"Изжитие демиургынизма" - читать интересную книгу автора (Кочурин Павел)

ГЛАВА ТРЕТЬЯ


Андрей Семенович тянулся к Кориным. Не побывать у них вечером за чаем, каких-то своих дел не доделать. Иной раз испытывал и неловкоќсть. Дмитрий Данилович приходил домой поздно, Иван тоже возвращалќся порой с закатом солнца. И по дому были у них свои заботы и дела. Коринский дом, как и другие, был отдален от работы самих хозяев. А у крестьянина нет такого понятия "работа" есть вечное дело. Оно отда-лено от его земли, на которой он вынужден только работать. Только и отрады дома поговорить о том, другом, как о своем. И надеяться и ждаќть, что это сбудется: несвое — будет своим. Художник и приходил, что повспоминать, о чем думалось, и о будущем, помечтать. И его у Кориных всегда ждали. И вошло а привычку вместе посидеть за вечерним чаќем. В высказах и очувствовалась сегодняшняя жизнь, чего она, каверќзная, завтра вот может им сулить.

После пьянцеватого веселого колхозного люда на именинах у Виктора, в голову Андрея Семеновича обеспокоенно запала вроде бы и праздная мысль: а чего вот делает, чем занят колхозник в глухую пору большоќго зимнего досуга. В летнюю пору понятно — свое огородное хозяйство, а вот в слякотную осень, когда из дому не выйти, и зимой. В доме у него нет своих дел-забот. Да и сам дом не скажешь что на твоей земле. Многие по-селилисв в казенные квартиры… Мысль эта была не новой. Но вот после есиповских раз-говоров с "рабсилой", воочию увиделось о разладе ее с самой землей. Поля пахотного у механизатора нет, он неемник, который, как вот в Евангелие изречено — "бежит от несво-их овец". И ровно от удара по застарелой ране резанула боль: "А уберегся ли он, сам-то мужик-крестьянин, радетель земли?.." Опеќра у демиургынов ныне не на него, пахотника и заботника, а на беззеќмельного механизатора, который окрестил сам себя "раб-отником". Он, по-их, основная сила… Но вот у этой "основной силы" нет забот о земле и об амбаре. Он, амбар, вроде бы уже и не нужен никому — ни самому колхозу, ни "основной силе"… А что вот значит само слово механизатор?.. Новая личность расхристанной деревни, замена мужику-крестьянину. Но какая же это полноценная личность, какой крестьянин, если только механизатор — безликий "раб-отник", к какому себе он уже и привыкает. Чем вот он отличается от железных комбайна и трактора — других механизмов? Механический ез-док на них по земле отчичь дедич. Голь перекатная безамбарная, пролетарий, а по дере-венски — зимогор. Амбар хозяйский при доме своем хезнул. Как прежде не держался он у бобыля приживальщика, так ныне и у колхозника. Но вот само слово "амбар" красуется в устах тех же демиургынов. Проговаривается в блудных речах с тех же трибун: "амбар", "амбарный", "в амбаре"… Но где вот находится этот "амбар" и "амбарное"?.. И чей он, и что в нем мужиково-крестьянское. Он бесхозный, то, что в нем отобрано от колхозника. И черпают из него беззаботно те, кто не сеет и не жнет.

Из нарочито усмешливых высказов "раб-отников" над собой, у художника и скла-дывался задуманный им образ картины "Механизатор". Эта "основная сила" демиургы-новой деревни норовит селиться в казенных квартирах. Не домах вот, а квартирах. Квар-тира — квартирант. А верќнее — жилец, впущенный в эту квартиру. В городе так и говорят — жильцы. Работа и забота у такого одна — день прожить. Веселье — бутыќлка, а теперь вот вдобавок и "телик". За этим и забывается, кто ты есть. И сбывается мировая идея демиур-генов, названных вождями, уравнять деревню с пролетариатским городом. Вроде и удает-ся. Колхозник вот уже и нарек себя этим самым "раб-отником" — отняќтым от дела. Слову механизатор молва свое толкование нашла: ловкач, проныра, хапун… Необремененный люд — и колхозный и не колхозный, с таким собой уже и смирился. А от смирения и при-выкания, как от меќтин на теле, враз не избавишься. Это уже многовековое ярмо на вые мирской. Покоряйся и соответствую своему прозванию. А за спиной твоей будут "ловчить за жизнь". К тому и тебя приучают: своего нет, то и ничье — твое. Ухитрись и тихо возьми, хапни. Такое уже и не в грехе.

Раздумья, навеянные есиповским весельем "основной силы", растревоќжили и оза-дачивали Андрея Семеновича. Вынуждали по-иному взглянуть на замыслы картин "Данилово поле" и "механизатор". Подойти к ним изнутри, чтобы увиделся в них голос самой земли, которая дарована пахарю. Голос за нее подает пахарь, его душу и надо раскрыть. Но кто же он — пахарь?.. Выходило так, что Дмитрий Данилович пришел к сотворению своего поля вопреки "всеопределяющему" бытию. Не это бытие определило его сознание и вызвало думы-заботы о самой земле, а извечное потребовало от него действий. И он, избранник, услышал сокровенный его зов, когда время тому настало… Но что вот его, художника, воззвало взяться за картину "Данилово поле", творения пахаря-избранника. Вид поля — сплошная зелень, как и на всех поќлах. Какую тайну можно тут выведать?.. Выходит и его воззвала властная мысль о самой земле, очищенной от скверны. Наперво потянуло за Шелекшу. Взглянуть на то место, где были Татаров бугор и Лягушечье озерцо. Озерцо и бугор с соснами остались в его рисунках. И вот нет ни бугра, ни озерца, есть поле!.. Оно — труд человека. К мысли о написании картины подтолкнул разговор Старика Соколова Якова Филипповича. Старовер, Коммунист во Христе, изрек:

— Вот она, вечная благодать — нива, и подвигла праведника к свяќтому труду, к Божьему полю, и очищению через него места скверны и себя. Поди ведь и хочется ниву-то глазом озрить. Она бережется духом старца-отшельника, чистый скит коего и был на бугре том до татар. Дух-то старца и подал благой знак пахарю. И тебе подаст.

Как бы по неизреченному зову духа богоугодного старца, художник и наведывался за Шелекшу, всматривался в ниву Данилова поля. Вгляќдывался в свои зарисовки Татарова бугра и Лягушечьего озерца. Оста новила акварель, где в водную гладь озерца гляделись матерые сосны. Татарова бугра. Едва заметные штрихи на этой акварели создавали встречный поток волн. Они шли с выси вниз и снизу вверх. Тяжелые, напряженные исходили как бы из подземелья. Легкие, прозрачные, сливаясь с облаков, лучили гладь Лягушечьего озерца. А на разделе этих волн возрождалась торжествующая зеленая нива. Художник не выделял на акварели этот раздел волн, их поток. Это угадывалось им теперь, при новом разглядывании рисунков. А тогда они возникли под его кистью сами собой. Глаз что-то приметил, рука проворно нанесла штрих. И вот увиделось новым зрением то, что возникло на месте, очищенном от скверны… Осознавалось и таинство действ избранника пахаря. Тяжелое уходило в преисподнюю, а светлое озаряло сотворенную им ниву. Воображение вырисовывало и мысленное видение духа старца-скитника. Он чем-то был похож со Старикам Соколовым Яковом Филипповичем. Этот представший перед внутренним взором лик и должен быть вырезан на кряќже сосны с Татарова бугра. Ему и венчать образы землепашцев-воителей, ратников отечества… На Святой Руси каждый и пахарь, и воитель. Замысел картины "Данилово поле" не сразу сложился. Но вот глаз художника пал на яркую рябину, росшую на краю поля со стороны речки Гороховки. Вернее, не сама рябина привлекла, а пышная кисть ее. Кисть эту держала ветка, опускавшаяся к ниве. Художник подошел к ряќбине, приподнял на ладони кисть, и ощутил ее тепло и покалывание ладони. На середине поля, куда глядела ветвь с этой кистью, означилось колыхание зелени, на которой сверкали блики утренних росиќнок. Росы уже не было, но сверкание ее осталось. Поле открывало художнику свою тайну… На следующее утро он пришел к этой рябине с мольбертом. Нанес на холст контуры поля. И опять как бы сама рука выводила невидимые, а лишь воображаемые штрихи и линии. Они сводились к тому месту, где был Татаров бугор. Приходил уже ежедневно к своей рябине. Но что-то тайное ускальзывало от глаза. Но вот когда видимое было нанесено на холст, на поле с выси сошел пучок света и осветил всю ширь поля. Означилось борение сошедшего с выси света с застилающей зелень поля. Все на глади поля как бы уже двигалось, изќменялось, завораживая воображение. Свет живительный истекал не тоќлько с небесной выси, им лучилась и Черемуховая круча за Шелекшей, плесо реки, сосновый бор за речкой Гороховкой. А издалека, со староќго моховского поля, из-за реки, подавала свои знаки художнику Сосќна-Волк. Она венчала округу своим шатром, как венчал купол церкви Всех Святых. Мирской храм она теперь и заменяла. Оберега люд, сама загадочно хранясь.

Единение сущего от Начала и воссотворенного в труде человеком, его разумом, и есть неизреченное чудо. Это чудо и открылось глазу художника. Оно — Данилово поле. Все необыкновенное исходит из обыкновенного. Огреховленный человек не может про-никнуть в Горний мир. Потому и не открывается ему дивное чудо в обыкновенном, своем. Он нищ и окаянен. Но в труде со взывом к небесным силам и он, омраченный близится к очувствованию небесных тайн… Пахарь-избранник восќсоздал вот благодатную ниву, художнику дано слить воедино труд паќря и озаряющий его ниву свет небесный. Черное, отемненное растворя- ется светом, мрак опадает, земное просветляется. Созеќрцая внутренним взором всходы поля и движение оживляющих его волн света, художник и силился вникнуть в то, что тут было, кода нашли сюда татарские конники. Как и ныне, и тогда все раздваивалось на верхнее и нижнее. И было как бы подрезано гигантским ножом. Тяжелое, темное поглотила земля, держа его в преисподней и оберегая от него люд, а праведное, поруганное черным ведуном, возвысилось. И теперь вот озаряет поле, созданное на земле, очищенной от клятья ведуќна. За этими раздумьями о нижнем и верхнем ярусах, земного и небесноќго, всплыло видение отражения сосен Татарова бугра в глади Лягушеќчьего озерца. Оно было отображено им в акварели только потому, что было красиво: виделось небесное в глуби земли. Среди сосен на бугре скит старца-отшельника не гляделся в озерцо и не уходил вниз. Это художник понял тоже при разглядывании своей акварели. Значит, ему было как бы подсказано сотворить такую акварель. И он представил, увидел внутренним взором скит старца до нашествия в эти места татар… К скиту вела наторенная тропа страждущих молельников. И слово старќца их возвышало, взывало к горнему миру… До сотворения Данилова поќля никто не знал, что на дне Лягушечьего озерца муруется прах черного ведуна. Только Старику Соколову, Коммунисту во Христе дана была о том весть. И не случайно судьба свела его с затылоглазником, потомком этого ведуна. Творить зло не давал черной силе ведуна дух старца-молельника. И ведун, терзаясь замурованным, взывал, чтобы прах его вызволили из плена на волю. Но это могло быть только через

того, кем стал в своей новой жизни сам старец. Затылоглазник и отыскал Старика Соколова, тогда красного бойца особого отряда.

В этот самый миг раздумий под сенью рябины, приближавший художника к тайне, он и заметил подъезжающий "Уазик". Навеянное провидческое озарение стушевалось обыденностью видения. Но когда все трое — Дмиќтрий Данилович, Александра и Николай Петрович встали под рябиной, зелень на ниве заколыхалась. Ровно, что большое невидимо пролетело низом поля и завихрило его. Затем, уже при разговоре о картине, над полем нависло белесое облачко, превратясь в распятие на креќсте, Облачко развеялось полетом голубя и осело на поле легким туманцем. Все стало обычным. И художник нанес на холст знак креста, увенчивающий картину.

Вечером, придя с Данилова поля, Андрей Семенович заторопился к Кориным. Дмитрий Данилович и передал ему приглашение Александры на имеќнины к Виктору. В приглашении не увиделось никакой случайности. Оно как бы ждалось художником. Должно было произойти и произошло, как вот и видение на Даниловом поле было вещано Стариком Соколовы, так и встреча с "раб-отниками" — рабсилой, в Есипове провиделась. За этими мыслями тут же и вспомнилось, как вечером, у тех же Кориных за чаем, Яков Филиппович, сидя рядом, тронул его за рукав, изрек, ровно весть узнанную сообщил: "Тебе вот, Семеныч, все и узнается о Данилоловом поле. Как во сне привидится. Картину-то вот и напишешь, какую надо, в веселии тебе это и подскажется. Все вершится избранниками и через избранников. Скопом только к беде идут, и из беды миром выходят". Вначале слова эти он воспринял как обычные разговоры-раздумья. При многолюдстве не все в ум берется. Разумное затемняется и недоверќчивым взглядом, кой все повседневное и туманит. И все же вот речение старовера застряло в голове. И как бы в толкование этого речеќния вспомнилось где-то услышанное или прочитанное: "Господь бог воќплощается в верном человеке, в личности. А мир — толпой распял Господа". Вряд ли эти слова были известны Старику Соколову. Но именно это и высказал Коммунист во Христе. И ни кому-нибудь, а ему вот, художнику. В миру рождаются и творятся чудеса, но узревают их провидцы этого мира. Мудрецы, часто неузнанные. В этот вечер с новыми мыслями, навеянными разговорами о Даниловом поле, Андрей Семенович и уходил от Кориных, довольный приглашением на именины к Виктору Кулякину.


2


На утро после есиповского веселия на именинах у мелиоратора, Андќрей Семенович пристально вглядывался в начатую им картину "Данилово поле". Что-то вот заставило подойти к картине, но и мешало продолжать работу. Перед глаќзами стояло, как что-то парившее, живое, облачко, с видимым на нем распятьем. Что вот оно ему вещало?.. И что значит сама эта картина, которую он пишет по необъяснимому и себе внутреннему побуждению. И как бы внимает неизреченному голосу, который подается ему духом старца-отшельника. Облачко над полем, пучки света, спадающие с него, токи самой нивы, идущие на взыв небесного свечения — все это провиќдческие знаки наставления ему, художнику. Черная полоса жизни муќжика-крестьянина вроде как начинает освещаться. Но на пути к свету стоит сатанизмом демиургызм и обезличенный необремененностью механизатор — "раб-отник", безземельник на земле. Как бы вот не соблазниться и пахарю Божьей милостью веселостью необремененности.

Прикрыв холст картины "Данилово поле", Андрей Семенович отправиќлся на само поле, чтобы взглянуть на него глазом этого самого "раб-отника". Овеселиться ли глаз его при виде такой нивы?.. И о чем вот он, необремененный, будет думать, если велят ему убирать тучный хлеб на этой ниве?.. Скорее всего думать не захочет — зачем?.. А должен бы думать об амбаре. И радоваться, что он будет у него наполнен до краев. Но у механи-затора "отника" не может возникнуть таких дум. Амбара у него нет. Он ему "неполо-жен", как "неположен" и колхозу… И кому же тогда радоваться собранному на поле урожаю?.. И кому распоряжатьќся им?.. Вроде бы все заранее ясно и вопрос пустой: хлеб-то надлежит сдать!.. Не продать, а сдать… И память подсунула слова колќхозной частушки: "У колхозов нет амбаров, обчищают находу…"

Данилово поле встретило его настороженной тишиной. Небо над ним было чис-тым, со звоном, несущимся в выси. И поле, и небо, и он сам биќли в каком-то ожидании. Тишина нивы и звон воздушных струн над ней, наводили на неослабную мысль: "А есть ли вера у пахаря, что на его ниву выйдет не механизатор "отник", а он сам, сотворитель этого поќля, крестьянин-избранник, Дмитрий Данилыч Корин?.." Это был как бы переда-вавшийся художнику страх самого поля, как подсудного, ждущего своей участи. Это был страх самого пахаря, ему, художнику, передавќшийся. Дмитрий Данилыч тот же "отник" — колхозный механизатор. И как ему считать поле своим?.. И у него нет амбара. Хотя он со всем прилежанием будет убирать божий дар на сотворенной им ниве, но его тоже обчис-тят "находу", как вот в частушке поется… А поле хочет своим урожаем быть в закромах у своего пахаря. И художник улавливал эту надеянность поля как суще живого. И говорил полю, как говорил вот и пахарь: "Потерпи вместе со всеми, пожди и обрящется". Поле смалчивало, но как бы уже с верой.

От реки пришел бодрящий ветерок, приветливо качнулась кисть рябиќны. И это ху-дожник воспринял как ответ на свои надеянные мысли. Поќвторил про себя, запавшие в душу слова дедушки Данила, говоренные в таких случаях: "Даст Бог, все и уладиться, а дело-то делать самим в добре надо". Этими мыслями и берегся моховский председатель своего однодеревенского колхоза. Остался с ними и в председателях Большесельского колхоза. Оставил сыну в вере мечту о Даниловом поле. И вот оно сотворено.

Побыв в раздумьях под рябиной, Андрей Семенович, словно бы ободренный жи-вым голосом нивы-собеседницы, спустился вниз к Шелекше. В сосняке на мыски у Горо-ховки увидел Старика Соколова Якова Филипповича. Обрадовался встрече с ним, не удивляясь его появлению тут. Яков Филиќппович проговорил, вроде как в продолжение какого-то разговора:

— Оно от веселья-то людного к мирству с природой и потянуло. Где же еще укре-питься благодати в тебе… Подумалось, что и ты придешь. Оно, вишь, так и вышло…

— Потянуло и меня, — отозвался Андрей Семенович. — Дмитрий Данилович с Алек-сандрой и Николаем Петровичем тоже зашли вот ко мне, когда я раздумывал над карти-ной. Под рябиной и поговорили. И как навеялось, при ясном небе облачко над полем сплыло, голубь, вроде с вестью какой, пролетел… А вчера в новом мире очутился. И при-шел без холста и красок с новыми мыслями. И надо вот их с полем сверить, с его гласом. Тишиной тревожной оно отзывается. И что вот

она тебе сулит, велит?..

— Да ведь как не сулить. Живое живому голос и подает. Через все, что вокруг тебя, души прошлого бывшего тут люда посылают нам вести, а мы им. Так и разговариваем ду-мами. Все и страдаем одним страданием, то ли их, то ли уже своим. Прошлое в нас и длится. В соснах, кои стояли на бугре — горечь наша собиралась. Они и гляделись в безд-ну сквозь озерцо и топили наши беды в нем. Время их отошло. Память и будут нести его в кряжах, на коих ты вот лики оставишь. А ниву эту, тоже до своего времени, будут сторожить дубки дедушки, Данилы Игнатьича. Тоже прихожу сюда за утешением. Поле-то — святое место. Голос тебе и подает тайный свой, коли слушать дано тебе такое. Землей, полем пахотным, и спасется Святая Русь. От земли чистой и дух к человеку придет чистый.

Прошли берегом. Сели под большим коринским дубом. Глядя на плесо реки, вели разговоры. И как бы итожа высказы, Яков Филиппович спросил художника:

— Ты вот, Семеныч, приглядываешься ко всему. На картинах своих

нас прежних и нынешних и оставишь. И на кряжах сосен Татарова бугра вырежешь лики а память. Я опять же не кому-нибудь, а будущим нам. И подсказ тебе идет к этому. Вот и облачко над полем со знаком креста животворящего изошло.

Андрей Семенович удивился. Крест на облачка и лик на нем старца-молельника, они и сами с Дмитрием Даниловичем не явственно расќсмотрели. И никому о том не ска-зывали. Откуда было знать о кресте Старику Соколову?.. Знак креста самому художнику мысленно отчетлиќво увиделся уже в мастерской, при разглядывании картины. И лик мо-лельника-старца представился схожим обликом с Яковом Филипповичем. И подумалось, что коммунист во Христе для того и пришел на берег Шелекши к Данилову полю, чтобы утвердить его, художника, в своей схоќжести ликом со скитником. Но высказать это не решился. Сказал то, что держалось в себе за этой догадкой:

— Мне сама природа как бы ход подсказывает. И глазу увидеть тайное, как бы ей, природой, дается… — И тут же про себя подумаќлось: а вот удастся ли это тайное, зримо и явственно, чтобы оно рождало мысль, выразить на полотне?..

— То-то и она, — отозвался Яков Филиппович. И выспросил, как совет высказал: — А почто вот в твоей картине и Татарову бугру, и Лягушечьему озерцу пропасть… Ведь не сам человек их сотворил. И они как бы есть. И поле вот на их месте не скажешь, что чело-век сам умыслил. Опять же по воле Божеской черного не стало, а чистое сотворено. Но зло-то, кое тут было, как лукавый в подпечье и таится. Согреши, и оно тут как тут. И надо было скверну из-под спуда выкарабкать. Это знак Божий нам: земля чистая и души осве-тит светом истинным. Картина твоя и взовет окаянных осенить себя крестным знаќменам. Без покаяния никнет и вера.

Сидели, разговаривали раздумно неторопясь. Взглядывали как солнце, подбираясь к Шелекши, озаряет и Черемуховую кручу. И когда на глади плеса радостно заиграли лу-чи солнца, они встали. С Данилова поля возвращались бродом. Прозрачные в эту пору струи реки, приятно обдавали босые ноги. Камушки щекотали подошвы и хотелось так постоять в живой воде. Яков Филиппович остановился в самой глубинке, сказал:

— Водица с плоти твоей скверну смывает. И оберегать бы ее человеќку как высший Божий дар. Не осквернять чистоту ее прикасанием грязным… А вот, поди ты, втолкуй себе же самому такое?..

И для художника явью возник суровый выспрос себя: "Почему такое происходит?.. Мудрый мужик, провидец, старовер-крестьянин, Коммунист во Христе, простым словом обнажает весь трагизм человечьего рода, а демиургыны разного ранга беды такой не видят. Да и только ли они, и ты сам. Говорим, повторяем, а делаем все как и делали… И не тот ли змий соблазняет нас, кой ввел в грех Адама с Евой. Прегрешение их, нас, потомков, не укрепившихся верой, и тяготит".


3


Старик Соколов Яков Филиппович ровно бы дверцу приоткрыл в тот мир, который художник только угадывал… Разгадку всего надо искать там и в том, что рядом лежит, до чего рукой можно дотянуться и взглядом окинуть. Данилово поле — что вот это?.. Творение пахаря-избќранника, Дмитрия Даниловича Корина?.. А ниспослание ли это для всего люда православной Руси — очисти землю свою от всякой скверны, и этим очиститься и спастись самому… А картина его?.. Только ли исќтолкование сотворенного пахарем нивы-поля?.. Но вот как было поле это чистое воссоздано на омраченном месте, забудется. А картина этой нивы?.. Она будет славить опять же не пахаря. Сам-то он и не поќмышлял о славе, трудясь на Божьей земле. Зачем ему слава, коли благодать в его душе от благого дела своего. И как-то само собой вошло в мысли Евангельское изречение: "Блаженны нищие духом…" Их души не отягощены неблагими действами прошлых своих "я"… А тебе вот, как и самому пахарю, эту тягость своей души наречено нести и укрощать незлобием в труде. Гасить мятежность, быть нищим мирским духом. Высвобождаться от страстей и не искать похвалы демиургынов… Но вот прочна ли победа Дмитрия Даниловича?.. Пахарь-избранник под демиургызмом, подобно зерну, попавшему под камень, должен силой и терпением пробиваться к Божьему свету… Камень-то надо убирать, коли он вечная помехе благим росткам. Но вот как на это отважиться "раб-отнику" прозванному механизатором.

Раздумья вернули к своей картине "Данилово поле"… Мозг всерлил все тот же не-разрешимый вопрос: "Куда уйдет пшеница с этого поля?.. И на кого падет слава за нее?.." От самого пахаря то и другое ускользнет. Он — тот же "раб-отник". Занозой впивались в раздумья и другие "якорные" слова. И среди них коренное — необремененность. И ровно ключик от потайного ларца попал в руки, высказалось в себе: "Механизатор — вот почва необремененности. Он — безамбарный беззаботник, опора демиургынов".

Отстранясь от картины "Данилово поле", разложил перед собой листы с наброска-ми другой начатой им картины, названный этим самым словом — "Механизатор". На ней поле, окаймленное лесом. Тарапуня на тракторе. Он же, усмешливый, стоит на пашне, в раздумьях, словно на дороге пеќрепутной: куда вот лучше свернуть?.. Штриховые набро-ски головы, торќса, рук. Глаза, ни на кого глядеть не хотящие. И во всем этом одно поня-тие: механизатор вот — не пахарь-крестьянин. И с какой-то горечью проговорилось вслух: "Основная сила "раб-отникового общества…" И тут же другой выспрос себя: "А вот как эту силу осознать? И для чеќго она, и для кого?.." В этих выспросах крылась ущербность колхозного мира. И есть ли у него творящая сила? Может ли быть силой необремененный безамбарник. Сила Святой Руси — земля и радетель ее муќжик-крестьянин. С умалением его отемняется жизнь и всего остального люда. Русь во множестве ее племен исходит от зем-ли.

Дмитрий Данилович, сотворитель "Данилова поля", был художнику ясен и поня-тен. А вот Тарапуня — Леонид Алексеич Смирнов, так и оставался все еще загадкой. В нем как бы спорило сегодняшнее время и со вчерашним и завтрашним днем. Что-то входило в него мятежностью и от старухи Марфы Ручейной, от Сергухи Необремененного и от Дмитрия Даниловича. От каждого по-своему бралось и оседало в нем.

Покойный Данило Игнатьич, первый председатель моховского колхоза, в озорном парне, прозванном Тарапуней, разглядел дар крестьянина. Но тут же подметил и зачаток "раб-отника", назвав это по-своему: ничейник. Урезонивать парня не пытался. Смотрел на его выходки как на неизбежное прохождение через человека павших на мужика недугов. Рассуждал: "непережеванного не проглотишь, а коли не проглотишь, то и не насытишься". Тарапуня все это понемножку пережевывал и проглаќтывал. И, похоже — насыщался… Чем-то вот был сродни Василию Терќкину, как бы уже при теперешнем его времени, в мирной жизни попавќшем в окружение. И, поди угадай — где и кто враг, и где и кто свой? Парню и приходится без надлежащего прицелу второпях выстреливать. С Марфой Ручейной роднил Тарапуню дух незащищенности. Он, как и она, чаще других попадал под колесо демиургыновой телеги. Душа мирская — вот что всегда единит людей. И какая же она на Руси единая при всей своей разности… С Тарапуней и Марфой Ручейной сливался Антон Воќрона в поисках своего места в отцовско-дедовском пределе. Никому из них ныне не быть еще в милости. Им дано страдать как бунтарям в поисках правды во Христе. Художнику и хотелось сложить серию портреќтов таких людей, своего рода изгоев деревенского мира. И вместе с тем через них предугадать пути будущих поколений. Жизнь их оставит во внуках и правнуках. Но как вот узрит — что оставит и что не вживется?

Андрей Семенович так и просидел в мастерской за разглядыванием набросков к портрету механизатора. Тарапуни… "Уродца времени", воќрвалось мысль вроде как что-то иронично-ласкательное. С холста, стоявшего на мольберте, глядело и на самого художни-ка, и на Тарапу-ню Данилово поле с крестом на облачке и силуэтом человеческой фигуры, как бы парившем над полем. Воображение отчетливо вырисовывало образ богоугодного старца-отшельника татарова времени. В белом одеќянии, с распростертыми руками, воспарявшем над нивой предтечей блаќгого. Художник подсел к картине и несколькими мазками утвердил на полотне этот образ, отошел от картины. Но стоило взглянуть на зариќсовки механизатора Тарапуни, как тут же юлой выскочил из толпы жи-вых парней, окруживших художника на есиповском веселье, Сергуха Необремененный. "Вот взгляни и на меня. Я такой же, как и все, только покаянней". И тут же явственно всплыл перед взором рисунок из школь-ной газеты его — Андрюшки Поляка: дремлет в борозде непутевый мужичонко по кличке Илюха Глодный. Кляча его, опустив голову, "газеты читает". Сашка Жох с кулаками лезет — батьку его Поляк с Корнем обиќдели… Из Илюх голодных необремененность и изошла, жохи ее и утверќдили ликвидируя, как класс, амбарных мужиков.

В мысленном видении все и слилось в единый лик необремененного, вроде как безродного Сергухи Юлы. Вышел он из Илюхи Глодного, ставшего опорой Авдюхи Клю-чева, активиста коллективизации. Сашка Жох — это уже плод самого Авдюхи. И восторжествовал безамбарный класс — объединившийся деревенский пролетарий, которому нечего терять. И в полќный уже рост над всеми ими стоял демиургын Горяшин. И Тарапуня под властью их, будоражившийся, словно камушек брошенный в стоячую гладь пруда. "Трагедийноюморосотворительный тип" — придумалось словцо… Но тогда — из кого возрасти новому землепашцу?.. Дмитрий Данилович — крестьянин старой закваски. Веха в надтреснутой крестьянской жизни. Они с Тарапуней по-разному корят "раб-отника", но взыв один: "Узри лютый порок свой и блуд олукавленный человек. Исцелись, поняв, что ты фибра живой вселенной"… Эти слова, где-то прочитанные или услышанные, отозвались в душе художника молитвой ко Христу, и он произнес их как бы за самих пахарей завтрашнего времени. И этот молитвеќнный взыв получил отклик в душе и высказался в словах: "В Тарапуню, в таких как он вольется закваска Дмитрия Даниловича". Эта закваска истового мужика-крестьянина избродит и тленную необремененность. И она поглотится амбаром трудового пахаря-избранника. И он узрит свой путь, дарованный ему изначала.


ГДАВА ЧЕТВЕРТАЯ


1


Остаток дня прошел в раздумьях. Андрей Семенович не выходил из маќстерской, но кисти так и не коснулся. Мысли сводились к внутреннему спору с собой. Безамбарная необремененность, взявшая верх над дереќвенским людом, и весь остальной мир в тленье ввергает. Где, кроме как на земле, человеку в себе удержаться, остеречься от этой необре-мененности. По городам она уже давно властно бродит пролетариатом. И его вот, самого художника, раздумьями о том обременяет. Отсюда и смирение с бесправием и насилием, жестокостью и принуждением к неќправде. Будто в прозрачный поток реки вливается муть. И некто уже не видит в потоке живительной струи. Будто ее и не было никогда. Все благое черниться свыканием с замутняющей разум безликостью. Мы сами, по воле своей, и окунаемся в нее.

Раздумья прервал голос из проулка. Дмитрий Данилович звал к чаю. Обрадован-ный, что его окликнули, Андрей Семенович высунулся в окошќко мастерской. Отозвался: "Жду, иду…" Будто это была его обязанќность.

Утром к Кориным наехала скопом городская родня. Дочери с мужьями, племянни-ки. Приезд был уже отмечен, все были навеселе. За чаем и продолжился деревенско-городской необремененный разговор.

После мысленного собеседования художника со своими портретными героями, разговор с коринскими гостями казался отвлеченным от забот сущной жизни. Верные-то суждения о самом бытии копятся в таких вот деревеньках, как Мохово: Богом зримых, но людом забытых. Они помалу, но непрестанно, колеблют почву под ногами такого вот "благоустойного класса" как демиургынизм. С языка горожан, "стержневой основы" это-го класса, ж слетали высказы с усмешечкой "над кем-то", а вернее над самим собой, та-кими же, как и эти "кто-то"… Да и откуда взяться творящему слову, если уставная жизнь остановила русское веселие, в коем душа прозревает. Вот и пересуждаются разные вытре-бейки — причуды и затеи демиургызма.

На этот раз усмешки шли над новоявленным писателем, чьи творения прорабаты-вались на всех уровнях. И на таком вот ихнем — деревенско-городском. И с такой вот с затаенной похвальной издевкой. А как же иначе-то: писатель-то лауреат всех степеней, но при этом очень ск-ромный — не член Союза писателей. Эти пересуды сдабривались анекќдотиками о главном докладчике, который, прочитав нужную речь, тут же повторяет ее по второму экземпляру, подложенному, может, тамошним шутником. Сойдя с трибуны взмокшим, пеняет капризно, что больно длиќнно ему написали… Или вот приподносится такая загадка-отгадка: "Ни царь, ни Бог и ни Герой?.." Кто такой среди высших демиургынов?.. До Бога — где уж тут, коли потом, а что до фамилии — то царская. И прет во владыки, очередишку уже застукал в герои… Художника, да и моховских Кориных, это мало забавляло. Стрелы-то в темќный лес метались, и лишь отмершие листья с вершинок дерев сбивали. Это и гости понимали, но чем-то надо было тешиться. Вглубь-то копать и воля не вызрела, и вроде не позволительно раздумывать о том, что "там" решается. И другое — в себя-то где смелость заглянуть обеззабоченному люду. И художнику подумалось: "Царь-то коронованный с семейством убиенны, а что поджидает нынешних самоназначенных владык, над которыми их сатрапы изгаляются. Да и титул вот не лестный, вроде клички сатаны — демиургыны".

К чаю накрыли на веранде. Выставили городские яства, "достатые" в самой Моск-ве доброхотами. На это тоже привычные усмешки: "И в Мохове жуют то, чем столичные "маги" кормятся. Наглядная смычќка города с деревней…" Жизнь, как зеркало, хочешь не хочешь, а лицо твое и выкажет.

Вокруг стола расселась детвора. Настя, внучка, выкатила в кресле- коляске бабуш-ку Анну. Стол утверждал красной меди прадедовский самоќ вар с множеством медалей на боках. Шум из него — гул из глуби родиќ мой земли матушки. Светлана увидела этот само-вар на подволоке дома Кориных. Попросила Ивана обновить его. И вот он, яро блестя, торжествует на столе. И дивит… Какой без самовара в мужицком доме чай! С ним — слов-но в дубраве сидишь и голос вершин дерев ее слушаешь. И само собой спрашивается: по-чему вот люди, далекие от деревенского быта, наткнувшись на предметы крестьянского обиходя, покоряются беќзыскусной их красотой? В них отклик свободной души человека на зов самой природы… Такие мысли за вроде бы зряшными разговорами и роиќлись в го-лове художника. Вместе с гордостью за пытливость своего люда, вызывалась и горечь. Старина наша русская ценится больше не самими нами. У нас, нынешних, она уворовыва-ется как у расхристанных растяп. И наше приходит к нам гостьей с чужой баской-наклейкой. И мы его хвалим как заморское чудо-невидаль, ахаем в восторге.

Коринский самовар привлекал художника своей простотой. Купивший его дедуш-ка или прадедушка, не позарился на вычуры. Выбрал такой, чтобы вид его никогда не надоедал, как не надоедают в бору стволы золотистые прямых сосен.

Андрей Семенович взял из рук Тамары, старшей дочери Дмитрия Даниќловича, чашку чаю, отпил глоток, раскрыл блокнот и стал в нем "чириќКать", как он сам любил выражаться, глядя на самовар. Он впервые поќявился на столе, и на него тут же пал глаз художника. Думы досадные отошли. Глаз узрил красоту "отжившего", по их вот, город-ских гостей понятиям, мира. Но без него, этого "отжившего", как вот почтить чудо гря-дущего дня.

Анна Савельевна сидела в своем кресле посреди гостей. Лицо ее выражало сми-ренную, свыкшуюся со страданием печаль. Оглядев стол, родню свою за ним, глянув на художника с блокнотом и карандашом в руках, сказала, преодолевая свое смущение при-родное:

— И меня бы уж коли нарисовал, Семеныч. За столом, пока вот вмесќте все… И я вот… — Обмерла, недосказав то, что таилось в душе. И как бы поправилась: — Уедут вот, я и посмотрю на себя со внуками. Фотографии то есть, но глазом-то увиденное живее карто-чек. — Смолкла неловко, что решилась на такую просьбу. Будто торопилась вдаль по неот-ложному делу и боялась что-то забыть.

До этого она суеверно опасалась глаза художника. Свой портрет, наќписанный Андреем Семеновичем еще при дедушке Даниле, держала в сунќдуке, вместе со своим девическим приданым.

Андрей Семенович окинул взглядом Анну Савельевну, как бы тайно вгляделся в ее лицо. Она в ответ кивнула головой: "Такая вот…" Художќник понимал страждущую ее тоску, в коей была просьба не отдалять ее от живого мира. Передвинул стул, повернул листок в блокноте. За разговорами как бы и позабылось, что он рисует.

Сбоку, чуть позади Анны Савельевны, красовался круглый столик работы дедуш-ки Данила. Он был ничем не накрыт. От него исхоќдили отсветы теплого дерева и, как и самовар, оживляли сидевших за большим столом, тоже работы дедушки. Предметы в до-ме, сделанќные руками его хозяина, единили какой-то своей тайностью, судьбы всех Кори-ных, живших в нем. Взывали вот и родню этой тайностью отчим истокам.

Сделав наброски, художник со старшим внуком бабушки Анны сходил к себе в мастерскую и вернулся с холстом на подрамнике, мольбертом, красками и кистями.

— Вот и будет вечеря большого семейства, — сказал Андрей Семенович, устанавли-вая мольберт.

Попросил убрать все лишнее со стола и обнажить столешницу его… Сняв скатерть, клеенку, расставили чашки, резную деревянную хлебницу, блюдо с сотовым медом. Ко-ролем стола на медном подносе еще более внушительно возвышался его величество са-мовар. На конфорке его белел короной заварной чайник.

Непрестанное любование художника вызывала столешница большого коринского стола, стоявшего на веранде. Восхищался ею еще при дедушке Даниле, смастерившем этот стол из древней сосны. О возрасте сосны говорил прадед деду, а дед — внуку Данилке. Росла сосна на крутом берегу Шелекши. Переглядывалась с молодой еще Сосной-Волком, стоявќшей в поле. Как и с самими моховцами — что только с этой сосной не делало время. И костры под ней разводили пастухи, и зарубки вырубаќли на ее коре. Темно бронзовый ствол ее был обшарпан до блеска босыќми ногами ребятни. Андрюшко Поляк и Митька Корень тоже изодрали о ее кору не одни штаны. Заматерелая, она начала хиреть. Данило Игнатьич и попросил у мужиков одарить его этой сосной. Так и сказал: "одарить", будто ценность какую выпрашивал. Видом скелета, сказал задумавшимся старикам, что ей тоску на всех наводить. Всякое дерево должќно свой век знать. И сход у камня Шадровика высказался: "Бери, Игнатия, коли она на что тебе сгодиться… Только как вот ее спилить тебе?" Братья Галибихины в своей кузнице сделали из старой продольной пилы поперечную. Несколько дней шаркали сосну парни. Свалив, раскряжевали. Кряжи Данило Игнатьич разделал на доски и брусья. Не один год они им береглись. Жизнь отталкивала от забот по дому. Войны, коллективизация, раскулачива-ние. В деревнях стояли скелетами недосќтроенные дома. Руки опускались словно плети, к делу не тянулись. Как мужику браться за устройство дома без задора и веры в завтра. Но и

поддаваться неладу нерезон. Иначе иссякнуть живому истоку. В мужике этот исток, как река великая на тверди земной — вечен. Вера и теплилась у истовых пахарей: Бога даст, все и уляжется. Порой надежда и спадала, как посуху река. Но проходило время, мужик оживляелся… Русь от Начала родниковая, глубинно истоковая держава, может единая та-кая на всей Земле-Матушке.

Победа в Великой Отечественной и приподняла дух уверовавшего в себя люда. Возвращавшихся домой немногих уцелевших воззвала забота о длении рода своего… На радостях, что вернулся домой сын Митя, Данило Игнатьич и взялся за устройство своего дома. Смастерил и стол

из заветной сосни, за которым и восседали теперь многоликая семья. Доски подбирались и сплачивались с особым значением. Будто линии жиќзни самого коринского рода слива-лись воедино. В ветре стола — оваќльный светло-коричневый агатовый глаз — искусно вде-ланный сучок. От него разбегались звездочками мелкие сучочки. Это была как бы карта со знаками — куда и в какие дали угнала нескладица моховских Кориных. Увидев хоть раз этот стол — нельзя уже было его забыть. Рисунок столешнищы ученый назвал бы монадой. Так и хуќдожник называл столешницу. "Мистический взыв к охране рода Кориных", — по-яснил Андрей Семенович свое понимание этого знака.

Включили на веранде свет. Он падал из-под золотистого абажура на столешницу и поглощался плотью древней сосны, как поглощаются лучи солнца жаждущей их землей. Дерево самое сродное человеку из всего, что есть в природе. Оно держит в себе и челове-ческую память, как мечту всех прошлых для всех будущих… Столешница дедушкиного стоќла и взывала потомков в родовой предел. Другого места, иуда бы можќно было слететь-ся всем как птицам по весне, не было для них и не могло быть. Художник своим выска-зам о монаде эту мысль как бы и внуќшал молодым птенцам коринского рода.

Светлана накинула на плечи Анны Савельевны шерстяной полушалок. Она прижала его к груди, укрывая и пряча свою худобу. Андрею Семеноќвичу подумалось, что Анна Савельевна, как вот и Светлана, мысленно были с дедушкой Данилом. Глядели на его столешницу, как на лик его самого.

— Вот, — сказал он, выписывая сучки-звезды, — люди, кажись бы, одиќнаковой жизнью живут, на одной и той же земле, но выискивается кудеќсник и узревает то, что дивит других. По ремеслу мужика-крестьянина узнается, как он землю пашет, какую думу думает… Дума-то у дедушки Данила — вот она, наглядна, в узорах этой столешницы. Сердце ему велело сосну мирскую прибрать, а ум подсказал сотворить таинство.

— Нынче уж никто своего не делает, — вроде как пожаловалась на что Анна Савель-евна. — Старое не бережется, а новое без старого кому нынче с толком сделать. В избах все у всех одинаковое, не свое у себя… Валек вот бабушкин прячу в сундуке. Приданое, как не беќречь. Теперь-то кому он сгодиться, а вот держу. Бабушку-то и вспоќминаю, душе ее и радость…

— А ну-ка, ну-ка, интересно бы взглянуть, — живо отозвался Андрей Семенович.

Анна Савельевна сказала, где лежит валек, и попросила Светлану достать его…

Валек был завернут в тонкое льняное полотенце, вытканное и вышиќтое, может, са-мой бабушкой. Выделан он из светло-коричневого дерева, особой породы ивы. Ручка валька — голова дракона. Туловище — спина валька, вытянулась и ползло на ребристом брюхе. Плоский хвост свертывался свитком пергамента. Валек было удобно держать и двигать им, Андрей Семенович положил правую руку на голову дракона, а левую — на его свернутый хвост. И так сделал несколько размашистых движений, как бы ведя валек по катку, накатывая на него полотно, выбеленное на росистом берегу реки. Ребра на брюхе валька-дракона поисќтерлись, несмотря на твердость дерева. На гладкой поверхности валька изображена пряха — девица на выданьи. Тонкие пальцы ее левой руки тянули нить, а правой — крутилось веретено… Из-за копыла невесты выглядывал жених. Глаз художника его и "схватил". Надо было вначале вглядеться в пряху. И разглядеть, куда стыдливо влечется ее взор… На остове копыла пряхи — паутина тонкого рисунка. Копыл — это подаќрок суженой может самого мастера "золотые руки". Тут и радость его самого и грусть ожидания. Желание невысказанное. По бокам валька — кружевной орнамент, канва волшебной сказки. А вся чудесная выделка вольная душа мастера, творца своей жизни — дление ее.

Гости немо сгрудились вокруг художника. Но глядели на чудо без удиќвления. Так приучены были глядеть на все старое, теперь непригодное. Светлана ждала слова худож-ника, видя с какой жадностью вглядывается он в орнамент валька. Заметив ее присталь-ный взгляд, он изрек:

— Шедевр!.. — помолчал, как бы сердясь на что-то и споря с кем-то. Повернулся к Светлане и сказал уже только ей: — Произведение необыќчное. Поэма о целой эпохе. Чело-век жил в глуши и берег в себе свой мир для потомства. Для нас вот. Он был крепостной раб, мыслью богаче нас. Как бы вот показался нам, а мы его не поняли, не приняли… Его дар питала щедро природа. Взор был чист и верен сердцу. И чудо это могло сгореть в пе-чи, как сгорело многое. Беспамятство очерствиќло сердце не отдельного человека, а наро-да. Оскопило плоть и душу…. Мы все те же, кто в свое время не понял и изгнал пророка, распял его, оставаясь в грехе.

Светлане представилось, что этим народом с оскопленной душой, не принявшем пророка, и есть вот мы — сегодняшные рабы своих грехов, молча взирающие на изделие мастера, наделенного Божьим даром. В наќдуманной вечной борьбе друг с другом и всех со всеми, мы возлюбили тьму и сжидись со злом…

Городские гости разглядывая валек дивились вроде как по повелению. Надо ди-виться, раз кто-то дивится. А не выскажи художник своего мнеќния-слова на эту, по-их, бросовую штуковину, так и не увидели бы сотќворенного мастером чудесного изделия.

— Валек-то больно не велик, так и взяла с собой, и берегла, — проќговорила Анна Са-вельевна. — Чего только люди прежде на досуге не деќлали. И все было бабским. Всему-то где уцелеть. Дважды горели… У нас в роду до всего умельцы водились…

Андрей Семенович сказал о Кирюхе Кирюхине, есиповском парнишке, леќпившем из глины разные фигурки и свистульки.

— Даровитость в парне Тарапуня заметил. Показал мне его фигурки. Тяќга к искусст-ву у люда не иссякает. И нельзя ему иссякнуть как неубќранной траве по осени.

Анна Савельевна встрепенулась. Кирюхины — ихние, семеновские. Роќдня по мате-ри. Полсела их было. За что не брались, все в руках гореќло… А где вот теперь они — один Бог знает. Может кто и уцелел на чужбине. Но по-своему-то уж как жить?.. Дома-то сами руки свыкаются

с делом.

Андрей Семенович торопливо припал к мольберту, вглядываясь в лицо Анны Са-вельевны. В этот миг она вся ушла как бы в свое прошлое, гляќдя на валек, приданое рода Кирюхиных.

— Хлебница резная у нас еще была, — вымолвила она, — отец говорил Гаврюхи Кирюхина изделие. Не сбереглась вот… Имена у нас, Кирюхиќных, выбирались под свою фамилию. Кирюхи, Андрюхи, Карпухи, Гаврюхи. Так и называли друг друга ласково уважительно… Из полешков разные фигурки вырезали. Все это умели и вырезать, и выжигать. Из глины лепили, и на камне выделывали что кому примерещится. Дивно и любо было смотреть. Дома свои украшали. Жизнь и текла в радости.

Разговор встряхнул и городских гостей. Да и какие они городские. По духу те же деревенские, как и вся Россия. Только вот с поостуженной душой. Без воли своей жизнь в сторону их от себя оттолкнула. Да и сама деревня живет в каком-то изверге. Парни и му-жики мертвым железом придавлены. Что в поле растет их не больно и заботит. В лес идут с ящичком на ремешке. Вместо птичьего пенья неживые голоса ловят. Мимо чуда вихрем на мотоцикле проскочат, цветка на лугу не заметят.

Дмитрий Данилович оставался в стороне от таких, не от сердца идуќщих разговоров городских гостей, а вроде как подсказанных им. Давно ли все они всякое свое старое охаивали и рушили. На то была напущена мода — охаивать. Теперь вроде бы мода жалеть то, что хулили. И они опять толпой лезут наперед. Говорят с высмехом о "бытии", которое вчера определяло их сознание. Художник тоже с молчаливой ухмылкой прислушивался к их "разговоренности". Вглядывался в лика и увлеченно рисовал. Говорили и судили не о своем деле, выругивали что-то случаќйно им помешавшее. Да и было ли ныне у кого-то свое дело-мнение?.. Всякое свое в глуби души и плоти — творится сердцем. О таком деле не кричат. Его тихо сберегают своей заботой, как вот сберегает пахарь засеянное самим поле.

Юра, муж Насти, вплел в разговор анекдот о двух косарях, кои, помахав нехотя косой, сели под куст "давить бомбу". С усмешечкой опќравдывались друг перед другом: "А что нам до косьбы, председатель "сводкой" все скосит". И добавил, может услышан-ное в автобусе: "Сумей с бумажкой ужиться, и не надо прыгать и суетиться".

Иван на это ответил:

— Не всегда и все на виду. За издевкой над собой и хорошего уже себе не замечаем. А увидим — недоверие: откуда, свое ли?.. Вот Ниќколай, брат Тарапуни, от деда Галибихи-на кузнечное ремесло перенял. И железного прута фигурки выковывает. Изобразил Нико-лая Петровича, и подсунул ему на стол. Кто на глянет: наш председатель. Тарапуня и на-звание фигурке: "Пред отчет вымудривает".

— И не надо бы насмехаться-то, — подала голос Анна Савельевна. — У человека должность такая, все от Бога… Смирновы-то знамо, озорќники и пересмешники.

— Да Николай Петрович, мама, и не обижается, — сказал Иван, вспом-нив рассказ матери, как Ленька Смирнов, этот самый Тарапуня, с братом Колькой, "гакнули" в ухо лежавшим быкам, на которых боронила мать. Быки с перепугу вскочили и забежали в Шелекшу… Это было сразу после войны. О председателе сказал: — Фигурку Кольки он так и держит на столе. Кто не глянет, спрашивает: "похож?.."

Андрей Семенович отложил кисть, по школярски потер ладони одна о другую, будто диковинку какую узрил, высказал, окинув гостей взглядом:

— Святая Русь, ничего не боюся, хулой и высмехом не устыжусь. С коќлен подни-мусь и со крестом на вые в мире остаюсь… А на уме у нее всегда обычное: "Нам-то что, а вот каково супостатам при нашем терпении". — Переждал в раздумьи и как бы сделал вы-вод: — Уж коли демиургины оберегаются высмехом самих себя, значит близится царство небесное.

Только бы вот снова не попутал бес рогатый… Одна вот она такая, наша Расеюшка: греш-ная и в вечной покаянной молитве. Придет время и воцарится во благе, явит миру себя в диве, когда петух еще побольнее клюет в самое ее темечко. Красный-то только оморо-чил…

Городские моховцы и тут подхватили высказы художника: "В светлое будущее целимся, а вот где оно?.. Звездочет указал бы на верную звезду, но вот как ее увидеть не поднимая глаз?.. Да и звездочета надо из мертвых воскрешать, и опять же, где такого мага сыскать?.." Ответа как бы и нет, все в вопросах.

Дмитрий Данилович больше молча слушавший веселую болтовню, бросил, как в костер полешко, свое слово: — От печки к порогу вроде бы силимся отшагнуть, а порог перестуќпить — духу не хватает… Да и охоты уже у многих нет. За порогом привычней быть.

Андрей Семенович за разговорами все пристальней вглядывался в узоќрные знаки столешницы. Для каждого Корина в ней таился как бы свой знак. И были ответы на все вопросы, говорившиеся за этим столом… Дерево древней сосны лучилось накопленный в ней отепляющий светом небес. В нем и стереглась память ушедших для живых. Для того сосна эта, отбыв свой срок на воле, и вошла в дом избранника-крестьянина всех единящим столом.

— Мы то и дело призываем друг друга что-то создавать, и даже твоќрить во имя бу-дущего, — как бы раздумывал вслух Андрей Семенович. — А самим нам в своей жизни вро-де бы ничего и не надо. Не ты живешь на земле, и не я, а масса наша. У нее вот и нет лика, как вот и не может быть своего светлого будущего. Живой-то мир утверждается личќностями, творцами. При безответных всех — нет творца!.. Неоткуда ждать и всеобщего блага… Дедушка Данило сотворил этот стол, мечтая о большом, а сын его, Дмитрий Дани-лович, — творец Данилова поля. Это творение личностей, оно согревает. Как вот Бог — Един создатель Мироздания, так и человек един воссотворитель своего на земле по по-добию Творца… В каждом сотворении — сам Творец. В Божьем — Всевышний, в человечьем — личность. В иконе вот присутствует тот, кого она изображает, так и в деле мастера — сам мастер…

Это было высказано художником при полной тишине. Словно было прочитано за-ветание при молчаливом слушании люда господнего.

На столе царственным троном возвышался самовар. Зрил в таинстве на стражду-щих и обремененных. И вдруг, нарушив тишину, издал взывной и настораживающий шум, ровно кто сердито шевельнул в его утроќбе тлевшие уголья… Все невольно переглянулись. В этом возникшем шуме как бы услышился глас поля, леса, реки. Для художника в нем был еще и отзыв на "правду" Сергухи Необремененного. И блиќзкой вот к этой "правде" городской родни Кориных. Скорый на слово Юра это по-своему и высказал:

— Вот, — сказал он без усмешливости в голосе, — и самовар вступает с нами в разго-вор. Вроде бы отругивается. И верно: если каждому, что не подай, годится, то чем тут и кому гордится… Это как дитятком не тобой на свет рожденным. Как вот родной, но не родной…

Гости распринужденные этими словами Юры, подсмеялись с ехидцей над Юрой: "Сам-то вот он чем гордится?.."

И Юра, с несвойственной ему серьезностью высказал:

— Мы все солдатики строевые. Каждый шаг под "раз, два". Живем под указаниям. "Рядовым" просто, им и указания простые. А кто над ними, тем указания уже Ценные, с большой буквы, и название им "ЦУ". А с самого верху, как гром с небес, сходят уже еще Более Ценные Указания. Их название тоже из начальных букв складывается. Это уже на-шинское словечко, матерок русский…

Кто-то уже до Юры повторил этот матерок про себя. Другие в уме после Юры. Вслух никто не решился. Щуря глаза и сжимая губы, молчаливо осклабились. Как такое словцо высказать в полный голос при Анне Савельевне, при Светлане, и при детворе. Сын Насти готов уже был отќгадать папину загадку, но мама зыкнула: "Без тебя знаем". Тоже, что называется, сделала ценное указание. И от этих ее слов лица у всех расплылись в веселой улыбке. Кто-то несмело хохотнул. И этот хохоток послужил сигналом к сплошному хохоту. Высмеивалось-то ничто, пустота. Это можно при ном угодно.

И художник под этим вольным смехом городских гостей утвердился в том, что еще с какой-то неопределенностью оставалось в его мыслях: "Да ведь все мы под игом живучего демиургизма. Ходим гуртом под кнутом пастуха-наемника. Пастухи больше без имени, а кнут-то, как и положено кнуту, стегает каждого опять же с этой самой болью Необремененности. К тому и попривыкали, кожа задубела, и кажется уже легкой жизнь. Колхозник необременен амбаќром, горожанин — думой над веденным делом. И все язвим без гнева над творцами Еще Более Ценных Указаний… А корень-то всяких ростков в глу-би почвы. Кокона осквернена, то и плоды скверны".