к нему — и все. Вжал бы страх в землю. И сам бы мог погибнуть в этом страхе… Дмитрий так и не узнал, кого спас, и кто погиб… Отец сказал о погибшем: "Он в нашем доме будет вечно нетленным духом". Отец чтил дом и все доброе вселял в него памятью об этом добром. Переживал с сыном за его фронтовых друзей-сотовариќщей. Боялся какого-то нелада, чтобы не перешел он в их жизнь, осќтавленную войной. Там ведь от человека-воителя другое требовалось, своя жестокость.

По возвращении из госпиталя, дома Дмитрий ощутил то, что называќется раем. Ради возвращения в свой моховский мир, и надо было проќйти сквозь ад войны…

— Ничего, сынок, ничего, — говорил ему отец, — это и хорошо, что поторопился из госпиталя… Дом отчий, природа родная и долечат.

В тот же вечер девки собрали беседу: первый вернувшийся фронтоќвик. А то приходили одни похоронки. Почти и некого было ожидать. Мрак немоты вселялся в людской мир, отнималось и ожидание. Ждалось, пока шла война. Ждалось с мольбой: "Сохрани и поќмилуй!.." И вдруг нашло осознание — надо жить новой жизнью.

На беседу прибежала Нюшка из Семеновского, где находилась МТС. Дмитрий писал ей из госпиталя. Мать сказала, когда он пришел с беќседы.

— Нюшка-то и дождалась… Идет когда в район, все и забежит, о тебе спросит.

Утром отец запряг Голубку и собрался в поле с Дмитрием. Мать свое — не здоров еще Митя, какая езда. Но Дмитрию хотелось поглядеть на пашни, перелески, реку. Целый век — войну, дома не был. Выехали за деревню, обогнули заячий лесок. Вышли из тарантаса, походили. Что-то изменилось вокруг, а что — не скажешь. Много всего перевиќдено. И сам стал другим. Новым взглядом невольно и присматривался ко всему прежнему. Поле за Заячьим леском показалось рваным лоскуќтом. И не таким устным, каким помнилось. И он понял причину: нива принимается душой, когда она тобой вспахана, засеяна — она чисть тебя. А тут она как бы отвыкла от тебя, не такая, чернела еще не проросшими посевом, кем-то другим ухоженная.

Свернули к Шелекше и очутились возле брода. И тут екнуло в груди — как оно Нижнее Данилове поле?..

Весна выдаюсь ранней, досевались, но картошку еще не посадили. Поќшли дожди, река бурлила и отец поостерегся переезжать на ту стороќну. Направились берегом вверх по течению. Голубка ровно все понимаќла, останавливалась там, где им хотелось. Трясла головой, фыркала, чуя запах медовой травы. Дмитрий растревожился. За машинами отвык от лошадей. Подошел, погладил ее, и она отозвалась тихим ржанием приќветным, потрогала его руку губами.

И тут каким-то противоправным, ненасытно-алчным зверем с черной пастью показались четыре года войны. Зверь этот, несмотря на укрощение, все еще скалил зубы, грозно рычал.

Рассказывали, как в Мохово пришли вести о Победе… Ждали, но она все равно пришла нежданно. Деревню разбудил сполох Константиныча — Гриши Буки. У него в коморке конюшни весело радио. Пошел ночью к лошадям и услышал. Побежал по деревне. "Люди добрые, порадуйтесь, — кричал и стукоталил о доски колодцев, — конец войны, мир на земќле настал". Остановился перед домом Кориных, разбудил отца: "Игнатьич, радость-то какая, Победа пришла".

Выбежал на улицу народ: "Вот оно и есть Воскресение Христово". Старухи, старики, солдатки крестились и плакали: "Антихрист пал". Спасение… Не над кем-то Победа, а мир победил войну. Так всем мечталось тогда.

Сам Дмитрий встретил Победу в госпитале… Тоже были слова: "Для всех народов мира — Мир!.." Их тогда, раненых, поразило изумление: "Как же это — и для немцев мир — праздник… Им-то, немцам, должно претерпеть наказание великое за лютее страдания людей". Но

тут же и остывала окопная вражда в сердце солдата. И для немцев — людей, человеческий мир. Может ведь на нас, ввергнутых в войну, лежит какая-то вина, нам не открытая. И мы, человеки, коим положено бы жить в мире, ожесточились по-зверски.

В первое воскресение после возвращения домой они с отцом выкопали в овиннике четыре дубка и повезли их на тарантасе за Шелекшу, к Даќнилову полю. Вода спала и переехали бродом через реку.

Четыре дубка, четыре года смертных мук и реки крови святой за Поќбеду над коварным супостатом. Дубки и будут на вечном месте память обо всем держать. Память солдатскую и крестьянскую. Вечней-то памяќти нивы-поля ничего нет. Поле — Творение Божие, оно неистребимо. Погибая при бедах — оно в миру возрождается.

И вправду — Данилове поле отозвалось радостью на заботы и думы о нем пахарей. Ширь нивы озарилась сиянием, исходившем от зеленых всходов на ней. Взывно подавало свой неизреченный глас. От речки Гороховки вдоль берега Шелекши пролетели два голубя. Сделали два круга над дубками, только что высаженными, и улетели вдаль с какой-то своей вестью. Порхали на прибрежных ивах, росших по берегу, маќлые птахи, щебеча с каким-то своим веселием. Все это могло быть и незамечено не пахарем, человеком, не причастным к этой ниве, реке, всему живому, росшему тут. Отец сказал Дмитрия: "Вишь, как оно все радуется вмесќте с нами. Это природа, родные наши места, тебя благословляет. Озаќряют своим светом и взывают к себе. Ты вот к ней со светлой мыслью разума в сердце и она тебя принимает своей разумностью. Все ведь живое вокруг нас и со своим рассудком, как вот и мы, люди".

А с Татарова бугра, застывшие недвижно, глядели матерые сосны и на поле, и на пахарей. Отражались в Лягушечьем озерце и как бы просили защиты у неба, оневоленные какой-то недоброй силой, затаенной в самом Лягушечьем озерце. И ждали помощи себе от них вот, пахарей, радевших об этой земле. Ждали век, матерели, и, похоже, чуяќли приближение свободы и для себя.


2


В середине дня, на неделе к дому Кориных, где находилась и контора моховского колхоза, подкатил "газик", крытая брезентом, повидавшая всякие дороги машина. Вышел секретарь райкома. Не молодой худощавый человек среднего роста, с коротко остриженными седыми волосами. В синем заношенном костюме, солдатских сапогах, клетчатой рубашке. Спросил, поздоровавшись с отцом, о делах в колхозе и тут же обратился к Дмитрию, подчеркивая, что за этим и приехал. Глянул на новенькую гимнастерку на бывшем теперь уже солдате, брюки солдатские. И такие же сапоги, как и у себя.

— Набирайся сил, танкист, ждем в МТС… Думал сам заявишься, — вроде как упрекнул живого солдата. — Техника начинает поступать, а трактористов нет…

Дмитрий пожал плечами. Собирался, конечно. Две недели как из госпиталя, а врачи дали на поправку два месяца.

— Ну вот и давай, не тяни. При деле и поправишься. Пока хоть не в полную силу… Главным инженером… — и ответил за Дмитрия: — Справишься, не сомневаюсь!..

Секретарь райкома обычно задерживался, обедал, разговаривал с отцом, советовались взаимно. А тут заторопился. Выпил кружку молока и уехал. Беда с ратных полей перекочевала в живые тыловые деревни. Прибавила мытарств и скорби солдаткам и старикам. Унижала голодом и непроглядной нуждой… И все тем же властным жестоким понуждением мужика, называемого колхозником. Понукали и хлестали, как лошадей, ненакормленных овсом: "Давай, давай!"

— Ну, что же, Митя, — сказал отец, когда "газик" секретаря райкома скрылся. — Технику знаешь, хватка есть. И берись. Землю, вижу, не разлюбил. И понятие о жизни тверже стало. Многие упились Победой, ратные награды головы вскружили. Но и для победителей готового никто ничего не мог припасти. Отвыкание от труда — это самопоражение фронтовиков после солдатской Победы. Мечутся, ищут легкости. Под приказом жить приловчились… Об учебе что говорить, отќсекли от тебя школу. Пусть сестры живут в городе выученными, а твоя судьба, Митя, — земля кормилица…

Слова секретаря, "Первого", Дмитрий не воспринял всерьез о главном инженере. Разве временно пока. Людей, знающих технику, и верно, не было. Демобилизацией вроде и не пахло. А может и впрямь — возвращатьќся и некому?..

Как в первые годы организации МТС и тут набиралась молодежь. Наќспех обучалась и выводила технику на поля. Ремонтировались старые траќктора, машины.

Каждый раз, когда Дмитрий приезжал на воскресение домой из МТС, мать пытливо глядела на него: как у них с Нюшкой-то?.. Дмитрий отмалчивался. Но однажды отец с матерью услышали от него желанные слова. Вроде бы шутливо, подделываясь под старину, сын попросил благословления на брачный союз с Анной Савельевной. Так и произнес:

— Благословите батюшка и матушка на наш союз брачный с Анной Савельевной… — Видел, что родители больно уж ждут свадьбы сына, и реќшил их обрадовать таким вот высказом. Анна была родом из дома Кирюхиных, известного ремеслами разными в купеческом селе Семеновском.

Пили чай. В деревенском мире все, всякие серьезные разговоры в семье вершатся за чаепитием, когда все в сборе. Мать, сияющая, постаќвила на блюдечко свою недопитую чашку чая. Главное слово за отцом. Отец помедлил, допил чай. Встал, подошел к буфету-теремку. Достал стоявшую внутри береженую с лекарственным настоем фарфоровую бутылку.

— Вот по сегодняшнему дню все мы тут, все наша семья, — сказал он, тоќржествуя действом желанное известие. — Созывать сестер да родню, даќлекую от дома, возможности нет, когда еще соберутся, а время нынче ниче ждать не хочет. Обрадовал, сынок, дому надежда и крепь будет. — Наќлил полные рюмки. — И ты мать выпей, случай-то такой единожды дается.

Была первая послевоенная свадьба. Не то что в Мохове, но и во всей округе. Сразу и поверилось, что войне пришел конец. Оставалась все еще вроде бы воюющая Япония, куда увезли солдат. Но это, говорили старики, уже подчистки. Война-то уже подломлена. Радова-лось Мохово, Сухерка, Большое село, Семеновское. Слезы слезами о невернувшихся с войны, но и надежде на жизнь надо место в сердце оставить.

Свадьба была скромной, без большой огласки. Дьяк Акиндий и Марфа Ручейная тайно благословили молодых… Гостей было не много, как бы из скромности, чтобы не было ничего показного. Все торжества остались в душе молодых и родителей.

Молодые стали жить пока в доме Анны, в семеновском. Родители Дмиќтрия усматривали в этом непорядок, но мирились. Дом у Кирюхиных боќльшой, а мужиков нет. Да и сыну не бегать же домой из МТС за десять верст.

Стали возвращаться уцелевшие фронтовики. Сначала раненые и по воќзрасту. Но не много их было… А только из Мохова ушло на фронт триќдцать четыре воина. Почти по двое из каждого дома… Лешка Корин, однофамилец Дмитрия, не захотел возвращаться. Без ног обоих, с поќкалеченной правой рукой. Остался в доме инвалидов. Вестей о себе не подавал, узнали о нем через военкомат. Собрались жена с дочкой, старики. Уговоры вернуться домой не помогли. "Нахлебаетесь и без меня горя, — рассудил калека. — Не я один такой. А кого и увезли, так возвратились. Нам уж тут век доживать…"

Старики, да и жена, не больно настаивали. Сами голодали, а как его дома голодом морить. Уж потом коли заберут, когда пооправятся. Отец Лешки так и сказал, дедушке, председатели:

— И грех бы, Игнатьич, сына покалеченного на войне в богадельне оставлять, да делать нечего. "Не упрашивайте, говорит, ни вам, ни мне лучше не будет"…

Михаил Павлов, на два года постарше Дмитрия, вернулся домой с неќпонятной и самим врачам болезнью. Старики его, немощные, жили впроголодь. Только что колхоз помогал. Три старших сына Павловых не веќрнулись с фронта. Под иконой в переднем углу хранились на них поќхоронки. Старший погиб под Москвой, двое других пали на исходе войны. Приход Михаила, среднего, только больше горя прибавил. Возќвращаясь из района от врача, Михаил не удержался, в чужом огороде выдернул три морковины, отер о траву и стал грызть. Хозяин, крепкий старик, догнал его, хлестнул колом по боку. Вор, чего щадить. Фронтовик кое-как дошел домой. От стыда молчал, хотя и узналось. Но сразу случай этот никого не тронул. Много было баловства. На больших дорогах кусок хлеба отнимали… Поболев, Михаил умер. И до сознания не дошло, что совершено было убийство. Человек войну прошел, от ран страдал, а дома его колом за морковинку убили. И наказывать некого. Дело-то не в Михаиле. И даже не в хозяине огоќрода. Люд в нужде, не унятый терпением, ожесточился. "Бога в душе изжили", — толковали старики. Победа добыта, а дома солдату бедстќвенней… Люди глядят друг на друга, как на ворогов. Лукавый тебя вот к раздору и подзуживает, потерявшего веру.

Страшней были вторая и третья послевоенные зимы. К отцу пришел Федор Измайлов, живший на Погосте. Участник Западной компании и Финской войны. В первый месяц Отечественной "пропал без вести". Так и числился… После войны вернулся из плена. Его два года морили за колючей проволокой, почто был в плену. А как в плен попал, поведал о том только Дмитрию. Выходили вчетвером из окружения, пробирались по белорусским лесам. В одной деревеньке завезли тайќком в погреб, накинулись на сырую картошку. Вкусной такой показаќлась. Хозяйка увидела их, сначала испугалась, но подошел муж и поќзвал в дом. Топилась печка, в большом чугуне варилась бульба… За едой этой бульбы их и схватили. Это только ведь пишется и говорится, что едино все были против немцев… Хозяин вот тайком сбегал за немцами и выдал нас. Смотрел, как нас уводили и, похоже, был доволен,

что вот услужил.

Многотысячной толпой таких, как мы, прогнали по Варшаве… Федор не раз пытался бежать. И каждый раз было опасение, что его опять и свободного, предадут немцам. Но его ловили сами немцы. И угодил в самый страшный лагерь. Освободили американцы. Черные, добрые реќбята, еды дали, передали своим. А свои опять в лагерь, но уже свой… Домой, через две зимы и два лета, вернулся к пустому корыту. Отец умер, мать жила в Большом селе у старшего брата, сухорукого от роќждения и освобожденного от армии. Весна подошла, надо огород сажаќть у себя на отцовском огороде на Погосте. Брат посулил картошки по триста рублей за пуд. А у Федора за душой ни копейки… Униженќный пришел к отцу, Моховскому председателю. Говорили, будто Игнатьич помогает таким, как он. Упал в ноги отцу: "Хоть ведерочко, Игнатьич, Христа ради, на семена".

Было воскресение. Дмитрий в сарайчике-мастерской обстругивал зуќбья для граблей. Отец обделывал косьевище. Тут и появился Пленный Федор, как его стали все называть, рухнул сходу на колени. Дмитрий подскочил, рванул его за плечи, сам испытывая унижение за фронтовика. Пленный — уже преступник, такое ходило мнение о выживших пленќных. Будто они должны были добровольно умереть.

— Не твоя вина, — выкрикнул Дмитрий в гневе не знамо и на кого.

Отец пододвинул Федору чурбак для сидения обделанный.

— Присаживайся, Федор Терентьевич! Присаживайся, — повторил, как бы и сам в чем-то виноватый.

Федор онемел, медленно встал с колен.

Прими от него это унижение — и останется со своим страхом до конца своих дней, поверив, что надо бояться. Так и будет жить" дома во втором плену". Это прошло через мысли Дмитрия. Отец, видел Дмитрий, тоже болезненно страдал за фронтовика-пленного. Они оба, отец и сын, как бы неосознанно и пытались освободить его от вечного страха, в котором и сами порой жили, но уже от другого.

— Садись, Федор Терентьич, ты дома, — как бы вслух повторил он затаенные мысли свои и сына. — Не пропадем, выберемся к свету, — ободрил отец фронтовика.

Федор сел на чурбак. Дмитрий достал кисет, сел рядом, насыпал маќхорки в газетную бумажку, подал кисет Федору, как это бывало всегда между сошедшими случайно знакомыми солдатами.

— Трудное время-то, знамо, — как бы продолжил беседу отец, — но в беде не должны оставаться фронтовики…

Федор дернулся…

— Фронтовики-то, знамо… — вымолвил, потупясь.

— А ты что, не фронтовик?.. — жестко выкрикнул Дмитрий, как бы кому-то наперекор, — фронтовик, наравне со всеми…

Отец сказал, что их колхоз выделяет фронтовикам и семьям погибших по два пуда картошки на семена. Сами и посадят, чтобы соблазн не возќник ее сварить. И ячменя, и пшеницы по пуду, для посева в колхозных овинниках. И тут же пригласил Федора в свой, Моховский, колхоз. От себя дал ему муки и картошки.

Федор ушел с узлом за плечами. От обеда стесненно отказался, никаќкие уговоры не помогли: "Куда уж мне, пойду на радостях домой".

В разгар сева Дмитрий по три воскресения не был дома. Узнал, обраќдовавшую его весть: Федор и Паша, старшая доярка на их Моховской ферме, поженились. Паша приняла его в дом. Сосватала мать. Пленного Федора нарядили поплотничать на ферме. Отец сделал это умышленно. Хоть кружку парного молока когда выпьет, оклемается малость. Мать и присмотрелась к нему. Мужик-то ведь и не плохой. И у Паши молодость проходила безрадостно. Жили вдвоем с матерью. Отец перед самой войной уехал по вербовке. Вестей от него так и не было.

Под напорам энергичной Паши — Прасковьи Кирилловны, пленный Федор поосмелел, вроде как вольным себя почувствовал. Но моховцы прозвали его кто как — Федор Пашин и пленный Федор.

После окончания войны с Японией, демобилизовался Миша Качагарин и Саша Жохов. Миша в армии бил при артиллерии. Пришел к отцу и попросил работу, как он сказал, чтобы была при лошадях. Отец сказав Мише:

— Пригляд за скотиной нужен добрый, Михаил Иванович. Чтобы сытой она была и довольной. Мужской глаз ей нужен. А то все у нас на одќних доярках держится, А у тебя любовь к скотине. А при лошадях, сам знаешь, у нас Константиныч.

— Это по мне, ранило Игнатьич, коровы и лошадь. — Обрадовано отоќзвался Миша Качагарин, вчерашний фронтовик. — Скотина, она добрая. Если ты с ней хорошо обходишься, то и она с тобой так же. А людей-то ведь всяких навидался за войну.

Миша Качагарин тосковал по мирной жизни, жил до войны тихо с матерью старушкой. В мальчишеской компании был неприметен: как все, так и он. На людях всегда радостный, улыбчивый. И над ним подшучивали: "Что Миша, не клад ли сыскал в Каверзине?.. Или в рот смешинка попала?.. "

— Клад-то найдешь, так ведь с ним тоже гляди, как обойтись. А то с ума сойдешь, жадным станешь, — отвечал Миша будто от кого-то услыќшанными словами. — А без клада-то, просто жить, и хорошо под солќнышком, делай вот тихо, что надо тебе и другим.

Изба у Качагариных была исправная. До войны жили ладно. Чисто в доме, тепло и уютно, и вокруг построек все опрятно. Хозяйство без лишнего: сыты, обуты, одеты. Миша, управившись не своих полосках, помогал безлошадным без особой корысти: что дадут. Никто не знал и не допытывался, кто и где у Миши отец. Будто так и усмотрено судьбой для них с матерью жить вдвоем. Но вот к удивлению моховцев, перед самой войной Миша женился на тихой девице Наде. Были у Нади и друќгие женихи, но она вышла за Мишу Качагарина. И родители, скромные работящие люди, не противились дочери. Осталось загадкою как Миша с Надей слюбились. Может Миша попросту, как и жил, сказал Наде, что любит вот ее и чтобы выходила за него замуж. Видно и у Нади быќло к Мише какое-то доброе чувство. И они поженились.

— Не чудак он, — отбивалась Надя от подружек, когда узналось о сваќдьбе. — Миша добрый. Что же мы за люди, когда добро кажется чудачеќством. Разве он хуже других, только ничем не выхваляется.

В Войну уже, когда сам Миша Качагарин был на фронте, у них с Надей родилась дочь.

Надя на ферме трудилась дояркой. Теперь и Миша был на ферме… Пошли было наветы по вжившейся уже привычке во всем всех подозреќвать и пересуждать: муж и жена при одном деле, возле молока, делай что хочешь, кто за ними углядит. Отец отмел пересуды, о Качагаринах кто худое скажет. И Паша за них заступилась: "Чтой-то уж это такое, подозревать. Добросовестней их кто у нас?.."

Осмотрев раздаточную телегу и навозный скребок в коровнике, смасќтеренные дедом Галибихиным, Миша сказал дедушке, Председателю:

— Тут что не работать. И спасибо, Данило Игнатьич, оно и лучше, когда одно дело знаешь, а не бегаешь куда пошлют. Тут как к домашќнему своему и привыкаешь. И лошадка вот есть.

Фермерскую пегую лошадь, которую ему выделили, Миша назвал Побратимой, оценив ее покладистый нрав, и как он сказал, человеческую понятливость. Моховцы так и говорили о лошади: "Побратима Миши Качагарина. На ней Миша кому и огород вспашет, и дровишек из лесу подвезет. Дедушка это ему разрешил. Сначала было роптание, потом, узналось, что Миша отказывался брать плату, смирились и хвалили его. А он объяснял: "Я-то вот жив, а твоего нет, так это за него от меня тебе. А то вроде с него за горе сирот возьмешь".

Сажа Жохов, демобилизовавшись, и до дома не дошел, застрял в райќцентре, определился на ответственную должность заместителем проќкурора. В войну тоже какую-то особую службу нес и поднаторел по этой части.

Дмитрий, узнав о появлении Саши, решил зайти к нему на службу. И был вот свидетелем его встречи с Маркой Ручейной. С горечью и обидой Федосья жаловалась Паше и матери Дмитрия на сынка своего: "В батюшку вот своего пошел, Жоха". Дом вот ему свой не мил, шатун".

Вскоре еще одной жительней прибавилось в Мохове. К бобылихе Маќрье Нижней, изба ее стояла под горкой, чуть впереди избы Ручейных, приехала племянница, Агаша Лестенькова, сестра Мишки Кишина. Родиќтели ее и две младших сестренки погибли в блокаду Ленинграда. Сама Агаша была в ополчении, потом санитаркой в полевом госпитале. Брат Михаил погиб на фронте. После мобилизации вернулась было в Ленингќрад. Но на месте их дома были развалины. Помыкалась и приехала к тетке в Мохово. Думала пока на время, но дедушка, председатель, дяќдя Данило, как она его называла, посоветовал ей остаться в колхозе. Душа-то крестьянская, сказал, так чего к другой жизни привыкать. Лучше чего-то искать — только себя мучить. Моховцы почему то прозвали ее Агаша-Фронтовичка.